● ● ● ● ●
Закрой глаза. Вот мартовский паёк:
глоток вины, ржаной тоски полмеры.
На талом льду – густой кровоподтёк
с бычками вмятыми бесцветно-серый.
Вдоль просеки – ряды безлюдных дач,
и звон цепей, и лай, летящий в дымку.
Погост и столб электропередач,
к земле клонящийся, – почти в обнимку.
Филателист
Душа филателиста – вещество
почтовой марки, сургуча и клея,
вольфрамовой свечи, всего того,
что в душной комнате, пылясь и тлея,
не исчезает насовсем; оно
рукой небрежной в чьи-то каталоги
уже до времени занесено –
без пропусков, помарок, тавтологий.
И потому тяжёлый бархат штор
прильнул к окну, и тлеет сигарета,
и утомлённый, напряжённый взор,
доверясь темноте, что тьмой согрета,
в табачном облаке находит брешь,
сверкающую залу соответствий:
предмета – образу, – и связи меж
рядами спутанных причин и следствий.
Их отраженье – в ритмике строки,
чередовании цветных картинок
на фолианте кляссера; тонки
прожилки калек, золотых пылинок;
надменно-холоден и строг пинцет:
мир для него есть россыпи аллюзий,
где каждый паровоз, цветок, портрет
не существует, находясь в союзе
с иным и подлинным. Филателист,
болея схожестью, сродни ищейке, –
творит себя: страшит не белый лист,
не пустота – отсутствие ячейки.
Строфы
Е.Р.
В книге дубовый лист –
древа сухая длань.
Цвет его сер, землист,
форма – забвенью дань.
Жилки видны внутри,
выкрошился на треть.
В томе Мария Ри
кем-то оставлен тлеть.
Ни тишине извне,
ни говорку дубрав
мастер отсутствий не
внял бы – и был бы прав.
Не отличил бы слов
собственных на листе
от немоты снегов
на голубом холсте.
Мне ж, подмастерью, слух
режет их разговор:
слова живого дух,
мёртвого тела сор.
Мысли о злой судьбе –
это в свой огород
камни, коль сам себе
выродок и урод.
Лучше зайти с торца
зданья и спутать вид
ангелов и Творца
с видом кариатид.
Сделать глубокий вдох
и не рубить с плеча:
если виновен бог,
значит, вина ничья.
● ● ● ● ●
Так умирает только слово
на полосе пустой, ничейной –
безропотно и бестолково,
что забываешь назначенье
гвоздики розовой в петлице,
стихов и поднятых ботфортов,
глотая пыль на пепелище,
где нервно курит шнур бикфордов.
● ● ● ● ●
Скажешь: каникулы. Слово, как молоко
прокипячённое: с пенками и густое, –
пробую нёбом, дышу, живу на постое.
Всё хорошо, хоть и небо заволокло…
Слушаю, будто таёжный и чуткий зверь,
ветхой проводки электрический щебет,
как за посёлком в карьере взрывают щебень:
ухает так, что отходит со скрипом дверь.
Лень подниматься, набрасывать медный крюк:
ни новостей, ни беды не надует в щели.
Лучше за чаем в отцовской сидеть шинели,
не отнимая от кружки озябших рук.
Страхом, что не испытан и не изжит,
иль перемирием – вечер и книга Фроста.
Скоро победа: о приближении фронта
голос в тарелке даром что дребезжит…
● ● ● ● ●
Июль. Не сфокусированный взгляд
сквозь линзу времени бежит пространства.
Не контуры предметов – звукоряд
обозначает комнаты убранство.
Вот ложечка – она слегка звенит,
как на полотнах Грабаря – сервизы.
Как солнце, восходящее в зенит,
и раскалённые карнизы.
Соударение хрустальных мух,
десятки колокольчиков. И фразу,
распавшуюся на рефлексы, слух
распознаёт как вазу,
стоящую на плоскости стола.
За ним – орнаменты и арабески:
дыханье, шёпот тёмного угла
и занавески.
Свет уплотняется вблизи окна:
слышнее ксилофоны, флейты, домры.
И вещи обретают имена
и – формы!
● ● ● ● ●
Огуречные плети, стеклянный сачок:
стрекозиное тельце отныне
не волшебная палочка – только смычок
обезумевшего Паганини.
В парниковой утробе, в навозном чаду,
раздаётся густое стаккато –
как попытка разбить голубую чадру,
повторяющуюся стократно.
Приоткрытая тайна меж небом и рвом,
проявление барства, каприза:
мука, музыка – бренностью и веществом,
и дыхание в форме каприса.