РОМАН АМОСОВ
ПОДЪЕМ НА ХОЛМ
Повесть
Мне смешно вспоминать, как я думывал, и как Вы, кажется, думаете, что можно устроить себе счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаянья, без путаницы жить себе потихоньку и делать не торопясь, аккуратно одно только хорошее. Смешно! Нельзя…
Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, бояться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие – душевная подлость.
Л. Толстой (из письма к Фету)
1. Дядя Костя
14 августа 1968 г.
Машина наконец перестала ныть на подъеме и с облегчением покатилась вниз. С Майской сопки Валентину открылась панорама рудника, раскинувшегося, как в чаше, на склонах и днище долины. Промелькнули справа от дороги столбы, вышки и заборы, из-за которых выглядывали беленые бараки тюрьмы, слева на водоразделе высовывались из-за леса каменные гряды Карпат, на юге через низкую лысую седловину уходила узкая дорога в падь Англия и дальше к рудничной лесосеке мимо горки Дунькин Пуп. По преданиям, на этом месте стоял некогда кабак, хозяйка которого принимала плату за питье и другие услуги исключительно золотым песком, отмеренным с помощью упомянутого органа.
В самом низу, у дальнего края поселка, за корпусами фабрики, было видно водяное зеркало – озеро Байкал, такое же ненастоящее, как Англия и Карпаты, просто большая лужа, запруженная земляной дамбой. На золоте издавна так ведется: вдруг налетает народ со всего света, строят как попало – долго жить на одном месте никто не собирается, перероют всё в погоне за россыпями, надают привезенных с собой названий и – дальше, за фартом. Чуть не на каждом прииске есть Юлинский ключ, названный в честь забытой ныне Юлии, на каждом прииске свой Шанхай. А если найдут после россыпи и рудное золото, то оседают крепко, но пока это случится, старательская жизнь уже оставит на всем свои следы.
На руднике почти все дома были деревянные, посеревшие от времени, улицы – сплошные развалы камней да промоины, пыль; многие дома без всякого плана лепились по отвалам и оврагам, оставшимся от старательских разрезов. Но зайдешь во дворик, а там за домом или непонятно как уцелевшая вековая лиственница, или два-три черемуховых куста, а под ними скамеечка, столик. Тут же парник, баня, сараюшки. Да и в доме этом неказистом тихо, чисто, полы выкрашены, стены и потолки чисто выбелены. Но даже этого ничего не было у Забелиных – только изба с голыми стенами, да
АМОСОВ Роман Африканович – прозаик, автор повести «Полковник Керлис» и рассказа «Шофер и ночь», опубликованных в «Ковчеге» №№ XXIV (3/2009) и XXVI (1/2010) соответственно. Лауреат премии «Ковчега». Живет в Москве.
© Амосов Р. А., 2012
огород, засаженный одной картошкой, и почти сразу за огородом тайга. По краям поселка жили всё больше самые смышленые, и не потому, что в центре места не хватало. Тут ведь и скотину пасти – милое дело, и если из леса
с диким мясом возвращаешься, никто тебя не проверит, и лес на дрова или на что другое выдернешь вечерком, и никто тебе ничего не скажет.
Пока тетя Дуня процеживала молоко, подъехал дядя Костя. С коня слез кое-как, лицо черное, распухло.
– Чо, пчелы покусали? – посочувствовал Валентин.
– Строки.
– Кто?
– Строки. В земле живут.
– Осы?
– Ну, осы. Ездил покос искать, да казна эта весь белый свет захватила. Три дня проездил – толку нет. Земля большая, топчи, сколь хошь, а косить – поляны не найдешь. Кому на пять машин дали паек, они и продают потом вдвадороги, а тут хоть корову продавай. Власть одна, а правда разная!
– Ну, сразу уж и власть. Пенсионерам вроде дают покосы?
– Дали, так я на нем всего девять копен насбирал, корове на ползимы хватит, не больше, а мы быка хотели до Нового года держать, да конь… Надо захват искать.
– У меня есть место на примете. Далеко, правда, в Давыдкиной. Хотите, в воскресенье отвезу? Косить-то есть кому?
– С этим тоже худо. Тут вот чо получается: Витька в армии, Колька с Иваном в колхозе от автобазы, Федор в тюрьме. Четыре сына, а косить некому. Тонька вот на каникулах, да Татьяна с мужем в отпуск приехали. Володю Шеломенцева попрошу, это сосед наш.
– Ну и я помогу. Только пораньше давайте, часов в шесть. Я заеду.
– Ладно, скажу Евдохе, чтобы харчей собрала.
Когда москвичи подъехали в воскресенье, дядя Костя в белой праздничной рубахе сидел на заборе, высматривал машину – не идет ли? С Валентином был его начальник Сергей Николаевич и практикантка Светлана. Евдоху тоже взяли, чтобы было кому нянчить месячную Татьянину дочку.
Евдоху укачало. Уж больно неровная дорога, да Валентин ехал в спортивной манере – то гнал так, что за окном все сливалось, то быстро тормозил, то, когда уже свернули с трассы, он, выбирая дорогу между камнями, деревьями и ямами, резво петлял из стороны в сторону. Машину ни разу не тряхнуло, но непрерывно раскачивало вверх-вниз, вправо-влево, и для Евдохи это было хуже самой жестокой тряски. Когда, наконец, доехали до места, она с трудом сползла с сиденья и, тяжело дыша, опустилась на траву.
Захват им достался не из важных: самая вершина пади, много некоси, кочек, со стороны сивера – ерники с маленькими полянами, заросшими таволожкой и мышиным горошком. С другой стороны, под сопкой, покос был ровный и чистый, но трава мелкая и суховатая – черноголовник, скрип-трава, собачья мята и тысячелистник. Зато в самой середине, по берегам ручья, густо росла ярко-зеленая осока вперемежку с копицей и зверобоем, выглядывали кое-где красноватые листья конского щавеля, и над всем возвышались мощные стебли чемерицы.
Дядя Костя первым делом наладил литовки, с каждой сам прошел по небольшому прокосу, выкосил границу с последним разделенным пайком, обозначенную с одного края колышком с надетой на него пустой консервной банкой, а с другого – упаковкой от «Беломора», там мужики садились перекурить на дележке. Дядя Костя старался пройти поровнее, к соседу не закосить, с этим всегда было строго. Потом молодые принялись за работу, а дядя Костя стал смотреть, как они косят.
Первым пошел Валентин, за ним Татьяна, за Татьяной – Тонька, потом Володя и позади всех Татьянин муж прапорщик Генка – всего в пять рядов. Володя мог бы идти вторым, а то и первым, но держался около Тоньки под предлогом, что учит ее. В детстве Володю напугали ряженые в ночь на Ивана Купалу. Он после того случая почти полностью утратил речь, изъяснялся в основном знаками, мычал, заикался и только смеялся, как все остальные люди. Улыбка заменяла ему половину словаря. В тридцать пять лет Володя еще оставался холостым. Он жил у матери, работал на автобазе – паял радиаторы. Знакомясь с новым человеком, Володя ударял себя рукой в грудь, изо всех сил улыбался, тянул какие-то нечленораздельные звуки, и лишь одно слово можно было разобрать – «паяш». Так его все и звали – Паяш. Это был добрый человек, не способный отказать никому ни в чем, и этим многие пользовались.
Тоньке только что исполнилось восемнадцать. Она училась в ПТУ «на начальника станции», летом ездила проводником от Читы до Благовещенска, а теперь завернула домой отъесться и отоспаться перед занятиями. Тонька, увидев мышь, визжала на весь покос и тут же начинала эту мышь ловить; она засовывала за шиворот Володе лягушек, разоряла гнезда земляных пчел, чтобы пососать сладкие соты, поминутно падала отдыхать, приказывая: «Паяш, литовку поточи!», а потом принималась косить как бешеная. Когда Володя присаживался рядом с ней, она набрасывала на него охапки кошенины, и оба, довольные, хохотали. Обличьем Тонька вышла в мать: на смуглом лице сверкали широкие зубы, сама крепкая, высокая, черноглазая, с большими красными щеками и, увы, довольно крупным носом, который уже начинал портить ее лицо. У нее, можно сказать, всего было в избытке, и это относилось не только к лицу: купленный еще в школе черный тренировочный костюм был натянут до предела со всех сторон и грозил вот-вот лопнуть.
Дядя Костя ходил вокруг косцов. Возьмет у кого-нибудь литовку, осмотрит, подправит лезвие напильником, погладит бруском, а то поднимет пучок травы, растеребит, понюхает.
В стороне от всех пробовал косить Сергей Николаевич. Он высоко замахивался литовкой, с силой ударял по прокосу, вырывая траву клочками вместе с землей, рассыпал ее, не донеся до ряда. То и дело он засаживал литовку в кочки, потом, пытаясь вытащить, раскачивал за косье. Так недолго было и пораниться. Дядя Костя не выдержал, подошел.
– Ты литовку-то отпусти, положи свободно. Вот так. Теперь веди ее будто по кругу и на пятку нажимай. Нажимай, не бойся. Да поуже захватывай, слева и справа поуже. Сильно-то не замахивайся, легче ее веди, ровнее. Вон Валентин ваш, смотри, как косит: направо вроде травку носочком расправляет, а налево кошенину сметает. И подрядков нет. Сразу видно, в крестьянстве человек вырос. У нас вот в старину помочь устраивали. Соберутся, косилок конных нагонят штуки четыре-три, а где кочки да кусты – с литовками человек десять встанут и – одним взмахом! Но если литовка худа, беда, паря, на пятки наступают. А вечером самогона наставят и гулять! Тогда все боле самогон был. Я уж теперь на помочь не гожусь. А ты попробуй ближе к сопке косить, там земля поровнее, кочек нет. Трава вроде мелкая, а густая, коровы ее любят. Бугровое-то сено самое едкое.
Покосчики приблизились к ним. Валентин и Татьяна заметно оторвались от остальных и двигались словно связанные, одновременно взмахивая литовками, в лад раскачиваясь и переступая с ноги на ногу.
– Бог в помощь, крестьянский сын! – крикнул Сергей Николаевич.
– Спасибо.
– Как косится?
– Косится хорошо, да косить неохота, – ответил, не останавливаясь, Валентин, всем своим видом показывая, что косит кое-как, а на самом деле вкладывая в каждый взмах все умение и силу. С хрустом и стоном валилась перед ним трава, и позади оставался ровный чистый коридор с пышным валом кошенины у одной стены. Иногда Валентин проваливался между кочек, и тут косить было особенно приятно, потому что трава доставала чуть не до плеча. Он работал почти на пределе своих сил, а Татьяна шла следом, не отставая, и, казалось, даже без особого напряжения. Конечно, прокос у нее был поуже, но ведь девушка!
Останавливаясь поточить литовку и перевести дух, Валентин украдкой любовался Татьяной. Лицо у нее было смуглое, как у Тоньки, но каких благородных пропорций! – узкое, с чуть выступающими скулами, прямым, с едва заметной горбинкой носом, ровными ослепительно-белыми зубами. Она не хохотала, как Тонька, улыбалась редко и сдержанно, но каждая улыбка освещала лицо и словно приоткрывала какую-то тайну, так что если в этот момент взгляд Татьяны случайно останавливался на Валентине, того бросало то в жар, то в холод. Длинные, иссиня-черные волосы Татьяны были небрежно повязаны пестрым платком, концы которого болтались на спине, старое лиловое платье с широким подолом при каждом взмахе свивалось вокруг тонкой талии.
Воображение Валентина рисовало ему Татьяну в вечернем платье с открытыми плечами и спиной, с бриллиантами, благоухающую тонкими духами. Приходили на ум серебро и фарфор, бархат театральной ложи, мягкое покачивание кареты, оброненная перчатка. Не верилось, что это чудо, из-за которого в другие времена могли, пожалуй, возникать войны и перекраиваться государственные границы, выросло в тесной и не очень чистой избе, где жили впроголодь, спали вповалку на полу, укрываясь лоскутным одеялом, где отец, суча дратву для подшивания валенок или подправляя подгнившую сбрую, прокуривал все насквозь самосадом, а словарь братьев был наполовину нецензурным. «Но что же она нашла в этом своем прапорщике?» – невольно думал Валентин, испытывая нечто вроде ревности.
Генка шел позади всех. Его бледное горбоносое лицо с длинными рыжеватыми бачками почти постоянно сохраняло унылое выражение и оживлялось только во время перекуров. Присаживаясь отдыхать, он каждый раз приговаривал: «Или травка – волосец, или я плохой косец». В первый раз кто-то засмеялся, потом уж не обращали внимания на его прибаутку, но он все повторял. Когда Татьяна ушла кормить ребенка, Генка попытался потрепать за шею Тоньку, но та, ни секунды не раздумывая, залепила ему оплеуху и сказала с презрением: «Отстань, подлиза!» Оскорбленный Генка растянулся на траве, закинув за голову тонкие руки с острыми локтями. Его обтянутый белой майкой живот заметно выдавался над поясом галифе, удерживаемых подтяжками.
Накурившись, Генка поднимался последним, втаптывал в траву окурок и принимался за косьбу. После нескольких взмахов литовкой начинал переставлять ручку, пробовал косить в новом положении – опять получалось неладно, тогда он шел к дяде Косте сменить литовку. Он то одевался от комаров, то раздевался от жары, то садился перематывать портянки, и в результате четырежды его прокос кончал Валентин, а Генке приходилось пропускать всех и снова пристраиваться последним.
А косили весело! Не ходили, как принято, прямыми прокосами от края до края, а, слегка дурачась, кроили захват на куски, чтобы сделанное казалось побольше, а остаток – поменьше. Сначала врезались от ручья в сторону сивера и, постепенно заворачивая вправо, вернулись к ручью, описав широкий полукруг. После короткой передышки снова зашли от ручья, на этот раз посредине обкошенного полукруга, и разрезали его пополам. Потом прошли длинный прямой прокос вдоль склона у самых кустов и стали выкашивать полянки. Тут ходили ряд за рядом, останавливаясь только чтобы поточить литовки. Утренний туман сполз в низину, и из него от устья пади доносился тот же звук брусков по стали с других покосов.
Время подходило к полдню. Солнце чувствовалось где-то совсем близко и все выше, но туман держался и держался. Вдруг на него, накрыв косцов куполом, легла радуга. Туман быстро пошел вверх, превратился в отдельные комья, истаял. Солнце открылось неожиданно высокое и очень горячее. Дядя Костя закричал Евдохе, чтобы разжигала костер и ставила чай. До чая вся сторона за ручьем была кончена, пожалуй, больше половины захвата.
– Ну чо, много накосили? – сверкая зубами и глазами, встретила их Евдоха.
– Копен пять накосили, да десять с зарода начешем, – успокоил Генка.
– Молчи, баламут! – прикрикнула Евдоха. – Не знаешь что ли, в долгах не деньги, в копнах не сено, а у нас еще и не сгребено. Садитесь, работники. Татьяна, наливай!
– А вы, тетя Дуня, чего же не пришли помогать? – спросил Валентин. – Небось охота попробовать?
– Не-е… Кому сено косить, кому Бога просить. А я свое откосила, всю войну одна в Тумоче пласталась. Дома этих кошериков четвёра, а я в артели мыла. Два дня мыли, на третий завыли. Это у нас так говорят. Как покос – увольняюсь. А литовка-то всего одна осталась, стерлась уже вся, узкая, того и гляди, порвешь. Каждый камень обходила. И каждый вечер бегу семь километров, чтоб корову подоить да ребятишек накормить. Потом, как замоется, обратно в артель иду. Платили тогда хорошо, куды с добром. По золотнику намоем если за день, значит, и сыты. Как замерзнем, разведем в тальниках костер и на мужиков гадаем на картах. Паяш, садись, не стесняйся. Поедайте все!
Татьяна разливала дымящийся суп в миски, расставляла их на скатерти, брошенной на траву. Там уже лежал нарезанный хлеб, лук, огурцы, вареные яйца, сало. Генка принес из машины портфель, достал две бутылки водки, откупорил одну и стал разливать в кружки. Валентин отказался: нельзя, за рулем. Сергей Николаевич стал ссылаться на жару, но Генка уговорил «на граммульку», налил дяде Косте, себе, Володе и чуть-чуть теще. Спохватились, что нет Светланы, начали звать, она не откликалась.
– Ничего, не потеряется, – рассудила Евдоха. – Московские у нас не теряются. Ешьте, выпивайте.
После супа Генка хотел открыть еще бутылку, но Евдоха на него цыкнула, и он уныло покорился. Расчет у Евдохи был больше на Валентина; все-таки, думала она, надо за машину расплачиваться, а раз он не пьет, так и нечего зря добро переводить. Сама она и так захмелела, говорила громче всех, не стесняясь в выражениях. Когда Тонька чересчур разыгралась с Володей, мать прикрикнула: «Уймись! – и пожаловалась Сергею Николевичу: – Один ухажер есть у нее, паренек соседский, в одном классе учились, так ей мало. Ум-то у нее бродит, вот она и уросит».
– От Витьки-то еще никого у тебя нет? – спросила она, с подозрением оглядывая фигуру дочери.
– Ты чо? – задохнулась Тонька и покраснела до слез. Дядя Костя поспешно повернул разговор на другое:
– Вот у кыргыз жеребят привязывают и кобылиц доят, – стал он объяснять Сергею Николаевичу. – У нас же их никогда не привязывают. На покосе, бывало, сядешь на воле ись, он к тебе подбежит, ноги на плечи положит, шапку губами теребит…
– А у нас в Давыдкиной три дезертира жили всю войну, так их по жеребенку и поймали, – перебила Евдоха.
– Но. Они землянку построили, вот тут, пониже этого пайка, и жили, значит. Ягоду ели, рыбачили. А зимой нет ничего, они и приловчились коней из Жарчи угонять. Угонят, съедят. Как-то кобылу угнали, а за ней жеребенок увязался. Хозяин – Ваня Пыжиков, лесник, – за ними, назерком, крадчи. Как раз порошка была, по следам-то как по печатному шел. Да и кобыла его была. А хозяин своего коня шкуру и ту из сотни узнает.
– Севастьян знат своих крестьян, – вставила Евдоха.
– Но. На другой день приехал начальник милиции из района, собрал нас – детей да инвалидов. Кто с дробовкой, кто с чем. Один-то убежал, и больше не видели его, другого картечью ранили. Пока до дороги несли, он умер. А третий топором себя по темени рубанул. Это же надо! Вот так. На обратном пути заехали в Жарчу к Петрухе Ланцеву обогреться, сели чай пить. Так ребятня набежала из детдома, сани окружили и давай за веревки дергать, а трупы замерзли уже – встают в санях. Ничего не боялись.
– А вы на войне были?
– Как все.
– В каких войсках?
– В разведке. В Западной Белоруссии в сорок четвертом ночью на мине подорвался на нейтральной полосе. Саперы просмотрели, они для нас заранее проход готовили. И надо же – повезло! У нас порядок был: если убили кого, пока труп не вынесли – нельзя возвращаться, дескать, может, он в плен сдался или завербован. Вот меня и вытащили, а думали – покойник. После госпиталя получил вторую группу, и сюда. Работать-то уже не мог, купил коня, извозом занялся.
– Сколько же у вас детей всего?
– Семеро.
– А кто еще-то?
– Сыновей четверо, Татьяна с Тонькой, а еще Анна, старшая. У нее свекор – котелок, изменщик Родины. Мы с ними не роднимся
После чая Евдоха пошла к ручью мыть посуду. Дядя Костя пристроил на пне бабку и стал отбивать литовки. Остальные растянулись на траве у кустов, сморенные жарой и усыпленные стуком молотка дяди Кости. Такой же стук, только потише, доносился с другого покоса, и это напоминало кукованье двух кукушек в лесу.
День этот был, кажется, самый летний за все лето. Солнце пекло, воздух, напоенный ароматом вянущих трав, струился от зноя, в небе громоздились кое-где белые башни облаков, их тени иногда проплывали неспешно по склону, и все это было еще лучше оттого, что вот-вот должно было кончиться, уступить место пасмурному небу с низкими тучами и мелким холодным дождем, ветру, срывающему листья с деревьев, темным осенним ночам.
Валентин поднялся первым. Он выбрал небольшую поляну между ручьем и склоном сопки и начал косить. Ручей в этом месте прижимался к склону, потом уходил к середине пади и, описав полукруг, снова возвращался. Тугие струи прозрачной ледяной воды беззвучно свивались в узком русле, стиснутом зелеными берегами, стоявшими почти вровень с водой. В любом месте эту щель, пропиленную водой, можно было перепрыгнуть или даже перешагнуть, но не стоило пытаться перейти вброд – глубина была по пояс, а то и больше. По берегам сплошной стеной росли тальники.
Валентин прошел от ручья к сопке, сделал плавный разворот и двинулся в обратную сторону, подбивая и перенося в конце каждого взмаха травяной вал. После отдыха косить стало труднее. Солнце жгло как сквозь увеличительное стекло, лицо Валентина излучало жар, словно вынутый из печи хлеб, соленый пот разъедал утренние комариные укусы, просачивался сквозь брови и щипал глаза. Руки уже с некоторым усилием удерживали косье, и в конце прокоса трудно было разжать пальцы. Валентин знал, что наутро не сможет поднять и пустой руки, но так уж получалось всегда, что принявшись за любую работу, он отдавался ей с самозабвением, делал с жадностью, с азартом, с любовью, мучаясь и наслаждаясь своим мучением и доходя до полного изнеможения. А еще он успел открыть для себя, что всякая работа сильна своей непрерывностью, что вообще постоянство – сила.
Выкосив поляну, Валентин окунул литовку в ручей и плавно вынул пяткой вверх, так что вода вместе с остатками травы стекла с носка. Потом, отбросив литовку, сдернул рубаху, наклонился, упираясь руками в берега, погрузил голову и плечи в воду. С раскрытыми глазами напился под водой, набрал полный рот в запас и, насладившись, выметнулся обратно.
Да, ради этого стоило попотеть! Оглянувшись по сторонам, недолго думая, сбросил резиновые сапоги, надетые на босу ногу, снял все, что на нем еще оставалось, и ухнул в воду. Около минуты бешено колотил по воде ногами, удерживаясь руками за берега, чтобы не снесло, наконец, выскочил на берег, ежась от уколов обкошенной травы, и от избытка чувств еще дважды подпрыгнул, отводя ноги то вправо, то влево и ударяя пятками друг о дружку. Когда он, натянув штаны, всовывал ноги в сапоги, сзади раздалось негромкое «Эй!» – на склоне сопки сидела на отмытой дождями валежине Светлана с ворохом ромашек на коленях и по-детски болтала ногами.
Валентин почувствовал себя застигнутым на месте преступления. Нужно было немедленно что-то предпринять. Что-то похожее было с ним в детстве. Тогда в детском саду он поцеловал девочку, которая ему нравилась и которую звали Альбиной. Сделал он это незаметно для остальных, потому что в мальчишеском кодексе такое дело не считалось похвальным. Альбина не удивилась, не обрадовалась, но деловито сообщила, что должна рассказать все воспитательнице. Сознание Вальки сработало тогда мгновенно. Когда Альбина вернулась в группу с воспитательницей, он стоял на стуле и демонстрировал остальным детсадовцам, как он целует прилипший к стенке солнечный зайчик. Я, видите ли, собираюсь стать клоуном. Сегодня работаю над пантомимой «Поцелуй». Для тренировки могу поцеловать что угодно. Если подвернется Альбина – Альбину, но вовсе не потому, что хоть сколько-нибудь к ней неравнодушен. Просто на нее упал солнечный зайчик. Кстати, обратите внимание, как кружатся в солнечном луче пылинки. Сегодня я мог бы поцеловать и пылинку. О-ля-ля! Примерно таков был монолог маленького Валентина, исполненный в основном с помощью улыбок, жестов и прыжков. И монолог этот вполне убедил воспитательницу и всех остальных, хотя никто из них ни разу не был в цирке.
Теперь, еще плохо представляя себе, что сделает дальше, Валентин схватил с земли свою белую рубашку, привязал к литовке и, размахивая над головой импровизированным флагом, завопил истошным голосом:
– Wir kapitulieren! Schiessen Sie nicht!
Светлана, продолжая болтать ногами, отрицательно покачала головой – капитуляция не принимается.
– Schiessen Sie nicht! Ich ergebe sich! – снова закричал Валентин, втягиваясь в игру. Поняв, что пощады не будет, он отбросил флаг, разодрал на груди воображаемую рубаху и высоко вскинул голову. «Пуля» ударила в грудную кость. Валентин дернулся, сделал несколько неуверенных шагов и рухнул ничком. Трава щекотала мокрое лицо. Лежать было неудобно. Чуть-чуть повернув голову, он краем глаза взглянул на сопку. Светлана подняла с колен цветы, спрятала в них лицо, так что видны были только глаза, и беззвучно смеялась. В агонии Валентин поднялся на колени, протянул вперед руки, но тут силы окончательно его оставили, и он снова упал, на этот раз на спину (так было удобнее следить за Светланой). Светлана изо всех сил замотала головой – нет, неубедительно. Тогда Валентин снова поднялся на колени, схватил охапку травы и стал посыпать себе голову.
– Дядя Валя, что это вы делаете? – спросила вышедшая из-за кустов Тонька.
– Да вот, ключ зажигания потерял, наверно, выронил, когда брусок доставал.
– Давайте я помогу искать. Вы место запомнили? – она с готовностью опустилась на колени.
– Ничего, бог с ним, у меня запасной есть. Пошли лучше косить. – Он подхватил литовку с рубашкой и пошел вдоль ручья, не смея взглянуть на сопку. «Вот так, дядя, – подумал он про себя. – А кто же ты? Дядя и есть».
Они начали косить вдвоем, потом подошли и остальные, снова пошли в пять рядов. Дело двигалось споро. Некоторые поляны выкашивали с одного захода.
Тем временем незаметно надвинулась туча. Словно вздохи, два-три порыва ветра прокатились по покосу, заворачивая валы кошенины, потом все будто оцепенело, и вдруг гром с треском раскатился в вышине. Вслед за этим крупные капли дождя защелкали по траве и фонтанчики запрыгали в ручье.
Работу не прерывали. В прилипшей к телу одежде с хохотом добивали последние островки нетронутой травы, водяная пыль летела из-под литовок. Дядя Костя, неотступно следовавший за косцами, сел на корточки, съежился, обхватив колени руками. Сейчас же Тонька бросила на него охапку травы, Володя кинулся ей помогать. Через минуту дядя Костя превратился в травяной холм, из которого выглядывало только маленькое смуглое лицо и коротко подстриженные полуседые волосы.
– Вот и сиди, – распорядилась Тонька, – ежик!
Потом под проливным дождем бежали, задыхаясь, через покос к табору, обжигаясь, пили чай в гулком фургоне уазика, а когда тронулись в обратный путь, дождь уже стихал и небо снова синело.
Во вторник дядя Костя поехал в Давыдкину на коне. Прожил там три дня, сгреб сено, поставил копны, нарубил жердей для остожья. В воскресенье метали сено опять всей артелью. Валентин приехал на этот раз только со Светланой. Собирался один, – Сергей Николаевич был занят, – но когда выехал из лагеря на трассу, обнаружилось, что Светлана заранее спряталась в фургоне.
– Можно, я с тобой поеду? – спросила она.
– Можно, но вообще-то… Ты уже поехала, что теперь говорить. Можно, конечно…
Ему это не очень нравилось. В лагере будут думать, что это он придумал, что они сговорились. И перед Забелиными неловко, втроем совсем другое дело. С другой стороны, ничего предосудительного в этом как будто нет. Может, никто другой и не видит в этом ничего пошлого, тем более «измены». Вот именно, что как будто. Если честно, глаз он на нее давно положил. Все-таки пять девчонок в партии, и ни одна больше не села бы. Значит, он сам ее на это навел. Понятно – чистюля такая, каждый день в новое одевается, а то и два раза в день. Красивая. Держится независимо, это всегда привлекает. Свистит в два пальца. Рисует неплохо. Читала, кажется, много. Поет. Способная. На кой черт только в геологию пошла? Все-таки лучший сезон был в шестидесятом году на Алонке, когда отряд состоял из одних мужчин. Правда, словарь в тот сезон замусорился, но зато каждый был самим собой, и оказалось, что одна только работа может доставлять чистейшую радость.
