ВЛАДИМИР СЕВРИНОВСКИЙ
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ОТМЕНИЛ ВЕСНУ
Сказки
Сказка о белой трости
На окраине заштатного городишки где-то на юге Европы лет десять назад был маленький ветхий театр. Если бы в него по воле случая забрел проницательный человек, то, взглянув на выцветшие треугольные флаги над матерчатым куполом и пышный занавес из благородного, но поеденного молью бархата, он бы, без сомнения, заключил, что театр знавал лучшие времена. И даже малейшего взгляда на наклейки с названиями именитых городов, украшавшие остовы двух больших кибиток, ему бы хватило, чтоб сообразить: театр когда-то долго колесил по миру, перед тем как осесть навсегда, подобно путешественнику, чья потребность обрести на старости лет родное гнездо едва ли не столь же нелепа и предосудительна, как желание молодого чудака навсегда покинуть отчий кров и удариться в сомнительные авантюры. Но, к счастью, проницательные люди сюда забредали редко, да и просто зрители нечасто удостаивали театр своим вниманием, так что порой представление смотрела лишь пара старушек. Почтенных пенсионерок привлекали сюда возможность всегда сесть на любимое место в зрительном зале (порой они даже оставляли на стульях свое вязание, собираясь вернуться к нему через неделю), а также отсутствие волнующей необходимости осведомляться о том, какая пьеса идет сегодня. Ибо с тех пор как они были маленькими девочками, над входом в театр висел большой плакат с разноцветными буквами:
СЕГОДНЯ И ЕЖЕДНЕВНО: ПРОДЕЛКИ АРЛЕКИНА!
Комедия в трех актах, четырех стенах
и тридцати трех палочных ударах!
Эта надпись говорила чистейшую правду. Каждый день на сцене стремились друг к другу Влюбленные, Коломбина водила за нос глупого старого Панталоне и надменного Скарамуша, а грустный Пьеро то и дело попадался на пути злоязычного Арлекина, который, потешно гримасничая, колотил его длинной белой тростью. На этом сходство спектаклей заканчивалось. Актеры все время импровизировали, в их шутках зачастую отражались самые свежие новости городка – из тех, что еще должны были появиться в ближайших утренних газетах. Иногда шел дождь и прямо на сцене под дырками купола артисты расставляли склянки и ведра, подбирая их размеры так, чтобы капли выбивали незамысловатые мелодии. Порой седым театралкам, когда они отрывали носы от своего вязания, казалось, что даже зрители актерам особенно не нужны. Лицедеи получали огромное удовольствие от самой
СЕВРИНОВСКИЙ Владимир Дмитриевич – кандидат экономических наук, поэт, прозаик, переводчик. В «Ковчеге» публикуется впервые. Живет в Москве.
© Севриновский В. Д., 2013
игры – жестов, заученных до совершенства, но в то же время постоянно обновляющихся, тайных знаков и розыгрышей, которые они постоянно устраивали друг другу. «Ишь что вытворяют, насмешники! – думала такая старушка, ловя спицей непослушную петлю. – А ведь каждый уж должен быть старше меня. И куда только семьи смотрят!» Тут она хихикала очередной шутке и петля вновь соскакивала.
Еще больше старушки удивились бы, если б узнали, что актеры этого театра не просто старше их. Они были рождены настолько давно, что сами не помнили подробностей начала своих долгих жизней. Сотни подражателей, появившиеся у них в Италии и Франции в период оглушительного успеха труппы, давно превратились в прах, а они продолжали играть – Арлекин и Коломбина, Пульчинелла и Тарталья, Доктор и Пьеро. Время шло, театральный мир двигался дальше, а их повозки тащились всё медленнее, пока, наконец, не застряли в маленьком провинциальном городке – настолько крошечном, что его обитателям он казался центром мироздания.
В тот злополучный день представление шло своим чередом. Арлекин прыгал козлом и желчно шутил, белый как мел Пьеро лил слезы, трость летала в воздухе, щедро одаряя его колотушками. «Двадцать два удара, двадцать три, двадцать четыре… – считал про себя Пьеро. Он гордился своей ролью, втайне смотря немного свысока на прочих актеров труппы. ‒ Да, комедия – это, конечно, хорошо, но подлинное актерское дарование способно раскрыться лишь тогда, когда она сливается с трагедией, ‒ думал он. ‒ Как многогранна моя роль! Как звучно о ребра этого многогранника – мои ребра! – стучит белая трость неотвратимого, хотя и отвратительного рока! Двадцать девять… Если б они знали, что я уже сто пятьдесят лет плачу собственными, настоящими слезами, а не клоунской водицей! Тридцать… Тридцать один… КРАК!!!
Белая трость Арлекина, верой и правдой служившая ему больше века, разломилась пополам. Зрители захихикали.
‒ Ах ты болван! – взревел Арлекин. – Твоя неотесанная спина сломала мою палку! Бьюсь об заклад, ты специально неделю не ел и тренировался, чтобы стать как можно жестче и устроить мне пакость. Но мы это исправим. Сейчас я обломаю как следует твои бока, чтобы они стали мягче манной каши!
Уворачиваясь от града пинков и затрещин, Пьеро испытывал огромное облегчение – Арлекин своим экспромтом спас остаток спектакля.
Вечером актеры собрались в каморке за сценой.
‒ Денег на покупку новой трости нет! – покачал головой Тарталья. Он был самым глупым в труппе и поэтому служил казначеем: никто не верил, что ему хватит ума украсть хотя бы монету и не попасться. Но теперь он был прав – все знали, что театр последние тридцать лет собирал жалкие гроши, которых едва хватало на еду.
‒ А давайте пойдем в лес и сделаем отличнейшую дубинку! – предложил участливый Скарамуш.
‒ Я не мужлан какой-нибудь, чтобы меня избивали дубиной! – возмутился Пьеро. – Человека искусства должны колотить исключительно изящными предметами: тростью, канделябрами, в крайнем случае – разбить об его голову стул работы венецианских мастеров, как это случилось во дворце дожа.
‒ Помнишь, когда мы начинали в балаганчиках… ‒ подал голос Пульчинелла.
‒ Это было давно, ‒ возразил Пьеро. – Искусство не стоит на месте!
‒ А что скажет уважаемый Арлекин? – поинтересовался Тарталья.
‒ Че тут говорить, пацаны? – Арлекин выплюнул невесть где раздобытую жевательную резинку. ‒ Я готов лупить его чем угодно, только не ногами. У меня ботинки вот-вот развалятся. Пара пинков за представление – это куда ни шло, но никак не тридцать три.
‒ Я знаю, что нам надо сделать, ‒ хмуро сказал Пьеро. – Нужно кому-нибудь пойти в город и устроиться на работу, как обычные люди.
Все замолчали, лишь Коломбина тихонько охнула.
‒ Кто же отважится на этот подвиг? – проскрипел Бригелла.
‒ Может, Скарамуш? – спросил Пьеро.
‒ Ты на кого, сопляк, бочку катишь? – побагровел Скарамуш. – Да я за вас кровь проливал! Через всю Европу грязь месил от Аустерлица до Ватерлоо! А теперь тыловая крыса будет меня заставлять работать?
Хотя все прекрасно помнили, что Скарамуш во время наполеоновских войн не отлучался из театра, а при звуках отдаленной канонады прятался в самом дальнем углу кибитки, было ясно – спорить с ним бесполезно. Эдак еще и свою ржавую саблю о кого-нибудь сломает, будто одной трости мало.
‒ Тогда, наверное, Доктор?
‒ С радостью! – пенсне Доктора похотливо заблестело.
‒ Тебе жителей города не жалко? – проскрипел Пульчинелла.
‒ Пусть сперва на старушках потренируется! – хихикнул Арлекин. – Им все равно жить недолго осталось.
‒ Как тебе не стыдно! – возмутился Тарталья. – Они же – наши зрители! Деньги в театр несут!
‒ Может, Влюбленный? Он молодой, здоровый… ‒ поспешил сменить тему Пьеро. – Кстати, почему он не присутствует на собрании? И Влюбленная тоже…
‒ Вряд ли от них будет хоть какой-то прок, ‒ мечтательно сказала Коломбина, наблюдая, как лампа под потолком раскачивается, словно при отдаленном землетрясении. – Репетируют…
‒ Тебе, брат, надо, ты и иди, ‒ подвел итог Скарамуш, фамильярно хлопнув Пьеро по костлявому плечу.
Возразить было нечего, и на следующее утро, когда все обитатели театра еще спали, Пьеро отправился в гримерку. Морщась словно от зубной боли он накладывал грим. Покрыл белое лицо тональным кремом и румянами, отчего оно стало отвратительно розовым, будто у вульгарного здоровяка с соседнего завода. Снял белоснежный костюм с помпонами и облачился в комбинезон, оставленный давно уволившимся гардеробщиком. Долго перед зеркалом пытался убрать с лица вечную скорбь. Это было сложнее всего, но через пару часов ему удалось добиться приемлемого результата. Под конец Пьеро даже попытался улыбнуться, но, поглядев на жуткую гримасу отражения, сразу отказался от этой затеи – увы, его актерское дарование имело свои пределы.
Когда он с облегчением смывал грим перед вечерним представлением, Арлекин спросил:
‒ Как успехи, чувак? Удалось устроиться на работу?
Пьеро мрачно кивнул.
‒ Но ты же ничего не умеешь! – удивился Арлекин.
‒ Поэтому меня начальником взяли, ‒ скорбно ответил Пьеро.
‒ Бедняга! ‒ от ужаса Арлекин даже перестал на мгновение ухмыляться. Потом, во время представления, он относился к Пьеро с несвойственным его роли сочувствием и вместо тридцати трех ударов тростью ограничился всего лишь четырьмя подзатыльниками и одним, совсем легким, пинком.
День за днем Пьеро ходил на работу. Она не ограничивалась, как он вначале полагал, исключительно временем, проведенным в офисе. Его новая роль требовала заводить и укреплять знакомства, идти после работы с друзьями в кафе, посещать вечеринки. Вскоре он сделал важное открытие – люди, о которых он еще недавно ничего не знал, были очень похожи на его товарищей-актеров. Казалось, по городу бродили сотни замаскированных под обычных граждан глупых властолюбивых Бригелл, наглых Скарамушей, ехидных Арлекинов и Коломбин – только менее опытных, чем его друзья. Поняв это, он начал относиться к ним соответственно. Подчиненных Пьеро-актер беспощадно тиранил, из-за чего они сидели на работе круглые сутки. Арлекинам давал безнаказанно издеваться над своими печальными коллегами. Коломбин водил после работы по ресторанам, так что вскоре заработал репутацию главного бабника в городе. Новые партнеры были не столь способны к импровизациям и красивой игре, но накопленный столетиями опыт позволял Пьеро спасать даже самые провальные сцены, добиваясь от людей всего, чего он мог пожелать. Но как его томила их непрофессиональность, серые реплики и вялая мимика, с какой надеждой он ждал вечера, когда, наконец, сможет вернуться в родной театр!