Да, если не врать себе, выходит, что все это время он старался показаться ей лучше, чем есть, произвести впечатление. Взять хотя бы прошлое воскресенье. Хорошо еще, Тонька не поняла в чем дело. Вот и вчера Сережу только из-за нее обидел.
Накануне в лагере отмечали день рождения Сергея Николаевича. Тридцать пять лет. В десятиместной шатровой палатке накрыли стол на двенадцать персон, и Валентин расстарался – добыл на руднике у геофизиков маленькую электростанцию и катушку кабеля, выписал в лесхозе полкуба досок, у знакомых взял проигрыватель. За час вымостил в палатке танцплощадку, кинул в кусты движок, провел кабель. Весь вечер в десятиместке сиял свет и играла музыка. Валентин сидел за столом, не танцевал. Сергей Николаевич, немного под хмельком, разомлевший от всеобщего к нему расположения, подарков и поздравлений, приглашал на правах юбиляра всех девушек по очереди. Танцевал он немного старомодно, не иначе на фокстротах выучился. Светлана ждала, что Валентин ее пригласит, дулась. А он – для Светланы, конечно, – когда поставили новую пластинку, – один вышел на площадку и показал, как танцует Сергей Николаевич: одну руку поднес к лицу, пальцы сложил колечком – очки, другую выставил вперед, двигая воображаемую даму, и локоть у него ходил, как шатун у паровоза. Схвачено было верно, все умирали со смеху, и Сергей Николаевич даже больше других, но получилось не так уж безобидно. Да, надо кончать.
Валентин таскал копны на машине. Зацепил капроновую веревку за форкоп, перехлестнул на комлях двух чащин, положенных под сено, обвел вокруг, подбивая под копну сапогом, снова вокруг чащин и на форкоп. Вторую веревку перекинул через верх копны. «Поехали! Стоп! А ну, девушки, кто смелый? Наверх!» Тонька и Светлана взобрались на копну, цепляясь за веревку, и не успели сесть, как Валентин нарочно дернул. Девушки плюхнулись, но усидели наверху. А потом ездили на каждой копне – понравилось. Да и что может быть лучше, чем лежать на душистом сене и при этом двигаться, следя, как плывет и поворачивается небосвод.
Потом Валентин и Генка подавали, дядя Костя топтался наверху – вершил, а Тонька и Татьяна скребли граблями следы свезенных копен и очесывали зарод. Вниз положили осиновых веток, чтобы сено не отсырело, сверху набросили связанные верхушками талины, а то, не дай бог, завернет зарод ветром и промочит. Рядом с зародом поставили большую копну на первосенок, огородили все сено остожьем от зверей. Всего восемнадцать копен.
После заключительного чаепития у Забелиных Евдоха попробовала дать Валентину деньги. Он отказался.
– Да как же, Михалыч? – поддакнул и дядя Костя. – Ты же нас так выручил. Даром, что ли, работал! И нашел, и отвез, и косил.
– Даром не даром, а деньги не возьму, и больше об этом никогда не заикайтесь, а то не приеду. Наоборот, я здоровье у вас подправил.
Но от гостинцев не стал отпираться. Тонька и Татьяна поставили в машину кастрюлю творога и корзину яиц.
– Ты уж посуду привези, не забудь – в хозяйстве очень нужна, – попросила на прощанье Евдоха.
На середине обратного пути в лагерь Валентин переключил передачу и по привычке положил правую руку на капот. Вдруг Светлана накрыла его ладонь своей. Некоторое время Валентин продолжал ехать в таком положении, не зная, как себя вести. Потом плавно затормозил, заглушил двигатель, обошел машину, открыл дверцу и подхватил Светлану на руки. Она обняла его за шею. Она была совсем легкая, пожалуй, он мог бы унести ее на одной руке. Его правая рука оказалась у нее под коленями. Белая юбка Светланы сбилась выше колен, обнажив загорелые ноги; распущенные волосы падали вниз, почти доставая до земли.
Валентин понимал, что должен сказать что-то соответствующее моменту, но что бы он ни сказал, все было бы фальшью. Оттолкнуть Светлану казалось невозможным. Всплыло вдруг в памяти вычитанное у Паустовского выражение: «Великий грех непонимания чужого сердца». Укрывая Светлану плечом, Валентин продрался сквозь кусты, росшие у обочины, прошел под деревьями и оказался на усыпанной эдельвейсами опушке. С обрыва открывался вид на синеющие хребты и вниз – на скалы и излучину реки с длинным узким островом. Сливаясь за островом, река мерцала, как рыбья чешуя, и отдаленный шум переката доносился до верха. Сколько раз Валентин наслаждался этим видом, но сейчас он не замечал ничего. Осторожно опустил Светлану на траву под деревом, склонился над ней, вдыхая хмельной аромат ее дыхания. Кровь туманила голову.
– Я так переполнена счастьем, что боюсь его расплескать, – прошептала Светлана.
Эти слова отрезвили Валентина. Они могли быть из кино, из плохой книжки, откуда угодно, только не из человеческого сердца. Голова у Валентина еще слегка кружилась. Он снова поднял Светлану на руки, осторожно – чтобы не расплескать, съязвил про себя – донес до машины, усадил, сел сам, запустил двигатель и мягко тронул машину с места.
Дорога впереди двумя плавными поворотами спускалась вниз и вылетала на мост. Прекрасное место! Разгоняешь машину, ставишь руль так, чтобы пройти первый поворот по точной слитной кривой, в конце поворота ослабляешь руку, и руль сам выкручивается обратно, а потом еще подтягиваешь чуть-чуть, чтобы вписаться во второй поворот, и все это не снижая скорости.
– Ну так же нельзя, Валюша, – сказала Светлана капризно, когда они въехали на мост и доски застучали под колесами, как стыки рельсов под вагоном. – Ты доводишь меня до кондиции, а сам…
Кондиция! Вот это объяснение! Теперь он был излечен окончательно.
– Да, со мной, знаешь, случается иногда, – пробормотал он уже без всякого смущения, с трудом удерживаясь, чтобы не рассмеяться вслух. Действительно, случалось, но никогда не заходило так далеко.
2. Авария на подъеме
6 сентября 1968 г.
Валентина сделали начальником партии недавно и временно, пока не нашли более солидного. В свои двадцать девять лет он только-только стал инженером. Учился в геологоразведочном институте, но был исключен за драку, служил в погранвойсках на Аргуни, работал шофером такси и, наконец, доучивался в МГУ. К Сергею Николаевичу на составление геологической карты окрестностей рудника попал меньше двух лет назад, в геологии разбирался еще слабо, но от начальника партии большего и не требовалось, главное, чтобы ходили машины, не кончались деньги и продукты, чтобы умел уладить конфликт с колхозом, с ГАИ или лесничеством, если таковой возникнет. Валентин был родом из Читинской области, на родной земле всюду находил знакомых, на машине готов был ездить круглые сутки, особенно ночью, и Сергея Николаевича все это устраивало.
Сергей Николаевич был старше Валентина на семь лет, но уже защитил диссертацию, написал уйму статей и вообще всегда отличался серьезностью, корректностью, сдержанностью, умом и хорошими манерами. Галстук снимал разве только перед спуском в шахту, да еще, может быть, на ночь. В поле возил с собой ноты. Иногда они с Валентином приезжали поздно вечером в рудничный клуб (Валентин договорился с заведующим и сторожихой) и Сергей Николаевич играл на рояле, а Валентин сидел где-нибудь в темном зале и только иногда поднимался на сцену, чтобы попросить: «Сережа, вот это сыграй». Нот он не знал, не помнил названия ни одной вещи, но мог напеть мелодию, так что Сергей Николаевич догадывался, что имеется в виду.
– Эх, Сережа! Если бы я мог играть, как ты, я был бы самым счастливым человеком на свете! – говорил Валентин совершенно искренне. Он любил стать лицом к пустому залу, ощущая спиной гудящее нутро рояля, и вообразить, что поет перед публикой: «Город уснул спокойно, глубоко…» Голос у него был правильный, но, увы, с коротким диапазоном и какой-то сипловатый, поэтому пел он только за рулем, когда шум двигателя не позволял точно определить его вокальные данные. Сергею Николаевичу это пение нравилось, как ни странно. Он даже иногда просил спеть специально для него что-нибудь вроде «Не осенний мелкий дождичек» или «Не одна во поле дороженька». Вот так, бывало, неслись они куда-нибудь в темноте вдвоем и Валентин пел, пошевеливая руль, а Сергей Николаевич сидел молча, приоткрыв уголок стекла и выпуская через него дым сигареты. Валентин вообще-то не разрешал курить в кабине, но у Сергея Николаевича всегда была какая-то особенно душистая сигарета, и держал он ее своими красивыми пальцами так, что залюбуешься, – невозможно было запретить.
Да, так уж устроен человек, что ему всегда нужно не то, что у него есть. Сергей Николаевич родился и вырос в Москве, неплохо знал живопись, музыку и поэзию, почти свободно говорил по-английски, владел языками программирования для ЭВМ, но предпочел бы уметь водить машину, как Валентин, или косить сено, пользоваться топором с обеих рук и хорошо плавать. Он медленно и трудно сходился с людьми, и все, кроме Валентина, называли его по имени и отчеству, не представляя, что возможно что-то другое. Сергей Николаевич умел публично иронизировать над своими слабостями, посмеяться над собой, чтобы поднять настроение других, умел вовремя и совершенно незаметно прийти на помощь и стушеваться, когда надобность в ней отпадала. Валентин уже обратил на все это внимание, оценил и даже пытался подражать, но, кажется, переделать себя было выше его сил. В отличие от Сергея Николаевича нрав он имел несдержанный.
Между прочим, из института Валентин вылетел так. Их послали на овощную базу. Там студентов встретил лощеный джентльмен в пыжиковой шапке – директор хранилища – и с видом военного стратега, обдумывающего диспозицию, повел по проходу между штабелями ящиков с яблоками. На пути стояла пустая тележка. Он оттолкнул ее ногой. Тележка покатилась, ударилась в штабель, ящики развалились, яблоки раскатились во все стороны.
– Вот вам первая работа, – распорядился директор. – Соберете в ящики и уложите у стены. – Он еще не договорил, как Валька молча кинулся на него, схватил за лацканы пальто, встряхнул, сбил с ног и, наверное, задушил бы, если бы остальные, опомнившись, не отняли. Он испытывал такую ярость, что будь на месте директора два, пять или десять человек, сделал бы то же самое и без малейшего сомнения в том, что победит.
Надо еще сказать, что Валентин всего полтора года как женился, безумно любил жену, по два раза в день заезжал на почту за письмами и все надеялся, что жена к нему приедет вместе с полугодовалым сыном. Сколько раз ему начинало казаться, что она уже приехала, и он мчался в лагерь или, наоборот, на аэродром к очередному самолету, но там его ждало разочарование. Да и как она могла приехать, не предупредив хотя бы телеграммой? А вдруг телеграмма затерялась? Ведь бывает же? А может, жена хотела сделать ему сюрприз и нарочно не писала? Так что на следующий день все повторялось.
Хотя заниматься геологией от Валентина не требовалось, он не мог удовлетвориться бензином, картошкой, табелем и платежными ведомостями, а потому с одобрения Сергея Николаевича взялся вести документацию в шахтах рудника, чтобы лучше понять, что же они ищут на территории, для которой составляют карту. С неделю Валентин спускался в шахту вдвоем с рабочим, потому что одному под землю ходить не полагается, но потом его признали за своего и никакого специального разрешения уже не требовалось, ни о каких правилах никто не вспоминал и он ходил один. Это было намного удобнее и приятнее: во-первых, когда выстукиваешь и рисуешь стенку или там кровлю, второй человек просто мешает; во-вторых – одному, зайдя в пустую выработку, можно петь, воздух в шахте влажный и акустика хорошая, голос звучит лучше, чем наверху; главное же – Валентину было стыдно, что он, здоровый мужик, прогуливается в шахте с карандашом и рулеткой, да еще в сопровождении ассистента, когда горняки работают на тяжелых перфораторах или катают вагоны. При каждом удобном случае он помогал шахтерам, заодно осваивая технику.
В этот день Валентин спускался в шахту № 14. Машину оставил у будки горного диспетчера и пошел переодеваться. Ему нравилась процедура переодевания, казалось, что шахтерская раздевалка чем-то напоминает артистическую уборную. Актер надевает толщинки, натягивает парик, приклеивает усы, пудрится и не знаю что там еще, и вот вместо заурядного горожанина, который, может быть, полчаса назад давился вместе с вами в метро, не привлекая ничьего внимания, выходит на сцену римский патриций, или мольеровский мещанин в камзоле и чулках, или еще кто-то, совершенно не похожий на актера. Так и Валентин, переодеваясь, постепенно преображался. Натянул шерстяное белье и штаны хабэ, аккуратно намотал портянки, всунул ноги в резиновые сапоги, надел стеганую ватную жилетку, прорезиненные штаны на лямках – обязательно поверх сапог, чтобы вода не заливалась, и прорезиненную куртку. Теперь аккумулятор на ремень под куртку (если сверху – свяжет руки), шнур от фонаря под курткой провел под мышкой и вокруг шеи на другое плечо, сам фонарь пока что повисит на груди, чтобы шея не уставала, на голову – каску, самоспасатель через плечо, рюкзак, молоток. Наконец, он превратился в статую командора. Он чувствовал себя таким большим, что резиновые сапоги казались легкими, как балетные туфли. Деревянные трапы на пути от устья штольни к стволу прогибались и пружинили под ногами, вентиляторная струя приятно холодила лицо.
В эту же смену Валерий Александрович Вербицкий, замещавший ушедшего в отпуск главного инженера рудника, а в обычное время начальник ПТО, обходил шахту с начальником участка Тофиком Алиевым. Он увидел Валентина у ствола перед спуском и предложил пойти вместе – он нуждался в аудитории, а Валентин как-никак приехал из Москвы. Валентину, не имевшему официального разрешения на спуск в шахту, не оставалось ничего другого, кроме как согласиться.
Вербицкий производил очень внушительное впечатление: рост за метр восемьдесят, большое круглое лицо, голову держит откинутой назад, мощная волосатая грудь выпирает из-под свеженькой, без единого пятнышка, польской дежурной спецовки. Аккумуляторную банку он не повесил на пояс, как делают работяги, а держал небрежно в левой руке за петлю завязанного в узел шнура, фонарь – в правой. Толстые очки и завязанные под подбородком тесемки от каски немного портили дело, но голосовые ресурсы искупали всё. Голос у него был примерно как у сказочного великана, разбуженного Мальчиком-с-пальчик в послеобеденное время, – хмурый и еще не набравший силы, но уже повергающий в дрожь, а что будет, когда прочистится горло, – страшно предположить. Впрочем, в этот раз Валерий Александрович выступал в роли гостеприимного хозяина.
Они стремительно шагали по выработкам. Впереди семенил маленький кривоногий Алиев, Вербицкий и Валентин наступали ему на пятки. Валерий Александрович рассказывал Валентину шахтные новости, иногда задавал вопросы Алиеву, отдавал короткие распоряжения. Распоряжения состояли в изменении решений, принятых Алиевым, таком изменении, которое ничего не меняло по существу, но позволяло считать, что все сделано так, как решил главный инженер. Алиев прекрасно понимал ситуацию и со всем соглашался, но это походило на то, как соглашаются с пьяным, а может, Тофик намеревался оставить все как было – все равно через месяц главный будет другой, да и вообще, если б не Валентин, никаких распоряжений не было бы.
В каком-то глухом штреке в полной темноте спал на штабеле досок рабочий. Тофик хотел пройти мимо, думая, что Вербицкий не заметит, но тот заметил, стал трясти рабочего за спецовку. От рабочего пахло перегаром, он никак не мог прийти в себя, жмурился от яркого света направленных на него фонарей. Кое-как Алиев и Вербицкий вдвоем его растолкали.
– Иди наверх, все равно прогул будет, – мрачно сказал Тофик.
– И что за народ! – с презрением объяснил Вербицкий Валентину. – Жрут эту водку, будто конец света, будто завтра ее не будет. Полежит, простудится, а нас потом укоряют: вентиляция плохая, народу много простужается. А дело-то, оказывается, не в вентиляции! А, Тофик Курбанович?
Алиев промолчал, но посредством мимики и жестов подтвердил, что да, не в вентиляции. Они обошли три горизонта, спускаясь по ходкам, в каждом забое многозначительно ковыряли жилу, вынуждая проходчиков прекращать работу. Подолгу сидели на отбитой руде. Вербицкий выбирал кусочки, которые, по его мнению, необходимы были Валентину, тот рассовывал их по карманам рюкзака, намереваясь выкинуть потом.
– На Сентябрьской, на двести десятом, были? – поинтересовался Вербицкий.
– Нет.
– О-о! Вот куда обязательно сходите, вот где золото! Восемнадцать килограмм за отпалку берем. Или, хотите, я дам команду, участковый геолог принесет для вас что нужно? – Про золото Валерий Александрович говорил так, будто это он, Вербицкий, спрятал золото в жилу. Наконец, взглянул на часы: – Обещал дочери к обеду дома быть. Наверно, не успею. Как, Тофик Курбанович?
– Надо успеть, Валерий Александрович.
Пошли к стволу. Валентин тоже пошел – из вежливости и потому, что смена у него уже пропала: в очистном блоке, где он намеревался обмерить и нанести на план вскрытую накануне дайку, уже начали бурить, и делать ему там – в густой пыли и реве перфораторов – было уже нечего.
На рудном дворе стоял груженый состав и несколько вагонов порожняка. Машинист электровоза, нервно хлопая мокрыми рукавицами по колену, расхаживал вдоль состава.
– Видишь, Тофик Курбанович, какой чистый порожняк тебе даем? – пошутил Вербицкий, заглянув в один из вагонов.
– Вы нам чистый порожняк, а мы вам чистое золото, Валерий Александрович, – ввернул Тофик. Он нажал кнопку селектора: – С какого выдаем?
– Ни с какого, – ответил с верхнего горизонта стволовой. – Стоим. Час уже.
– Почему?
– Спроси у лебедки. Авария.
– Лебедка! – крикнул в селектор Алиев. – Лебедка! Лебедка!
Лебедчик не отвечал. Тофик позвонил по телефону. Оказалось, сгорели сопротивления на подъемной машине, теперь их меняли. Оставалось ждать.
Тем временем Валерий Александрович позвонил в рудоуправление, в лабораторию, в гараж, горному диспетчеру, на фабрику. «Это кто? Вербицкий беспокоит», – начинал он каждый разговор и за сорок минут «побеспокоил» не меньше десяти человек. Он спросил, сколько пройдено выработок, сколько отбито руды, породы, сколько добыто золота, сколько извлечено, сколько вывезено на станцию; сколько всего этого сделано за ночную смену, за текущую смену, за сутки, по участкам, по шахтам, по руднику в целом. После каждого ответа он приговаривал: «Так, так», как будто на командном пункте принимал донесения с разных участков фронта.
Через сорок минут дали ток, клеть пошла. Стали выдавать руду с двести десятого.
– Сколько там осталось? – спросил по селектору Тофик.
– Двадцать пять вагонов.
– У-у-у, час ждать! – подсчитал главный.
– Может, через Центральную выйдем? – предложил Валентин.
Позвонили на Центральную. Оттуда ответили, что можно. Оставалось по ходку спуститься на горизонт ниже и там пройти около километра до ствола Центральной.
Вербицкий опять посмотрел на часы:
– Через Центральную не успею.
– Сейчас, Валерий Александрович, – заверил Тофик. – Сто девятый! – крикнул он в селектор. – Не загружай вагон, на триста десять будем переключать, главного инженера нужно вывезти.
– Как же переключать? На двести десятом порожняка нет, – возразил сверху стволовой.
– Ничего, сейчас переключим и обратно. Пять минут все дело.
– Туда переключай, обратно переключай... – вмешался лебедчик.
– Тебе говорят переключай, значит, переключай! – закипятился Тофик.
– Ясно. Двести десять! Не загружай, на триста десять будем переключать, – скомандовал стволовой.
– Двадцать пять вагонов выдадим, тогда переключай, – ответили с двести десятого.
– Давай-давай, слушай, что тебе говорят, – стал поторапливать стволовой.
– Да у меня бригада стоит без порожняка. И так полтора часа уже прождали! Десять вагонов хотя бы давай.
– Ничего не знаю. Главного инженера нужно вывезти, Вербицкого.
– А мне хоть Вербицкого, хоть Х-цкого, – срифмовал двести десятый.
– Кто там на двести десятом? – покраснев, спросил Вербицкий у машиниста.
– Краскин.
– Краскин, кончай базарить! – закричал в селектор Тофик. – Выкатывай агон, и будем переключать.
– Мне порожняк нужен, – упирался Краскин.
– Все равно я клеть у тебя брать не буду, – пригрозил стволовой.
– Вези вагон, – сказал Краскин и дал два сигнала.
– Ти, …ный, пьяная рожа! – заревел Тофик, от волнения коверкая слова. – Опьять, наверное, пьяный пришел? Давай клеть, а то я проверю, если пьяный пришел, я тебя накажу.
– Это кто – пьяная рожа? – нейтральным голосом поинтересовался Краскин.
– Что это вы? По селектору и вдруг – …ный, пьяная рожа, – примирительно сказал стволовой.
– Ну, я тебье сейчас покажу, ты у меня узнаешь! – пообещал Тофик в селектор и кинулся вверх по ходку. Он был спортсмен, мастер спорта по борьбе.
– Смотрите-ка, не выдержала кавказская кровь! – Валерий Александрович одновременно и удивился, и похвалил. – А ведь порядка-то нет, а? Раньше такого не было.
– Может, по ходку пойдем, через Центральную? – еще раз предложил Валентин.
– Подождем. Торопиться все равно некуда. Да он быстро добежит – спортсмэн!
Прождали еще полчаса. Динамик снова ожил, и Краскин уныло сказал:
– Сто девятый! Бери клеть, переключай.
– Давно бы так! – обрадовался стволовой. – Вот вывезем людей, и будешь грузить.
– А я уже не гружу.
– Что, отстранили от должности?
– Ага.
– А кого там везти? – спросил вдруг неизвестно кто неизвестно откуда.
– Главного инженера, – ответил стволовой.
– Есть конец смены, тогда возят людей.
– А кто это говорит? – удивился стволовой.
– Все говорят, – ответил неизвестно кто.
– Ну-ну, не болтай, – предупредил стволовой на всякий случай.
Дали клеть, приехал Тофик.
– Что это у тебя там за Краскин такой выискался? – спросил Вербицкий.
– Я его уже наказал, Валерий Александрович.
– Этот человек у нас работать не будет.
– Проходчик он отличный – хоть бурить, хоть грузить… Без него и бригада развалится.
– Да мне хоть весь твой участок к черту развалится! Я сказал: этот человек у нас работать не будет. Он себя ставит выше нас с тобой.
– Ясно, Валерий Александрович.
– Кстати, Тофик Курбанович, сколько выдали?
– Тридцать вагонов.
– Что же это получается? – Вербицкий пустил наконец в ход свои голосовые резервы. – Полсмены прошло, а у вас всего тридцать вагонов! Н-да, порядки как в Вятке. Завтра утром зайди ко мне в кабинет.
Вошли в клеть.
– Скажи, чтобы на двести десятом остановил, – предупредил Валентин стволового, приготовившегося дать сигналы.
– А вы разве не наверх? – изумился Вербицкий, когда Валентин выходил на двести десятом.
– Нет. Посмотрю ваше золото. Gluck auf!
Валентин хотел сказать, что он думает о Вербицком, но сдержался.
Никакого золота он смотреть не собирался, а до конца смены помогал разгружать забой. Тут работал его знакомый Мишка Даманов, капитан и центральный защитник рудничной футбольной команды, за которую Валентин несколько раз играл вратарем, в том числе и на выездах. За ревом машины и шипением сжатого воздуха в забое не было слышно голосов. Погрузочная машина, управляемая Афоней Краскиным, рыча, вгрызалась в отвал, дергалась и тряслась, вцепившись стальной челюстью в неподатливый негабарит, откатывалась назад, чтобы собраться с силами, и с разбега опять кидалась вперед; наконец, набив полную пасть, бросала руду в присевший вагон. Нагруженный вагон Афоня машиной отталкивал на несколько метров, а дальше Мишка и Валентин подхватывали его и, упираясь плечом, – рысью до разминовки, разбрызгивая лужи. На разминовке вместе вытаскивали с бокового пути порожний вагон, и Валентин, опять бегом, катил его к забою, а Мишка пяткой сапога переводил перья стрелки, снимал сцепку с очередного вагона на порожняке и сцеплял груженые вагоны. После десятка вагонов Валентин взмок, пар валил от него, как от загнанной лошади. Он сбросил куртку и жилетку.
Когда кончился порожняк, все трое прилегли у стенки и принялись за лепешки, испеченные Мишкиной женой, запивая их сладким чаем из фляжки.
– Ну, как у нас тут, есть золото? – поинтересовался Афоня. – Чо пробы показывают? Говорят, блок будем нарезать.
– Есть-есть, – успокоил Валентин. На языке у него вертелось совсем другое. Ощущая себя членом рабочего братства, он думал о том, что самое высокопробное золото вот здесь, под грязными робами, но, понимая, что такие рассуждения не вызовут ничего, кроме ухмылки, смолчал.
Саня Суханов притащил еще состав порожняка. Нагрузили четырнадцать вагонов, очистили забой сжатым воздухом, но бурить было поздно, цикл сорвали. Поехали к перепуску. Там Саня электровозом толкал состав к люку, Афоня и Валентин отцепляли, а Мишка управлял опрокидом. Когда вагон застревал на стрелке, Мишка кричал: «Ну-ка, Валя, дай боку!». Валентин ложился на стенку, ногами упирался в вагон и ставил его на рельсы.
– Ну ты и здоров! – подшучивал Мишка. – Переходи к нам в бригаду, пятьсот в месяц гарантирую.
В конце смены на 260-м стали палить, из люка перепуска повалил газ, подошли трое очистников, чумазые как черти. Все уселись на электровозы и покатили к стволу. Мишка сидел на месте машиниста, Валентин лежал сверху на батарее. Непрерывно звоня, Мишка прибавлял и прибавлял скорость. Фонарь электровоза болтался, выхватывая из темноты то белоснежные гирлянды плесени, то льющийся с кровли поток, то черный зев боковой выработки, стойки так и мелькали. Сзади, названивая, не отставал Краскин, за ним электровоз с очистниками. Неожиданно на крутом повороте машина со скрежетом забурилась и Валентин с батареи полетел вперед. Афоня, не успев затормозить, врезался своей машиной в переднюю.
– Живой? – бросился Мишка к Валентину.
– Живой, живой. Все нормально, – успокоил тот, хотя ушибленная о стойку рука отнялась от боли.
– Пошли пешком, тут близко, – распорядился Мишка.
– А машина?
– Ничего, они нам еще не так оставляли.
– Нет, надо поставить, – не согласился Краскин.
Подложили куски дикаря под задние колеса, Краскин сел за контроллер, а Мишка подпер раму электровоза буром, и с трех попыток машина была на путях.
На рудном дворе собралась вся смена. Еще гоняли руду с триста десятого и клеть не давали. Расселись, разлеглись на трубах и досках, на земле в свободных расслабленных позах, похожие в мокрых робах на глыбы камня. Мыли руки под сыплющейся с кровли капелью, негромко переговаривались.
– У нас там хлеба, яблок много. Арбузы сейчас…
– Проснулся утром, а у меня на часах стрелки одной нету…
– Хорошо бы овса ему отварить, шелуху эту самую. Еще желтый мак помогает, полевой…
Мишка Даманов нажал кнопку селектора.
– Лебедка! Митя, как там погода?
– М-м, – помедлил машинист. – Неясная. Туман, а вроде как и дождь.
Слышать здесь под землей про туман и дождь было чудно и приятно.
В это время по селектору передали, что на триста десятом больной, попал под закол. Немедленно, перекрывая всех, врезался решительный голос начальника шахты. Наверное, ему позвонили раньше по телефону.
– Триста десятый, Алиев! Как самочувствие?
– Нормальное, Борис Семенович.
– Да не твое, ядрена вошь! Ты-то, я знаю, всегда… Его как?
– Его тоже хорошее.
– Куда ударило?
– По спине и по ногам.
– Идти может?
– Нет. Кажется, перелом. Бедро.
– Давайте наверх. Электровоз ждет, скорая на устье.
Через несколько минут клеть с открытыми дверцами медленно проплыла мимо горизонта. Больной, склонившись набок, с закрытыми глазами, сидел на полу. Его, как почетный караул, окружали несколько запыленных серьезных лиц с фонарями во лбах. Они вознеслись вверх, и еще долго было слышно, как барабанит капель по железному зонту клети. На рудном дворе стихли разговоры.
Но вот, наконец, приехала сверху новая смена. Посыпались из клети с прибаутками сухие, излучающие тепло. Отработавшие набивались на их место.
– Тихо, бабы, все уедем, – уговаривал Мишка. – С детьми без очереди.
Четыре сигнала – и полетели вверх, и с каждым метром подъема воздух все студенее, капель все реже, и вот уже клеть замедляет ход, стенки ствола совсем сухие, сверху слышны разговоры – долгожданный 109-й. Теперь, невольно ускоряя ход, по трапам к устью. Аккумуляторные банки бьются на спинах, как курдюки у баранов. Автоматическая дверь приветствует каждого пушечным салютом.
– Ну что, Альфонс, скинемся с горя на пол-литра? – предложил Мишка.
– Давай. А сколько у тебя? – недоверчиво спросил Афоня.
– У меня – ничего, – расхохотался Мишка. Разыграл, как всегда.
Осталось сдать аккумулятор и самоспасатель, ворох грязной одежды – на кольцо и волоком в мойку, в сушку. В раздевалке хватает сил только на то, чтобы одними глазами попросить в окошке у сушильщицы чистое полотенце.
В итээровской раздевалке было пусто. В одних трусах Валентин подошел к зеркалу. На запыленном лице с траурными каймами пыли вокруг ноздрей пролегли дорожки от пота. Ушибленная рука от запястья до локтя распухла, посинела и казалась кривой. Пока Валентин разглядывал ее, кто-то зашлепал по коридору и затянул, ужасно фальшивя:
Иду себе, играя автоматом,
Как просто быть солдатом…
Маленький, насквозь мокрый мастеришка, отбивая такт ремнем на голенище сапога, ворвался в раздевалку и, ничуть не смутившись, спросил Валентина как старого знакомого:
– Как дела?
– Где? – опешил Валентин.
– Вообще, – пояснил мастер.
– Вообще – нормально.
– Ну вот, видишь! – засмеялся тот. – А где – это нас не касается.
3. Семен Семенович
13 октября 1968 г.
Валентин поднялся затемно. Стоял всегдашний непрерывный ночной звон – выл, надрываясь, главный вентилятор рудника, вагонетки погромыхивали на устье капитальной штольни. Валентин с трудом разогрел машину, постелил кусок войлока на пол кабины, накрыл капот старым одеялом, вставил фанерку между створками жалюзи и радиатором. Когда выехал, все еще было темно, только над копром Восточной шахты небо начинало чуть-чуть сереть. По темным переулкам там и тут, поеживаясь, спешили на смену рабочие, словно ручейки стекались к душкомбинату. Он обогнул лесопилку, мимо рудоуправления с пятью светящимися звездами на фасаде – по звезде на каждую шахту – спустился к рыночной площади с пустыми навесами и коновязями и свернул к мрачному кирпичному остову заброшенного обжигового цеха. Дальше дорога пошла берегом «сивухи» – широкого русла, заполненного «хвостами» обогатительной фабрики.
Сергей Николаевич и Валентин жили теперь на руднике, в недостроенном доме, заваленном снаряжением, образцами и бумагами. Лагерь сняли, народ разъехался. Сергей Николаевич доделывал карту и писал информационный отчет. Валентин ему помогал. Оставалось забрать в Чите результаты анализов и дубликаты, сдать последнюю партию проб. Валентин решил обернуться за один день.
На рассвете он догнал молодого охотника. Тот не «голосовал», но Валентин притормозил сам.
– Мне только до ущелья, – объяснил охотник, устроившись в кабине. – Недавно там лису видели, хочу погонять. – Одет он был очень легко – в меховую жилетку, подпоясанную патронташем, на ногах кирзовые сапоги. Его сопровождал черный лохматый пес с белыми пятнами на морде и лапах. – Я еще летом ее заметил. Села на камень и сидит. Знает, наверно, что стрелять ее рано. Ладно, думаю, пускай бегает, выяснивается. Шишкой в нее кинул.
Барбос положил голову на колени охотнику и зажмурил глаза.
– Как его зовут? – спросил Валентин.
– Гаврик.
– Какой же это Гаврик? Это Габбрик настоящий. Так и звать надо.
Собака открыла глаза и двигала бровями, переводя взгляд с охотника на Валентина и обратно, словно раздумывая, какую кличку принять.
После двухдневной метели было ясно, морозно. Может быть, не так уж холодно – на рассвете градусов двадцать, не больше, но после недавней теплыни непривычно. Шланги у печки перемерзли, из всех щелей тянуло холодом, лобовое стекло обмерзло изнутри, у Валентина стыли руки и колени. На дороге – почти ни души. Машина то и дело ныряла в заносы. Встречный «Краз»сошел с колеи, уступая дорогу, и вспорол снежную целину, вздымая фонтаны снега, словно торпедный катер морские волны. По сторонам тянулись заснеженные поля, белые склоны сопок, заметенные снегом сосняки, и вдруг среди этого белого великолепия открылся изумрудный квадрат зеленки…
От Солнцева дорога шла вдоль Ингоды, то взбираясь на хребты, то спускаясь почти к самой воде. От снега придвинулись дали. Южный берег с лесистыми склонами, летом терявшийся в дымке, теперь казался совсем близким.
…Покончив с делами, Валентин выехал из города в восемь вечера и около двенадцати был в Шилке. Оставалось каких-то восемьдесят километров пути по самым знакомым местам, какой-то час езды, но тут его стало клонить в сон. Конечно, надо было остановиться и отдохнуть, но залезешь в мешок – того и гляди, проспишь, разморозишь движок, а если слить воду, утром замучаешься с запуском. Да и до дому-то рукой подать, а там горячий чай, тепло, может быть, письмо. Кроме того, Сережа будет беспокоиться. И Валентин тянул из последнего. Стрелка спидометра все время держалась у отметки 80.
Вглядываясь в пятно света, скользящее по прикатанному снегу впереди машины, Валентин не мог точно сказать, где он сейчас едет. По расчетам, слева были невысокие голые сопки, справа петлял ручей, но казалось, что путь пролегает в пустоте, что, может быть, машина парит над быстро бегущей дорогой, или, вернее, что дорога, излучая голубое сияние, мощным потоком низвергается на машину сверху, разбиваясь на отдельные струи справа и слева и вновь сливаясь в одно целое позади.
Это уже был верный симптом. Валентин встряхнулся, не медля ни секунды, сбросил газ и вырулил под уклон на снежную целину. Через несколько минут набитый снегом чайник стоял на камне, охваченный синим пламенем ровно гудящей паяльной лампы, а Валентин дремал в машине, обняв руль и опустив лицо на руки. Еще через десять минут он поставил вскипевший чайник на капот, включил плафон и стал ужинать.
Он делал все нарочно медленно и основательно, внушая себе, что теперь уже не ночь, а утро. Вот он поспал и встал пораньше, чтобы одолеть эти несчастные шестьдесят километров. Валентин отрезал два ломтя мерзлого хлеба, положил на них по куску масла, сполоснул кружку кипятком, заварил чай, выждав, бросил в него несколько кусков сахару. Кабина наполнилась паром, лобовое стекло запотело.
После крепкого чая спать как будто расхотелось. Валентин снова отправился в путь, жалея, что никто не сидит рядом с ним, никто не может оценить его несравненное мастерство. Не переключаясь, на прямой передаче залетел он на перевал Мирсаниха, на прямой же спустился с хребта, срезая повороты и еще поддавая газа на открытых участках, миновал коварный мост через Торгу, на котором не раз сбивали перила, а то и падали в воду, так неудачно он был поставлен: на выезде из леса и сразу за крутым поворотом после длинного прямого участка; оставил в стороне спящий Нижний Стан, под визги тросов проехал светящийся пароход драги. Огни рудника сияли уже совсем близко.
Валентин держал руль свободно, левой рукой, правую положил на теплый капот, боком привалился к ограждению двигателя. Со стороны могло показаться, что он спит. «В сущности, – подумал он, – разница между ездой на автомобиле и велогонками не так уж и велика. Там вот так же поднимаешься на стенку, чтобы в начале виража, используя свою массу, броситься вниз и опередить соперника…» Очнувшись, Валентин увидел, что темный борт врезанной в сопку дороги угрожающе придвинулся справа. Валентин повел руль влево, но, как ни сдерживался, сделал это недостаточно плавно, и сейчас же задние колеса, на которых от протектора осталось одно воспоминание, пошли юзом. Пытаясь погасить занос, Валентин одним движением воткнул передок и, не сбрасывая газа, бешено завертел руль вправо. Ему удалось благополучно уйти теперь уже от левого края, но неожиданно левое заднее колесо ударилось в камень, вмерзший в дорогу. Машина еще раз рванулась влево и с четырехметрового уступа перешла в свободный полет. Скорость у нее была примерно как у Ан-2 на взлете.
Он бросил руль, выключил зажигание, согнулся, подтянул колени к животу и повернулся вправо. Машина сначала встала на нос. Руль ударил Вальку слева под ребра, и через лобовое стекло он вылетел вперед на снег, осыпаемый осколками фар. В фургоне лопата, запчасти, инструменты, ящики с остатками проб, чайник и паяльная лампа полетели вперед. Тяжелый кразовский домкрат, вылетев из крепления, ударил в металлическую перегородку между салоном и кабиной и пробил в ней рваную дыру.
В следующее мгновение Валентин, сжавшись в комок и закрыв глаза, лежал на снегу и ждал, когда машина обрушится на него сверху. Все его существо было заполнено предчувствием страшной боли. Казалось, вот-вот ему расплющит голову или перебьет позвоночник. Это тянулось бесконечно долго, время остановилось. Наконец машина, медленно переворачиваясь, перелетела через Валентина и с душераздирающим треском грохнулась вверх колесами. Крыша фургона лопнула, все двери распахнулись, барахло из кузова, совершив новый полет, рассыпалось по снегу. Свет погас еще при первом ударе, двигатель замолчал, и из тонкого музыкального инструмента, из послушного коня, неутомимо пожирающего пространство, машина в одно мгновение превратилась в поверженного монстра, в остывающую груду железа.
Валентин лежал навзничь, любуясь черным небом, усыпанным ослепительными звездами. Снег приятно холодил тело через одежду, но в правой ноге у ступни огненной лавой разливалась боль. Не в первый раз он подумал: врут в книгах и кино. Минуту или две назад смерть казалась неизбежной, и никаких воспоминаний, никаких картин детства, лиц близких – ничего из этого не пришло на ум. Ни даже страха смерти. Одно только ожидание боли и боязнь не выдержать ее. Теперь с опозданием стало страшно при мысли, что мог ехать не один.
Отлежавшись, Валентин сел, потом, согнув правую ногу и придерживая ступню руками, повалился на левый бок и, наконец, поднялся на колени. Удерживая правую ступню на весу, на коленях пополз вниз к машине, натыкаясь на рассыпанные в снегу пакеты с пробами и инструменты. Боль в ноге была адская. Чтобы облегчить ее, он стонал на каждом выдохе, но стонал дурашливым голосом – на случай, если кто услышит, – и каждый стон сопровождал нецензурным ругательством. Это помогало.
В кабине у плафона стояла лужа теплого масла, из повисшего на проводах аккумулятора капал электролит. Капот исчез. Стоя на коленях, Валентин дотянулся до радиатора, отвернул пробку. Вода ошпарила ему руки и голову, зато теперь можно было не беспокоиться за двигатель. Он достал из-за сиденья аптечку, выполз наружу и, чиркая спички, нашел анальгин и бинт. Сунул в рот сразу три таблетки, заел горстью снега. В фургоне оторвал от ящика доску и кое-как прибинтовал к больной ноге. Со спичками-то надо поосторожнее, подумал он, сгоришь в два счета. Действительно, из-под пробок бензин конусами растекался с обоих боков фургона.
Валентин определил, что переворачивать машину удобнее через правый бок, так что правые двери придется снять, закрыть, увы, нельзя. Найти в снегу большую отвертку не удалось, маленькая один из восьми винтов не взяла. Валентин стал срубать его зубилом. За этим занятием и застал его Сергей Николаевич, приехавший в три часа ночи на дежурной водовозке. Протелепатировал.
Сергей Николаевич подбежал к Валентину.
– Что с тобой, старина? Жив? А с ногой что?
– Колхозный шофер как сказал: председателя райхом нового даст, а вот радиатор кто даст? Хотел я взлететь, да слабо разогнался.
Сохраняя полную серьезность, Сергей Николаевич обследовал обочину, осмотрел следы на дороге и подтвердил: да, была фаза чистого полета.
Под утро машину на буксире втащили на огород к другу Валентина Семену Семеновичу. Их дружба основывалась на любви к технике и намерении сообща построить трактор, такой, чтобы на нем можно было пахать огород, косить сено, пилить дрова, доставать воду из колодца. Уже приготовлены были ведущие колеса от списанного ГАЗ-63 и старая коробка передач от «Доджа ¾». Семен Семенович слесарил на шахте, а дома то и дело правил и красил чью-нибудь разбитую машину, выручал в ущерб домашнему хозяйству очередного пострадавшего. Каждый такой ремонт завершался дружеским обменом любезностями с клиентом, после которого специальные березовые клинья и формы сжигались в печке, а кувалды, домкраты, точила, краскопульт и другие несгораемые вещи перелетали через забор. Эту часть программы исполняла жена Семена Семеновича Августина Епифановна. Семен Семенович принимал все безропотно. С женой он никогда не спорил, к тому же за забором простиралась нейтральная территория, пустырь, за которым начинался лес, так что упомянутые вещи можно было легко востребовать при первой необходимости.
Машина имела самый жалкий вид: фургон раздулся, как цистерна, передок смят, рессоры разошлись веерами, как карточные колоды в руках шулера. Семен Семенович, разбуженный шумом мотора, вышел на огород. Маленький, в очках, путаясь в больших, не по росту, резиновых сапогах, голенища которых были ему выше колен. Валентин, ожидая приговора, сидел за рулем в кабине без стекла и дверей, укутанный в полушубок, шарф и шапку Сергея Николаевича, который приехал в кабине водовозки. Семен Семенович, нисколько не удивившись, обошел машину кругом, двумя выдернутыми тут же из плетня хворостинами, сложенными на манер рейсмуса, смерил диагонали рамы лобового стекла, в двух-трех местах постучал каменным ногтем по вмятинам и краям разошедшихся швов.
– Дня два придется повозиться, – определил он наконец. – Только знаете чо, давайте-ка до весны оставим ее. Холодно сейчас. А пока укроем от дурного глаза да от куриц, а то засерут.
– Можно и весной, я пока стекло лобовое добуду. Только выручайте, надо какую-нибудь технику на неделю, «ГАЗ-66» я уже законсервировал в ГРП.
– «Урал» возьмете, а я на Витькином «Иже» пока поезжу. Давайте закроем ее да пойдем чаевать. Гутя там самовар поставила.
Машину подняли на чурки, затянули брезентом. Потом долго пили на кухне чай из самовара, с молоком, с хлебом и «своедельским» сыром.
– Как получилось-то? – спросил Семен Семенович после четвертой кружки.
– Чо, научить? Могу, – отшутился Валентин.
– Нет, серьезно. Ведь хорошо, так кончилось.
– А если серьезно, то приснилось, будто еду на нашем тракторе, а тормозов нету. Как он там поживает? Надо ему тормоза приделать.
– Да чо там трактор, трактор, – загорячился Семен Семенович. – Я вот получше придумал. Понимаете, энергия рождает силу, а сила …
Дальше Валентин, у которого глаза слипались от усталости, ничего не понял. Запомнил только последнюю фразу Семена Семеновича: «И мы полетим с вами быстро и над лесом».
– Конечно, полетим, – подтвердил Валентин, заметив, что Семен Семенович обижен недостатком внимания к своему изобретению. – Но если только накопим энергию…
– Да как же не накопим? – поразился Семен Семенович непонятливости предполагаемого соавтора. – Смотрите…
Но куда именно нужно было смотреть, Валентин опять упустил.
– Ладно, давайте спать, – сжалился Семен Семенович. – А завтра – к Бакшеихе. Может, с головой чо, еще неизвестно. Сначала кажется, ничо, а потом…
Тут же в кухне на двух симметрично поставленных кроватях спали сыновья Семена Семеновича Колька и Серега. Кольку переложили к Сереге, ни тот ни другой этого не заметили. На освободившуюся кровать под теплое стеганое одеяло легли Сергей Николаевич и Валентин. Валька думал, что сразу уснет, но стоило закрыть глаза, как сейчас же он оказывался на снегу, а машина, медленно кувыркаясь, летела над ним; он вздрагивал и просыпался. Так повторялось несколько раз. Наконец, картинка сменилась. Теперь они вдвоем с Семеном Семеновичем летели над огородами и краем леса на блестящем вращающемся колесе. Колесо вертелось под ними в горизонтальной плоскости, сверкая металлическими спицами, и именно это вращение обеспечивало подъемную силу. Изобретатели стояли посередине колеса на мостике, держась за перила. Семен Семенович был в высоких резиновых сапогах, черных перчатках с длинными кирзовыми раструбами и в складных очках с тесемками, какие выдавали трактористам в первые пятилетки. Лететь было не страшно, смущало только, как спрыгнуть на землю через эти мелькающие спицы, если энергия вдруг кончится.
4. Бакшеиха
14 октября 1968 г.
Низкий дом Бакшеихи прилепился к склону сопки на самом краю поселка. Наклонный двор был выложен когда-то кирпичами, потом тысячи ног вбили их в землю и протерли почти до дыр. У стены дома стояла снятая с колес ржавая вагонетка с замерзшей водой, к забору прилепилась летняя плита с фанерным навесом и трубой из огнетушителя.
Едва мотоцикл протарахтел у калитки, Арина Васильевна вышла встречать гостей. Валентин ковылял на изготовленных Семеном Семеновичем костылях, на концы которых были надеты пластмассовые пробки от шампанского. С трудом удерживая равновесие, Валентин обнял старуху, поцеловал в теплую дряблую щеку.
– Ну, здра-а-вствуйте, здра-а-вствуйте, – нараспев сказала Бакшеиха. – Чо, опять наозорничал?
– Да вот, Арина Васильевна, нога… Это начальник мой, Сергей Николаевич. Знакомьтесь.
– Здравствуйте! Проходите. Сейчас чай пить будем. Смотрите не убейтесь тут.
Согнувшись в три погибели, Сергей Николаевич и Валентин прошли через низкие сени в дом.
– Раздевайтесь, садитесь. Давно, давно не видела тебя. Уж мы думали, улетел, не заехал. Я последние дни никуда не хожу, боюсь, заедешь, а нас нету. А я, видишь, заборки горожу инжегану.
В тесной кухне между стеной, печкой и сундуком постукивал острыми копытцами и тонко блеял маленький черный козленок. Четвертая сторона – из досок, приколоченных к сундуку и стене, – была еще не закончена, молоток и гвозди лежали на сундуке.
– И-ишь, размекался! Сейчас вот изрублю тебя, да на шулю, чтоб шептуром не воняло!
Бакшеиха налила самовар, стала колоть лучину, бросила, достала из-под постеленной на стол клеенки десятку, сунула Сергею Николаевичу:
– Вали-ка, купи кондяк.
– Мы, знаете, ненадолго, – начал объяснять тот.
– Ты чо такой-то? Ненадолго! Ведь вон сколько не были! Надо посидеть, поговорить. Поживете у меня, отдохнете.
– Ничего не поделаешь, старина, тут законы свои, – подтвердил Валентин. – Деньги есть?
– Есть.
– Тогда, уж извини, сходи, пожалуйста. Коньяк вроде тут есть, а нет – придется до седьмого доехать.
– Ладно, разберусь.
Пока Арина Васильевна готовила угощение, Валентин, придерживаясь за стену, перебрался в комнату. Там стоял стол с лавкой, печь, высокая железная кровать под лоскутным покрывалом, на подоконниках цветы в консервных банках. Слева за перегородкой была комната самой Арины Васильевны: еще одна кровать, комод, застекленная рама с фотографиями родни, будильник, икона, старый радиоприемник и на стене картина в манере Анри Руссо, написанная на клеенке: на берегу речки, протекающей среди пышного тропического леса, черноусый джентльмен обнимает за талию золотоволосую девушку с вытаращенными глазами, а на другом берегу невиданный зверь, похожий на льва, но значительно более крупный, готовится к прыжку, спрятавшись за гигантский кактус.
Бакшеиха, переваливаясь, как утка, ковыляла из кухни в комнату и обратно. Выставила на стол копченку, пирожки с картошкой, белоснежные соленые грузди, маринованные подосиновички, красные помидоры, нарезанные ломтиками и посыпанные сахаром. Подумав, принесла еще бруснику, ватрушки с черемухой, холодное вареное мясо, поставила вариться картошку.
Серый пушистый кот мягко спрыгнул с печки и заходил около стола.
– А ты ково тут об ноги шоркашься? Нако, я тебя на ссылку отвезу. Настырный стал. Я – дурочка, а он еще чудней – мяса требует. Будет вам кто-то подавать, ждите! А ну, вали на улицу, черт непутный!
– Как здоровье, Арина Васильевна? – спросил Валентин, устроившись на лавке у окна.
– Да ково об нас, стариках, говорить? Тут вон молодые как снопы валятся. Вчера, говорят, двое ребят на Майской сопке убились, на мотоцикле в отвал улетели. Один Кеха, Клавки Простакишиной сын, а другого не знаю. Пьяные обои. Вот ведь чо доводит! А нам так и так скоро на Михайловское, – добавила она с удалью. Михайловским назывался поселок у кладбища, а вместе с ним и кладбище.
Бакшеихе исполнилось семьдесят семь лет. Лицо ее изрыли морщины, глаза выцвели, зубов осталось только два. Каждый год она стращала, что умрет, но, к счастью, время умирать ей еще не пришло. Она была знаменитой лекаркой, и, кажется, не было в округе человека, не исцеленного ею хоть раз от какого-нибудь недуга. Особенно мастерски она вправляла вывихи и складывала кости после переломов. В детстве Арина Васильевна прислуживала в Нерчинске земскому врачу Мишину и уже в пятнадцать лет принимала роды, а потом и кости начала «слаживать». Сначала у курицы да петуха, потом у кошек, собак, коров, а там уж и у людей. Муж ее был красным казаком, она тоже «была у красных», да чуть не попала в плен, когда семеновцы захватили село. Хорошо, один кулак пожалел ее и спрятал в своем доме в подполье. Правда, кулаком он тогда еще не был, это позднее его в Ангарск выслали. В Отечественную войну муж записался добровольцем и погиб под Ленинградом у села Добровольного. Кормилась она в основном тем, что платили больные, да еще держала то козу, то поросенка. Из «магазинских» продуктов признавала, кажется, только сахар да вино. Хлеб ей привозили из деревни.
За окном перекопанный огород, склон сопки за оградой, приземистая баня под черемуховым кустом и плети картофельной ботвы на пряслах были присыпаны снегом. На завалинке стояла белая коза и бестолково пучила в окно зеленый глаз. Время от времени она наклоняла голову и выставляла рога, словно собиралась боднуть стекло.
– Это ваша коза, Арина Васильевна?
– Моя. Худа стала. Одно брюхо да кости, как у меня же. Тоже помирать пора. Двадцать пять лет ей, а она вон имашонка опять принесла. Уж я ей сказала: не буду тебя обижать, ты умрешь – и я умру. Разожги-ка там печку. Я берестичку уже положила. На западе-то у вас, говорят, в печке моются. Это же грех, погань. А еще в Бога веруют. Какая же это вера!
Вернулся Сергей Николаевич с коньяком, стали рассаживаться у стола. Ногу у Валентина жгло и дергало, как ни повернет – все больно. Он пробовал вытянуть ее вдоль лавки, повернувшись боком к столу, пробовал подогнуть под лавкой и за шину придерживать сзади, просовывал под колено костыль и на нем подвешивал ногу между лавкой и табуретом. Каждый раз в новом положении боль на минуту стихала, но тут же наваливалась снова и казалась еще нестерпимее.
Бакшеиха про ногу не вспоминала. Разложила в миски картошку, налила всем по рюмке, Валентину долила из отдельной бутылки.
– Ну, угощайтесь. Замучились, поди, ждать.
– А как же обратно поедем? – засомневался Сергей Николаевич, видя, что Валентин не думает отказываться.
– Да ладно, увезу. Идти не смогу, а уж насчет езды не сомневайся.
– Нет, мерси. Ставь тут протезы, изучай примитивистов, а я как-нибудь пешком. Ваше здоровье, Арина Васильевна!
– Кушайте, кушайте на здоровье! Ешьте, не модничайте, а то заругаюсь.
Валентин опустошил рюмку, и в голове у него возник ровный шум, похожий на шипение пара. Предметы вдруг размягчились, изменили свои очертания и медленно поплыли, словно в кабине космического корабля. Запотевшие рюмки сверкали в картофельном пару.
– Что это вы сюда намешали, Арина Васильевна?
– Не бойся, не отравлю.
– Да я не боюсь, просто интересно.
– Тут жёлочь медвежья да травка одна.
– Желчь?
– Но. Я одной жёлочью сто человек могу вылечить. Только в полнолуние надо медведя стрелять, в полнолуние жёлочь самая большая. А в новолуние один кисет, то же и у человека.
– А как приготавливаете?
– А приготовляю так: в отварной воде разведу-ка ее, а потом и добавляю, сколь надо.
– Сколько?
– Да вот так – лину маленько, а мало – еще добавлю. А вы не стесняйтесь, ешьте пристальнее. Угощать-то ноне нечем. Сашка в шахте, я и не готовила, заленилась. И горчицы не стало. Лучше вина не пить, чем мясо без горчицы. Вот уж с горчицей вкусно!
– Меня-то не надо уговаривать, а вот начальник мой стесняется. Ты, старина, будь как дома, здесь иначе не полагается.
– Спасибо, спасибо, я сыт уже, вы на меня не обращайте внимания, – отбивался Сергей Николаевич и даже красивые руки свои с длинными пальцами деликатным движением выставил вперед, как бы защищаясь. И все-таки это была не чистая правда, потому что Сергей Николаевич приучен был благодарить и отказываться, даже если на самом деле был голоден.
– Какой сыт? – рассердилась Арина Васильевна. – Разве мужики так едят? Это у вас там в Москве все талии отращивают, а мы тут чо-то не хочем балеринами быть. Пробуйте вот кровь жареную, может, поглянется. Я вечерось попробовала – мяконькая.