Не прошло и месяца, как Пьеро перед самым спектаклем вручил Арлекину перевязанную яркой ленточкой белую трость с красивым золотым набалдашником. Арлекин взвесил ее на ладони, сделал короткий тренировочный удар по хребту своего партнера, и сказал с благодарностью:
‒ Она же совсем не центрированная, дуралей! У меня кисть уставать будет!
Прошли годы. По требованию труппы, Пьеро продолжает работать. Он сделал головокружительную карьеру, ему принадлежит половина маленького смешного городишки. Все его сотрудники получают по воскресеньям бесплатный билет в театр, куда многие ходят, чтобы не огорчать грозного шефа. Их немного удивляет, что сам он почему-то не посетил ни одного представления, но у начальства – свои причуды. Сам театр тоже преобразился, обзаведясь занавесом из блестящего шелка, роскошными плюшевыми креслами и яркой афишей:
СЕГОДНЯ И ЕЖЕДНЕВНО: ПРОДЕЛКИ АРЛЕКИНА!
Комедия в трех актах, четырех стенах
и сорока четырех палочных ударах!
И никто из посетителей не знает, с каким наслаждением Пьеро, оставив свой «Бентли» в паре кварталов от театра, смывает опостылевший румянец успешного человека, разглядывает в зеркале свое до боли родное мертвенно-белое лицо и подставляет спину под град ударов насмешливого Арлекина.
Сказка о принцессе и драконе
Рассказывают, что когда-то, давным-давно, прекрасная принцесса гостила в замке у своего жениха – отважного рыцаря. Однажды, когда рыцарь
ускакал на охоту, в окно опочивальни принцессы влетел голодный дракон и в мгновение ока сожрал бедняжку. А поскольку дракон был молодой и еще некрупный, улететь с набитым желудком он не смог и развалился прямо в алькове, помахивая хвостом и сыто рыгая.
Воротившийся рыцарь был в ужасе – вместо самой прекрасной принцессы в мире его встретила жуткая чешуйчатая тварь.
‒ Бедная моя принцесса! – вскричал он. – Я знаю, что ради меня ты отвергла многих могущественных магов и чародеев. И один из них решил отомстить, заколдовав тебя. Наивный! Он думал, что за ужасной оболочкой я не разгляжу свою любимую!
‒ Постой-постой, ‒ ответила ему рептилия. – Ты что, не видишь – я не принцесса, я дракон! А принцессу я съел, и она была очень вкусной, хотя и немного костлявой.
‒ Коварный колдун затмил твой разум, милая, ‒ покачал головой рыцарь. – Но его чары не обманут меня.
‒ Вглядись внимательней, ‒ прорычал дракон, пуская клубы дыма. – У принцессы были волосы цвета воронова крыла и прекрасные синие очи. А я весь покрыт чешуей, и глаза мои горят желтым пламенем.
‒ Все это так, ‒ согласился рыцарь. – Но сквозь твои узкие зрачки на меня глядит душа моей принцессы. Мы с ней так сроднились, что я чувствую ее сквозь все преграды, и никто не сможет меня обмануть. Не бойся, моя любовь столь сильна, что рано или поздно развеет любые чары.
Так они проговорили до вечера. Потом дракон вновь проголодался и рыцарь приказал подать ему самые изысканные кушанья. Летающая рептилия никогда не пробовала ничего подобного, да и рыцарь ее забавлял, так что дракон решил остаться у наивного чудака еще на несколько дней. Потом на неделю. На месяц. На год. Его острые когти царапали роскошный паркет. Он кашлял пламенем, портя древние гобелены, и распугал всех слуг (а некоторых даже съел). Но влюбленный хозяин замка не замечал ничего.
Шли годы. Отважный рыцарь умер, прожив долгую счастливую жизнь со своей возлюбленной. Но еще много сотен лет дракон приходил на ухоженную могилу, и слезы катились из его прекрасных синих глаз.
Человек, который отменил весну
Зима готовилась к долгой осаде. Серьезная, методичная, она возвела укрепления из грязного городского снега, сковала реку крепким рыцарским панцирем и закрасила стекла домов ледяными узорами, дабы никто не заметил, что солнце с каждым днем становится все желтее и ярче. Но жители города, уставшие от морозов и вьюг, призывали весну, и она наступала со всех сторон. Уже мчались с далекого юга разведчики-ласточки, и таинственный сок начинал бродить в семенах, чтобы взорвать их и превратить – иные – в траву, а другие – в могучие деревья. Сам воздух дрожал в ожидании – ему не терпелось напитаться запахами юной весны.
В тот час, когда весна ворвалась в город, по улице шел человек с большой котомкой, набитой книгами. Человек был Ученым. Дни и ночи он проводил за письменным столом, испещряя бумагу множеством формул. Потом тысячи листов распределялись по сотням одинаковых папок, живших в стенных шкафах. Кроме папок там водились книги. Когда человек был юным, книги обитали практически везде, но потом папки вступили с ними в беспощадную борьбу. Первыми сдались детские сказки, розданные немногочисленным знакомым. Затем – романы, которые своими глупостями отвлекали от важных раздумий. Упорней оказались научные труды, нужные Ученому для цитат, подтверждавших правоту его мыслей. Но и они постепенно отступали, освобождая место для новых и новых папок. Помимо рукописей и научных книг в доме обитал только кактус Филимон, которого Ученый любил за мудрое молчание, скромность и неприхотливость.
Кроме кактуса Ученый любил зиму. Холод за окном помогал сосредотачиваться на холодных научных размышлениях. Солнце напоминало настольную лампу, и даже собаки во дворе лаяли степенно и взвешенно. Но сейчас он шел по улице и физически чувствовал, как самое лучшее время года проходит. Было еще холодно, и снежные брустверы в парке стояли надежно как никогда, но что-то неуловимо менялось. Взгляды людей теплели, они прятали в воротники беспричинные весенние улыбки, чтобы уберечь их от мороза. Собаки несли полную чушь и дурашливо гонялись за воронами, которые шутки ради летели перед самым носом азартных преследователей, уворачиваясь в последний момент с изяществом опытного тореадора. Девочка на тротуаре выдувала мыльные пузыри, и даже сам Ученый ощутил в себе неуместное беспокойство, странную потребность то ли сплясать краковяк, то ли взлететь. Устыдившись, он зашагал быстрее.
«Проклятая весна! – думал он. – Как можно двигать вперед науку, когда тебя вечно отвлекает какая-то ерунда. Люди словно с цепи сорвались, студенты думают о чем угодно, кроме занятий. Да что студенты! Самому то и дело непрошеные мысли лезут в голову и устраивают дебош, хотя им положено маршировать, послушно выстраиваясь в логические цепочки. Я готов смириться с летом, смотреть, как осень прокладывает дорогу зиме, но весна – это уж совсем неприлично. Как бы я хотел отменить весну!»
Он и не заметил, что говорил вслух, а последнюю фразу почти прокричал, вызывая удивление прохожих.
– Да, я отменяю весну! – воскликнул Ученый. – Пусть идет прочь из моего города!
Порой случается так, что мы, сами того не замечая, оказываемся в важных точках мироздания. Любые наши действия и даже слова обретают особую власть. Политики неожиданно возвышаются, подчиняя себе целые народы. Юноша, уныло говорящий своей подруге очередной затертый комплимент, неожиданно понимает, что она – действительно самая лучшая в мире, а посредственные писатели создают свой единственный вечный шедевр. Вот и сейчас Ученый ощутил, как его слова покатились, словно первые камушки лавины, с каждым мгновением усиливаясь и множась. Зима воспрянула, а застигнутая врасплох весна, уже чуявшая близкую победу, остановилась, вздохнула и бесследно пропала. Исчез неуловимо пьянящий аромат, погасли улыбки, вернулся спокойный, рассудительный холод, и Ученый, почувствовав облегчение, зашагал домой.
В его кабинете вкусно пахло бумажной пылью. Ученый сел за стол, слегка поежившись от холода, и откинулся на спинку кресла, как он всегда делал перед началом работы.
– Уважаемый Филимон, – вежливый Ученый всегда обращался к кактусу на «вы». – Не находите ли, что весна очень вредна для государства? Приличные воспитанные растения и люди давно привыкли существовать в озимом режиме. Только последний болван способен начать зимой войну или революцию. Кругом порядок, чистота и белизна.
Кактус, как всегда, отвечал молчаливым согласием, что выдавало в нем ум, практически равный уму Ученого.
– Зима строит мосты, сохраняет продукты. А что может делать весна? Только разрушать! Ломать, заляпывать все слякотью и бесконтрольным буйством красок. Никакого чувства меры! Да, отдельные растения еще нуждаются в весне, чтобы покрыться листьями, но мы-то с вами, коллега, можем их только пожалеть!
Он повернулся к Филимону, словно ожидая, что тот кивнет в ответ, и вдруг остолбенел. С кактусом что-то происходило. Ученый нацепил очки и вгляделся повнимательней.
Сомнений быть не могло – на самой макушке верного кактуса образовался бутон. Ученый вздохнул, сел в кресло и надолго задумался. Затем взял лейку и осторожно полил Филимона, хотя по строгому графику это надлежало сделать лишь на следующий день.
Зима вернулась в город полновластной хозяйкой. Насмехаясь над теми, кто предательски желал ее ухода, она кружила вьюгой по улицам и учила ветер петь протяжные грустные песни. Мириады снежинок вились, словно мошки, у тусклых уличных фонарей. Ученый работал не переставая, и студенты жались в аудиториях, чтобы согреться среди множества людей. Но город не был готов к столь продолжительным морозам, запасы истощались, и вскоре Ученый принес домой последнее ведерко угля. Ему отлично работалось и в самый лютый холод, но кактус растил цветок. Из бутона уже начали проглядывать полупрозрачные золотистые кончики лепестков, а им – Ученый твердо знал – нужно тепло.
Последние куски угля догорели и рассыпались в прах. Ученый молчаливо сидел, размышляя о чем-то далеком – давно забытом, а может, и вовсе не случившемся. Холод вползал в окно, и дыхание Ученого стало белым. Наконец, он медленно поднялся, взял в самом дальнем шкафу несколько старых пыльных папок и бросил их в печку.