После второй рюмки, опять с добавкой, Валентин почувствовал, что все вещи и люди вокруг стали то сжиматься и удаляться, то расти и придвигаться. Звук временами совершенно пропадал. Пришел с работы сын Арины Васильевны Сашка, подсел к столу. Валентин завел было с ним разговор про охоту, рыбалку и другие дела, близкие сердцу каждого даурца, но язык у него заплетался.
– Да ты, Михалыч, спишь совсем, – заметила Арина Васильевна. – Ложись-ка отдохни. – Она помогла Валентину взобраться на кровать, подложила ему под голову две подушки, села рядом на табурет, отвязала шину, стянула с больной ноги носок и стала осторожно ощупывать и поглаживать ногу. Не верилось, что ее корявые с виду руки могут прикасаться так нежно.
– А вот она и ваша ушибка! – пропела Арина Васильевна радостно, как будто встретила старую знакомую. – Вот в этой коске раскол. Видишь, куда отошла? – Она подложила левую руку Валентину под пятку, а правой взяла ногу за пальцы и стала осторожно сгибать и разгибать ногу в стопе. Потом принялась с силой гладить ногу сверху вниз, будто сгоняя с нее воду. – Ох ты, бедный мой, – приговаривала она, – и что же это за работа у тебя такая! Больше всех тебе достается. Всё копаете, поди?
– Да, не все деньги еще зарыли. – У Валентина от боли слезы выступили на глазах, он мотал головой, чтобы их стряхнуть. Сергей Николаевич и Сашка не выдержали зрелища Валькиных страданий, вышли в сени покурить. – Я все собирался за вами заехать, пока тепло было, чтобы вы посмотрели, как мы живем, да так и не собрался, уж не сердитесь.
– Ты как красное солнышко – всех согреть хочешь. А чо у вас там смотреть? Пенья да коренья, пеньки да кореньки.
– А воля, Арина Васильевна!
– Да, на воле-то я пожила. Я у лесников кашеварила на Маректе. На пятьдесят человек варила и хлеб пекла. Ну, отдохни. – Она ушла на кухню, долго там возилась, гремела посудой, наконец, принесла две бутылки, одну с темной жидкостью, другую со светлой.
– Живая и мертвая вода? – поинтересовался Валентин.
– Зубомой ты. Давай-ка ногу. И шаманства в этом никакого нет. Ни шептанья, ни роптанья. А нужно косточки знать, лекарства, травы. Приезжай – научу, ничо не утаю. – Она налила на ладонь маслянистой жидкости из темной бутылки, обмазала больную ногу и начала ее растирать и тискать. Жидкость казалась ледяной, нога же горела как вулкан.
– Может, гипс надо? – спросил Валентин, переводя дух.
– Ничего не надо, не беспокойся. – Положила под подошву ватный валик, из второй бутылки смочила бинт и туго ногу перебинтовала. – Всё. Два дня теперь совсем не ходи, лежи. Повязку не снимай, пока не упадет.
– И наступать нельзя?
– Аккуратно можно, с костыльком, а резко-то нельзя скакать. Сегодня поболит еще, а завтра отпустит.
Эти знаменитые два дня Валентин уже знал. С какой бы страшной травмой ни привезли больного, наказ Бакшеихи почти всегда был один: два дня лежать. Валентину она как-то объяснила, что главное – сложить кости правильно и как можно скорее, тогда быстро схватятся. А «заляживаться» вредно.
Сергей Николаевич и Сашка вернулись к столу. Вместе с ними зашла на огонек соседка, которую Бакшеиха отрекомендовала как Апросинью Ефимовну. Соседка быстро сдалась на уговоры и села за стол. Выпила рюмку и стала подбивать Сашку жениться. Разговор этот, похоже, был не первый. Сашке уже перевалило за тридцать, жена его несколько лет назад замерзла пьяная, детей не было.
– Уж и я-то гоню его, гоню, так никто брать не хочет, – посмеивалась Арина Васильевна. – Пусть бы хоть сюда кого привел.
– Еще одну пьяницу заводить? – спросил Сашка, не поднимая глаз от стола.
– Зачем же обязательно пьяницу! – с жаром возразила Ефросинья Ефимовна. – Ведь бывают же самостоятельные женщины. А зато в загсе-то теперь венчают, как в церкви!
Арина Васильевна сидела боком к столу. Одна рука на клеенке беззвучно отбивала таинственный ритм смуглыми узловатыми пальцами, другая лежала на коленях, кисть расслабленно свесилась. Взгляд старухи блуждал где-то вне круга людей, сидящих за столом. Валентину пришло в голову, что она похожа на человека, чьи руки привыкли иметь дело с грубым материалом – камнем, глиной, деревом, но который прежде всего мыслитель. Следя взглядом за шевелящимися пальцами исцелившей его руки, Валентин поудобнее устроил больную ногу, перевернул подушку, уткнулся щекой в прохладную наволочку и уснул.
Когда он проснулся, в комнате горел свет, потемневшие окна слезились, на столе досвистывал самовар. Разговор шел о китайцах. В старину их много тут было. На месте техснаба стоял китайский ресторан, который держал отец теперешнего механика автобазы Лени Люинцина.
– Это Левинцын, – рассказывала Арина Васильевна, – хороший был китаец и прожил больше ста лет. Под конец совсем остарел. Возьмет сумочку, сядет на камень и ждет. Машина едет, он останавливат. Ему: што скажете? «В Китай меня отвезите, в Китай хочу». Его уже знали. Ладно, говорят, сейчас обратно поедем, заберем вас. Погодите маленько. У Гурия Мальцева отец тоже китаец был. Противный такой, а мать русская. Как уедет он, она сразу поминки собират. Может, говорит, не вернется. Тот приедет, она опять гостей зовет: «Ой, девки, опять вернулся, надо встречу налаживать». Вот ведь жизнь до чего людей доводит – за китайцев выходят.
– А японцев помните, Арина Васильевна? – спросила Ефросинья.
– Первых-то не видала. А вот в сорок пятом много их сюда нагнали. Зима вот такая же ранняя была, так уж мороз-то их гнул! Они все вялы каки-то были, мухреньки. Я раз пошла на рудник через сопку, а их двое пожог ложат, могилу копают. А мороз такой, ветер, я все шшоки ознобила. Они, бедные, покрывалами обмотались. У них покрывала бравы таки были, наши все на картошку меняли. Я говорю: чо, замерзли, поди? Они лопочут, мол, замерзли. И как на грех у меня ничо с собой не было, дать имя. Они, бедные, тогда за зиму-то все и перемерли.
– А как же вы с ними разговаривали, на каком языке?
– А чо? Люди да люди. Маленькие вот эки.
– А мы в Торгоконе раз тоже наняли одного японца избу белить, за ведро картошки. Дак уж так чисто сделал, лучше всякой бабы, – поддержала Ефросинья Ефимовна.
Тут же и Сашка вспомнил, как они с братом встретили на улице пленного японца и кидали в него камнями, приговаривая: «Ты зачем нашего папку убил»?
– Ну не знала я, не знала! – рассердилась Арина Васильевна. – Безбожник ты, Сашка!
– Да нет бога-то.
– Бога нет, а Сила есть какая-то.
– А любовь есть? – спросил Валентин.
– Проснулся? – засмеялась Бакшеиха, выставляя два уцелевших зуба. – Садись чай пить. Шаньги вот пробуй.
Валентин, окончательно проснувшись, переполз с кровати на лавку.
– А знаете, Арина Васильевна, нога-то уже не болит.
– Ну и чо? Я даже одной летчице налаживала ножку. Она приехала, соскочила с самолета и ножку вывихнула. Вот ее ко мне и привезли. Все-таки люди обо мне распространяют. Все меня встречают, провожают, никто не пренебрегат. Я из Читы полетела в Ангарск, а билетов нету, никому не дают. И вдруг вижу, какие-то люди делают мне подход, уважение. Видно, вид ли чо ли у меня морщинистый. А я говорю: дайте мне еще билет вот на эту кралю, я одна-то куда поеду? Это Веркина Ленка со мной была, внучка. И мне дали. Вообще вот в дорогах бывает счастье. Есть еще люди добрые. Это у нас тут одни ухорезы.
– А вы любую болезнь можете вылечить, Арина Васильевна?
– Нет. Вчера вот встретила Ковтуниху, она говорит: «Ой, девка, что-то ножки у меня болеть стали. Ты бы дала мне травку каку». Я говорю: а сколь тебе лет? «Сто пятнадцать». Дак каку же тебе травку? Вот посмеялись с ней.
– Так, значит, есть Бог, Арина Васильевна? – спросил Валентин.
– У меня есть, а у вас – не знаю.
– А боитесь Бога?
– Вечор икона упала, вот я испугалась. Надо гвоздик перебить, Сашка.
– А любовь есть? – повторил Валентин, на этот раз совсем серьезно.
– Я всю жизнь без любви прожила, без ласки. Зато мне весь мир родня, все люди.
– А что дороже, Арина Васильевна, красота или ум? – не отставал Валька.
– Ты как кыска – все вышныришь. Ты, нако, самокрут. Вокруг баб все крутисся. Красоту лизать не будешь, а с умной можно хорошо прожить. А ты чо спрашиваешь? Влюблялся, поди, сильно, да тебя любят много.
– Не так уж, – заверил Валентин. – А может, споете?
– Да ково нас слушать! Мы же старые, ревем, как волки.
– Ничего, я подвывать буду. Только старинные.
– Ладно, сегодня твоя воля, приказывай. Запевай, Апросинья.
Ефросинья Ефимовна стала некаться, что не в голосе.
– Начинай, а то я начну, – пристращала Арина Васильевна.
– Нет. Ты уж начнешь, так всю песню займешь.
– Иди ты, нанашка!
Ефросинья Ефимовна начала негромко, вроде для себя: «Скакал казак через долину». Остальные стали подтягивать. Сергей Николаевич не знал слов, стеснялся, подпевал вполголоса. Сашку тоже почти не было слышно. Бакшеиха пела громко, заядло, низким голосом, местами, пожалуй, немного невпопад. Валентин залетал высоко-высоко, закрыл глаза, лицо его исказилось страдальческой гримасой. Зато Ефросинья Ефимовна творила чудеса: она запевала скороговоркой, низко, потом возносилась и парила над всеми, останавливалась, забегала вперед, замолкала, будто специально – чтобы послушать, как получается у других; потом ее голос вновь вплетался в общий хор, связывая и украшая его. Да и слова были хороши:
Напрасно ты, казак, стремишься,
Напрасно мучаешь коня.
Тебе невеста изменила,
Другому сердце отдала…
Спели «Шел казак на побывку», «Под окном черемуха», «Уезжает милый, оставляет», «А меня дома все бранят» – все по заказу Валентина. Ефросинья Ефимовна затянула «Растет-цветет черемуха в зеленом саду»:
Нельзя-нельзя черемушку неспелую рвать,
Нельзя-нельзя девчоночку несватану брать.
Несватану, невенчану…
– Вот видите, Арина Васильевна, – сказал Валентин, когда песня кончилась, – везде милый да милый, а вы говорите, любви нет.
– Раньше в Великий пост, – вмешалась Ефросинья Ефимовна, – только те песни можно было петь, где милый не поминается. Мы с сестреницей сели раз, вспоминали-вспоминали, одну вспомнили. – Она начала унылым речитативом:
Попина-Попина,
Ты возьми свою карабину,
Убей свою коровину,
Ты возьми себе половину,
А нам по кусочку.
– Да хватит вам тоску разводить, – перебила Бакшеиха и, прихлопывая в ладоши, потряхивая плечами, запела:
Не на то же мы пришли,
Чтобы мы молчали,
Чтобы рюмки на столе пустыми простояли.
Ты, хозяин дорогой, ты кудрявенький мой,
Ты кудрями потряси, нам по рюмке поднеси!
Еще около получаса все наперебой пели частушки, и даже Сергей Николаевич, преодолев смущение, спел «Дома ужинать садятся, беспокоятся об нас: а где же буйные головушки шатаются сейчас…» А под конец Валентин отчебучил, вогнал начальника в краску:
Девки чудо сотворили,
Сургучом себе залили,
А ребятам нипочем,
Что залито сургучом.
– Поздно уже, надо ехать, – спохватился Сергей Николаевич.
– Куды ехать! Давай, Сашка, загоняй мотоцикл. Здесь останутся! – приказала Арина Васильевна.
Сергею Николаевичу и Валентину постелили на полу, в комнате Арины Васильевны. Набросали ворох тюфяков, одеял, подушек и шуб. Уже лежа, слушали несколько минут по радио Москву, и шкала приемника рдела в темноте, как некое материальное воплощение далекой столицы. Валентин выключил радио, и до утра наступила абсолютная тишина.
После завтрака, как москвичи ни отнекивались, Бакшеиха сложила в коляску гостинцы – банку соленых груздей да банку меда.
– Арина Васильевна, может, дров вам привезти?
– Да есть у нас дровцы-то. А умру – на Михайловское их с собой не возьму.
– Да что вы, Арина Васильевна, всё о смерти! Кто же меня тогда лечить будет?
– А возьмешь с моей могилки горсть землицы, и все у тебя пройдет, – ответила она совершенно серьезно.
5. Венок
17 октября 1968 г.
Два дня Валентин пролежал, как было велено, на третий вышел с палочкой, на пятый – уже без подпорки, хотя и прихрамывая. В тот же день Сергей Николаевич объявил, что назавтра отчитывается в рудоуправлении и можно улетать.
– Да, ты знаешь, старина, – он замялся, – нельзя ли тут у кого-нибудь шкуру медвежью купить? Жена просит для дочери, на пол постелить. А то вылезает из кровати, босиком на пол, и сразу простужается.
– В Жарчу надо ехать, там в каждом доме браконьер. Поехали сейчас, договоримся.
– Поздно. Может, завтра?
– Вот завтра и будет поздно, а сейчас самое время – девять часов, все дома. Тут и ехать-то пятнадцать минут. А то я совсем засиделся. Полсотни бери с собой.
– Не мало?
– В самый раз, останутся еще. Это так, на всякий случай.
Они быстро собрались. Сергей Николаевич надел полушубок, меховую шапку, перчатки и зимние ботинки. Валентин закутался в пожалованную Семеном Семеновичем в придачу к мотоциклу доху-козлятник, которая заменяла всё. Она доставала до пола и застегивалась сбоку, как монгольское дэли. Самым трудным оказалось взгромоздиться в ней на мотоцикл, умять длинный подол, расправить высокий воротник и надеть рукава на концы руля, чтобы добраться руками до газа и сцепления. Зато ни при какой скорости и морозе ни одна молекула холодного воздуха не проникала под эту броню. Сергей Николаевич сел в коляску и укрылся полостью, пока, увы, не медвежьей, а из кирзухи.
Снегу за последние дни еще подсыпало. На заснеженной дороге коляска не билась, как обычно, на ухабах и камнях, а мягко раскачивалась. Ехать и в самом деле было недалеко – подняться на Майку, спуститься, а там еще километров восемь по трассе вдоль ручья.
На самом хребте, на пустынной дороге, стояли у обочины две девушки с большим перевитым лентами венком из лапника и бумажных цветов. Валентин лихо осадил мотоцикл.
– Далеко вам?
– До Светлого, – ответила одна, притопывая ногами от холода. – Да вас и так двое, мы не уместимся.
– Уместимся, – заверил Валентин. – Пересаживайся-ка, старина.
Сергей Николаевич пересел на заднее седло. Валентин стянул с себя доху, постелил в коляску, усадил одну девушку, на колени к ней вторую, запахнул борта дохи и кирзовый фартук, венок примерил на девушек – не понравилось, надел себе через плечо.
– Порядок! Теперь и перевернемся, так не страшно – венок уже на месте. Кому вы его везете?
– У нас бабушка умерла, завтра похороны. Вот мы в Шилку за венком ездили.
– Ты сам-то как? – спросил Сергей Николаевич. – Замерзнешь. Возьми полушубок, а я уж за тобой пригреюсь. И перчатки.
– Я чо, не даурец? А перчатки только пианистам-виртуозам нужны да у кого виброболезнь. Поехали! С миссией доброй воли по родному краю!
Мотоцикл взревел, трогаясь, а дальше покатился почти бесшумно. Фара на прямой передаче едва тлела, но дорога ясно белела между черными стенами леса. Пока спускались с хребта под надежным укрытием деревьев, холод был терпимый. На равнине лес отошел в сторону, а скорость волей-неволей пришлось увеличить – ведь не на похоронах, хоть и с венком.
Ледяные змеи поползли по груди Валентина от ворота энцефалитки, руки онемели. Он пробовал поочередно согревать их за пазухой, но с правой это плохо получалось – обороты тут же падали. Из защуренных глаз катились слезы, так что дорога переливалась всеми цветами радуги, венок колол щеки. Сергей Николаевич раза два выкрикивал сзади что-то непонятное, девушки не шевелились и молчали, как неживые. Самое лучшее было ехать быстрее.
На прямой Валентин выжал под сотню. Мотор сипло завыл. Промелькнули дома и бензохранилище поисковой партии, дорога пошла чуть-чуть под уклон, огибая голый мыс, выдвинувшийся на середину пади. Здесь в низине воздух был еще холоднее. Проехали мимо отвала заброшенной штольни, и впереди показались огни Светлого. «Ничего, сейчас чайком погреемся. Уж пригласят, наверное», – подбадривал себя Валентин.
Когда до крайнего дома осталось шагов сто, в люльке зашевелились. Девичья рука в вязаной рукавичке выпуталась из козлятника и тронула Валентина за локоть.
– Остановите!
– Что случилось, неудобно? – спросил он, остановившись и раздирая деревянными пальцами смерзшиеся ресницы.
– Мы дальше пешком пойдем, а то нас приревнуют. Скажут, сухарили. Спасибо!
– Как хотите. Вообще-то у нас справки есть, что мы женатые.
– Снимай венок, хватит, побыл чемпионом, – съехидничал Сергей Николаевич. Но Валентин и сам был готов рассмеяться. Вот так почаевничали, погрелись! Ладно, зато козлятник освободился. Пока Сергей Николаевич умащивался в люльке, Валентин снова закутался в доху, лег грудью на бензобак, а ладони приложил к теплым цилиндрам двигателя. Тысячи игл впились в оттаивающие пальцы.
Через несколько минут тормознули у Жарчи. Деревня лежала чуть-чуть в стороне, ниже дороги, и выглядела как на старой рождественской открытке: луна заливала голубым светом заснеженные крыши и чистую белую сопку за речкой, отороченную черным лесом, над домами стояли кое-где столбы дыма из труб. Во всей деревне горели три огня, считая фонарь у магазина.
Сергей Николаевич много раз проезжал это место, но ни разу не был в деревне.
– А что они вообще здесь делают? – поинтересовался он.
– Ждут коммунизма. Раньше драга тут была, да совнархоз закрыл. Совнархоза давно нет, но драгу успели раскурочить. А россыпь еще на девять километров тянется. Правда, небогатая, но мыли же и платили за золото, не за кубы. А сейчас и золото дороже. Раньше тут клуб стоял, школа своя, почта, медпункт, а теперь только магазин. Кто на рудник на попутных каждый день ездит, кто в Светлый перебрался, а кто и так доживает. Домов уже меньше половины осталось. Ну что, сначала разведданные соберем?
Подрулили к ближайшему дому. Свет не горел. Не обращая внимания на двух надрывающихся собачонок, Валентин открыл калитку, прошел, скрипя снегом, к крыльцу и затарабанил в дверь:
– Размахнин, Советский Союз! – представился он таким тоном, будто это было самое радостное известие на свете.
Сергей Николаевич приготовился к тому, что их сейчас отправят по другому адресу, но дверь открылась, и хозяйка, кутаясь в накинутую на плечи плюшевую жакетку, провела их в дом.
– Здравствуйте, Тамара Ларионовна! – громко поздоровался Валентин. – Вот ехали мимо, решили проведать.
– Но и правильно, а то мы здесь совсем заундуглели. Всё вдвоем да вдвоем. У нас вишь чо получилось: корова отелилась нонче, вот я и скружала с ней. Теленок карий такой, на лбу сердечко. Только-только отвадились да легли. Удавление ли чо ли поднялось, пришлось перелойки выпить.
– Каким телением? – деловито осведомился Валентин.
– Вторым.
– Ну, вторым – все нормально будет. А где Маврикий Лаврентьевич?
– Сейчас выйдет. Садитесь, я пока чай соберу. Вчера как раз кренделей напекла да наморозила.
Маврикий Лаврентьевич оказался маленьким колченогим стариком со светлой, коротко остриженной головой и большими натруженными руками. Немного похожий на нестеровского отрока, он смотрел своими широко раскрытыми голубыми глазами на Валентина внимательно и серьезно.
– В Москву скоро собираетесь? – спросил он.
– Может, завтра, если погода позволит. Какой прогноз?
– Да у нас радио-то еще летом сгорело. Молния как раз угадала, только сверчки по шнуру побежали. Может, посмотришь?
– С собой давайте, завтра привезу. Ну, радио – ладно, а ваш-то какой прогноз? Вы же, наверное, примечаете, откуда дует, какая заря?
– Да чо-то, однако, будет, паря.
Сергей Николаевич не выдержал, расхохотался.
– А бык-то здесь у вас? – не унывал Валентин. – Чо не показываете? Иди, старина, смотри животный мир. Во, красавец какой, со звездой!
– Как туз червонный во лбу, – уточнил Маврикий Лаврентьевич.
Сели за стол.
– Тебе белить? – спросила Тамара Ларионовна.
– Обязательно! – громко подтвердил Валентин, разламывая крендель. – Мука канадская?
– Канадская.
– Хорошая! – профессионально определил Валентин. – И тесто такое тяглистое получается.
– Вот в чем и дело, – подхватила Тамара Ларионовна. – Тяглистое и на подъем хорошее. Мы на зиму-то куль купили. Еще налить?
– Обязательно!
Сергей Николаевич давно уже поблагодарил хозяйку, заверив ее, что сыт, а Валентин, принимая бокал за бокалом из рук довольной Тамары Ларионовны, наливал в блюдце, громко хлебал, утирал пот, с аппетитом хрустел плюшками и не думал приступать к делу. Наконец и он насытился.
– Эх, хорошо! Вот это почаевали так почаевали. Ну, спасибо. У вас и вода какая-то вкусная.
– А мы из ключа носим, из речки не берем, – объяснил Маврикий Лаврентьевич. – Знаешь под сопкой ключик?
– Может, сражнемся? – предложил Валентин.
– В хорька? – обрадовалась Тамара Ларионовна.
– Нет, в шестьдесят шесть Серега мой не умеет. Давайте в подкидного. Сборная Москвы на сборную Жарчи.
Появились карты. Засаленные и тяжелые, как недопеченные лепешки. Сыграли три партии. После каждой раздачи Валентин, бегло взглянув на карты, бросал их на стол рубашками вверх и потирал руки: «Ох, у меня карты хрушкие! Ты, старина, как сидишь? За меня можешь не беспокоиться».
– Посмотрим-посмотрим, чья карта хрушше, – озабоченно говорила Тамара Ларионовна.
– Однахо, Бадмаха, драха будет! – раззадоривал себя Валентин, вновь взяв карты в руки и перекладывая их по мастям.
– Посмотрим-посмотрим, чья карта хрушше.
– Однахо, Бадмаха, драха будет!
В конце концов оказывалось, что карты у Валентина были паршивые, но каким-то чудом они с Сергеем Николаевичем выигрывали. То бедный Маврикий Лаврентьевич давал Вальке в масть, то Сергей Николаевич отбивался козырями, а Валентин ссыпал Тамаре Ларионовне парную мелочь да еще оставлял на «погоны».
– Ну, все, – определил Валентин после третьей партии, – Москву не обдуришь. А вам зато в любви везет. Давай, старина, собираться.
– Куды собираться на ночь-то! – расстроилась Тамара Ларионовна. – Здесь бы и оставались, места хватит. Утром, если надо, разбужу пораньше.
– Спасибо, нельзя. Маврикий Лаврентьевич, кто тут медведя недавно убивал? Шкура нужна.
– Недавно Колька Голобоков да Генка Макаренкин. Но не знаю, остались ли?
– У Вовки Пляскина, вот у кого есть, – вмешалась Тамара Ларионовна, – да едва ли отдаст. Его и просить страшно, ты же знаешь…
– Слушай, ты еще подольше не мог чаи распивать? – спросил Сергей Николаевич на улице. – Подняли среди ночи посторонних людей… И потом они не так богато живут, а я одолжаться не люблю.
– О Господи, когда же я тебя вразумлю! Нет тут никаких посторонних людей. Ты пойми, им действительно приятно нас угощать. Как раз ты со своими столичными церемониями их оскорбляешь, если на то пошло. Я, если б тебя не знал, подумал бы, что это высокомерие. Вроде брезгуешь. Да не обеднеют они. И Бакшеиха не обеднеет. И Евдоха Забелина не обеднеет. Им не деньги наши нужны, а уважение!
– Я их уважаю. А ты меня уважаешь?
– Ценю иронию. Я, к примеру, завтра этому Маврику приемник починю, или сена накошу, или дров привезу. Но не в этом дело опять. И он меня будет угощать не хуже, если я ничего не привезу, и я ему привезу не за то, что он меня сейчас напоил. Не в расчетах дело. А что касается одолжений, то мы все перед ними должники. Я, по крайней мере, своих долгов никогда не отработаю. Я на себя должен принять все их боли, все раны. Каждый час платить своей душой пожизненно. А Маврикий-то Лаврентьевич, между прочим, участник Сталинградской битвы, в дивизии Родимцева служил. Но это опять не причина, не принимай буквально. Кстати, у Чуйкова, кажется, написано или у Верта, что роль этой дивизии преувеличена, что она при переправе на западный берег и первом столкновении с немцами такие потери понесла, что в дальнейшем ее как бы не существовало.
– А что он на тебя смотрит, как на пророка?
– Недослышит, по губам догадывается.
– Ну, молодец, молодец, хороший мальчик.
– А ты-то что из себя циника строишь? Ты же от меня недалеко ушел, только темнишь. А если ушел, то зря. Ладно, поехали дальше.
– Поздно уже. Знаешь, сколько сейчас? Четверть двенадцатого!
– Ничего. Садись, только держись.
– Дорога плохая?
– Нет, не дорога. К самоубийце поедем.
– К какому самоубийце?
– Увидишь.
В следующем дворе собаки не было. Новый высокий дом из свежих сосновых бревен светился в ночи, истекая смолой, и казался необитаемым. У калитки ни единого следа.
Валентин уверенно поднялся на высокое крыльцо.
– Размахнин, Советский Союз!
Вспыхнул свет на просторной застекленной террасе, и через минуту вышел невысокий человек в шлепанцах, мятых штанах и майке. На голове у него почему-то был берет.
– А, Валюха, проходи! Это кто с тобой? – говорил он тихо и невнятно, как придушенный.
В кухне, ярко освещенной трубчатой лампой дневного света, обнаружились только стол, лавка, табурет и гвоздь для одежды. У хозяина лицо от глаз до подбородка закрывала тряпичная шторка, как у хирурга, а на подбородке сидел резиновый чулок, подвязанный тесемками к ушам. Плечи и руки вздуты, как у штангиста.
– Володя, – начал Валентин с порога, на ходу сбрасывая на пол козлятник, – ты нам чаю не предлагай, мы уже у Маврика наугощались. У тебя, говорят, медвежина есть. Не покажешь?
– Там в зале, смотрите.
В соседней комнате, пустой и полутемной, лежала, доставая почти от стены до стены, медвежья шкура с темно-бурым вздыбленным мехом, с серебряной проседью на загривке.
– Вот это зверь! – Валька опустился на колени. – Смотри, рука чуть не по локоть тонет. А сделана как – и когти все, и уши, и нос.
– Не отдаст, – вполголоса сказал Сергей Николаевич.
– Посмотрим.
– Сам завалил, Володя? – спросил Валентин, когда они вернулись на кухню.
– Сам. В Олинском Соколане. Два года уже. Выделал только недавно. Ну что, лобзнем? – У него получилось: «У шо, опшнем?» – Отсыревшая шторка вздувалась и опадала.
На столе уже стояла трехлитровая банка мутного дрожжевого цвета браги и тарелка с солеными огурцами. Хозяин налил два стакана и банку из-под сгущенного молока с аккуратно припаянным носиком-трубочкой, на которую был надет мягкий хоботок из резинового шланга.
– За встречу! (А фтрефу!) – Володя поднял банку, просунул шланг за шторку и задрал голову. Пока булькала брага, Сергей Николаевич успел увидеть страшный зев с рваными краями и обрывком языка в глубине – ни губ, ни носа, ни зубов. Ему пришел на ум сэлинджеровский «человек, который смеялся», только тут маска была не из лепестков роз.
– Как же вас угораздило? – не выдержал Сергей Николаевич, стараясь не смотреть в лицо хозяину дома.
– Из-за бабы. Надо было голову ей на порог, а я сам… Обида такая взяла, трясло всего. Вот так подставил, – он показал на горло, – снизу. Первый раз врезал – больно, кровь, а я живой. Я из второго. Дальше уже не помню. И чо интересно: не пьяный был… Ну, выпивши, конечно. Ведь чо обидно: я же здоров как бык. – Он ударил себя кулаком в грудь. – Я жить хочу! Я все умею. Я вот этот дом сам срубил. Ты посмотри, какое я отопление сделал, ванну, туалет. Посмотри, погреб какой! Я меньше четырехсот не приносил…
– Давай, Володя, еще по одной, – предложил Валентин.
Снова пробулькало.
– Володя, ты шкуру не продашь? Вот человеку надо в Москву увезти.
– Нет, не могу, для дела нужна. Я, видишь, чо задумал: лечиться буду. На операцию поеду. Вот я всю мебель продал, мотоцикл, все собрал, получилось четыре тыщи, надо еще три. Хочу дом продать. Наберу, поеду в Читу. В больнице я лежать не хочу, там же на нас все как на врагов народа смотрят. Меня тут-то все как чумного обходят, я уж забыл, когда в последний раз с человеком говорил. Значит, тыщу на квартиру, три тыщи хирургу, тыщу сестрам, чтобы домой приходили. Еще продукты, то-се. Семь должно хватить на год. А шкуру – хирургу, когда все сделает. В подарок.
– А можно вообще такую операцию сделать? Это же, наверно, непросто? – заметил Сергей Николаевич.
– Непросто, я знаю. Терпеть много придется, но я стерплю. Я уже был там, меня приготовили. – Володя немного театральным жестом сдернул с головы берет... Вялая бледная плеть толщиной с парниковый огурец, росшая у него на лбу, развернулась и свесилась до груди, покачиваясь.
Довольный произведенным эффектом, но не до конца понимая его, самоубийца аккуратно свернул свою драгоценность и натянул берет.
– Но это же никакому Гойе в страшном сне не снилось! – сказал Сергей Николаевич, когда они с Валентином отъехали от дома Пляскина и остановились у выезда на трассу. – Меня чуть не стошнило. Что это у него?
– Это кожа для пластической операции. Со спины, наверно, пригнали. Сшивают ленточку в трубку и пересаживают концы по очереди. Как гусеница шагает. Но действительно страшно. А тебе приходила когда-нибудь мысль о самоубийстве?
– Бывало раза два. Но я знаю, что никогда бы этого не сделал.
– А я бы мог. И даже знаю как. Конечно, спорить не буду, тут доказать можно только действием.
– Ерунда. Тебе известно, что выжившие самоубийцы в конце концов оказываются в сумасшедшем доме? В них ненормальность уже была заложена.
– Нет, я думаю, ненормальными они стали от неосуществления намерения. Я все-таки думаю, что есть две-три серьезные причины для самоубийства. Я, конечно, надеюсь, что у меня до этого дело не дойдет. Но если дойдет – смогу.
– Какие же?
– В самой общей форме – несогласие со всем миром, а главное – с собой. Более определенно? Потеря чести. Смерть другого человека по моей вине. Есть еще одна. И что бы там ни говорили, я думаю, для этого требуется кое-какое мужество.
– По-твоему, у этого друга было много мужества?
– Не знаю. Его, видишь ли, фамилия Пляскин, а прозвали Плискин. Это его фраза все обесценивает: «выпивши, конечно». А что такое у нас «выпивши»? Это уж чисто по-русски. Но все равно страшно. Это ведь абсолютный конец, конец всему, никакой надежды! Это еще нужно иметь мозги, чтобы понять, что такое смерть. Вот он, когда по ту сторону побывал, понял – я жить хочу. А может, теперь-то и не надо хотеть? Вот в кино сейчас, по телевизору, людей каждый день убивают. И все так картинно умирают, красиво: ручки раскинут и на спину. Соблюдают правила игры. А это же смерть Человека! Это нельзя показывать между прочим, как мелкий эпизод. Да если бы они хоть раз увидели настоящую смерть! На это вообще право нужно, чтобы показывать. Не квитанцию, а внутреннее право.
– А ты сам-то видел?
– Не во мне дело, но, если уж на то пошло, не один раз. У меня сестренка умерла в январе сорок второго, в Черемхово. Мы ее хоронили в посылочном ящике. И поставили в чужую могилу, потому что на свою денег не было. Я помню, как этот ящик у нас на столе ночью стоял… Мне два года было, я заснуть не мог. Да я тебе проще расскажу. Вот я раз нечаянно оказался у Семена Семеновича, когда он быка убивал. Говорит, надо помочь, отказывать неудобно. Вот, слушай. Завели мы этого быка в сарай, бросили охапку сена, он жует. Трахнул его Семен Семенович обухом в лоб, он с копыт на бок. Горло тут же взрезали, кровь выливается, я таз подставляю. И вдруг он побежал. На боку. Сначала рысью, размеренно так. Копытами землю загребает. Полминуты, наверно, бежал, перешел на галоп, припустил из последних сил. Устал, остановился, понял, что не убежать. И вдруг мелко-мелко так все у него задрожало, кожа задергалась. Вздохнул глубоко и потом только затих. Некрасиво и не по правилам. Но целая история! И это ведь животина. А тут пачками люди валятся, а зритель в это время сковородку с картошкой на коленях держит или чего похуже… Но со шкурой сегодня все-таки не получится, извини. Я, если б захотел, и мертвого уговорил бы, но тут нельзя, сам видишь. Погоди-ка, еще один медвежатник идет.
Действительно, от шоссе двигалась к домам высокая темная фигура.
– Николай Филаретыч, ты чо по ночам с топором гуляешь?
– Здорово-те! Да вот попросили могилу выкопать. Я днем пожог положил, сейчас добавил, утром добивать пойду. Вот и канавщик пригодился, самая дурная профессия. Правда, бабка-то хорошая была, даже-даже. А вы кого догоняете?
– А мы шкуру медвежью ищем. У тебя нет?
– Я чо, медведь вам? Муравьятника или буровятника?
– Не знаю. Какая лучше? Белогрудый, наверно, маленький?
– Поехали посмотрим. Кака-то должна быть.
Валентин завел мотоцикл, Филаретыч сунул топор в коляску и боком, «по-дамски», сел на заднее седло. Они спустились к реке, пропетляли между дражными отвалами, поросшими молодым листвянничком, и через замерзший брод выехали на шанхайскую сторону. Когда-то на этом берегу под сопкой был поселок китайцев-старателей и огородников, теперь стояло всего три дома. Две грудастые лайки кинулись было к мотоциклу, но, узнав хозяина, закружились, виляя пушистыми задами.
Дом Филаретыча выходил огородом на самый берег. Рядом с оградой темнело целое стадо тесно сдвинутых зародов.
– Ну ты, Филаретыч, на целый колхоз сена наставил, – похвалил Валентин, слезая с мотоцикла.
– Лишнего нет, даже-даже. До снега почти и косили с Андрианычем. Вовка с Витькой помогали, да Анна, да Верка. Копячок коню, а остальное скотине. Подождите, сейчас на вышке посмотрю.
По приставной лестнице Филаретыч влез на чердак, несколько минут шелестел в темноте сухими березовыми вениками, потом крикнул:
– Осторожней – пыльные! – Одну за другой сбросил две негнущиеся, гремящие, как фанера, шкуры, и они, спланировав, опустились на снег.
– Смотрите там. Какая глянется, ту и берите. Вот эта, однако, лучше будет – мартовская, – он выбросил еще одну шкуру. – Ну, пошли в зимовье, погреемся, и шкуры лучше разглядите.
– А мы уже разглядели. Вот эту возьмем. Сколько будет стоить?
– Остальные подай-ка. Подниму, а то собаки порвут.
В натопленном зимовье, ожидая, пока закипит на плитке чайник, Сергей Николаевич рассмотрел Филаретыча. Тот был высокий, худощавый, со смуглым продубленным горбоносым лицом и длинными кудрявыми темно-каштановыми волосами.
– Сколько с нас все-таки, Коля? – снова спросил Валентин.
– Да нисколько. С тебя ничего не возьму, даже-даже.
– Да это не мне, Сереже, я сразу сказал.
– Все равно ничо. Встретимся еще. Я же их не на продажу стрелял. Выделать-то сможете?
– В Москве навряд ли.
– Тогда к дяде Саше Горбылеву валите. Вот мастер! У него и крюк, и тальки. Сделает – будет легкая как перышко. Ну, готов чай, садитесь ближе. Блины вот холодные только, голубица, больше не знаю, где чо искать. Дома-то спят все.
– У тебя, Коля, руки, между прочим, как кувалды – смотреть страшно.
Филаретыч как посторонние предметы осмотрел свои громадные кулаки, аккуратно уложенные на клеенку, и, словно оправдываясь, сказал:
– Но они еще никого не обидели. Я люблю справедливость. Без справедливости я никого не обижу. А знаете, – обратился он к Сергею Николаевичу, – армянское радио спрашиват: может ли «ГАЗ-66» обогнать «Волгу»? Армянское радио отвечает: может, если на «ГАЗ-66» за рулем Размахнин.
– Сам придумал? – засмеялся Валентин. – Но я за рулем еще никого без справедливости не обидел. Ну, спасибо! За чай и за армянское радио. За шкуру – само собой.
– Спасибо огромное, приезжайте в Москву, – пригласил Сергей Николаевич.
– У вас там, говорят, и так народу много, заблужусь еще. Лене привет передавайте. Скажите, канавщики не подведут. А может, останетесь? В зимовье тут лягете. Печку можно еще подтопить.
На рудник вернулись во втором часу ночи. Сергей Николаевич на радостях лег спать на полу, расстелив спальник на медвежьей шкуре. В темноте, вырисовывая иероглифы тлеющей сигаретой, он еще делился впечатлениями с Валентином:
– Ну, потрясающий тип! Неужели он этих медведей из дробовика стрелял?
– Я думаю, из длинного .
– Откуда у него?
– Об этом вообще-то не принято спрашивать. Может, на Путиловском сделали?
– Где-где?
– У душкомбината знаешь мастерскую, где вагонетки чинят? Вот ее и называют в народе Путиловским. Там же бурозаправка. Из буров и сверлят вручную.
– А патроны?
– Ну, патронов-то в армии пока хватает. Они тебе за шкуру ракету продадут. Ты, между прочим, понял, какого Леню он имеет в виду?
– Конечно.
– Вот он вроде шутит, а сам на пятьдесят процентов уверен, что если не я, так уж ты точно с этим Леней можешь через день встречаться. И не он один такой. «Канавщики не подведут»! Вы, дескать, только скажите, что надо делать, а уж мы тут постараемся. Только говорят им каждый раз не то.
– Все-таки нехорошо, что без денег. В Москве она рублей сто стоит, не меньше.
– Во-первых, выделать еще надо. Привези ему спиннинг на следующий год или катушку. Но это не обязательно. А вообще самое лучшее, что ты можешь сделать для него и для всех здесь, – найти новое месторождение. Запасов-то мало осталось. Вот Сентябрьскую с Алмазной отобьют – и зубы на полку! Так что шевели своими гениальными мозгами. Ищи, как будто на километр под землей спрятана твоя любимая женщина.
6. Возвращение
Гильгамеш? Куда ты стремишься?
Жизни, что ищешь, не найдешь ты!
Днем и ночью играй и пляши ты!
Светлы да будут твои одежды,
Волосы чисты, водой омывайся,
Гляди, как дитя твою руку держит,
Своими объятиями радуй супругу –
Только в этом дело человека!
Эпос о Гильгамеше: «О все видавшем»
20 октября 1968 г.
Самолет прибыл в Домодедово в половине первого ночи. Он бесконечно долго, как показалось Валентину, рулил по дорожкам и, наконец, замер на стоянке. Еще несколько минут ушло на ожидание трапа. Внизу дежурная не пускала к зданию аэропорта, пока все не вышли из самолета. Это, правда, не имело большого значения, потому что багажный электрокар еще не подавали, но Валентина злила любая задержка. Он приучил себя месяцами не думать о возвращении, не считать дней, но с той минуты как они с Сергеем Николаевичем влезли в «Ан-2» на руднике, ему стало казаться, что все идет, как в замедленном кино.
Пока дожидались рюкзаков, к ним подошли две женщины, похоже, мать и дочь. У молодой спала на руках девочка лет трех.
– Вы не знаете, как на Ткацкую улицу проехать? – спросила старшая.
– Знаю, и только я знаю, – ответил Валентин. – Никто другой. И проехать сейчас можно только на такси. Да вы не беспокойтесь, мы вас отвезем. Вместе поедем.
– Ой, спасибо! А то мы в Москве первый раз, ничего не знаем. Мы бы и здесь переночевали, да Леночку жалко. Вот у папки ее были, от Нерзавода летим.
– Далеко еще?
– На Украину. У нас тут знакомая живет, прошлым летом отдыхать приезжала с мальчиком.
– Я бы вас к себе пригласил, но – стыдно сказать – некуда, хотите верьте, хотите нет.
– Что вы, не беспокойтесь. И так спасибо вам.
На стоянке такси шофер, осмотрев всю компанию и вещи, предупредил:
– Вас пятеро, все равно пришлось бы вторую машину брать, значит – в двойном размере.
– Вы слышали? – с благородным гневом обратился Валентин к спутникам. – Вот и построй с таким коммунизм! Ладно, со мной будешь рассчитываться. Только уговор: ехать быстро, с поворотами, иначе – в ординаре.
Кое-как утискали вещи. Сергей Николаевич сел вперед, сзади женщины и Валентин. Спящую девочку Валентин после недолгих препирательств с матерью взял к себе на колени и скомандовал:
– Вперед, шеф!
Миновав будку ГАИ, шофер включил фары. Неожиданно обнаружилось, что лес еще не оголился, только пожелтел. Сзади салон такси насквозь просвечивали фары другой машины, потом она прошла слева и стала удаляться.
– Что это! Нас обгоняют? – удивился Валентин. – А ну, газу!
– Уже сто, машина развалится, – начал оправдываться шофер.
– Не развалится. А развалится – соберем. Газу!
Шофер послушно увеличил скорость.
– Вы, наверное, геологи? – спросила молодая почтительно и чуть-чуть игриво.
– Нет, – очень серьезно возразил Валентин, – мы – поэты. Сейчас возвращаемся из творческой командировки по Сибири. Теперь напишем о суровых буднях воинов-пограничников, которые зорко стерегут наши рубежи. Муж-то ваш, как я понимаю, погранец?
– Да.
– Ну вот. А еще о мужественных разведчиках Удокана, о металлургах Петровска-Забайкальского. Верно, старина?
– Да-да, – с готовностью подтвердил Сергей Николаевич, тоже очень серьезно. – Я, например, люблю природу. Может быть, вы даже читали или слышали по радио кое-что из моего. Вот это, например. – С фальшивым вдохновением и самыми нелепыми интонациями он начал читать что-то популярное, часто мелькавшееся в радиопередачах.
Женщины уважительно молчали. Сергей Николаевич почувствовал угрызения совести. Под настроение они с Валентином, бывало, ловко дурачили людей, но сегодня был не тот случай, да еще оба волновались, хотя и не признались бы в этом. Таксист засомневался, что получит вдвойне с таких мазуриков.
В четвертом часу Валентин вылез из такси на Сущевке. Привычно бросил взгляд на темные окна и, задыхаясь от волнения, побежал через ступеньки по слабо освещенной лестнице. На площадке четвертого этажа, не переводя дыхания, протянул руку к звонку, но раньше, чем успел ткнуть кнопку, дверь отворилась и он шагнул в темную прихожую. Наташа в темноте обвила его шею руками, теплая со сна, в рубашке, с распущенными волосами.
– Ото всех твоих вещей пахнет одинаково. Но не так, как от тебя. Я их тут обнюхивала. Смешно? – ее голос дрогнул от слез.
– Нет.
– Но почему ты так долго не ехал? Ведь ты обещал через неделю после письма, а письмо послал второго октября!
– Через неделю после прихода письма.
– Ты, наверное, голодный?
– Нет, я только умоюсь.
Он сбросил рюкзак, снял ботинки и на цыпочках прошел из микроскопической прихожей через темную комнату Наташиных родителей в ванную. Не зажигая света, вымыл лицо и руки и вернулся к жене. В их узенькой, в одно окно, комнате умещались только тахта, вплотную к ней детская кроватка на колесах, у окна столик со стопкой пеленок и бутылочкой кипяченой воды. Через задернутую штору пробивался свет уличного фонаря, и, приглядевшись, Валентин увидел раскинувшегося в кроватке сына, но еще раньше окунулся в ставший привычным еще до отъезда запах наглаженных пеленок, теплого детского тельца и материнского молока.
– Ложись к стенке, мне надо к Димке вставать, – шепнула Наташа. Говорить в комнате можно было только шепотом, потому что через тонкую стенку был слышен каждый вздох.
Их ложе было узко для двоих.
– Как ты угадала, что это я?
– Я слышала, как хлопнула дверца. Я всегда просыпаюсь, если машина останавливается ночью у дома. Ой, как ты похудел! Опять в шахты свои лазил?
– Нет, я только по верху гулял да на машине катался.
– Обещай мне не лазить больше в шахты.
– Обещаю, – не дрогнув, соврал Валентин.
– А здесь что у тебя?
Это был шрам от ожога электролитом из шахтерского аккумулятора.
– Не помню. Царапина.
Так приятно было лежать на чистой хрустящей простыне, чувствуя на щеке теплое дыхание жены. Своими одеревеневшими от мозолей руками Валентин осторожно перебирал рассыпавшиеся у него на груди волны Наташиных волос, подносил их к своему лицу, дышал их ароматом, укладывал их себе на глаза. Ему хотелось укрыть ее, утешить, защитить. Он чувствовал себя былинным богатырем. Его сердце ударяло так гулко, что казалось, проснется весь дом.
– Ну что ты, не плачь! Теперь все будет хорошо.
Настроенный на забайкальское время, Валентин поднялся, когда было еще темно. Голова чуть-чуть кружилась, губы распухли. Наклонившись, он долго разглядывал спящего сына. Осторожно потрогал теплую ножку с круглыми, как горошины, пальцами, натянул одеяльце, но сын тут же, брыкаясь, раскрылся.
Дождь скользил по стеклу косыми дорожками. Фонарь, поскрипывая, раскачивался от ветра над трамвайными путями, конус света, вырезанный из темноты, то расширялся, то сужался, казалось, что большая черная птица мерно взмахивает крыльями.
Вот ты и вернулся сюда. Здесь ты не был полгода и через полгода, а может, раньше уедешь снова, но об этом сейчас рано думать. Что ты привез с собой? Лишнюю морщину на лбу – может быть, она еще разгладится, засушенный в полевой книжке эдельвейс и перо селезня – подарки сыну, да время нездешнее на часах. Но часы теперь не нужны – кончилось время разлук.
И вот ты будто никуда не уезжал, никогда не расставался с этой улицей, где отмытая булыжная мостовая блестит в свете электрических огней, где голые ветви деревьев бьются на холодном ветру, бросая тени на потолок комнаты, и шаги редких прохожих внизу будят тебя по ночам. До чего же хорошо, а!
День прошел в сладком ничегонеделании. Дождь не переставал, поэтому тепло дома казалось особенно притягательным. Валентин разобрал рюкзак, отмылся в ванне, натянул новую рубаху, купленную в его отсутствие Наташей, примерил новые сверкающие черные ботинки «Топмен» – из того же источника, а потом они лежали на родительском диване, а Димка ползал около них и по ним, пускал пузыри, чмокал и размахивал ручонками.
Выбрав подходящий момент, Валентин приступил к главному:
– Наташа, я хочу, чтобы мы уехали.
– Куда?
– На рудник. Меня берут старшим геологом шахты. Двести десять тугриков, а если с планом, то премия.
– А я что буду делать?
– А ты будешь преподавать английский в школе. Там, между прочим, на две школы одна учительница английского, Любовь Хрисанфовна Бубнова, и она собирается на пенсию.
– А ученики, конечно, обожают английский?
– Ну, сейчас, может, не обожают, но когда у них будет такая красивая учительница, заобожают, be sure.
– Ты ловкий обманщик, – Наташа пыталась говорить строго, но невольно улыбалась, и взгляд ее туманился. – Пользуешься тем, что я тебе верю. – Она небольно щелкнула Валентина по лбу. – У-у, противный такой.
– Nothing of the kind. Демьян, скажи, я противный? Видишь – нет. Нет, серьезно, Наташа. Но зато у нас будет свой дом, ну не дом – полдома. И мне не надо будет никуда уезжать. Там, представляешь, там же горы, тайга. Весной багульник цветет – сопки все розовые. Тут Димке только в этом вонючем дворе гулять, в лучшем случае в Суриковской библиотеке. А там хариусов будет ловить, собаку ему заведем, лайку. А ветры там весной какие дуют! Бывает, человека поднимает в воздух и переносит на другое место, гадом буду! В отпуск по Нерче поплывем на лодке… Минеральные источники на каждом шагу. Ты думаешь, почему я такой здоровый? Я в детстве одной минеральной водой питался да прополисом. А теперь, оказывается, это самые полезные вещества, люди за них деньги платят, по путевкам ездят. А там у нас пей – не хочу.
– Опять Лапландия?!
Лапландия была уязвимым местом Валентина. В Лапландию он завлек Наташу два года назад. Правда, увезти, к счастью, не успел. После университета он распределился в Воркуту, соблазнился обещанием отдельного дома, вертолетных забросов, полевых работ на побережье и островах Ледовитого океана. А посадили его техником в лабораторию – макать уголь в керосин, чтобы определять плотность для каротажников. Сто рублей, без поля. Да еще поселили в конторе экспедиции. Ночью в коридоре дежурила охранница с овчаркой, так что Валентин не мог даже выйти из комнаты. Город тоже произвел на него невеселое впечатление: в центре железные решетки в окнах первых этажей, колючка и вышки на новостройках, за рекой, где была экспедиция, тундра, бараки и горы золы на размякшем снегу перед каждой дверью.
Он выдержал четыре дня, на пятый пошел к главному инженеру объясняться, мол, ошибка вышла, я же геолог. Стоило тогда главному пообещать разобраться, сослаться на временные трудности или попросить проявить сознательность, и Валентин сидел бы там до сих пор, но тот выбрал нападение.
– Это ты геолог? – сказал он. – Ты пока никто. Сопляк. Куда поставлю, там и будешь работать.
– До свидания, – сказал Валентин.
– Диплом потеряешь и срок получишь, – напутствовал главный.
Уже не думая о последствиях, Валентин в рабочее время через вскрывшуюся речку сплавал на лодке в город за билетом, а два часа спустя, когда все работники экспедиции собрались в красный уголок на лекцию о повороте северных рек, он с чемоданом, набитым книгами, отправился на вокзал. Трудовая книжка осталась в экспедиции.
Билет он купил в купейный вагон – других не было. Денег после этого не осталось даже на хлеб. Двое суток без еды и сна Валентин лежал на верхней полке, думая, что его теперь ждет, и задыхаясь от запаха нестираных пеленок, которые ехавшие с ним молодые супруги сушили на отопительных трубах. Зато, когда те сошли в Ярославле, Валентин с наслаждением съел замусоленную булочку, оставленную ребенком.
В Москве, в тресте, уже все знали. Вот тебе добрый совет, сказали Валентину. Немедленно поезжай обратно, извинись. В должности тебя, конечно, понизят, но потом честным трудом реабилитируешь себя. Иначе потеряешь диплом, а можешь и срок схлопотать. Валентин к тому времени уже все обдумал, про срок сказал Наташе, она обещала ждать. Назад, сказал он, не поеду даже под автоматным дулом. Диплом возьмите себе. А я уж как-нибудь отбуду свой срок, раз полагается, и пойду работать шофером. Тогда выяснилось, что про диплом и срок все выдумано, нет такого закона, а работы для Валентина в тресте тоже нет.
Но с трестом ему пришлось иметь дело еще раз. Через полгода, когда Валентин вернулся из первой командировки на рудник, арестовали его зарплату – трест предъявил иск на удержание ста восьмидесяти рублей подъемных за неявку к месту распределения. Билеты у Валентина не сохранились, трудовой книжки с записью о поступлении на работу в Воркутинскую экспедицию не было. Его познакомили с солидным, абсолютно неулыбчивым мужчиной в толстых очках – юристом треста.
– Вот это, – юрист показал пухлую папку с завязанными тесемками, – дело на вас. Внесете добровольно или будем взыскивать по суду?
Валентину вспомнился пункт кадровой анкеты: «Привлекались ли вы…», и он сразу сдался:
– Добровольно.
Он взял в долг у приятеля по таксопарку сто восемьдесят рублей, положил на сберкнижку и в дни получки снимал нужную сумму, чтобы отнести домой – сорок в аванс, пятьдесят в расчет. Зарплату переводили тресту. Позднее, вспоминая этот случай, Валентин каждый раз думал: «Почему же я не попросил раскрыть эту папку?»
– Нет, это не Лапландия, – возразил Валентин. – И вообще, в Лапландии все было бы хорошо, Воркута намного восточнее. Я не говорю, чтобы ты сегодня решала, давай подумаем еще. Здесь совсем другое дело, здесь я всех знаю – не обманут.
Но чем больше он говорил, тем неубедительнее казалось самому, да еще некстати вспомнился Валерий Александрович Вербицкий, в подчинение к которому, хотя и непрямое, предстояло попасть в случае переезда.
– О, у тебя платье новое! – заметил Валентин, убирая в гардероб коробку с ботинками.
– Это не мое, Иркино.
– А как оно тут оказалось?
– Я к ней ездила на день рождения.
– ?..
–У моего молния лопнула, я надела ее.
– Как это она лопнула?
– Обыкновенно, когда снимала. Мама поздно пришла, я, пока доехала, уже десять часов, осталась ночевать. Ты же знаешь, сколько из Кузьминок ехать. Ну что ты на меня так смотришь?
«Я так переполнена счастьем, что боюсь его расплескать», – вспомнилось ему. Но не стала бы она рассказывать, если бы действительно что-то было. Она от меня ничего не скрывает, тут дело во мне, это у меня теперь мания подозрительности. Может быть, рассказать, чтобы больше не думать?
Отец Наташи Виктор Федорович пришел с работы первым, как всегда под мухой. Если доза была легкая, он обычно садился к телевизору, сантиметром за десять от экрана – сбоку, потому что после контузии видел только одним глазом. Смотрел он кино, хоккей и футбол, болел за «Торпедо». В более глубокой стадии сразу раздевался и падал в постель, чтобы утром позавтракать стаканом чая и отправиться на работу. Свою пагубную привычку Виктор Федорович оправдывал спецификой производства – прораб на стройке, постоянно на воздухе. На этот раз доза была основательная. Когда вернулась и Мария Егоровна, Наташа с Валентином оставили на нее Димку и отправились гулять на ВДНХ.