Дни шли за днями, стройные ряды рукописей стремительно таяли. Неуловимо менялся и сам Ученый. На его лекции приходило все больше студентов – говорили, что там, где он читает, теплее, чем у других преподавателей. А вечером после занятий, подбросив огню новой пищи, он выходил на улицу и подолгу искал весну, которую столь опрометчиво отменил. Запасов бумаги не могло хватить надолго, в городе кончались даже свечи, и ему надо было торопиться.
Будучи умным человеком, Ученый составил план действий. Весна исчезла внезапно. Она не могла мгновенно улететь слишком далеко. Вероятно, она просто спряталась. Ученый пытался призвать весну, но бесполезно – не так уж часто мы попадаем в нервные центры мироздания. Тогда он принялся искать ее по приметам, как пропавшего человека. Он помнил, что главным цветом весны является зеленый – но не простой, а особого, весеннего оттенка. В городе оставалось не так уж много зеленого цвета, и Ученый часами выискивал его проявления. Облупившуюся зеленую краску на скамейках городского парка он отверг сразу – она была совершенно безжизненной. Зеленое биллиардное сукно оказалось веселее, но было слишком затертым. Даже зеленые платья городских модниц, приунывших из-за того, что не состоялся традиционный весенний бал, не таили в себе никакого волшебства. Все чаще во время своих поисков он сталкивался с разгневанными толпами. Они рыскали по городу, пытаясь найти злого колдуна, повергшего город в вечную зиму. Не в силах достать обычных факелов, люди вытесывали их изо льда, чтобы бледное зимнее солнце, отражаясь от граней, создавало иллюзию пламени. Они даже схватили несколько несчастных и держали их за решеткой, но от этого теплее не становилось. Горячие головы предлагали сжечь негодяев, и эта затея откладывалась лишь потому, что не могли достать дров. Ученый искал весну все дольше, все старательней, цветок рос, а огонь поглощал всё новые формулы с усердием, недоступным даже самому старательному студенту.
Однажды, когда Ученый по обыкновению шагал к аудитории, его встретил ректор университета. Виновато улыбаясь, он отозвал его в сторонку и тихо попросил больше не приходить.
– Но почему? – удивился Ученый. – Несмотря на холод, студенты продолжают посещать мои лекции!
– В этом вся проблема, – ректор старался не глядеть на Ученого своими маленькими юркими глазками. – Вы слышали, что говорят в народе? Всем в городе холодно, а студентам у вас на лекциях тепло. Стало быть, вы украли весну и делитесь ею только со своими учеными друзьями. Нелепость, конечно. Нам, людям науки, это должно быть смешно. Хотя, признаться, даже меня смущают ваши странные прогулки в то время, когда все сидят дома, боясь даже дышать, поскольку с дыханием уходит из тела теплота… Да и что может быть убедительнее нелепостей для простого люда?
Ученый с трудом подавил желание засмеяться. Его, который лишил весь город весны, хотят схватить за то, что он дарит хоть кому-то немного тепла. В этом была своеобразная справедливость. Увидев его выражение лица, ректор удивленно поднял брови и даже сделал крохотный шажок назад.
– Не бойтесь, – спокойно сказал Ученый. – Я уйду.
– Берегите себя, – облегченно заверещал ректор. – Говорят, что у городской стены уже начали сооружать огромный ледяной костер. И до того как на его вершину ляжет последний брус, за вами наверняка придут.
Не замечая косых взглядов, Ученый вернулся домой и скормил огню свои последние рукописи. Страницы съеживались, пламя одобрительно урчало, а человек смотрел на прекрасный цветок, самый красивый из тех, что когда-либо рождались в этом городе. Он тянулся навстречу теплу, и каждый лепесток был цвета весеннего солнца, и медом пахла ярко-красная сердцевина, от которой бережно отодвигались острые иголки кактуса.
Внезапно он услышал странный тихий звук. Ученый выглянул в окно. На улице было пусто – слишком пусто для дневного времени. Она походила на сцену театра, освобожденную от статистов перед финальным актом пьесы. Толпы еще не было, но предчувствие ее настолько искажало воздух, что даже не подозревавшие об Ученом редкие пешеходы, проходя мимо его дома, втягивали голову в плечи и перебирались на другую сторону улицы. Лишь один человек не чувствовал незримой тяжести. На тротуаре снова стояла девочка, которую он видел перед тем, как отменить весну. Отогревая в ладошках склянку с мыльной водой, она выдувала сверкающие радужные пузыри. Поднявшись, они замерзали на лету, падали вниз и разбивались с чуть слышным звоном. Ресницы девочки заиндевели, а по щекам катились слезы.
Ученый взял кактус, бережно закутал его в свой единственный шарф и вышел на улицу. Девочка подняла глаза и застыла в изумлении, глядя на чудесный цветок.
– Держи, это тебе, – сказал Ученый. – Его зовут Филимон.
– Спасибо, – пролепетала девочка. Она бережно взяла закутанного в шарф Филимона и с благодарностью взглянула на Ученого. Только тогда он заметил, что ее глаза были живого зеленого цвета. Цвета весны. Когда она улыбнулась, весна выплеснулась наружу и полетела по городу, юная и прекрасная. Ее долгожданное торжество было стремительным. Ветер, старательно выводивший самый заунывный пассаж своей арии, смущенно закашлялся и в следующее мгновение уже трубил радостный гимн в честь новой хозяйки. Вьюга, взвизгивая, убегала, прикрываясь обрывками снежного платья. Пробудившаяся от зимнего сна земля вздохнула полной грудью, по ледяным доспехам реки зазмеились трещины, а в воздухе воцарился аромат счастья.
– Это я тебя должен благодарить, – Ученый в последний раз взглянул на девочку, помахал ей рукой и пошел вдоль по улице. Он уходил прочь, мимо деревьев, на которых набухали почки, мимо повеселевших собак и толпы удивленных людей, все еще сжимавших в руках тающие ледяные факелы. Никто в городе его больше не видел, никто не слышал о его дальнейшем пути, но старый стражник, отворявший перед Ученым городские ворота, говорил потом, что он улыбался.
Маленькая сказка со счастливым концом
Рассказывают, что к гениальным композиторам вскоре после написания девятой симфонии является дьявол и забирает их с собой, чтобы не переполнилась установленная людям на Земле мера прекрасного. Так он унес Бетховена, Шуберта и Брукнера, явился за Дворжаком и Малером. Наконец, настал черед Шостаковича. Враг рода человеческого пришел к нему осенью, когда зябкая сырость пробирала до последних стропил искалеченные войной ленинградские дома, а люди еще смотрели на каждую кроху еды, как на маленькое чудо. Наклонив рога, он шагнул в кабинет и встал за спиной композитора. Тот даже не шелохнулся.
‒ Я пришел забрать тебя в ад, ‒ тихонько сказал дьявол. Тысячелетия общения с грешниками сделали его тактичным.
Шостакович медленно обернулся, и Сатана с удивлением увидел на его тонких губах усмешку.
‒ Ты опоздал, ‒ ответил композитор. ‒ Я уже давно в аду.
Дьявол посмотрел в его не по возрасту усталые глаза, окинул молниеносным взором статью «Сумбур вместо музыки», еще пахнущие типографской краской ждановские обвинения в формализме и листок об исключении из Союза композиторов, заплакал и отправился восвояси. А Шостакович написал еще много замечательных симфоний.
Сказка про Вечную Любовь
Одной девушке очень хотелось, чтобы в ее жизнь вошла Вечная Любовь. И как-то раз в дверь постучали. На пороге стояла худая тетка с огромным чемоданом и взглядом острым, как рыболовные крючки.
‒ Вы к кому? ‒ спросила удивленная девушка.
‒ Конечно же, к тебе, милочка! ‒ воскликнула незнакомка, с грохотом ставя на пол чемодан и доставая из него раскладушку. ‒ Меня зовут Любовь Урановна. Яблочка не желаешь?
Так Любовь поселилась у девушки. Была она такой тощей, что ее никто, кроме хозяйки, не замечал. Жила она тихо, и даже яблоки свои грызла почти без хруста. Лишь когда девушка приводила домой очередного ухажера, тетка подкрадывалась и тихонько шептала на ухо:
‒ Неплохой мальчик, дорогуша, но, боюсь, тебе не подойдет. Пиджак, галстук ‒ типичный клерк. Пусть он неплохо зарабатывает, но разве любят за деньги? Вот и оставь офисный планктон офисным китихам.
Или так:
‒ Лучше, уже гораздо лучше! Художник, душа компании. Жаль, что у него ни гроша за душой. Сейчас тебе кажется, что эта любовь будет вечной, но ты ведь девушка с запросами. А что он тебе может дать кроме твоего портрета ‒ да и то, если ты сперва наскребешь ему на свежий холст? Ни к теплому морю не свозит, ни в город Париж. Вот и растает твоя любовь в мелких бытовых склоках.
Следующий оказался чересчур добрым:
‒ Ты ему на шею сядешь и ножки свесишь. Какая уж любовь с эдаким простофилей!
А другой ‒ слишком эгоистичным:
‒ Ему на тебя, душечка, плевать с высокой колокольни. Он любит только себя. Бегать за ним ты будешь, конечно, дольше, чем за прочими, но и это тебе надоест.
И каждый раз девушка понимала, что ее соседка говорит чистую правду. А потому продолжала поиски. Со временем претендентов становилось все меньше, а затем они пропали совсем. Тогда тетка упрятала раскладушку в чемодан и навсегда покинула пустую квартиру, по углам которой валялись яблочные огрызки. Она тихонько затворила дверь, вышла на улицу и прислушалась. На противоположном конце города другая милая девушка исступленно звала Вечную Любовь.
Гадкий индюшонок
Рассказывают, что в птичнике, изгнавшем гадкого утенка, рос один индюшонок. По виду он совершенно не отличался от других индюшат, и если вызывал порой улыбку у хозяйских детей, то исключительно в силу своей индюшиной природы. И в самом деле, кому придет в голову обзывать индюшонка гадким только потому, что тельце у него кургузое, голова ‒ лысая, а с клюва свисает сине-багровая мясистая сопля? Мать-индейка считала его прекраснейшим из своих отпрысков, отец-индюк учил распускать хвост, дабы выглядеть солидной птицей, и даже самой склочной утке не пришло бы в ее крошечную голову ни одного ругательства в адрес юнца. Но все-таки было у них с гадким утенком нечто общее.
Они оба мечтали летать.
Осенью индюшонок, с трудом взобравшись на крышу сарая, мог целыми днями смотреть, как летят на юг стаи лебедей и диких уток. Порой он пробовал взлететь, но лишь неловко падал в грязь, где деловито копались его родственники.
‒ Все болтается наш балбес без дела, ‒ огорченно говорил индюк индюшке, проглотив очередного червяка.
‒ Блажит, ‒ грустно отвечала та, взъерошив перья.
Индюшонок пробовал обращаться к мудрому ворону, жившему в дупле дуба неподалеку от фермы. Тот единственный смотрел на его старания с доброй усмешкой и даже приговаривал порой одобрительно:
‒ Карабкайся, карапуз!
‒ Дядюшка ворон, ‒ сказал индюшонок. – Смогу ли я когда-нибудь летать, как лебеди?
Ворон скосил на него блестящий глаз и вздохнул:
‒ Крайне маловероятно.
‒ Но почему? – огорчился малыш.
‒ Карма! ‒ развел крыльями ворон и, прежде чем индюшонок спросил его о смысле этого странного слова, исчез в дупле.
Однако упрямый индюшонок не сдавался. Дни напролет он тренировал свои слабенькие крылья, и перед его круглыми выпученными глазами с красным ободком проплывали видения прекрасных лебедей. Он был готов отдать жизнь за то, чтобы стать одним из них.
Шло время. За осенью пришла зима. Теперь индюшонок, съезжая с крыши сарая, обрушивал на остальных птиц комья снега. Он совсем ослаб, и лишь весна влила в него новые силы. Летом мускулы индюшонка окрепли настолько, что он уже мог мешковато взлетать на самый конек крыши. А следующей осенью произошло чудо: завидев над птичьим двором стаю лебедей, индюшонок собрался с духом, взлетел и пристроился в самом хвосте клина.
Конечно, он не мог лететь так же грациозно и легко, как его кумиры. Он пыхтел, изо всех сил работая крыльями, захлебывался, то и дело сбивался с ритма и отставал. Еще немного – и он неминуемо упал бы замертво, но, к счастью, лебеди снизились и, сделав круг, опустились на ночлег.
‒ Это еще что за клоун? – спросил один из лебедей, разминая затекшие лапы.
‒ Сумасшедший индюк! – хихикнул другой.
‒ Не смейтесь надо мной! – взмолился индюшонок. – Я с детства мечтаю быть таким же, как вы. Позвольте мне лететь с вами!
‒ Только послушайте его, ‒ прошипел третий лебедь. – Он хочет быть одним из нас!
‒ Твое тело похоже на бочку! – снова хохотнул лебедь-острослов.
‒ Такими крыльями можно разве что хлопать, а не летать! – добавил другой.
‒ А еще у тебя уродливая лысая башка и гадкая синяя сопля на носу, ‒ сказал самый ближний лебедь и угрожающе щелкнул клювом.
‒ Гадкий, гадкий! – вразнобой подхватили прекрасные лебеди. – Гадкий индюшонок!
У индюшонка возникло странное чувство, что где-то он подобное уже слышал. Он тщетно старался отыскать в стае своего давнего знакомца – незадачливого утенка, изгнанного со двора, но красавцы-лебеди, шипевшие на него, были совершенно одинаковыми.
Наутро птицы вновь отправились в дорогу. Никто не гнал индюшонка, но он и так понял, что с лебедями ему не по пути. Бедняга вздохнул, провожая взглядом исчезающую в облаках стаю. Он остался совсем один.
Второй перелет был для него гораздо сложнее. Все тело болело от вчерашних усилий, и не было лебединого клина, рассекающего воздух так, что отстающим летелось легче. Но индюшонок справился. На следующий день он уже мог иногда поглядывать вниз и рассматривать бескрайние равнины с пятнами березовых рощ. Они были прекрасны, и индюшонком овладел такой восторг, что ему захотелось петь. Но некому было слушать его победную песнь, и никто не узнал, была ли она спесивым индюшачьим болботанием или уже чем-то иным. Вскоре он достиг Каспийского моря.
Лебеди с наслаждением подставляли перышки теплому ветру, летали парами и весело резвились. Индюшонок поглядывал на них издалека, но подойти так и не решился. «Когда-нибудь я стану таким же, как они», – исступленно повторял он, тренируя свои крылышки. С каждым днем он становился все сильнее.
Весной отдохнувшие лебеди пустились в обратный путь. Однажды они увидели, как высоко над стаей мелькнула какая-то тень и быстро исчезла из виду далеко впереди.
‒ Кто это? – удивленно спросил молодой лебедь.
И мудрый вожак ответил ему:
‒ Это – отец всех лебедей. Счастлив тот, кому он указал дорогу.
Но индюшонок не слышал восхищенных лебединых кликов. Они бесследно таяли, заглушенные свистом ветра. Перелетные птицы возвращались к своим гнездам, а куда стремился он? Обратно на птичий двор? Но к прежней индюшачьей жизни возврата не было. К лебедям? Но тот, кому полет дался ценой величайших усилий, никогда не уподобится тем, кто обрел его по праву рождения. Ему некуда было возвращаться. Но он не был и одинок. Индюшонок окинул взглядом ясный лик Земли и яростно взмахнул крыльями. Здесь, на невероятной высоте, было трудно дышать, но он поднимался все выше и выше – туда, куда манила его странная угловатая птица, известная людям как созвездие Лебедя.
Правдивый сказ о коне хитроумном и его храбром богатыре
Жрать хочу! Жра-а-а-а-ать!
Ну что ты улыбаешься в бороду? Что похлопываешь рукой в тяжелой перчатке по шее? «Ржешь, мой верный конь! Истосковался, поди, по сражениям с нехристями окаянными?»
Какая чушь!
Все вы, двуногие, одинаковы. Только вес у вас разный. Нехристи, православный люд… А у меня во рту с самого утра ничего, кроме ржавой железки, не было! Потому и желание одно. С утра еще другое было, когда заприметил на соседнем лугу хорошенькую кобылу, да после полудневного перехода на жаре уже не до романтики.
Жра-а-а-а-а-ать!
Что толку кричать? Все равно ты ничего не понимаешь. Не только меня, не только болтливых собак, для которых человечья речь – продолжение их собственной. Вы, люди, и друг друга никогда не слышите. Потому и грызетесь постоянно, подобно самым глупым косячным жеребцам. Как говорил старый мерин Доротей, глаза у вас спереди, а не по бокам головы, как у нас, травоядных, чтобы сподручнее было удары в спину наносить. Мы-то врагов и позади себя видеть умеем…
И возраст ваш странно определяется – по ногам. У нас-то, лошадей, копыта на всю жизнь дадены, не сменишь. А у людей все хитрее. Я сам понять не мог, пока Доротей не объяснил. Сперва, едва научившись ходить, ноги вы имеете маленькие, розовые, обтянутые тонкой кожей. Затем, когда повзрослеете, кожа начинает шелушиться, затвердевает мертвыми полосками. Такая нога называется лаптем. И только у самых могучих, вроде наших косячных жеребцов, лапоть превращается в нечто, напоминающее полноценное копыто – в сапог. Но и у лапотных, и у сапожных конец один. И когда везут вас на телеге туда, откуда нет возврата, ноги у вас снова одинаковые – кожистые и беззащитные.
Когда был помоложе, часто думал: почему кони до сих пор не бросили этих безмозглых, упрямых и жестоких существ на произвол судьбы? Конечно, даже в жеребячьем возрасте я не верил в бредни старого Ухача о том, что наличие человека на спине полезно для осанки и предотвращает искривление позвоночника. Здесь, думаю, прав мерин Доротей. Он говорил, что куда бы ты ни шел, в каких бы дальних краях ни искал лучшей жизни, всегда найдется тот, кто будет ездить у тебя на хребтине. Так стоит ли пытаться?
Жи-и-и-ирный ряж-женый и-и-и-и-ди-и-и-и-о-о-о-о-т!
Что ты там ляпнул на этот раз? «Чуешь, конь, битву неминучую!»? Да, чую. Только не битву, а рубаху твою, уже год как не стиранную. С такой рубахой и кольчуга не нужна.
Сам я виноват, конечно. Говорила мне матушка – не пей так много молока, сынок. И сена жуй в меру. Не то станешь богатырским конем. И – как в воду глядела. Молодой я был, глупый. Только и забот – скакать в свое удовольствие, в пыли валяться да к мамкиной титьке присасываться. Мамка тогда еще красивая была, статная. Это после третьего жеребенка у нее брюхо отвисло и глаза померкли. Тяжкая она, лошадиная жизнь! Теперь уж не побегает, как раньше – чтобы ветер свистел в ушах да хвост, словно флаг, развевался…
И не заметил я, как кончилось золотое детство. Стал на беду свою здоровым да статным, выше и сильнее всех своих родичей. Потому и посадили на меня Илюху-увальня, которого за последние тридцать весен только печь могла выдержать, а у самых могучих коней ноги разъезжались.
Иначе сложилась жизнь у прочих сыновей родимой матушки.
Первый мой брат разумней оказался – вырос стройным да ребристым. Грива пригожая, а холка – острая, что твой забор. Такого двуногим и съесть – мало прока, а уж богатыри и вовсе за десять корпусов обходят. Его жена старейшины в свою тележку раз в неделю запрягает. Работа – баловство одно, а в свободное время – знай, овса ешь вдоволь да пасись на свежей травке.
Второй, младший братишка, наелся в детстве дурной травы и едва не пал. С тех пор посещают его видения непонятные. Поначалу половина конюшни толпилась вокруг бедняги по ночам, когда он вещал об ином, фантастическом мире, где все совершенно наоборот и каждому воздается по заслугам. Кони, попавшие туда, не едят травы и не терпят на себе седока. Напротив, они слывут там самыми хитроумными существами и поедают целиком не только мясоедов (вплоть до самих королей), но даже княжьи ладьи со всей их оснасткой.