Дождь продолжался, и скоро они замерзли, но еще раньше решили, что пойдут в ресторан кутить, отмечать конец разлуки. По дороге заранее купили бутылку киндзмараули, в ресторане вечно нет того, чего хочешь, сказал Валентин, который до этого был в ресторане дважды – на свадьбе Наташиной подруги и по случаю окончания университета.
Сначала они пришли в открытый ресторан, но там казалось чересчур неуютно, на сиденьях стульев, столах и на полу стояли лужи. Под дождем Наташа и Валентин перешли через площадь и поднялись на второй этаж в другой ресторан. В прокуренном зальчике мурлыкал на стойке магнитофон, посередине за двумя сдвинутыми вместе столами сидели немецкие офицеры, их шинели висели на спинках стульев. Официантки, все как одна толстые, накрашенные, сложив руки под фартуками, столпились у стойки, таращились на немцев. Кроме немцев, посетителей не было.
Наташа и Валентин постояли, раздумывая, оставаться ли. Валентину-то определенно этого не хотелось, он боялся, что какой-нибудь немец пригласит Наташу танцевать, а он со своим немецким не сумеет объяснить на словах, как ему это неприятно. Вообще, с каким европейским превосходством они на нас смотрят! Можно подумать, что не мы их победили, а совсем наоборот. Немцев было восемь или десять, и ничего такого не входило в тот вечер в планы Валентина. Но решала Наташа, и они все-таки остались. Сняли плащи, сели у окна и углубились в меню.
Следом за ними ввалился какой-то пьянчуга и остановился у дверей, жмурясь от яркого света и пошатываясь. Одна из официанток подлетела к нему, провела за руку и усадила за столик к Наташе и Валентину.
– Что, больше мест нет? – спросил Валентин.
– Ничего, уместитесь, он вам не помешает. – Официантка подсунула пьянчуге меню.
– Пойдем отсюда, – попросил Валентин.
– Пошли.
Немцы, утихнув, смотрели им вслед.
– Ты заметил, какая она противная, между прочим? – спросила Наташа на улице. – Как жаба, которую ты выковырнул тогда лопатой.
– Угу.
Они снова пересекли площадь. Дождь усилился. По асфальту, вскипая от ударов дождевых капель, ровным слоем текла вода. В бассейне фонтана гипсовые рыбы плевались друг в друга.
Открытый ресторан собирались закрывать. Половину столиков уже сдвинули и поставили на другие вверх ножками. Ресторан был построен в виде двух уступов: нижний, открытый, с площадкой для танцев, на которой теперь стояла вода, верхний – под навесом. Они поднялись наверх и сели у перил над кухонной нишей. Сбоку заносило ветром дождевые капли и дым от мангалов, снимать плащи Наташа и Валентин не стали. Они заказали бутылку вина и шашлыки и попросили открыть бутылку, которую принесли с собой.
Ввалилась ватага парней в одинаковых плащах из «болоньи», обмотанные толстыми пестрыми шарфами, с мокрыми непокрытыми головами, со спортивными сумками, набитыми мокрой грязной спортивной формой, со связками мячей. Они разобрали перевернутые столики, поставили несколько штук в ряд, заказали полтора десятка шашлыков и несколько бутылок вина и начали говорит об игре, распаляясь и стараясь перекричать друг друга. Когда официантка принесла вино, они принялись угощать ее.
На улице зажгли фонари.
Холодное вино не согревало.
– Попросим под конец кофе, – предложила Наташа.
– Хорошо.
– Валя, давай с тобой съездим завтра в Столешников.
– Давай. А что там?
– Там в «Мехах» шубы продают из лисицы, я хочу примерить.
– Сколько стоит?
– Неважно, мы покупать все равно не будем. Я только примерю, а ты посмотришь, идет мне или нет. Я ерунду всякую говорю? Ты меня не слушай, лучше расскажи что-нибудь. Я люблю, когда ты рассказываешь.
– Ну, сколько все-таки?
– Четыреста рублей. Я двести уже накопила из тех, которые ты посылал. И мама сто обещает.
– Ладно, я у Сергея Николаевича в долг две сотни возьму, а потом что-нибудь придумаю. Только у Марии Егоровны не проси. Надо было раньше сказать, сегодня съездили бы.
– А как же потом? Ты на мои глупости внимания не обращай, жила без шубы и проживу. Ты мне лучше в следующий раз камешков каких-нибудь привези. У нашей Оли Нестеровой есть ювелир знакомый, она ему может отдать, а у меня лежит полтинник старинный, из серебра. У вас там не попадается малахит? Мне хочется колечко с малахитом. А вообще по гороскопу мой камень аметист.
– Малахит не годится, мягкий. Аметистов у нас, пожалуй, нет. Аквамарины есть на Шерловой горе и топазы. Но это от меня километров четыреста. Между прочим, камней я целый мешок привез, только желчных.
– Каких?
– Желчных. Я там познакомился с главным врачом рудничной больницы, он мне подарил целую коллекцию желчных камней: у больных вынул во время операций.
– Фу, гадость какая! Не рассказывай мне.
– Да ничего страшного в них нет. Они с виду как бобы – такого же размера бывают, и даже крупнее, есть и мелкие, как песочек. Блестящие такие, черные, как шоколад. Не пахнут.
– Зачем они тебе?
– Понимаешь, они состоят-то, оказывается, из минералов. В них, например, апатит есть, кальцит. Как в породах. Я первые еще в прошлую зиму взял у соседа. Знаешь, Михаил Константинович живет в пятьдесят пятой квартире? Его уже раз оперировали и еще, наверно, будут. Вот он мне дал, я стал смотреть. Снаружи они такие плоскогранные, угловатые. Есть такая фигура – ячейка Коксетера, вот в точности. Это фигура, которая обеспечивает сплошное заполнение пространства при максимальной координации, плотнейшую упаковку. Я их распилил, а внутри они зональные, и зоны сферические. Значит, сначала это были шарики, а при разрастании шарики пришли в соприкосновение и превратились в полиэдры. Уперлись в стенки, пузырь запечатался, человек страдает. Я нашел статистику, ты себе не представляешь, сколько миллионов человек в мире болеют. Некоторых оперируют по два раза в год. Разрезали, вынули, а через полгода – готово, снова полный пузырь. Миллионы койкомест в год в больницах. А я знаю, как их лечить! Кажется, знаю теперь.
– Валечка, ты как твой папа!
– Нет, серьезно. Сейчас смотри, что делают. Или режут, или разрушают ультразвуком, а осколки выходят потом. А я предлагаю ни того ни другого не делать, не мучить людей.
– А как же?
– Я посмотрел шлифы, снял рентгенограммы. Оказывается, каждая зонка в этих сферолитах состоит из определенного минерала, и в каждой зоне кристаллы нарастают на нижележащую зону в закономерной ориентировке. На подложечку. Ну, или по-другому: нижняя зона работает как затравочная для верхней. А зарождение происходит на так называемых активных центрах. Если эти центры отравить, затравочка работать не будет. Понятно?
– Нет.
– Ну, смотри. Если новая зона не вырастет, камень будет мельче, верно? А если в самой первой зоне центры подавить, будут не камни, а песочек. Этот песочек свободно выводится через проток, и никаких ощущений. Значит, вот идея: камни получаются у всех людей, дебит одинаковый, но у одних много песочку, даже пыли, а у других мало – в штуках, но эти штуки вырастают чуть ли не с куриное яйцо. Короче, задача не в том, чтобы предотвратить образование камней, а в том, чтобы их было как можно больше – штук, и чем их больше, тем они мельче, то есть безопаснее. Задача чисто кристаллографическая, почти и не медицинская, и прецеденты есть. Например, американцы в пятидесятом году делали специальную работу по регулированию формы кристаллов пороха: чтобы не слеживался при хранении, и не было, соответственно, самопроизвольного взрывания. А как тут регулировать? Да так, как это регулируется у тех, кто не болеет. Оказывается, в Англии, например, больных на тысячу человек в три раза больше, чем Японии. Я хочу посмотреть размер и форму в зависимости от условий, связать с историей болезни, только очень точной, чтобы там и питьевой режим, и климат, и курение, и алкоголь – все. В конечном счете, найти нетоксичные вещества, подавляющие активные центры на поверхности камней на ранних стадиях роста. Наш дядя Миша для этого плохо подходит. Он в почтовом вагоне катается от Москвы до Владивостока, поди узнай, когда он там чего ел и пил, в каком климате жил. Ну и статистика нужна. Вот на руднике мне главврач дал четырнадцать выписок из историй болезни и четырнадцать комплектов камней, теперь я их буду драконить.
– Валечка, какой ты у меня умный!
– Да не умный, но действительно, если такую проблему расколоть, можно считать свое существование оправданным. Тут уж польза не вызывает сомнений.
У официантки был еще один посетитель, мужчина лет сорока пяти. Он сидел в самом углу, в полумраке. Одна нога в гипсе, рядом, у перил, костыли. Он ел медленно, по куску снимая вилкой с шампура. Официантка, как только выдавалась свободная минута, садилась рядом и молча смотрела, как он ест. Потом унесла грязную посуду, а вернувшись, поставила на стол стакан красного вина. Мужчина надел очки, достал из кармана пиджака потрепанную книгу и, прикладываясь время от времени к стакану, стал читать, повернувшись спиной к свету. Перелистывая страницы, он оборачивался и поверх очков смотрел на Наташу и Валентина.
Тогда они поняли, что это не посетитель. Вернее, это стало ясно раньше, но сначала они решили, что мужчина тут свой – работает грузчиком или поваром в другую смену, а когда он устроился с книгой, стало ясно, что это муж официантки – ждет, когда она освободится, поэтому Наташа и Валентин не стали кутить в этот вечер. Они не стали просить кофе и вина выпили только одну бутылку, а вторую закупорили и взяли с собой. Трудней всего Валентину было расплатиться с официанткой. Больше всего на свете он боялся показаться смешным или скупым. После того как она оказалась женой человека со сломанной ногой, дать ей на чай почему-то казалось неудобным. В конце концов Валентин дал ей ровно столько, сколько она сказала.
Дождь перестал. В сыром воздухе пахло мокрыми листьями. Фонари сияли в зелени.
– А хорошо, что мы не остались там, с немцами, – сказала Наташа.
– Да, – согласился Валентин. Ему казалось, что они думают об одном и том же.
– Но все-таки ты больше не рассказывай мне про эти камни. Вообще, если тебе приходится делать какие-то неприятные вещи, делай, но не говори мне, я тебя прошу.
Вот это и был ответ на вопрос, который его мучил – сказать ли? Делай, но не говори мне. Значит, она руководствуется таким же принципом? Руководствуется в чем? Нет, точно – это отцовские гены из меня прут!
7. Отец
Человеческое сердце
несмысленно и неуимчиво.
Повесть о Горе-злочастии
6 ноября 1968 г.
Валентин вскочил в половине седьмого. Этот день был «молочным». В полупустом троллейбусе доехал до сада «Эрмитаж», а там бегом мимо знаменитой Петровки 38, переулками, к центральному рынку. Очередь набралась уже человек на сто, но колхозная машина еще не приходила. В очереди стояли в основном пенсионеры, а таких, как Валентин, было всего несколько человек.
Весь фокус состоял в том, чтобы поспеть к приезду молоковозки и помочь таскать фляги от машины до ларька – метров пятьдесят волоком по кафельному полу. После этого, отводя глаза от пенсионеров, подсунуть без очереди свой бидончик – и рысью домой. Обычно машина приходила в семь, но на этот раз опоздала почти на час и домой Валентин вернулся только в начале девятого. Времени на завтрак уже не оставалось. Он схватил портфель, кубарем скатился с лестницы, достал из ящика почту и через дворы побежал к метро. На эскалаторе разодрал бандероль от отца.
Дорогой Валентин!
Прошу тебя прочитать критически мой проект спасения Пизанской башни. Если сможешь, приезжай скорее, чтобы обсудить его вместе, и мы поговорим с тобой о моем новом изобретении, которое будет иметь громадное значение для всех жителей планеты Земля.
Твой отец.
В вагоне, протискавшись к глухой двери, Валентин начал читать вложение.
Дорогой п/соф. Колонетти! (Жэковская машинистка, печатавшая бумаги отца, не разобрала слово «проф.», а отец не заметил опечатки.)
Узнав из печати о судьбе Пизанской башни, я потерял покой и после недолгих раздумий решил принять посильное участие в деле спасения столь важного архитектурного памятника, благо я как пенсионер не ограничен временем и могу расходовать его на наиболее важные и интересные работы.
Итоги моих раздумий, основанные на опыте изучения деформаций фундаментов гражданских и промышленных зданий, а также результатах простейшего моделирования, изложены в прилагаемом ниже заключении, и если оно в той или иной мере повлияет на принимаемое Вами решение, то одно это уже будет хорошим вознаграждением для меня.
С глубоким уважением Михаил Размахнин.
«Одно это будет хорошим вознаграждением…» Значит, не откажемся при случае и от другого. Ловко! А ну-ка, что там дальше? Дальше шло подробное описание четвертичного аллювия реки Арно, на правом берегу которой, в восьми километрах от Лигурийского моря, и стоит, оказывается, город Пиза со своей знаменитой башней и баптистерием. Разрез аллювия и сезонные колебания уровня грунтовых вод отец описывал так подробно, как будто провел в тех краях немало времени и задокументировал не один десяток скважин.
За описанием разреза шли разделы: грунтовые основания здания кампанилы; анализ причин неравномерной осадки; описание экспериментов и первоочередные работы по стабилизации башни; возможно ли приведение башни в вертикальное положение; графические приложения; литература.
Каждый раз, когда ему нужно было принять более или менее важное решение, Валентин пытался вспомнить, как поступал или поступил бы в подобном случае отец, и, вспомнив, делал все наоборот. Отец без конца менял работу, Валентин намеревался всю жизнь оставаться на одной; отец легко очаровывался новыми людьми, но так же часто ссорился, обвинял бывших друзей в вероломстве, Валентин старался быть сдержанным в проявлении своих чувств, подольше присматриваться к новым людям; отец любил декламировать стихи, Валентин не выносил, даже если это делал в его присутствии кто-то другой; отец бросил семью, Валентин поклялся себе, что не сделает этого ни при каких обстоятельствах. Тем не менее с годами он все чаще ловил себя на том, что становится похож на отца. Это казалось тем более удивительным, что за всю жизнь встречи с отцом были наперечет.
Наиболее раннее воспоминание относилось к сорок первому году. Отец уходил в армию, вся семья провожала его до военкомата. Валентин, которому только-только исполнилось два года, сидел у отца на плечах, обхватив отцовскую голову руками, и запомнил морщины на отцовском лбу. С того дня он стал хмурить лоб, чтобы сделались «ребра», как у отца.
Когда ранней весной сорок шестого года отец вернулся, Валька играл на улице и первым его увидел. Отец подхватил Вальку на руки и надел на него свою солдатскую шапку-ушанку. Ее изнанка пахла смесью махорки, пота и дешевого одеколона. Этот запах запомнился Вальке навсегда.
После войны семья непрерывно переезжала. Весь их скарб состоял из старинного сундука, доставшегося от бабушки, двух старых вьючных ящиков, посуды и постелей. Новые люди, приходя к ним в дом, часто говорили: «О-о, у вас два баяна!» – имея в виду вьючные ящики. Переезжали то на грузовике, то на телеге, а то и с ручной тележкой. Валентин вспомнил, как 10 октября 48 года они остановились обогреться в чайной на станции Дарасун и обнаружилось, что плохо укрытые в кузове комнатные цветы замерзли.
В те годы отец несколько раз принимался за воспитание детей. Ни один из них не ходил в школу в первый класс, начинали со второго. Старшего сына отец научил плести сети, среднего отдал вместо школы в ученье к жестянщику, а Вальку заставлял складывать поленницы. Они жили в холодном дачном доме на территории курорта и за зиму сожгли сорок кубометров дров. Дровами были забиты сарай и сени, поленницы окружали дом со всех сторон.
Отец учил Вальку класть ровные ряды, подпирать их крепкими клетками и давал урок на день. Валька складывал кое-как, чтобы скорее убежать на речку, в лес или на источники, где отец усмирял фонтаны минеральной воды. Вечером отец одним ударом разваливал всю поленницу, заставлял начинать все сначала. Валька отказывался, отец настаивал на своем, кипятился, говорил, что Валька упрям как бык, и еще называл непонятным и от этого особенно обидным словом «начетчик». Валька еще не ходил в школу и многое понимал слишком буквально. Однажды они помирились с отцом после очередной ссоры из-за дров.
– Ну вот и хорошо! – сказал отец. – Я очень рад, что ты все понял. Давай похороним твое упрямство.
– Давай! – загорелся Валька. – И пусть Колька вырежет из жести бычка, мы его поставим на могилу.
Зимними вечерами, когда ломался локомобиль на курортной электростанции и гас свет, семья собиралась в самом теплом месте дома – на кухне. От дырок в печной дверце играли сполохи на стенах и потолке, отец запевал «Черного ворона», «Не слышно шума городского», «Это было давно, с год примерно назад», «Глухой неведомой тайгою», «По диким степям Забайкалья».
В 49 году они переехали в город и летом отец взял Вальку в командировку. Это было радостное, но тяжелое испытание. Сначала чересчур поздно вышли из дому. Спешили со всех ног вниз по Бутинской улице к вокзалу: отец шагал с рюкзаком и чемоданом, рядом мама несла авоську с пирожками и выговаривала отцу за самонадеянность. Тот не унывал, хотя дело было явно безнадежное, Валька бежал впереди, поминутно оглядываясь и поджидая родителей. И вот чудо: случайно мимо ехал отцовский знакомый на служебной эмке. Тут же их посадили, и через пять минут они были на вокзале – за две минуты до отправления поезда. Отец внес в вагон вещи, усадил Вальку и вышел на перрон. За газетами! Поезд тут же пошел. Проплыли мимо станционные строения, прогромыхал первый мост. Народ в вагоне потихоньку устраивался – раскладывали вещи, носили постели. Валька сосредоточенно разглядывал мелькающий в нескольких метрах от окна скалистый откос и с ужасом ждал проверки билетов. Он даже не знал, до какой станции ему ехать. Отец появился через два перегона. Оказывается, догоняя поезд, сел в другой вагон и встретил друга.
Наутро приехали в Сретенск, на пароме перебрались через Шилку и отец отправился искать попутную машину, а Вальку оставил на берегу стеречь вещи. Погода была солнечная и ветреная, все сверкало. Ниже по течению тянулись вдоль берега приземистые кавалерийские казармы дореволюционной постройки, высоко на бугре стояли старые купеческие дома с колоннами и балкончиками, у пристани пароход готовился к отплытию. Загудел аэроплан. Выискивая его в небе, Валька чуть не вывихнул шею, как вдруг вылетел из-за мыса, из-за поворота реки глиссер. Сверкал пропеллер, пилоты, затянутые в черные комбинезоны, в шлемах и очках, сидели на открытой палубе в креслах, похожие все-таки на летчиков.
Поодаль по причаленным к берегу плотам бродили, обгладывая с бревен кору, беспризорные козы. Валька стал перепрыгивать с бревна на бревно, и тут одна коза с перепугу свалилась в воду. Раздутое брюхо не давало ей утонуть, течением ее понесло мимо плота вместе с кусками коры и подушками пены. Валентин ухватил козу за толстые кривые рога, меченные синей масляной краской, попробовал втащить на плот и не понял, как сам очутился в воде. Наверно, не учел закон Архимеда, по которому коза на воздухе намного тяжелее, чем в воде. Плавать он еще не умел. Нырнул раза два-три с головой, нахлебался воды, но уцепился за бревно, хорошо, что не затащило течением под плоты. Коза выплыла на берег ниже по течению, а Валька после долгих безуспешных попыток все-таки выполз на скользкие бревна.
Только он обсох и перестал стучать зубами, как вернулся отец. Машины нет и не ожидается, поэтому пойдем пешком, но сначала, он понимает, Вальке хочется покататься на лодке, он ведь в первый раз на такой большой реке! Через пять минут у какого-то прибрежного жителя была зафрахтована плоскодонка и отец уже наваливался на весла. Греб он отлично. Свежий ветерок тянул с низовья, нагоняя ослепительно сверкающую на солнце рябь. Но скоро ход лодки стал замедляться, потому что из щелей под банкой, журча, заливалась вода. Валька начал вычерпывать ее кепкой, отец греб изо всех сил, но силы были неравны, и когда до берега оставалось еще не меньше пятидесяти метров, отец бросил бесполезные весла и взял Вальку на руки, собираясь добираться вплавь. Отяжелевшая лодка остановилась, вода хлынула через борта, и утлая посудина медленно погрузилась под воду.
Кончилось все благополучно: в этом месте была далеко заходящая отмель, и вода доставала отцу чуть выше пояса. Но вещи унесло.
Часа через два, пообедав в чайной, они уже шагали налегке, без вещей, распевая военные песни, среди моря цветущих саранок, под журчание жаворонков и треск саранчи. Шли три дня. Ночевали в деревнях, и в каждой деревне отец отыскивал земляков или однополчан. Те угощали путников вареной картошкой и простоквашей, укладывали спать на сеновале. За все три дня ни попутных, ни встречных машин не было.
В колхозе, где отец подрядился пробурить скважину на воду, Вальку отвезли на пасеку, которую содержали две старухи – разумеется, знакомые отца. Пасека стояла на зеленом склоне под высокими деревьями. Два месяца Валька спал до высокого солнца, кормился молоком, хлебом и медом, катал на вальцах вощину, работал дымарем, помогал чинить рамки, собирать пчелиный клей и крутить медогонку. Один раз он убежал на буровую. На разъезженной сырой луговине у околицы ухала и сладко коптила нефтянка, сотрясая вышку, рабочие с «крокодильчиками» и «вилками» месили грязь у устья скважины, отец в перепачканной одежде рассматривал в железных корытцах жижу, вылитую из желонки. Кто бы мог подумать тогда, что через каких-то пятнадцать лет это станет профессией Валентина.
Перед отъездом в город отец повел Вальку в баню. В первый раз за все лето Валька снял майку, и какой-то мужик в парной стал его дразнить: «Ты чо, паря, в майке-то парисся?»
Руки и плечи у Вальки были черные, а под майкой тело, несмотря на грязь, оставалось белым. Майка отпечаталась, как будто ее не снимали.
Последний запомнившийся случай относился к зиме 50 года. Однажды отец вернулся с работы с охапкой лыж. Оказывается, единственное достойное дело для вечерних занятий мужчин – это лыжные прогулки. Но где же можно гулять на лыжах ночью? Город, правда, небольшой, но пока дойдешь до леса… А там корни, овраги. Нет, гулять будем на соседней улице, в парке санаторно-лесной школы.
Еще днем отец договорился с директором школы и сторожем парка. Сторож открывает им ворота, и вот уже Лешка, Колька и Валька под предводительством отца почти на ощупь проходят в парк и на лыжах скользят под соснами по аллеям. Чуть-чуть жутковато от темноты, громкого скрипа снега в морозном воздухе, от выплывающих время от времени из таинственного мрака безмолвных гипсовых статуй.
А все-таки замечательно! Странно, что они не додумались до этого раньше. Но уж теперь так будет каждый вечер, заверяет отец. В действительности та прогулка оказалась последней, а через три недели отец уехал, чтобы никогда не возвратиться.
После этого они не виделись много лет. Хотя отец в последние годы все настойчивее искал встреч, Валентин упорно их избегал. Отец, выйдя на пенсию, поселился в небольшом городке под Ленинградом, но большую часть времени проводил в путешествиях, знакомясь с новыми людьми и выискивая проблемы, достойные его таланта. Среди самостоятельных разработок отца была система задержания талых вод в овцеводческих хозяйствах Казахстана, проект водоснабжения города Сочи, каскад нерестилищ для лососевых рыб на реках Тихоокеанского побережья, лифтовая башня для спасения сердечных больных в периоды барометрических максимумов (под впечатлением скоропостижной смерти премьер-министра Индии Л. Б. Шастри в Ташкенте), воздуховод для жилых домов – полный аналог водопровода с той разницей, что вместо воды из кранов должен был поступать в квартиры свежий воздух, засасываемый гигантским вентилятором где-нибудь в сосновом бору или на цветущей поляне. С одной стороны, отец искал выход своей вулканической фантазии, с другой – мечтал заработать в один прекрасный день много денег и раздать сыновьям. Он не мог себе простить, что каждый из них уезжал учиться в Москву с семью буханками черного хлеба – по буханке на день пути – и с сотней дореформенных рублей в кармане. Но для того чтобы реабилитировать себя, надо было не просто заработать деньги, а получить их за такое дело, которое доказало бы, что и у него, Михаила Размахнина, рыло отнюдь не суконное. Пока что ни одна из затей отца не привела к успеху.
Много лет Валентин не мог слышать об отце, не хотел его видеть, выбрасывал, не читая, его письма. Так могло продолжаться до сих пор, если бы старший брат не вразумил Валентина. Он рассказал, как в армии отец бросил курить, чтобы менять табак на сахар и посылать семье. Когда их часть в 45 году отвели на переформирование в Даурию, отец косил сено и продавал в деревню, а деньги отправлял домой.
Теперь они иногда встречались, но для Валентина эти встречи были тягостны. Отец каждый раз пытался оправдаться:
– Я всю жизнь жил по правде…
– Чтобы жить по правде, надо как минимум знать, в чем она заключается, а ты об этом, скорей всего, и не задумывался. Ты ведь как рассуждаешь: это изобретение самое хорошее в данной области, потому что лучше просто нельзя придумать! Так и насчет правды, я, мол, ее чувствую, и всё тут.
Отец терял дар речи от возмущения. Скажи ему это кто-нибудь другой, он бы взорвался и как дважды два доказал, что уж он-то, Михаил Размахнин, сумеет отличить правду от всего остального. Но он боялся, что из-за своей горячности оскорбит и оттолкнет сына, один раз уже потерянного, и умолкал обескураженный.
Но и сам Валентин мучился не меньше. Наскакивая на отца, высмеивая его утопии, он делал это тем яростнее, что узнавал поминутно себя, свои затеи и терзания.
Подразделение института, в котором работал Валентин, как и все почти московские геологические заведения, помещалось в подвале, сыром и душном подвале жилого дома, признанном незадолго до этого негодным для жилья. Когда Валентин явился, работать еще не начинали – проветривали комнату, а пока курили в коридоре, вяло обмениваясь новостями. По необъявленным правилам проветривать полагалось через каждые пятьдесят минут. В промежутках между проветриваниями читали газеты, говорили о политике и спорте, об искусстве, о школьных успехах детей, пили чай, справляли дни рождения, отмечали отъезд на полевые работы и возвращение в Москву, играли в шашки. Для шашек в камнехранилище – самой заплесневелой, но и самой большой комнате, уставленной стеллажами, – на столах для разборки образцов были расчерчены кистью циклопические доски. Играли, разумеется, камнями: алевролиты – черные, слюдяные сланцы с гранатом – белые. Дважды в месяц законно уезжали с полдня на другой конец города в главное здание экспедиции – за зарплатой.
На огромном, с зеленым сукном столе Валентина, найденном у мусорных баков и слегка отреставрированном, стоял микроскоп, рН-метр, списанный термостат и дюжина стеклянных банок, в которых, подвешенные на проволочках, росли и растворялись пластинки, выпиленные из желчных камней; растворы в банках имитировали содержимое желчных пузырей. На облезлых стенах комнаты висели геологические карты, дешевые репродукции картин и полевые фотографии.