Как они теперь, родные мои, поживают? Все ли целы, не замучены ли до смерти русичами, не съедены иноземцами жестокими? Кто их ведает…
Помнишь нашу первую битву? Ты тогда был моложе, а я – и вовсе юным да глупым. Вышли мы в поле – десятки коней с людьми на спинах. Тишь да благодать! Только вдали какие-то всадники маячат, да и ты волнуешься. Лицо застыло, голос грозный, а руки все равно дрожат – от нас, коней, этого не утаишь. Стою я, на травку поглядываю, и тут ты как ударил меня по бокам своими каблуками с холодным железом! В глазах потемнело, я кричу – и все соседние лошади тоже кричат. Жуть как страшно – словно старый знакомец, которого на себе вожу, вдруг превратился в хищника свирепого. А у нас, лошадей, сам знаешь, на любой страх один ответ – бежать. Я и рванул во все лопатки. Бегу, дороги перед собой не чуя, все бока в мыле – не то от скачки, не то от страха, а ты все бьешь меня и бьешь своими каблуками острыми. Только чувствую – жидкость теплая по брюху потекла. То ли пот, то ли кровь. Кто разберет…
Те всадники, что на противоположной стороне поля толпились, все ближе и ближе. Смотрю – от них туча темных мушек поднялась. Тонкие, как веточки. Летят и жужжат. Плавно так, медленно. Какие-то мушки – должно быть, самые глупые – прямо в землю воткнулись. А остальные – кто в людей, кто в лошадей, и давай кровь пить – да так больно кусают, что многие сразу на землю попадали. Тут все двуногие будто обезумели. Иной вопил не своим голосом, другой хлестал коня, словно тот был виноват в нашествии мушек. Помню, рядом со мной скакал пегий одноглазый Сенко, а на нем сидел Первуша – совсем еще детеныш, ноги едва лаптями заросли. Гляжу – Первуша, как мушки зажужжали, задрожал весь, заплакал и давай за повод дергать – дескать, поворачивать надо. Но какая лошадь послушает жалкого человечишку, угнездившегося у нее на спине, когда весь табун стремглав несется вперед, оставляя позади пылевую завесу! У нас, лошадей, самое главное старинное правило гласит: если все бегут, и ты беги. Потом сообразишь, что за враг гонится за тобою. А станешь сразу рассуждать – бежать уже поздно будет. Страх – наша главная мудрость. Поэтому Сенко, как почувствовал боль во рту из-за натянувшегося повода, только испугался еще больше и ускорил галоп. Конь он был видный, а Первуша – словно перышко, так что скоро они вырвались вперед. Первуша еще пытался что-то кричать, хотя рот был давно забит грязью, летящей из-под копыт. На всем скаку они влетели в ряды незнакомых всадников и сгинули под взмахами металлических пластин в их руках.
Мгновениями позже и наш отряд врезался в ряды чужаков. Столкнулся я плечом со встречным конем и чуть не упал под копыта родичей своих. Упершись ртом в железо, выправился. Так я сильно дышал после скачки, так хрипел, что подпруга сыромятная чуть не лопнула. Видел краем глаза, как ты, рассвирепев, наносишь направо и налево удары своей железной полоской. Сперва я испугался, что пришел смертный час лошадей, даже закричал от ужаса, но потом, к своему удивлению, увидел, что люди стараются убивать только себе подобных. Твоя левая рука, крепко сжимая короткий повод, резкими движениями поворачивала мою голову. Непрекращающимися тычками в бока ты направлял меня вперед. Я шел, стараясь из брезгливости не наступать на распростертые тела, оскальзываясь на кровяных лужах и выпавших внутренностях. Мои собратья и незнакомцы, безжалостно подгоняемые чужими всадниками, натыкались друг на друга, лягаясь и крича. Над нашими головами шла резня. Под копыта падали люди. Как говорил старый мерин Доротей, те, кто наверху, всегда больше всех гремят, зато потом, упав, тише всех лежат.
Я смотрел в расширенные глаза незнакомых лошадей, видя в них неизбывный ужас травоядных в момент великой бойни, и ясно понимал, что с ними роднит меня гораздо большее, нежели то, что объединяет коня с собственным всадником. Мы были вместе, одним трепещущим табуном, в то время как люди убивали и нас, и друг друга. И потом, когда некоторые лошади чужаков, сменив всадников, поселились у нас, мы приняли это пополнение как должное. Да и для них особой разницы не было, кого везти на себе в очередное сражение.
Битва подходила к концу. Ты по-прежнему яростно орудовал окровавленной железкой, но дыхание выдавало подступающую усталость. Оставалось лишь дотянуть до победы, и она была близка, когда я заметил, что сзади к нам подступает пеший чужак, занеся для удара свою изогнутую блестящую пластину. От его меховой шапки исходил запах застарелой смерти, изо рта вырывалось мясное зловоние. Все в нем вызывало такое отвращение, что я изловчился и лягнул мерзкого двуногого, целясь в уродливую шапку. Он отлетел, даже не крикнув, а ты обернулся, вздрогнул, осознав миновавшую опасность, и воскликнул: «Спас ты меня, мой верный конь, от смерти лютой! Век твою службу помнить буду!» Затем ослабил поводья, опустил грозное железо и, стянув с руки тяжелую перчатку, похлопал меня по шее обнаженной рукой.
Помнишь – после окончания сражения ты чуть ли не полдня таскал меня перед другими двуногими, хваля и нацепив на мою шею самодельный венок. Все это время мне жутко хотелось есть, но кого это волновало! Попытался было отщипнуть пару листиков от венка – мигом заработал щелчок по носу. Ох уж эти люди! В то время, когда все приличные твари имеют только два разумных желания, вечно вы вместо этого готовы заниматься всякой ерундой! Что же касается простых житейских удовольствий – поваляться в пыли, легонько куснуть соседа за холку – то они вам и вовсе чужды.
Зато целую луну после победы мне сыпали двойную порцию овса. Да и ты некоторое время относился ко мне с уважением – то ли потому, что я предотвратил убийство, то ли потому, что совершил его, стал более похожим на вас, людей. Эта загадка долго не давала мне покоя, даже когда твои манеры вновь стали прежними и порции овса плавно сократились до прежних размеров.
Через несколько лун я не вытерпел и пожаловался Доротею, что никогда не пойму созданий, способных на такую глупую и страшную бессмыслицу. Как может одно и то же существо и сыпать в кормушку сено, принося очевидную пользу обществу, и убивать себе подобных? Лечить лошадей и наносить им ненужные раны? Мешать совокупляться другим и навязывать самому себе только одну самку? Все накопившиеся за долгие луны вопросы, всю обиду и боль, я высказал своему мудрому товарищу, уже почти белоснежному от старости.
Доротей ничего не сказал, только тряхнул головой и повел меня на пригорок, откуда далеко просматривались и деревня, и лес, и далекая подступающая степь.
– Лошади и люди, свирепые волки и даже глупые куры, – говорил Доротей. – У каждого из них свои собственные мысли. Не пытайся полностью понять двуногих. Если ты постигнешь их путь (что почти невозможно), то сам частично превратишься в человека, а что-то лошадиное в тебе безвозвратно отомрет. Но и не считай, как многие делают, будто люди гораздо глупее тебя. Это – самая худшая из их собственных слабостей. Двуногие привыкли высокомерно смотреть на всех, кто их окружает, кого они считают знакомыми и привычными. Ты будешь удивлен, но человек скорее поверит в байки о говорящем крылатом змее о трех головах, чем в правдивую историю о разумной лошади. Они слушают только себя, и потому обречены на вечное одиночество.
– Но я их не понимаю и потому боюсь, – возразил я. – Мне даже страшно спать, и я вынужден целые ночи дремать стоя, лишь слегка поджав одну ногу.
– Взгляни вокруг, – сказал тогда Доротей.
Я огляделся. Девушки на лугу кружились в хороводе, неподалеку от них мой самый младший брат упражнялся в странных косых прыжках, готовясь к будущей жизни. Из домов доносились людские песни. Наведя левое ухо в направлении человеческих жилищ, я описал правым широкий полукруг, ловя тысячи привычных звуков, густо наполняющих воздух. Усы приятно вибрировали на легком ветерке, а ноздри вдыхали запах вечерних цветов.
‒ Ты чувствуешь, – тряхнул ушами Доротей, и заходящее солнце окрасило его гриву в багряный цвет, – свою общность с этим миром, словно с кобылой-матерью?
‒ Да, чувствую, ‒ ответил я.
‒ Запомни, это ощущение – общее для всех тварей земли. Даже для людей. Я недостаточно хорошо освоил человеческий язык, но, кажется, они называют его красотой.
Пока я раздумывал над его словами, Доротей долго и со вкусом повалялся в пыли, давя паразитов и разминая старые кости. Потом он поднялся и, отряхиваясь, сказал мне напоследок:
‒ Запомни о людях и другое, юный конь. Для того чтобы спокойно жить рядом с человеком, приходится учиться спокойно умирать…
Ну вот, голова ты садовая! Не уследил, конечно. Да и я задумался под цокот собственных копыт. Едва не въехал лбом в камень на перепутье. Здоровый такой, пахнет плохо и весь людскими каракулями исписан.
«На… ле… во…»
Ишь, грамотей! Буковки-то с трудом в слова складываешь. Это тебе не железками своими махать – даже вспотел от натуги.
«… пойдешь – коня потеряешь».
Да, эта дорожка мне сразу не понравилась.
«Направо пойдешь – сам сгинешь»…
Ну что, храбрец, ты ведь не боишься трудностей! Дерзай!
«Прямо пойдешь… пойдешь… Далее – неразборчиво…»
А что тебе разбирать? Все равно с такой тушей на спине я через камень не перепрыгну. Даже не думай! Пошли-ка лучше направо! Нет, хорошо-хорошо, назад я тоже повернуть не прочь!
Ух! Если бы ты знал, как приятно, когда ты с меня слезаешь! Сразу можно вздохнуть полной грудью. Ну, что встал передо мной? Что смотришь?
Эге! Да ты, никак, прослезился? Брось эти нежности. Не люблю я, когда меня в нос целуют. Ну, так уж и быть, можешь просто морду погладить, если тебе так нравится. Положение твое, конечно, не из легких. Сам виноват: захотел великих подвигов ‒ теперь решай каменную задачку. Если бы меня кто спросил, я б до сих пор оставался в родной конюшне, а не шел с непонятными целями за тридевять земель. Вздыхай, обнимайся, сколько хочешь. Я постою. В конце концов ты – далеко не самый плохой из двуногих. Хотя боюсь, что самый тяжелый.
Уф! Влез, наконец, обратно! Седло набок сбилось, холку трет. Подправил бы! Не замечаешь. Переживания у тебя глубокие, человеческие. Ладно уж, поехали. Куда изволишь? Назад или впра…
А так мы не договаривались, дубок ты мой кряжистый!
Пихаешь меня в бока сапогами своими тяжелыми? Дергаешь рот железом ржавым? Влево направить норовишь, на верную погибель? Нет уж, наше лошадиное племя и не с такими умниками разбиралось! Теперь не только у тебя, но и у меня выбора нет. Пойду я, значит, вперед, добренько так, весело. Хорошо ли тебе трястись на рыси, удобно ли? Послушно влево поворачиваю, но так старательно, что мигом мы круг опишем да на правую дорожку вырулим. Пригорюнился, всадник мой храбрый? Ручками потряхиваешь, ножками подрыгиваешь. Голову мне завернуть пытаешься? Гляди ж ты – за плеткой потянулся семихвостой! И это – после долгих лет верной службы! Ну, погоди ж у меня. Сейчас как испугаюсь плеточного удара, как побегу да как подпрыгну на задних ногах! Тут главное – голову вовремя пригнуть, чтобы всаднику сподручнее улетать было, аки птице сизой. Воспарил, голубчик, только сапоги в воздухе сверкнули! Стукнулся шеломом о камень с надписью и лежишь, бормочешь что-то с глупой улыбкой, как на княжеском пиру. Ты отдохни здесь пока, а я пойду травку пощиплю да кобыл поищу молоденьких.
* * *
Когда русские ратники через пару дней отыскали храброго богатыря, тот все еще лежал слева от черного камня, не в силах подняться из-за ушибов, громоздкой верховой брони и общей упитанности. Его помятый вид свидетельствовал о большом сражении с грозным противником. На вопрос, какое чудовище он одолел на сей раз, герой отвечал уклончиво, так что в дальнейшем о его приключениях распространились по всем деревням многочисленные сплетни, одна нелепее другой. Сам же богатырь не подтверждал и не опровергал ничего, лишь поминал недобрым словом проклятие на волшебном камне и громко сокрушался о том, что потерял верного коня.
Сказка о добром коне
«Вышел богатырь в чисто поле да свистнул молодецким посвистом. Пыль заклубилась, дрогнула земля, взвыл растерянный ветер, и вырос перед ним его добрый конь. Грива – как вороново крыло, ноздри – как львиная пасть, из-под копыт искры летят, а глаза сверкают ярче звезд небесных…»
Проша осторожно переступил ногами, рассматривая через плечо девочки яркую картинку: тучный волосатый человек в блестящем наряде, с острой палкой и в смешном сером колпаке, а рядом с ним – такой же толстый и лохматый конь со стоящей торчком гривой и хвостом, волочащимся по земле. Это было так смешно, что Проша фыркнул. От жаркого конского дыхания странички затрепетали и перелились слева направо. Девочка прекратила читать и захлопнула взъерошенную книжку.
‒ Неуклюжий… ‒ она погладила коня по бархатному носу. Проша не отстранился – в голосе девочки не чувствовалось обиды, только теплота. ‒ Ты ведь тоже добрый конь, Проша? – спросила она.
Конь растерянно пошевелил ушами. Добрый? Это что-то новенькое. Его уже называли многими словами: «гнедой», «скаковой», даже пару раз страшным словом «перспективный». Но этого слова он не знал. Может, «добрый» – это толстый и нестриженый, как та лошадь на картинке? Но тогда зачем спрашивать? Надо просто лучше кормить!
‒ Я люблю только добрых коней! – продолжала девочка, фамильярно теребя Прошу за холку. – И даю им много вкусного сахара!
Это слово конь знал особенно хорошо. Радостно гугукнув, он вытянул губы трубочкой и начал методично тыкаться во все карманы девочки, пытаясь нащупать лакомство.
‒ Ну все, дочка. Позабавилась – и хватит! Разбалуешь мне коня. Пойди лучше с Квазимодо играть, а мы пока поработаем, ‒ в денник вошел маленький колченогий жокей. Он никогда не кормил коня сладостями, поэтому Проша не любил его, а только уважал.
Жокей быстрыми движениями разжал конскую пасть и всунул в нее холодный трензель, приладил крохотное седло и вывел Прошу под уздцы из денника. Из-за перегородки, словно перископ, высунулась голова Квазимодо и тут же погрузилась назад. Под потолком мерцали синие лампы, и Прошу с жокеем провожали десятки блестящих глаз – наивные годовички, грациозные выездковые кони, жилистые троеборцы…
Всю тренировку конь думал о словах дочки жокея. Ему очень хотелось стать добрым конем, и не только из-за сахара. Он чувствовал, что это порадует девочку.
Вечером он, наконец, решился спросить совета у своего соседа. Тот еще не спал – из-за стенки доносился шелест подстилки под его мягкими ногами.
‒ Квазимодо! – тихонько проржал Проша. Шелест немедленно смолк. ‒ Что ты там делаешь? – спросил любопытный конь.
‒ Так, легкий моцион перед сном, что и вам, мой гнедой коллега, весьма рекомендую! – отозвался надменный голос. В щели между досками блеснул огромный глаз.
Квазимодо был белым двугорбым верблюдом. Как он оказался на конюшне, не знал даже он сам, но это было единственным пробелом в его невероятной эрудиции. Занимая угловой денник, он единственный мог видеть обиталище людей, наблюдать за ними, и даже – о чудо! – смотреть картинки в странной коробке, которую те называли телевизором.
‒ Спасибо, я уже сегодня поработал, ‒ вздохнул Проша. – Послушай, Квазимодо. Ты у нас в конюшне главный знаток людей. Мы-то, кони, от человеков ощущаем разве что ноги на своих боках да руки на поводе, а ты их круглые сутки видишь. Можешь сказать, что такое «добрый конь»?
‒ Добрый? – было слышно, как Квазимодо беззвучно задвигал губами, будто пережевывал слово для того, чтобы понять его смысл. – Это означает, что ты не должен ни с кем драться, никого толкать и не лягаться, даже если тебя дернули за хвост.
‒ Так добрый конь – это, выходит, мерин? – опасливо спросил Проша. Становиться мерином ему совсем не хотелось, даже за целую пригоршню сахарных кубиков.
‒ Ну при чем здесь мерин! – сокрушенно покачал головой Квазимодо. – Неужели полноценный жеребец не может стараться нести другим только радость!
‒ Всем-всем? – спросил конь.
‒ Конечно! В этом и суть добра!
‒ И даже всадника нельзя сбросить, если он делает больно?
‒ Ни в коем случае! – верблюд был категоричен. ‒ У людей даже есть пословица: «Добрый конь не без седока, а честный человек не без друга».
‒ Кого? – услышал Проша незнакомое слово.
‒ Друга! ‒ Квазимодо на секунду задумался, затем его голос зазвучал с прежней уверенностью: ‒ Что тут непонятного: друг для честного человека – как для тебя всадник: сядет сверху и ножки свесит.
‒ Стало быть, мой друг – это жокей, ‒ Проша изо всех сил пытался удержать в своей большой голове новые слова. – А добрый конь несет всем радость, и все ему за это несут сахар…
‒ Понял, наконец, ‒ хмыкнул Квазимодо. – Постой, а зачем тебе?
‒ Да так, думаю стать добрым конем, ‒ пояснил Проша.
‒ Мало того, мой непарнокопытный коллега, что ты умом не блещешь, так еще и добрым стать хочешь! – иронично ответил верблюд. – Брось ты эту затею. Будь собой.
‒ Девочка просила, ‒ чуть слышно сказал конь. – Хорошая она…
На следующий день были соревнования. Жокей в ярко-красном камзоле сидел на согнутых ножках над хребтом Проши, словно гигантский комар. С лязгом открылись железные дверцы, и конь ринулся вперед. Помня о том, что сегодня он – добрый, на старте Проша вежливо пропустил вперед рыжего Расстегая, на повороте деликатно посторонился, чтобы ненароком не толкнуть лохматого Гладиолуса и уже на самой финишной прямой в последний момент сообразил, что натужно пыхтящий за его хвостом Карабас наверняка огорчится, если придет последним. А ведь еще несколько секунд – и было бы поздно! – радостно подумал Проша, резко тормозя, из-за чего жокей едва не перелетел через его голову. К счастью, конь и здесь показал свою доброту – боднул его в полете головой, так что всадник неловко плюхнулся поперек Прошиной шеи. Бережно, стараясь его не уронить, Проша финишировал, и лишь потом дал волю своей радости – как оказалось, легко и приятно быть добрым конем!
Назад жокей вел его в гробовом молчании – лишь насмешливо ржали из своих денников сегодняшние победители. «Ничего, ‒ думал Проша, ‒ Расстегай получил всего лишь невкусный лавровый венок, а мне сейчас сахару отсыплют! А может, даже морковку дадут или корочки арбузные!»
‒ Эх, Прохор! – войдя в денник, жокей дал волю своим чувствам. – За что ты со мной так?
И он, не похлопав Прошу, как обычно, по холке, махнул рукой и вышел, грохнув дверцей перед мордой озадаченного коня.
‒ Ну что, добрячок, допрыгался? – над перегородкой поднялась тяжелая верблюжья голова.
‒ Не то слово, ‒ озадаченно проржал конь. – Все делал, как ты сказал, и вот результат…
‒ На меня-то не вали! – возмутился верблюд. – Ты спросил ‒ я ответил.
‒ Да как ты ответил! Перепутал все, пустынная башка! – воскликнул Проша. – Видел я этого доброго коня на картинках. Там его жокей соперников своих бьет, а конь на дыбы встает и их копытами из седла вышибает. Вот что такое – настоящая доброта!
‒ Да хоть бы и так. Ты, главное, не кричи, ‒ покачал головой Квазимодо. ‒ По телевизору выездку показывают…
И его пушистый затылок скрылся за досками.
На очередном соревновании Проша твердо вознамерился доказать, что он – самый добрый конь на всем ипподроме. Расстегай, которого он ловко подрезал, дернулся и сбросил жокея. «А ведь и вправду доброта делает жизнь других приятней!» – успел подумать Проша, глядя, как рыжий налегке радостно улепетывает по направлению к конюшне. Карабас, которого Проша куснул в зад, взвизгнул и попытался лягнуть обидчика, из-за чего безнадежно отстал. С грозным ржанием конь приблизился к Гладиолусу и на всем скаку пихнул его вбок, вышибив с дорожки. Финишировали они с жокеем в гордом одиночестве, ближайшие соперники плелись далеко позади.
Принюхиваясь к острому аромату лаврового венка, конь чувствовал на себе уважительный взгляд седока и думал: наконец-то, я стал по-настоящему добрым, и это обернулось победой. Потому как (он слышал это в другой сказке) добро всегда побеждает зло. На сей раз, когда он гордо шествовал по конюшне, никто не ржал ему вслед. Проша царственно переступил порог денника и стал ожидать девочку, несущую ему заслуженную награду.