Валентин не получил никакого специального воспитания. В свое время главная забота его матери заключалась в том, чтобы только накормить и одеть детей. Но оказалось в конце концов, что совершение подвигов интуитивно осознавалось Валентином как естественное и единственное предназначение мужчины. Что тут повлияло сильнее всего, сказать трудно – школа, дух, царивший в дворовых играх, радиопередачи «Театр у микрофона», пленные японцы или сидевшие на базарах и вокзалах нищие инвалиды войны, рисунки-загадки «Где спрятались партизаны» в «Мурзилке» военных лет или военная игра в пионерлагере, во время которой у часового «зеленых», проспавшего знамя, перед строем сорвали вырезанные из бересты погоны, а вечером того же дня едва-едва успели вытащить его из петли. В чем именно могли заключаться подвиги, Валентин затруднился бы назвать. Во всяком случае, под этим подразумевалось нечто такое, для чего требовалось умение терпеть холод, голод и боль, готовность броситься в огонь и воду, пожертвовать всем ради товарища, рисковать, взять на себя ответ за всё. Он и готовил себя соответственно: гонял на мотоцикле, плавал на плотах, в футболе – вратарь, последняя надежда команды, зимой – лыжи, охота и ночевки у костра. В студенческие годы успел поработать взрывником, пройти не одну сотню километров с радиометром по тайге. А после университета, когда началось то, к чему он себя готовил, оказалось, что все его «героические» навыки абсолютно бесполезны, если только не вредны. Героизм, как выяснилось, заключается в том, чтобы бесплодно считать каждую копейку, ежедневно, независимо от настроения, по два часа давиться в трех видах транспорта, являться на работу в одно и то же время и сидеть до определенного часа, даже если делать нечего. Но ради чего? Разве что-нибудь переменится, если на его месте будет кто-нибудь другой, а то и вообще никого? Неужели на свете нет такого дела, которое мог бы выполнить он и только он? Уйти? Но это напоминало бы отцовский вариант. К тому же после Воркуты следовало чуть-чуть отсидеться, чтобы не присохла репутация скандалиста.
Отдушиной было поле, а теперь еще и желчные камни, работа с которыми занимала почти все время и воображение Валентина.
В этот день Валентин уехал с работы раньше обычного – в пять в райкоме собирали оперативный отряд на инструктаж по случаю предстоящей демонстрации.
Начальнику райотдела КГБ, проводившему инструктаж, впору было играть в кино комиссаров полиции – под пятьдесят, с правильными чертами лица, с седеющими висками и пронзительным взглядом утомленных глаз; желваки так и ходят под гладко выбритой смуглой кожей. Вместе с ним были еще четверо непонятного назначения, тоже в штатском. Начальник, надо признать, держался вполне интеллигентно, говорил мало и быстро передал слово одному из сопровождающих.
– Товарищи линейные! Я думаю, вам не нужно объяснять, какое значение имеет для нас и для наших друзей во всем мире безупречное проведение демонстрации. Международное положение вы знаете. Напоминаю ваши обязанности. Сейчас вам раздадут пропуска. Пропуск и паспорт иметь с собой седьмого ноября обязательно! Следите за прогнозом погоды, но на всякий случай одевайтесь потеплее – теплое белье, перчатки, головные уборы. Зонтиков не брать. Рекомендую с утра поесть побольше гречневой каши и как можно меньше жидкости. Пропуска в туалеты будут, как всегда, у старших в линиях, но не злоупотребляйте...
Все это Валентин слушал уже в третий раз. Шутка насчет гречневой каши пользовалась у линейных неизменным успехом.
От райкома двинулись к Красной площади: до Манежа – бесформенной толпой через Малый и Большой Каменные мосты, озадачивая публику на тротуарах; у Манежа начали строиться. Тут уже собирались оперативные отряды других районов и подходили всё новые. В функции линейных входило, во-первых, стоять на Красной площади во время демонстрации, повернувшись – через одного – лицом к ГУМу или Мавзолею и разделяя демонстрантов на потоки; во-вторых, следить, чтобы люди не перебегали из потока в поток, особенно в сторону Мавзолея, не несли лишних предметов, не шатались сверх меры. На репетиции нужно было запомнить соседей по четверкам и познакомиться со штатными сотрудниками – каждый пятый в линии был штатный сотрудник – чего именно, этого никто из линейных толком не знал, потому что сотрудники были в штатском. Наверно, и сотрудники знали друг друга не очень хорошо, и чтобы преодолеть это неудобство, у каждого из них на голове была импортная тирольская охотничья шляпка с литым металлическим глухарем на тулье. Если не запомнить соседей, того и гляди, вотрется кто-нибудь посторонний, когда линейные начнут входить на площадь после военного парада, какой-нибудь командированный из провинции, которому приспичило во что бы то ни стало увидеть живых членов правительства, и это не худший случай. Наконец, следовало и свое место точно запомнить, для этого на брусчатке Красной площади были написаны номера.
Стемнело и заморосил дождь, когда после долгих перестроений и перекличек по радио передали команду двигаться к площади. У Исторического музея линейные, многие далеко не спортивного вида, с портфелями и продуктовыми сумками, сквозь оцепление втянулись на площадь. Часть третьей линии, где был Валентин, оказалась сначала на скате к Устьинскому мосту, потом обнаружилось, что ушли лишнего, и пришлось вернуться почти к Мавзолею, где стоял «Тонваген» Всесоюзного радио и закутанные в полиэтилен телевизионные камеры на штативах.
С трибуны генеральский чин мощным, но сорванным голосом, многократно усиленным через динамики, руководил репетицией:
– Напоминаю линейным: демонстрацию замыкает колона комсомольцев. За ними на площадь вступают спортсмены-динамовцы. Поворачиваетесь все лицом к мавзолею. Раздается приветствие: «Коммунистической партии Советского Союза слава!» Вы скандируете «Слава! Слава! Слава! Ура!» Три раза «слава», один раз «ура». Посылаете приветствие рукой. После этого идет фонограмма песни «Широка страна моя родная». Напоминаю слова: «Широка страна моя родная… Много в ней лесов, полей и рек… Я другой такой страны не знаю… Где так вольно дышит человек»… – Он читал совершенно бесстрастным голосом, без всякого выражения и после каждой фразы делал паузу, словно предполагая, что линейные будут конспектировать. – Маршируете под музыку и после слов «Где так вольно дышит человек» поворачиваетесь налево и с левой ноги начинаете движение в сторону Василия Блаженного. Итак, внимание! Дайте фонограмму!
Под громкие звуки «Марша коммунистических бригад» от Исторического музея двинулась колонна солдат (спортсменов-динамовцев). Когда они поравнялись с «Тонвагеном», музыка стихла и по площади раскатился дрожащий от счастья голос диктора Левитана: «Коммунистической партии Советского Союза – слава!» Линейные нестройными голосами подхватили: «Слава…» и увяли. Одни только открывали рот для виду, другие просто молчали, переминаясь с ноги на ногу под дождем на мокрой блестящей брусчатке и отводя взгляды от соседей, иные кричали громко, но без слов, просто а-а-а!
– Что это за «слава»?! – раздалось из динамиков. – Вы что, не обедали? – Про Валентина угадал. – Повторим всё сначала. Динамовцы – на исходную позицию!
Сносная «слава» получилась с третьего раза. Теперь дали фонограмму «Широка страна моя родная». Некоторые уже забыли, что надо делать, остались на месте или побежали к ГУМу, считая, что репетиция закончена.
– Стоп-стоп-стоп! Идете, как стадо баранов. Я же вам объяснил: начинаете движение после слов «Где так вольно дышит человек», не раньше. И двигаться только в сторону Василия Блаженного, только налево, сохраняя порядок. Имейте в виду: пока не отработаем всё, домой никто не пойдет, будем мочиться. Повторяем сначала. Дайте фонограмму!
Под конец репетировали спецмероприятие. Дважды из подъездов ГУМа, из ворот Спасской и Никольской башен, из Исторического музея и храма Василия Блаженного, из-за Мавзолея выбегали, заполняя площадь грохотом сапог и высекая искры подковками, солдаты, рассекали линейных и динамовцев на небольшие, метров так десять на десять, квадраты и, сцепившись руками друг с другом, замирали. Ростом все под два метра и совершенно неразговорчивые, как немые. На шутки линейных не отвечали.
Репетиция кончилась в десятом часу. В вестибюле метро на площади Свердлова было не протолкнуться. Среди тех, кто в мокрой одежде, то преодолевая кое-как сопротивление людского водоворота, то отдаваясь ему, постепенно пробивался к эскалаторам, казалось, не меньше половины миновали контролеров без билетов, показывая красные книжечки. Но Валька-то знал, что на самом-то деле они составляют не больше одной пятой всей толпы.
8. Больница
19 февраля 1969 г.
Сергей Николаевич неожиданно попал в больницу. Еще летом на руднике он чувствовал недомогание, мерз, в Москве несколько раз жаловался врачам и зарабатывал трехдневные передышки по поводу «катара верхних дыхательных путей», наконец, жена настояла, чтобы сделали флюорографию. У него нашли затемнение в легких, начались консилиумы и консультации, и вот он уже второй месяц лежал в больнице на Фрунзенской, а в бюллетене, который Валентин привез в бухгалтерию, стояло грозное слово «cancer». Оперировать его сочли нецелесообразным, держали на химиотерапии.
После работы Валентин с заранее заготовленной передачей поехал в больницу. Теперь, когда был известен диагноз, он не знал, как себя вести. Держаться ли так, словно ничего не произошло, принять ли формулу тихого всепонимающего сочувствия, убеждать ли, что все наладится, ссылаясь на похожие и счастливо закончившиеся случаи со знакомыми знакомых, пожаловаться, наконец, словно между прочим, на какие-нибудь свои болячки и таким образом оказаться вместе с Сережей в оппозиции к остальному, неболеющему миру? Но болячки его относились совсем к другой, немедицинской сфере и не шли ни в какое сравнение с Сережиными.
В этот раз обычный больничный запах подействовал на Валентина особенно удручающе. На лестнице ему пришлось посторониться, пропуская двух нянек, несших большой пластмассовый бак с грубо намалеванной буквой К. Невольно Валентин стал ломать голову над тем, что она может означать. Все вокруг, казалось, излучало заразу.
Кровать Сергея Николаевича была ближней от входа в палату. При слабом свете, проникающем из коридора в забеленное стекло над дверью, Валентин не сразу разглядел друга, который спал, лежа на спине, на двух высоко взбитых подушках, положенных одна на другую. За четыре дня, что они не виделись, лицо Сергея Николаевича еще больше исхудало, на вытянутых поверх одеяла руках выступили вены и сухожилия. В изголовье кровати на тумбочке уместились несколько книг, ученическая тетрадь и накрытый листком бумаги стакан с водой.
В глубине палаты часто, со стонами дышал другой больной, вокруг которого, тихо переговариваясь, сидели четверо родственников в белых халатах. Третья постель была смята, но пуста, на четвертой кровати не было даже тюфяка.
Свободных стульев не оказалось. Валентин осторожно присел на край кровати, портфель, чтобы не прислонять ни к чему больничному, поставил на колени.
Сергей Николаевич открыл глаза.
– How do you do, dear псоф Размахнин! Вы мне снитесь, или вы здесь? А я думал, вы в ралли. – Он пытался шутить, но улыбка не получилась, и голос был слабый.
– Снюсь. А на самом деле я в ралли. Как самочувствие, старина?
– Мерси. Расскажи лучше про себя. О болезнях мне тут и так надоело говорить. А как с камнями?
– Боюсь сглазить, но, по-моему, получается интересно. Жду не дождусь на рудник попасть, показать Владимиру Ивановичу. Он мне новые обещал приготовить.
– Лучше, чтобы ты это от меня узнал. Ко мне сюда приезжал Шатохин, дал понять, что я не работник и меня уже списали. Я сказал, что ты вообще мог бы вести эту тему и карту составить самостоятельно. Но мой голос мало что значит. Карту отдают Ярошенко, он, я уже знаю, хочет иметь начальником партии Краснова. Не сомневаюсь, что тот наберет сейчас полрудника мертвых душ, будет обстряпывать свои дела, но вслух я этого не могу сказать. Все ссылаются на твои камни, хотя я говорил, что ты занимаешься ими сверхурочно, без ущерба для своих обязанностей и сверх них. В общем, будь готов. Я тебе советую зайти к полярноуральцам, поговорить с Примаковым.
– Ужинать будете? – заглянула сестра. – Котлетки, кисель.
– Нет.
– Сережа, ты из-за меня, может быть? Ешь, не стесняйся, я посижу. Я тебе гостинца принес. Не бог знает что, извини. Масло постное да редька. Ну и хлеб черный. Яблоки вот еще.
– Спасибо. Не обижайся, но не хочется ничего.
– Да ты попробуй, какое масло! Его, как духи, нюхать можно. Настоящий подсолнух, с базара. Сейчас на блюдечко нальем, и с солью хлеб помакаешь. Мы в детстве только так и ели.
– Ну, хорошо. Мне тут курицу Нина принесла, может, и ты поешь, если заразы не боишься? А я уж твоего масла. У меня и помидоры есть, красные.
– Да, предоставь-ка мне курочку, – обрадовался Валентин, сразу решив, что хоть бы и трижды зараза – отступать нельзя. – Давай-ка я все устрою.
Он принес из холодильника курицу и помидоры, нарезал хлеб и редьку, налил в блюдце масла, подсолил. Помня, что Сережа терпеть не может на столе бумажек, разложил еду на тарелки, тщательно сложил и убрал все обертки. Друзья приступили к трапезе.
– Чайку выпьешь, старина? – спросил Сергей Николаевич, когда с курицей было покончено.
– А как же!
– Тебя и угощать приятно. Теперь я твою Тамару Ларионовну понимаю.
– Вот в чем и дело, – подлаживаясь к тону Сережи, вставил Валентин. – А с кипятильничка-то дымом не пахнет. Эх, на морозе дым от костра не тот, что летом, особый. На днях шел через двор, а там работяги ящики магазинные жгут. Так я специально остановился понюхать.
– Работяг магазинных или ящики?
– Обои, – продолжал дурачиться Валентин. – А у вас тут сестры попадаются хорошенькие.
– Да, уж тебя бы сюда, ты бы развернулся, танцплощадку бы устроил.
– Не-е, я без автомобиля-то и не охмурю никого, у меня вся сила в моторе. Ты, кстати, заметил, как мой научный и культурный уровень возрос, как я над собой работаю? Твоим, между прочим, примером вдохновляюсь. Галстук уже есть, осталось руайяль купить – и порядок.
– Каким ты был, таким и остался. Тебя и могила не исправит, зря стараешься. А насчет автомобиля – верно. На мотоцикле ты, помнится, не блеснул в смысле охмурения. Попросил бы я тебя спеть, да нельзя, соседа утром из реанимации привезли. А вот этот ночью… Видишь, матрасик завернули…
– Вот это житуха, – перебил Валентин. – Прямо Аэрофлот, только там порции меньше. Слушай, я, пожалуй, буду почаще заходить. Дома что-то курочек не предлагают.
– Давай, только не откладывай, а то опоздаешь.
– Что, последняя курица была? Между прочим, я тут прочитал статью о лечении прополисом. Представляешь, один мужик в Дании…
– Не надо, я все знаю. Просто до сих пор еще можно было терпеть и я терпел. Но теперь я не могу мыслить. А без этого продолжение не представляет интереса, нет смысла бороться. Сейчас я об одном только мечтаю – дойти до конца с флагом.
– А что на флаге? – не удержался Валентин.
– Вопрос резонный. Ну, для начала просто дойти с флагом, дойти не зажмурившись, а не доползти, чтобы не под руки тащили. А вообще вопрос своевременный. Конечно, ничего сверх того, что было раньше, я за месяц не придумаю. Вот я и пытаюсь понять, что же у меня раньше было на флаге. Знаешь, как на Чукотке в маршруте: день идешь, два, три… оглянулся – и вот он, весь твой путь как на ладони. Тут у меня, правда, не день, а тринадцать тысяч дней примерно, но видно не хуже. Кажется, я примитивно жил. Тебе не приходила в голову такая мысль: что бы я сделал, если год вернуть и знать, что он последний? И вот я знаю. И год последний, и месяц, может быть. И ничего не могу придумать нового. Знал бы год назад – делал бы все то же. Жалею только, что не все покосы с тобой изъездил. Да с Сашенькой надо было побольше играть. Ну, курить бы бросил. Видишь, нет фантазии.
– Старина, ты все-таки… чересчур, может быть…
– Нет, все точно. Я вот попытался это изобразить. Прочитай, если хочешь.
Он раскрыл тетрадку, протянул Валентину.
Зачем я прожил жизнь?
Куда я ссыпал жито,
Которое по зернам собирал?
Где те хлеба, что испекли из них?
Что счастье? Да вся жизнь!
Но надо лечь на одр
С недугом этим неискоренимым,
Приказ нам приносящим: «Сгинь!
Тогда лишь разберешь, что в прошлом мнимо,
Что подлинно, а что и просто вздор».
Что впереди?
Оскал без дна, столь страшный?
Последний лик невесты, снова милый?
Скажу по правде: ничего не вижу,
Что было б незнакомо.
Та же жизнь, но как бы без меня.
Но это только кажется, поверьте:
Ведь близость впечатляется в сознанье,
И получается как бы отъезд
В места, лишенные почтово-телеграфной связи.
Прошли мои года, остался год сей.
Прошли и месяцы, остался – сей?
А дни, часы не угадаю,
Бегут они, как прежде .
Валентин не знал, что сказать.
– Сережа, если тебе действительно не противно, давай я спою. Я вполголоса. Какую тебе?
– «Мальчишечку».
Валентин, преодолевая волнение, затянул тихо-тихо:
Мальчишечка,
Разбедняжечка,
Он склонил сва-а-ю
Га-ало-о-о-о-вушку…
Родственники за спиной у Валентина притихли. Сергей Николаевич слушал, внимательно глядя на друга.
Он склонил свою
Головушку
Да на правую
На сторонушку…
Валентину пришлось закрыть лицо ладонью, как бы подпирая голову, чтобы Сергей Николаевич не увидел его слез.
«Так вот как это бывает! – думал Валентин, когда, не разбирая дороги, шел от больницы к Зубовской площади. – Бедный Сережа!» Слезы всё еще душили его. Хотелось побыть одному. До этого дня Валентин жил в неосознаваемом убеждении, что сможет и успеет все, что захочет. Теперь он ощутил присутствие какой-то непонятной и неуправляемой силы, словно кто-то неведомый дохнул на него из темноты.
А что бы делал я, зная, что этот год – последний? Что я вообще должен делать, что главное? Что вообще сделано вот этими руками? Ну, руками, допустим, сделано. А головой? Ничего? Человек, который намеревался… Но незапятнанное имя! Но что толку в том, что оно незапятнанное, если его никто не знает? Не приходит ли сюда, как сказал Бенвенуто Челлини, «немного мирского суесловия, каковое имеет многоразличные начала», например, гордыня? И может, все это суета, а главное – жить, не стремясь осчастливить все человечество, но согревая хотя бы несколько человек, не рассчитывая на благодарность?
Впервые в жизни Валентину захотелось посоветоваться с отцом.
9. Подъем на холм
4 марта 1969 г.
В семь утра Валентин уже дремал в вагоне электрички, идущей на Ногинск. Две недели назад ему позвонил архитектор, знакомый по институту Склифосовского:
– Тебе деньги нужны?
– Ну, не больше, чем всем советским людям. Но и не меньше.
– А в мелиорации понимаешь что-нибудь? Есть халтура – проект осушения территории Ногинского мясокомбината. Предлагали нашей мастерской, но у нас и так работы по горло. Может, возьмешься? Тысяч пять можно слупить. Мы-то тридцать взяли бы, но у нас накладные, соцстрахи…
– Хорошо бы, но если честно, то ни в чем, кроме рудничной геологии, я не смыслю.
– Никогда никому ничего подобного не говори. Приезжай ко мне, я созвонюсь с директором комбината и передам тебе документацию. Скажу ему, что лучше тебя никто не сделает.
На другой день Валентин поехал в мастерскую, которая помещалась в Измайлове под полуразрушенной трибуной недостроенного стадиона. Приятель курил с коллегами в грязном холодном коридоре. Он по лабиринту проходных комнат, лавируя между столами, кульманами и стеллажами, заваленными рулонами бумаги, провел Валентина к своему рабочему месту. «Документацией» оказался отпечатанный на аммиачке план-пятисотка из проекта комбината. Строили с отступлениями от проекта, поэтому первое, что предстояло сделать, это провести теодолитную съемку, привязать заново все корпуса и коммуникации. Нужно было и нивелирование. В чем будет состоять само осушение, можно определить только на месте.
– Понравится – еще найду, – пообещал приятель. – А то, я смотрю, ты приуныл совсем.
– Да, всю зиму лапу сосу.
Еще через два дня Валентин набрал на работе команду из двух топографов и чертежника, и все вместе они отправились в пасмурный февральский день в Ногинск на рекогносцировку.
Директор встретил их в проходной, повел по территории комбината. Вот тут бычков выгружают из вагонов, здесь забивают и обдирают, тут разделывают, это колбасный цех… Почти из-под ног у них из открытого канализационного люка вдруг протискался в облаках пара смердящий человек в мокрой прорезиненной шахтерской робе и даже в шахтерской шляпе, весь облепленный кишками – расчищал засор.
Да, проблема была непростая. Комбинат, стиснутый с трех сторон другими предприятиями, располагался на совершенно ровной местности, на водоупорных глинах. После каждого дождя вода стояла неделями, пространство между цехами представляло собой то болото, то такыр. Сколько ни высаживали деревьев, ни разбивали цветников – все гибло. От ближайшей речки завод отрезала насыпь Московско-Курской железной дороги, подкопаться под нее можно было разве только с санкции Совмина СССР, не меньше. Сброс дождевых и талых вод в канализацию, даже если их удалось бы собрать, исключался из-за того, что она и так не справлялась с отходами.
Валентину казалось, что выход один – заложить несколько закрытых водосборников и сеть горизонтального дренажа. Разве еще забуриться большим диаметром под глины в подстилающие известняки, может, в них есть карст, сбрасывать воды туда? Но черт знает, делают ли так вообще, и на какой глубине залегает кровля известняков, и какая тут годовая норма осадков, коэффициенты фильтрации и еще много всего. Но дело не безнадежное. Можно проконсультироваться, у отца, например. А вообще-то интересно!
Директор комбината, грузноватый прихрамывающий мужчина лет пятидесяти пяти, с тремя рядами орденских планок на пиджаке, слушал Валентина с надеждой, и тот постепенно проникался заботами нового знакомого.
– Вы здесь давно работаете? – спросил Валентин.
– Я тут четвертый директор за три года.
– Ого! Тяжело?
– Не то слово. Как Первое мая, Седьмое ноября, день Конституции, Новый год, так комиссия за комиссией. По санитарии, по технике безопасности, по технологии, по соцсоревнованию, по черт знает чему.
– А почему в праздники?
– Не в праздники, а под праздники. Всем же надо вырезку, сосиски, ножки для студня.
– Неужели берут?
– Хм, берут! Так берут, что через проходную не могут пролезть – портфели застревают. И я же еще их должен провожать, чтобы охрана выпустила. А попробуй не дай, так они уж побеспокоятся, чтобы я здесь не задержался. Так что выручайте хотя бы с санитарией, может быть, от одного проверяльщика отобьюсь. Им же выгодно, чтобы у меня не все в порядке было.
– Ладно, постараемся. Я пока рассчитаю объемы топографических работ, составлю смету и позвоню вам. Посмотрите и сами решите, подойдет или нет. – Он хотел добавить, что проконсультируется, но вспомнил совет друга-архитектора.
– Договорились, буду ждать звонка. Сейчас вас проводят пообедать.
Директор сдал их на руки секретарю комитета ВЛКСМ, развязному малому, который держал себя так, будто все они, включая секретаря, были сообщниками в каком-то неблаговидном деле. Он почти не говорил, но непрерывно ухмылялся и подмигивал. Секретарь провел их в пустую столовую, усадил за стол, принес с кухни четыре тарелки дымящихся пельменей, шипящую сковороду с толстыми ломтями любительской колбасы, хлеб, горчицу, четыре стакана, вилки и, как фокусник, вынул неизвестно откуда бутылку спирта, а сам, еще раз подмигнув, исчез.
С морозца будущие проектировщики с аппетитом навалились на еду, выпили по полстакана, раскраснелись и заговорили. Виды открывались головокружительные. Работы выходило на месяц полевой и около того на обработку. Каждый держал в запасе по отпуску, а при необходимости ничего не стоило заработать отгулы в бригадмиле, на овощной базе, дежурствах в праздники или, на худой конец, на сдаче крови.
– Михалыч, ты уж так рассчитай, чтобы не меньше как по четыреста на брата вышло, – наставлял Валентина самый старый из топографов Иван Иваныч Криволапов. – Прибавь там на налипание, дождевые какие-нибудь.
– А транспортные? Ездить-то какие концы! – вставил Боря Лебедев, Борис Аркадьич, несравненный чертежник. На работе, кроме всего прочего, он был знаменит проделыванием на спор такой шутки: по карандашной наметке вел кривоножкой горизонталь, обрывал, выпивал бутылку водки, снова брал кривоножку и вел горизонталь с другого конца, соединяя с первой, да так, что стык никто не мог найти. – И пускай нам тоже сосиски выдают.
– Ножки тоже неплохо бы к празднику, – согласился четвертый, Жора Щегольков. – Вот баба обрадуется.
– Да тише вы! – цыкнул Валентин. – Кончайте есть, поехали!
– Нет, надо докончить, не оставлять же, – возразил Иван Иваныч, разливая остатки.
Валентину казалось, что секретарь не ушел, а остался в соседней комнате и все слышит. Сейчас он поймет, что никакие они не специалисты, и передаст директору.
За воротами комбината, когда вдоль насыпи они шли к станции, Валентин начал отчитывать компаньонов:
– Гады вы, гады! Не можете полчаса всухомятку стерпеть? Ведь по одежке встречают, а вы не успели ноги занести и уже распоясались.
– Да мы же шутили, Михалыч! А вообще-то ножки и не повредили бы, чего тут такого?
– Не зря говорят: бодливой корове бог рогов не дает. Вот вы газеты читаете, возмущаетесь: тут украли, там злоупотребили. Да вам-то дай волю, вы бы так злоупотребили, что и не снилось никому. Только и спасает, что воли этой нету.
Так или иначе, дело пошло. Валентин зарылся в книжки по гидрогеологии и инженерке, раздобыл СУСН на топографические работы, рассчитал смету, и вот вчера специально нанятая в предположении предстоящих прибылей машинистка эту смету перепечатала набело. Без всяких натяжек теодолитная съемка, нивелирование, расчеты и вычерчивание стоили две тысячи двести рублей. Рублей триста, допустим, на налоги, значит, все равно по четыреста пятьдесят каждому, не меньше. Есть ради чего стараться. Первым делом двести рублей Сереже. Он, конечно, никогда не напомнит, но и для него эта сумма значительная. Тем более сейчас. Жена ему то икру несет в больницу, то апельсины, лекарства – сплошной импорт. И еще двести пятьдесят остается. Куплю десять книжных полок по двенадцать рублей, а сотню небрежно отдам Наташе.
Директор встретил Валентина как старого знакомого. Они закрылись в кабинете, директор углубился в изучение сметы.
– Все точно по нормам, не сомневайтесь, ссылки там есть. А еще ездить в такую даль…
– Сколько вы здесь будете работать?
– Я думаю, месяц, может быть, немного меньше. Еще от погоды зависит.
– А когда можете приступить?
– Хоть с понедельника.
– Я могу каждое утро присылать за вами «Волгу» на Курский вокзал.
– Это бы здорово. После работы там уж все равно как ехать.
– Отлично. У вас жена есть?
– Есть.
– Работает?
– С ребенком сидит.
– Вот и отлично! Мы ее оформим в колбасный цех.
– Как это?
– Да вы не беспокойтесь. Ей даже приезжать не придется. Напишет заявление, заполнит анкету, передаст через вас на время трудовую книжку, а получать можете и вы.