‒ Как ты мог, Проша! Злой, злой конь! – дарительница сахара прошла мимо и отвернулась, размазывая по щекам слезы. Удивленный жеребец крикнул, ударился грудью о дверцу, но девочка уже была далеко.
‒ Предупреждал я тебя! – послышался ехидный голос.
‒ Но она же сама хотела, чтобы я стал добрым! – воскликнул конь. – И я так старался!
‒ Ты все еще не понял? – проскрипел Квазимодо. – Нельзя быть просто добрым. Можно быть добрым к кому-то. К жокею, или к девочке, или к другим коням. А лучше всего – к самому себе.
‒ Знаю я твои разговоры, ‒ махнул гривой Проша. – «Будь собой, и все у тебя получится…» Конечно, легко быть собой, когда ты верблюд, сидишь в клетке, ничего не хочешь и тебе на все плевать!
‒ Что ты знаешь о моих желаниях! – обиделся Квазимодо.
‒ Нет их вовсе у тебя, ‒ мрачно ответил Проша. – Умствования одни.
‒ Погоди, ‒ фыркнул верблюд. – Скоро увидишь. И они все тоже увидят…
Квазимодо еще что-то тихо бормотал, но Проша его уже не слушал. Вскоре шепот смолк и из верблюжьего денника донесся знакомый шорох, еще более энергичный, чем обычно.
Следующий день выдался ясным. Над большим манежем около конюшни звучала музыка, и десятки парадно одетых людей съезжались, чтобы посмотреть на соревнования по выездке. Двое конюхов даже забрались на крышу конюшни – оттуда особенно хорошо было видно, как танцуют лошади. В праздничной суете никто не заметил, что денник Квазимодо пуст – рано утром верблюд тихонько открыл засов своими мягкими губами, вышел и аккуратно притворил дверцу за собой.
Трибуна была увита цветами. Всадники, облаченные во фраки и цилиндры, ждали своего выхода вместе с конями, чьи гривы были по торжественному случаю завиты в десятки крохотных косичек. Первый участник уже готов был выехать и исполнить свой танец, как вдруг по рядам зрителей прокатился удивленный гул, а младший конюх чуть не свалился с крыши. На манеж, обводя собравшихся надменным взором, вышел верблюд. Он остановился на средней линии и замер на мгновение, втягивая носом звуки вальса, словно запахи. А затем Квазимодо стал танцевать. Он прошелся вдоль трибун горделивым пассажем, высоко поднимая длинные мозолистые ноги, закончил его изящным пиаффе и поскакал галопом, делая менку то через один, то через два темпа. Галоп становился все медленней, вот он уже скакал на месте, а спустя несколько секунд даже начал двигаться назад. Толпа зрителей взвыла. Квазимодо снисходительно прищурил глаза и сделал пируэт. Годы тренировок в деннике не прошли даром – все упражнения он выполнял легко и безупречно, на зависть самым лучшим выездковым лошадям. И тут до его слуха донесся взрыв хохота.
«Смеются надо мной? Исключено! – подумал верблюд. – Должно быть, они ехидничают над моими так называемыми соперниками!» Он гордо вздернул голову, похожую на старый войлочный башмак, и продолжил выступление с удвоенной энергией. Кончики его горбов тряслись в такт вальсу.
Он выполнил все элементы Большого приза, аккуратно осуществляя переходы точно у табличек с буквами, и это было только началом. Квазимодо демонстрировал испанский шаг, поднимая передние ноги почти на уровень головы. Взлетал ввысь, исполняя невероятный каприоль. Он совершал курбеты, лансады и обратный пируэт. Хохот перешел в рев. Зрители вытирали слезящиеся глаза, ползали между кресел и держались за животы, словно боялись, что смех взорвется в них будто бомба. Верблюд делал галоп на трех ногах, крупады и баллотады. Он летал словно птица и кружился в вальсе. Его чуткие уши ловили мельчайшие нюансы музыки и воплощали их в самые совершенные из движений. Квазимодо давно перестал обращать внимание на смех, он забыл про него и впервые в жизни наконец-то был собой – Квазимодо Великолепным, лучшим танцором в мире.
Когда музыка стихла, верблюд изогнул свою шею в грациозном поклоне и медленно сошел со сцены своего триумфа, сопровождаемый оглушительными аплодисментами.
‒ Понял теперь, что я имел в виду? – гордо бросил он Проше, возвращаясь в свой денник.
‒ Быть собой – это значит быть для всех посмешищем? – спросил жеребец, но Квазимодо лишь надменно фыркнул и отвернулся.
На следующий день к конюшне подъехал большой грузовик, на ржавом борту которого красовалась огромная надпись «ЦИРК». Верблюда вывели из денника.
‒ Куда вы меня тащите? – возмущался он. – Я не клоун! Я спортсмен! Я самый лучший специалист по выездке во всем мире! Ни одна лошадь не может со мной сравниться! Я… Я…
Он возмущенно ревел, брыкался и плевался, кони сочувственно ржали и шумели в своих денниках, но все было тщетно. Квазимодо погрузили в большую ржавую машину и увезли.
Когда кутерьма улеглась, Проша опять задумался. Ему не хотелось в цирк и не нравилось, что, когда делаешь добро одним, другие непременно посчитают тебя злобным. Он хотел быть просто добрым конем. Так он размышлял, а время шло. После нескольких лет тяжелой работы Проша был переведен в детскую спортивную школу. Юные всадники выстраивались на него в очередь – не было в конюшне более терпеливого и старательного коня.
«Хорошо еще, что мне достался этот друг, а не толстый богатырь, ‒ думал Проша, когда очередной неумелый всадник случайно причинял ему боль. – Под богатырем я бы точно пополам переломился! Такой груз только добрый конь и стерпит, а разве я добрый?»
И он старательно выполнял все упражнения, а всадник потом виновато совал ему кусочек сахара. Дочка жокея выросла, она часто гуляла с Прошей по лесу и без умолку рассказывала о своей жизни. Иногда она задавала жеребцу волнующие ее вопросы и тут же сама на них отвечала, так что не было для нее собеседника умнее и красноречивее, чем Проша. Жеребец тоже часто пытался ее спросить о том, что его больше всего волновало, но она так и не поняла его ржания, только ласково гладила по морде. Так он живет и по сей день, безуспешно пытаясь стать добрым конем.
Возможно, вы когда-нибудь попадете на ту конюшню. Нашего героя вам покажет всякий, и когда конь заржет, увидев вас, в его голосе непременно послышится вопрос. Если вы разбираетесь в том, что такое добро, лучше верблюда Квазимодо, прошу вас – дайте коню совет. Или хотя бы несколько арбузных корок.
Он их очень любит.
Чудодейственное средство
Здравствуй, милая Крруль!
Давненько я тебя не видела! Как детишки? По-прежнему хулиганят, кусая почтенных стегозавров за хвосты? А те, бедняги, и ответить не могут, поскольку чувствуют боль только через две минуты. И не говори! Не та нынче молодежь пошла. У нас-то в молодости тоже всякое бывало – ну, ты помнишь, как я по девичьей дурости ходила на болото к плезиозаврам, глядеть на их длинные шеи и слушать пошлые шуточки? Но мучить бедных старых стегозавров – это уже слишком. Ты своих оболтусов отстегай хорошенько хвостом, чтобы знали. А то едва из яйца вылупятся – и давай озорничать, словно эта мелочь млекопитающая, что последнюю тысячу лет так и болтается под ногами.
А как ты похорошела! Еще бы не заметить! Эти элегантные остроконечные пластинки на спине – признаюсь, я чуть не запищала от зависти. И, конечно же, великолепный нежный кусочек кожи, кокетливо свисающий с твоего очаровательного носика. Не вздумай в таком виде перед моим Бонго показаться – я ведь ужас какая ревнивая. Ты ж меня знаешь!
И не говори, все эти мужики – или дураки, или сволочи. Третьего не дано. Если, конечно, не брать во внимание тех, кто дураки и сволочи одновременно. Подобных придурков и мужиками-то назвать нельзя. Давеча сижу я в зарослях папоротника, обгладываю свеженькую тушку птеранодона – вся из себя такая красивая-красивая! Коготки – один к одному, мордочка с прозеленью – последний писк моды! И тут – не поверишь! – идет ОН! Семиметровый красавец-тираннозавр. Мускулистый, подтянутый, ни капли жира. Хвост потрясающе сексуальный, а желтые глаза с неистовой страстью смотрят прямо в душу. Сразу видно – настоящий мужчина. Я, разумеется, вида не подаю, продолжаю трапезу, изредка постреливая глазами – так, с видимым равнодушием. Ты же знаешь, Крруль, мужикам только покажи, что они тебя интересуют – сразу такими спесивыми делаются, даже противно смотреть. Жду я его, а душа вся ликует оттого, что Бонго, этот увалень, в соседнюю рощицу потопал. Глодаю хрящики, но всем нутром ясно чувствую, что тираннозавр заметил меня. О, это неповторимое мгновение, когда ярко полыхнули его великолепные глазищи, он простер ко мне свои короткие передние лапки и побежал прямо в мои объятия – так смело, так грациозно…
Спрашиваешь, что было дальше? Я же говорю тебе, что мужики – дураки и сволочи! Беспардонно отпихнул меня, грубо зарычал и сожрал всего птеранодона, при этом безобразно чавкая. Даже косточек не оставил, оглоед. Едва он ушел, я, конечно, в крик и слезы. Бросилась искать милого Бонго, а этот растяпа – представляешь себе? – преспокойно дрых под гигантским папоротником и даже ухом не повел, когда к его подруге приставал грубый агрессивный нахал! И утешить меня толком не мог – так, буркнул нечто неразборчивое под нос. Какой же бессердечный народ эти мужчины!