– Нет, это не пойдет. Нельзя ли как-нибудь сделать, чтобы я расписывался за себя, и не за копчение колбасы, а за составление проекта осушения?
– Поймите, я по-другому не могу.
– Ну, а я на это не пойду. Невозможно.
– А ваши товарищи?
– За них я не решаю, а мне не подходит, я предпочитаю спать спокойно. Если так, то уж без меня.
– Но мне именно вас хвалили как специалиста. Подумайте еще, посоветуйтесь с товарищами. Не торопитесь. Как только решите, звоните и приезжайте.
– Хорошо, но вряд ли я передумаю.
Расстались они вполне дружелюбно. Все-таки в директоре было что-то располагающее.
На обратном пути Валентин снова и снова раскладывал в уме. Значит, четырехсот пятидесяти рублей, которые он мысленно уже истратил, не будет. Сереже надо отдать обязательно. Поймать бы, как в прошлом году, перегон, например, в Алма-Ату – десять дней и шестьсот тугриков. Но несколько рекогносцировочных гуляний около «Березки» в Лужниках ни к чему не привели.
На Курский вокзал Валентин вернулся около часа дня. Наспех съел два пирожка, купленных у лоточницы, и на трамвае поехал в подвал. Сегодня ему предстояло впервые выйти на публику с желчными камнями – на три часа был назначен доклад на кафедре кристаллографии в университете, а в четыре еще автогонки на набережной за Нескучным садом – ускорение с места и подъем на холм. Конечно, никакого доклада не было бы и в помине, если бы не Николай Васильевич Белов, академик, который великодушно предложил устроить обсуждение и одно имя которого гарантировало, что такое обсуждение состоится.
Сначала Валентин побывал у Белова на консультации в Институте кристаллографии, где тот заведовал лабораторией. Попасть к академику оказалось неожиданно легко. По телефону Валентин объяснил кое-как свое дело секретарю, тут же его соединили с Николаем Васильевичем, и тот предложил встретиться немедленно. Пришлось Валентину изобрести какой-то благовидный предлог, чтобы отсрочить встречу – графики и снимки не были готовы в чистом виде. Через два дня он, волнуясь, излагал свою идею академику, а Николай Васильевич сидел в простом деревянном кресле – собственно, это был стул с подлокотниками – с закрытыми глазами, подперев рукой склоненную набок голову. Маленький, в поношенном костюме, из-под брюк видны толстые белые шерстяные носки ручной вязки, подстриженные бобриком густые волосы, белые, как самородное серебро. Что-то в нем напоминало слесаря Семена Семеновича. Валентину показалось, что Николай Васильевич спит, и он замер на полуслове.
– Продолжайте, – попросил академик, не открывая глаз. Он и лекции всегда читал с закрытыми глазами, это, должно быть, помогало сосредоточиться на впечатлениях внутреннего видения.
Когда Валентин кончил, Белов сказал, что идея ему нравится, интересная, но помочь он ничем не может, не его профиль. Он ведь всего-навсего структурщик. Так и сказал: «всего-навсего», не удержавшись от излюбленной своей иронии. А вот обсуждение на кафедре он готов устроить. А также может представить статью в «Доклады Академии наук».
Николай Васильевич вышел проводить Валентина в приемную. Тут сидела секретарша, огромный стол был завален корреспонденцией, на полках стояли модели кристаллических структур, а в застекленной витрине лежали всевозможные кристаллы, среди них много синтетики.
– Ну-ка, что это такое? – Белов неожиданно сунул Валентину обломок крупного кристалла с витрины, блестящий, величиной с пачку сливочного масла.
– Топаз.
– Правильно. Вот вы и сдали экзамен по минералогии. А то был тут у меня профессор Ш. из Ленинграда – знаете? Так я ему дал этот же образец, а он говорит: похоже на барит…
В подвале Валентин собрал наспех коробки с коллекцией желчных камней, плакаты, слайды, выпил стакан чаю, сгонял одну партию в поддавки и опять припустил со всех ног, на этот раз в университет – на двух автобусах с пересадкой.
Процедура в университете была чисто академическая. Сначала Николай Васильевич представил Валентина присутствующим. Около получаса длился доклад, потом раскрыли шторы и Валентин ответил на вопросы. Затем несколько человек выступили с оценками. Было много замечаний по поводу недостаточной статистики, примитивной техники эксперимента, но проскальзывали и слова «новое направление», «оригинальные результаты», «обнадеживающий», «перспективное». Неожиданно для Валентина его два-три раза назвали коллегой. Это уж было как во сне: люди, казавшиеся ему по публикациям чуть ли не богами, говорили с ним как с равным.
Потом Николай Васильевич сделал небольшое резюме, дал последнее слово Валентину и наконец поблагодарил его от имени собравшихся «за интересное сообщение». Валентин удостоился сдержанных аплодисментов.
Но самое интересное ждало Валентина после доклада. К нему подошел крупный, красивый, с прекрасными манерами человек, представившийся профессором Лисицыным, заведующим лабораторией из Новосибирска. Профессор еще раз просмотрел слайды, срисовал в книжку два графика – влияние солевого состава и рН маточного раствора на плотность центров зарождения.
– Почему вы, геолог, вообще этим занялись? – спросил он, захлопывая книжку. – Кто-нибудь из родственников болеет?
– Да нет, просто интересно.
– А вы не хотели бы к нам на работу перейти, ко мне? В медицину. Много не обещаю, но место младшего научного сотрудника вам гарантировано с первого дня. И однокомнатная квартира в Академгородке на Морском проспекте. А это, уверяю вас, неплохо.
– Вы серьезно говорите?
– Абсолютно.
– Я согласен.
– Тогда мы вот что сделаем. Коли вы согласны, я сейчас же звоню директору и заручаюсь его поддержкой. Вы пишете заявление, я его визирую, завтра подписывает директор, и хоть послезавтра вы можете увольняться и переезжать.
Именно так все и было исполнено. Прямо с кафедры Лисицын позвонил в Новосибирск. Директор, к счастью, был в институте и согласился на предложение Лисицына без уговоров. Валентин написал заявление. Лисицын его тут же завизировал и уложил в элегантный черный «дипломат» (новинка, которой пока что пользовались немногие и только те, кто побывал за границей). Они расстались, довольные друг другом, уговорившись, что обменяются телеграммами – Лисицын подтвердит, что все готово, Валентин сообщит ему дату выезда.
Прыгая через три ступени, Валентин скатился с гранитной лестницы северного портала Университета. Улыбка не сходила с его лица. Еще бы – сорвать, как сказано у Булгакова, аплодисмент в такой аудитории, удостоиться похвалы академика и получить это замечательное предложение. Все-таки идея, над которой на работе разве что не смеялись, оказалась верной! Значит, голова у него работает. А в Новосибирске можно будет заниматься этим постоянно и законно, в специальной лаборатории, в белом халате. А квартира, академгородок в лесу, белки на деревьях! Еще утром он не посмел бы даже мечтать о таком.
На пространстве между университетом и трамплином его, как всегда в этом месте, охватило возвышенное настроение. Нечастый в Москве простор и царившее в этот час безлюдье действовали на него. Ветер посвистывал, как где-нибудь в чукотской тундре, на пустых флагштоках сухо щелкали тросы, наводя на мысль о переваливающемся в штормовом море паруснике. Верхние этажи и шпиль университета скрывались в низко идущих снеговых тучах. Из репродукторов чистый голос Аллы Соленковой: «Букет цветов из Ниццы прислал ты мне…» Вот и конец московской жизни.
Соревнования были уже в разгаре. Пока Валентин шагал по набережной от трамплина в сторону Нескучного, десятка полтора машин, стартовавших через равные промежутки времени, пронеслись ему навстречу, разбивая лужи и вздымая фонтаны воды. У старта ревели моторы, маневрировали машины, судья-информатор в мегафон картонным голосом выкликал участников и называл предварительные результаты. Среди спортсменов преобладали бывалые гонщики на трескучих разболтанных «Волгах» без глушителей, попадались завернувшие прямо с работы таксисты и даже фанатичные частники – любители пряных впечатлений, на «Москвичах», бредившие, наверное, международными ралли. Были и скромные досаафовцы вроде Валентина, на казенных «ГАЗ-69». Каждый проходил сначала прямой отрезок длиной метров в четыреста-пятьсот – ускорение с места, потом с отдельного старта начинали подъем на холм – от набережной к Воробьевскому шоссе по асфальтированным аллеям и булыжной мостовой, с четырьмя крутыми поворотами. После второго поворота трасса чуть-чуть ныряла, и на этом коротком спуске некоторые горячие головы успевали набрать такую скорость, что не вписывались в третий поворот. Уже две «Волги», как передали с трассы, «смазались» деревьями.
В команде экспедиции кроме Валентина были еще три человека: механик, шофер и геолог Коля Брусков. Механик и шофер уже откатались и разошлись по домам, не дожидаясь результатов, Коля Брусков готовился стартовать.
Для того чтобы осмотреть трассу подъема, Валентин в стороне от судейского столика влез в машину и лег на заднюю скамейку за спиной у Коли, так что судья не мог заметить его через лобовое стекло. После старта Валентин сел на корточки, держась за спинки передних сидений. Коля заранее включил передний мост, поэтому на прямой машина шла туговато. Вода хлестко била в днище кузова. Второй старт был на крутом подъеме. Ручной тормоз не держал, и Коле пришлось до старта давить на ножной. Трогание прошло вяло, до второго поворота машина едва тащилась на первой передаче. На спуске Коля перешел на третью передачу, но тут же стал гасить скорость перед очередным поворотом, включил вторую, потерял инерцию и в середине последнего подъема снова вернулся на первую передачу.
Когда настала очередь Валентина, он все сделал по-другому. Прямой отрезок пролетел без передка, у второго старта нарочно взял ближе к левому краю и заехал выше разметки. Судья недовольно махнул флагом, показывая, что нужно сдать назад. Валентин покорно откатился, привернув руль влево. При этом левое заднее колесо надежно уперлось в бортовой камень. Специально для судьи Валентин с треском задернул ручник, тут же беззвучно его отпустил и включил демультипликатор.
Со старта Валентин пошел сразу на второй передаче, после энергичного разгона воткнул третью и дальше не переключался до самого финиша. Мелькнули толпа зрителей и забрызганный грязью судья с флагом на последнем булыжном подъеме, финиш! Потом направо по Воробьевке до желтых колонн Института геохимии, разворот, спуск к заставе, еще один разворот и по переулку вниз на набережную.
В классе ГАЗ-69 результат Валентина оказался вторым.
– Морской закон, я надеюсь, не отменен? – спросил Брусков, плюхаясь на правое сиденье.
– Не отменен. Только учти, это в последний раз.
– Что, надоело кататься?
– Нет, увольняюсь.
– Серьезно?
– Завтра заявление подам. Только не спрашивай куда. Как бы не сглазить. На прощание уж прокачу тебя с ветерком, а в следующий раз сам будешь угонять.
Еще во время гонок начал сыпаться снежок. Когда Валентин приехал на Сущевку, снег распушил деревья, толстым слоем лежал на асфальте и, казалось, со всех сторон летел по горизонтали из темноты на ярко горящие фонари. Под окнами их дома снегоуборочная машина уже скреблась вдоль трамвайных путей, наступая на самосвал с надстроенными бортами.
Дома Наташа только что кончила купать Димку и вытирала его на кухонном столе, застеленном одеялом и пеленками. Родители, как всегда в это время, уже легли, свет в проходной комнате был погашен.
– Наташа, я есть хочу – умираю, – самым невинным тоном начал Валентин.
– Ты попозже не мог прийти?
– Да ты спроси сначала, где я был.
– Я и так вижу, весь бензином провонял. Ты забыл, что ребенка надо купать?
– Не забыл, но мне пришлось после соревнований машину отгонять.
– Конечно, это важнее.
– Ну что случилось? Пеленки я сейчас выстираю. – Валентин сдернул рубашку.
– Не надо, я сама. Ты лучше уложи ребенка и покачай, чтобы заснул.
– Почему ребенка? Что я, гувернер, что ли? И незачем его качать, он и так прекрасно заснет.
– Давай, Наташа, я покачаю, – Мария Егоровна в ночной рубашке, с волосами, накрученными на бигуди, втиснулась в кухню. – Знамо дело, ему не до этого. По полгода пропадает и здесь шляется неизвестно где. И нечего было семью заводить…
– Маг’ия, Маг’ия, уймись! – картавил из темноты Виктор Федорович. Доза, похоже, была на этот раз основательная.
Валентин подхватил под левую руку Димку, правой – бутылочку с теплой кашей, оттеснил тещу и устремился в маленькую комнату.
– Там на руднике небось уж целый поселок детей ходит, – продолжала Мария Егоровна, адресуясь почему-то больше к дочери.
– Что ж ему, с медведями спать? – невпопад заступился Виктор Федорович.
Валентин уложил Димку, сунул ему бутылочку с кашей, упал на кровать и зажал уши руками, чтобы не слышать, что говорят за стенкой, и не сорваться. Он не слышал, как Димка захныкал, потеряв соску, натянутую на бутылку. Теперь Мария Егоровна попыталась вторгнуться и сюда, но Наташа ее удержала, влетела сама, захлебываясь слезами.
– Как тебе не стыдно! Ребенок плачет, а ты спишь. Ты домой приходишь как в гости. Я тебе говорила: или не уезжай, или деньги зарабатывай. А ты только знаешь машины да камни. Кому они нужны, твои камни? Ты сам не лучше камня. Мне надоело! Убирайся! Убирайся!
Валентин выскочил в прихожую. В большой комнате затихли, Наташа рыдала. Он набросил пальто и хлопнул дверью. Он был уверен, что через минуту Наташа выбежит следом за ним, позовет обратно, но прошло полчаса, а за дверью стояла тишина. Тогда он спустился на улицу и сел на решетку сквера напротив дома. Два года назад он не раз приезжал сюда из общежития без предупреждения, садился на эту ограду, и не проходило минуты, как Наташа выглядывала в окно. А Мария Егоровна, как открыла ему Наташа, подползала в это время по-пластунски к балконной двери, чтобы разглядеть будущего зятя, и Виктор Федорович удерживал ее за одежду. Однако в этот раз присутствие Валентина не вызвало никакой реакции. Он отряхнулся от снега, вернулся в подъезд, еще раз поднялся до своей двери. Тишина.
Вышла соседка, посмотрела на него удивленно. Оставаться дальше было унизительно. Проходными дворами мимо мусорных баков и развалов водочных ящиков Валентин вышел на Новослободскую. У закрытых дверей «курниковского» магазина топтались несколько темных фигур. Один, с портфелем, ребром монетки стучал в стекло в безуспешных попытках убедить продавцов в исключительной силе своей жажды.
Окоченев в надетом на майку демисезонном пальто, Валентин спустился в метро, посидел на любимой скамье в конце перрона, где раньше провел не один вечер с книгами и рукописями. «Лучшие часы для работы пропадают», – промелькнула мысль, но он ее, спохватившись, отогнал, теперь не до работы.
Погасли витражи. Пора было думать о ночлеге. Но куда же деваться? Вернуться – значит, он виноват. Нет, ни за что! Сережа в больнице. Ни одного другого человека, к которому можно явиться после одиннадцати, не нарушив приличий, он в Москве не знал. Более того, он не сомневался, что если бы сейчас он замерзал, истекал кровью, умирал под чьей-нибудь дверью, взывая о помощи, ни один из восьми миллионов сограждан не открыл бы ему. Лучшее, на что он мог рассчитывать, это вызов наряда милиции.
О, где вы, где вы, дядя Костя, тетя Дуня, Семен Семенович, Арина Васильевна, Маврикий Лаврентьевич, Тамара Ларионовна, Николай Филаретыч! Где вы все, мои земляки? Будьте же вы благословенны со своими натопленными для путников зимовьями, душистыми сеновалами, перинами, шубами, одеялами и подушками, со своими самоварами, кипящими во всякое время суток, с беленым чаем, шаньгами, ватрушками, оладьями, квашеной капустой, жареной картошкой и своедельским сыром. Примите мой привет и любовь!
Не иначе, какие-то верховные силы управляли событиями в тот день, и у профессора Лисицына он, в конце концов, тоже сложился неудачно. Назначенный на двадцать два тридцать вылет в Новосибирск не состоялся. Автобус-экспресс кое-как дополз до Домодедова, едва не увязнув в снежных завалах. В аэропорту же стало ясно, что о вылете не может быть и речи. Рейсы были отменены все до единого, снег валил, на полосе, насколько различал глаз, не было ни малейших признаков жизни – ни тягачи не ходили, ни заправщики, ни даже снегоочистительные машины. У самого здания аэропорта оцепенели несколько лайнеров, наполовину утративших под снегом свои очертания, а дальше закрывала все бесшумно оседавшая пелена снега.
Автобусы из города продолжали между тем прибывать. В здание вваливались все новые толпы пассажиров, и скоро новый, только что построенный и сверхсовременный аэропорт был переполнен. Уже не только кресла, но и батареи отопления, ступеньки лестниц, прилавки аптечных и газетных киосков – все было занято. Кое-кто коротал время у стоек буфетов, самые нетерпеливые осаждали справочное бюро, в десятый раз узнавая виды, прогнозы и варианты, а большинство, сломленные духотой, временем и безнадежностью, давно уже обливались потом во сне, сопели, всхрапывали и бредили. Спали, прислонившись друг к другу, спали сидя, уронив голову на грудь, спали на полу, подстелив газеты, матери оберегали сон детей. Некоторые негромко переговаривались, пытались читать.
Профессору Лисицыну приличного места не досталось, и он коротал ночь на ногах, раз за разом вымеряя шагами расстояние между багажными павильонами № 1 и № 2, то есть между самыми удаленными друг от друга частями здания. Он осторожно обходил спящих на полу, через чьи-то плечи заглядывал в развернутые газеты и журналы, перешагивал через вещи, прислушивался к обрывкам разговоров, наблюдал типы и темпераменты.
Уже далеко за полночь профессор обратил внимание на необычное даже здесь скопление людей у никелированной ограды багажного транспортера. Должно быть, там происходило что-то интересное, потому что люди сгрудились кружком, тянулись, заглядывали через головы стоящих впереди. Лисицын решил было подойти, но передумал – ему претила стадность, и он не верил, что там может оказаться нечто такое, что привлечет и его. «Небось какая-нибудь самодеятельная распродажа, не фокусник же, не гадалка», – и он снова уходил с тем, чтобы через восемь-десять минут вернуться. Высокий, в черной боярской шапке, с тростью, в черном пальто с пышным воротником-шалью, в черных перчатках и с черным «дипломатом». Наконец профессор не выдержал и, немного смущаясь, но никак этого не показывая, присоединился к любопытным.
В середине кружка четверо мужчин, устроившись на вещах, играли в преферанс, щелкая картами по коричневому чемодану, перетянутому баульными ремнями. Три офицера и штатский. Остальные болели, с азартом следя за колебаниями игры и репликами игроков.
Игра была в самом разгаре. Штатский, сидевший спиной к Лисицыну, ловко раздал карты, заглянул в прикуп, сделал запись и откинулся от чемодана. На его непокрытой голове темно-каштановые, почти черные волосы свалялись от духоты, расстегнутый ворот пальто открывал голую шею и грудь – ни шарфа, ни рубашки. Игроки уже не обращали внимания на публику, но, опасаясь милиционера, разговаривали придушенными голосами:
– Пас.
– Раз!
– Два!
– Здесь!..
«Какой же это род войск? – пытался сообразить Лисицын. – Молнии – это, вероятно, связь». Профессор никогда не служил и даже не разбирался в званиях. Не столько игра его увлекала, сколько личности. Один из офицеров был блондин с одутловатым недопеченным лицом, будто припудренным мукой. За время сидения в порту у него начала пробиваться щетина, и было заметно, что на щеках она не растет, а только двумя струйками сбегает к подбородку от углов рта. После неудачного хода нездоровый румянец на минуту покрывал его лицо. Взяв прикуп, он долго высчитывал, шевеля губами, что сыграть. Взятки складывал аккуратной стопочкой, одну поперек другой. Оказавшись на раздаче и освободившись, брал в руки лист и проверял последние записи. Несмотря на его прилежание, он явно был хозяином горы. Другой, маленький, с правильными чертами загорелого лица, черноволосый, курчавый и чуть-чуть седеющий, играл быстро, но мелко, без риска, дожидаясь крупного везения. Третий – суровый верзила с обветренным лицом и руками крестьянина, еще только учился играть, часто ходил невпопад, советовался с тем, кто был в это время на раздаче.
Выигрывал совершенно явно штатский. Он сыпал прибаутками, успевал обменяться репликами с публикой, а к офицерам обращался с подчеркнутым почтением и едва заметной иронией: «Снимите, товарищ капитан», «А восьмерка на мизере – ваш враг, товарищ майор». Вообще оставалось непонятным, как он затесался в эту компанию, – личность явно без определенных занятий, в забрызганном грязью пальто, надетом прямо на голое тело, вернее, на майку. То ли мастеровой вроде сантехника сразу после пятнадцатисуточной отсидки, то ли кто и похуже, какой-нибудь ловчила, промышляющий в поездах и на вокзалах.
У профессора Лисицына была прекрасная память. Он мог узнать человека, увиденного случайно много лет назад, и вспомнить обстоятельства встречи. Наткнувшись в публикации на чью-то фамилию, навсегда запоминал инициалы и «выдавал» их автоматически, если кто-то называл при нем соответствующую фамилию. И этот штатский несомненно уже где-то встречался профессору. Нахмуренный лоб, небольшой шрам, удлиняющий рот… Черт возьми, да ведь это же сегодняшний докладчик, геолог-желчевик! Не может быть! Что же с ним произошло? Да, нет никаких сомнений, и заявление вот здесь в дипломате. Тот самый, молодой и талантливый. А талант у него, кажется, весьма разносторонний. Может, он и там шулерствовал, и никакой он не геолог? Нет, стоп, стоп. А Белов? А фотографии? Невероятно! Не-ве-ро-ят-но!
Не дожидаясь, пока Валентин его заметит, профессор протолкался между зрителями и пошел в другое крыло аэропорта, избавив таким образом Валентина от необходимости исполнять очередную пантомиму, к которой тот, вероятно, прибег бы по своему обыкновению.
Когда рассвело, утомленные игроки сложили карты и стали подсчитывать итоги. Самая неприятная минута. Для проигравших время еще раз пожалеть о неправильных ходах и упущенных возможностях, для выигравшего – деликатный момент получения, как бы ни за что, выигранных денег, вдвойне неприятный на публике, для того, кто остался при своих, – повод упрекнуть себя за бесцельно потраченное время. Впрочем, здесь как раз это и было главной целью. Валентин, кроме всего прочего, чувствовал себя опустошенным после вчерашних волнений и невероятного напряжения игры – он подбил партнеров и сел играть без копейки денег, в расчете на безусловный выигрыш. Получив с офицеров выигрыш, он для пресечения лишних разговоров быстро распрощался.
Вокруг заспанные пассажиры разминали затекшие руки и ноги, вертели головами. Снова заклубилась очередь в буфет, засновали новые толпы приехавших из города. Ожили громкоговорители, посыпались справки о задержанных рейсах, прогнозы на вылеты и прилеты. Оказывается, снегопад кончился. За окнами на полосе обозначилось движение, которое в действительности не прекращалось всю ночь.
В это утро состоялись два телефонных разговора. В семь часов, высчитав, что в Новосибирске уже рабочий день, профессор Лисицын позвонил в институт.
– Николай Порфирьевич? Доброе утро! Это еще раз Лисицын. Увы, нет, из Москвы. Здесь была метель, все рейсы задерживаются, но через два-три часа обещают выпустить. Да-да, я как раз хочу вас предупредить. Кроме того, я снимаю свою просьбу относительно квартиры для нового сотрудника, о котором я вчера говорил. Нет, не передумал. Направление интересное, но в сущности ничто не мешает нам поставить его и без варягов. Да. Он все-таки неспециалист, могут возникнуть проблемы с дальнейшим его использованием. Возможно, но тогда уж он должен обращаться к Трофимуку. Хорошо, завтра утром я вам доложу. Надеюсь. Всего наилучшего.
В одиннадцать часов Наташа позвонила в подвал и попросила позвать Валентина. После долгих переключений параллельных аппаратов, после перестукиваний по трубам и через стены, поисков в коридорах и камнехранилище выяснилось, что Размахнин еще не приходил.
– Передайте ему, чтобы, как только придет, ехал домой. Тут ему телеграмма – отец умер.
Валентин в это время уже летел в Ленинград. На выигранные у офицеров тридцать два рубля он купил рубашку, позавтракал бутербродом и стаканом кофе, переехал в Шереметьево и купил билет на самолет. Решение созрело. К вечеру он из Ленинграда на автобусе приедет к отцу в Энск. Возьмет денег на переезд в Новосибирск. Денег у отца, скорее всего, нет, как не было никогда, но что-нибудь он придумает. Заодно обсудим план спасения Пизанской башни и новое отцовское изобретение, а также способы осушения Ногинского мясокомбината. Правда, осушать уже не придется. Ничего, подарю директору хоть эскизы, симпатичный все-таки дядя. С Наташей помирюсь. Как – не знаю, но надо. Она в конце концов не виновата, это Мария Егоровна ее подогревает. Сидеть год в четырех стенах да стирать пеленки – мало радости.
А может быть, я неправ? Может, в этих отцовских изобретениях есть что-то дельное, а я гублю все на корню?
И все-таки, несмотря на принятое решение начать новую жизнь и на открывающуюся перспективу, он чувствовал, что какая-то жилка в нем в эту ночь оборвалась. Ну, это, может быть, казалось от вчерашнего марафона и от бессонной ночи.
Его слегка знобило. Съежившись в кресле в темноватом и шумном салоне «ТУ-104», не во сне и не наяву, он бесцельно смотрел на светящееся табло «Пристегнуться, не курить». Радио молчало, но Валентину чудилось, что за ревом турбин слышно пение – мощный мужской хор, от которого весь воздух наполнился звуками и стал материей музыки. Хор звучал так явственно, что Валентину казалось, вот-вот и он сможет разобрать слова. Особенно когда вступил, перекрывая приглушенное пение хора, скорбный тенор.
Едва набрав нужную высоту, самолет пошел на снижение, поэтому табло не гасили.
Не так ли и в жизни, думал Валентин. Поднимаешься только для того, чтобы пойти на посадку. Какая все-таки ирония: постоянное восхождение, нескончаемый подъем на холм, все время пристегнутым, и в конечном счете все равно оказываешься на земле. Неужто все напрасно? Нет, все-таки естественнее соревноваться в подъеме, а не в спуске. Как сказал вчера кто-то на соревнованиях, если гонку развернуть в обратную сторону, дров было бы еще больше.
Лети, Валентин, но запасайся мужеством и знай, что, на какую бы высоту ты ни забрался, полета по горизонтали не будет никогда. Тебе еще предстоит увидеть в пустом окраинном морге высохшее тело отца с кое-как заделанными следами вскрытия на черепе, вдвоем с братом отвезти его в гробу на санках на берег речки Энки, где два покладистых мужика в кредит выроют среди сугробов могилу, а потом давиться слезами от жалости к отцу, а больше к себе, ибо что же ты такое успел сделать за половину жизни, чтобы смерть твоя отличалась от смерти отца?
Тебе еще предстоит пережить смерть единственного друга (что он был единственным, ты поймешь позднее), десять лет обходиться на работе без обеда, ссориться и мириться с женой, браться за любую халтуру, просиживать ночи без сна над бумагами, подбадривая измученный мозг крепким чаем и кофе, не раз сдерживать стоны под волшебными руками Бакшеихи…
Гони же на холм, но не торопись расставаться с этим трудным временем. Радуйся жизни, пока голова твоя забита заботами, а совесть не отягощена даже самым малым грехом.