Да, милая Крруль, ты права – никогда им не понять нас, женщин. Мы уж и так себя изводим, и эдак – все ради них. Украшения из зубов ихтиозавра, жуткие диеты, когда сутками питаешься исключительно мерзкими яйцами птеродактилей… А эти бесчувственные чурбаны и не заметят – им лишь бы нажраться вдоволь да поспать в уютном логове. Даже уверяют, гады болотные, что нам худеть не надо, мы им и такими нравимся. Да неужто разумная женщина этим дуракам поверит! Нам-то виднее, кто действительно нравится мужчинкам, худенькие или толстые. Но ничего, Крруль, и у нас теперь настал маленький праздник. Взгляни на меня повнимательнее. Да, особенно здесь заметно, в жировых складках у бедер. Не правда ли, впечатляющий эффект! Морщинки разгладились, а уж похудела я, наверное, на четверть! Нет, не угадала, крем Горрвина из желчи игуанодона на такое не способен. Пробовала я эту гадость. Чистейшее шарлатанство, не более того. Не веришь – взгляни на самого Горрвина: толст, как ствол лепидодендрона, да и мозгов у него не больше чем у растения. Нет, милая, это – сыворотка Уллпри, совершенно волшебное средство! Ты не поверишь, я его принимаю всего десять дней и уже смогла достичь потрясающих успехов. Я просто молодею на глазах! Исчезает жир, уменьшаются лишние складки, да и сама я чувствую себя такой миниатюрной и элегантной, просто прелесть! А ведь хитрюга Уллпри утверждает, что и дочки мои, еще не вылупившиеся, тоже станут заметно стройнее. Нет, ты не думай, что я верю каждому его слову, но можно же немного помечтать бедной женщине в конце концов! Даже удивительно, что ты сама до сих пор это чудо не испробовала. Все вокруг только о нем и судачат! Смелее, трусишка ты зеленохвостая! Сейчас сыворотку Уллпри каждая уважающая себя дама принимает, кроме разве что тупых крокодильш. Ну, с этими уродинами все ясно ‒ им никакая косметика не поможет. Диплодоки, говоришь, предостерегают? Опасаются, что похудеет их жирная задница? Вот ведь чепуха! Там находится их основной мозг? Ну и что? Глупенькая, ну неужели ты не понимаешь, что для женщины мозг – это не главное. Главное для женщины – красота…
Прошли тысячелетия. Высохли бескрайние мезозойские болота, вымерли гигантские папоротники. Только длиннохвостые крокодилы, угрюмо проплывая по желтым глинистым рекам, хранили память о давно ушедших временах, да шныряли, прячась между травинками, маленькие стройные ящерицы…
Язык воды
Переводчик и сам точно не знал, сколько выучил языков – где-то после пятидесятого он начал сбиваться в подсчетах. Математика никогда не была сильной стороной его натуры. Он осваивал чужую речь, сколько помнил себя – жадно, не делая никаких различий между языками огромных держав и угасающими наречиями, на которых говорила пара затерянных в горах деревень. Иногда ему снились Вергилий или Сократ, и он использовал эту возможность, чтобы поупражняться с ними в мертвых языках. Он изъездил весь мир, его принимали короли, и крестьяне делились последней краюхой, отказываясь верить, что их гость прибыл из дальних стран. Его исследовали десятки ученых, пытаясь разгадать секрет столь выдающегося дарования, но ничего, кроме необычайно тонкого слуха, им обнаружить не удалось. Да он и сам не видел в своих способностях ничего исключительного. Достаточно было немного пожить в любой стране, и слова складывались сами – из музыки, привычной для ее жителей, из воя пустынного ветра или дикого простора ледяных равнин.
Сейчас он лежал на берегу, и волны, как добродушные собаки, лизали его ноги. За горизонтом исчезал бархатный дым парохода, на котором он прибыл в страну, обозначенную крохотной точкой на карте. Точку окружали бескрайние синие просторы, которые еле удерживала тонкая сетка параллелей и меридианов. Он выводил прутиком на белоснежном песке новые слова, и, прежде чем волна успевала стереть их, они навсегда отпечатывались в его памяти.
Переводчик думал о том, что в сущности он обманывает людей. Обитатели всех концов Земли изумлялись тому, что понимают его, но он-то знал ‒ даже его собственное имя воспринимается ими совсем по-разному. Одних оно смешило, другим навевало странные воспоминания. Многим казалось совершенно обычным, а у кого-то застревало в глотке, как рыбья кость. Так и он, преломляясь в новых языках, всякий раз был иным, его изначальное я размывалось, как слова на песке, и ему никак не удавалось понять, есть ли он вообще на свете или же все, что от него осталось, – причудливые отражения тысяч людей, которых он пытался понять в своих странствиях.
Стараясь отвлечься от этих мыслей, он бросился в воду и поплыл. Море было спокойным и теплым. Оно ласково обнимало его, бережно поддерживая на поверхности. Переводчик перевернулся на спину и блаженно улегся, раскинув руки и ноги. Крохотные волны плескались у его боков, весело журча, и он лениво прислушивался к их смеющемуся, сбивчивому воркованию.
Внезапно им овладело странное чувство. Это был прекрасный в своей обычности тропический день. Люди были далеко, ровным счетом ничего не происходило, и, тем не менее, что-то неуловимо выбивалось из привычной картины мироздания. После нескольких минут напряженных размышлений, переводчик с удивлением понял, в чем причина. Его слух, привыкший распознавать звучание сотен человеческих языков, исподволь впитывал переливчатое пение воды, и ему на мгновение показалось, что эта мелодия тоже полна скрытого смысла. Надо лишь разгадать его. Посмеявшись над своей сумасбродной привычкой анализировать любые звуки, он поплыл к берегу, и брызги то пели нежным контральто, то звенели, как колокольчики.
Вернувшись в деревню, переводчик быстро забыл об игре своего сознания, но на следующий день, когда он снова погрузился в воду, бескрайний океан пел с такой свободной радостью, на которую способно лишь существо, вольготно раскинувшееся на тысячи километров. Смеясь и подшучивая над самим собой, переводчик весь вечер провел у моря, пытаясь найти систему в шуме волн. Назавтра все повторилось. Шло время, язык народности, населявшей остров, был уже давно выучен, и пора было отправляться дальше, в новые страны, но переводчик медлил. Крестьяне приносили ему еду прямо на берег моря, его костюм истрепался, и сам он больше не смеялся над своим увлечением. Оно страшило его, больше напоминая болезнь, но он уже не мог остановиться.
‒ Я разгадаю тебя, море! – исступленно шептал он, покрывая страницы блокнота одному ему понятными знаками, а волны беспечно смеялись, и дразнили его, и брызгали на бумагу соленой пеной.
Уже несколько месяцев переводчику казалось, что еще немного – и он поймет тайну языка воды. Но версии всякий раз отметались, и тайна, изменчивая и прекрасная, маячила все в той же недосягаемой близости. Когда пришел тайфун и океан оскалил клыки, а под его влажным дыханием деревья униженно кланялись своему властелину, переводчик заболел. Он лежал в своей хижине, стуча зубами от лихорадки, лампа чадила и раскачивалась, и ему казалось, что по стенам пляшут красноватые письмена.
‒ Воды! – слова с трудом вырывались из пересохшего горла, царапая нёбо согласными. – Воды!
Но никто не приходил – должно быть, его друзья-туземцы боялись выйти из дома во время шторма. А он все плакал и кричал, не в силах сдвинуться с места, и символы плясали по его лицу, и шумел за окном дождь, ритмичный, словно барабан в доме местного колдуна. Явь уходила, и в бреду ему казалось, что по мере того как сознание угасает, вибрирующая завеса над терзающей его загадкой становится зыбкой. Символы, копошащиеся подобно трепангам, внезапно сцепились мертвой хваткой, и все сразу стало легко и просто.
«Воды!» – снова подумал он, но губы закостенели, и лишь хриплое бульканье вырвалось из них. И он едва ли сознавал, что это было первое слово, сказанное им на новом языке. В тот же миг хижина содрогнулась от мощного удара шторма, сверху послышался треск и переводчик почувствовал на своем лице удары прохладных капель.
Болезнь нехотя покидала тело. Кризис миновал, но более месяца он был слишком слаб, чтобы выйти из хижины. Все это время переводчик напряженно работал, составляя словарь языка воды. Странный это был язык. Все слова и целые предложения перетекали одно в другое, как мысли или сны. Только поняв изменчивую природу воды, можно было полностью расшифровать ее речь. Переводчик знал, что ему открыто очень немногое и большинство оттенков смысла он не поймет никогда, но даже тонкий верхний слой, который был способен воспринять человеческий ум, необратимо менял своего носителя.
Когда он, исхудавший и заросший нечистой бородой, вновь вышел к морю, стоял полный штиль. Ни одной лодчонки не маячило на горизонте, ни единое дуновение ветерка не шевелило верхушки пальм. Волнуясь, он зашел в воду по грудь, ласково провел пальцами по блестящей поверхности, распугивая солнечные блики, и издал многократно отрепетированный звук – грубое подражание слову «здравствуй».
Еще мгновение вода продолжала сонно бормотать, разговаривая сама с собою, а переводчик неподвижно стоял, ожидая и страшась – то ли своей ошибки, то ли правоты. Но вот по поверхности пробежала дрожь, и шепот волн чуть заметно изменился.
‒ Здравствуй, здравствуй, Человек, здравствуй, Человек… ‒ мириады голосов смеялись, плакали, нежно звали и равнодушно роняли звуки. Слова распускались, как цветы, и тут же облетали, но их долгое эхо носилось кругом, словно оборванные лепестки, – то ли над водой, то ли у него в мозгу.
‒ Меня зовут… ‒ он с трудом извлекал из глотки сложные звукоподражания.
‒ Твое имя Человек, человек, ЧЕЛОВЕК… ‒ хихикнула вода, легонько брызнув ему в лицо. – Вас так мало, так просто, говори на человечьем языке я вас всех понимаю всех всех просто а вы меня нет говори Человек человек я слышу тебя я понимаю…
Он не знал, о чем человек может беседовать с морем, и просто начал говорить на первом пришедшем в голову языке. Одно слово влекло за собой другое, и он позволил им вести себя. Его детство, денежные проблемы, давняя война и недавняя болезнь сплетались воедино, и море слушало, одновременно рассказывая о себе, смеясь и отвлекаясь на тысячи важных дел. Большая часть сказанного водой проходила мимо сознания переводчика – то ли из-за незнания нужных слов, то ли от разницы в восприятии мира, но и это не могло унять светлого восторга, овладевшего его душой.
Он просиживал у моря дни напролет, узнавая его тайны и делясь своими. Аборигены на скорую руку соорудили для него на берегу шалаш, и теперь он мог слушать шепот воды даже ночью. Местные жители шушукались о чудаке, разговаривавшем на непонятном языке с волнами, но он был совершенно безвреден. К тому же переводчик часто советовал им, где лучше ловить рыбу, и никогда не ошибался, так что многие побаивались его и на всякий случай приносили еду. С помощью моря он научился превосходно плавать и нырять, вслушиваясь в гулкие голоса водного чрева. Текла вода, и текло время, переводчик был готов остаться на берегу до конца своих дней, но однажды море неожиданно сказало ему, что он должен покинуть остров.
‒ Но почему? – изумился он. – Словарь не закончен, и мы еще о столь многом не успели поговорить!
И вода объяснила, что они смогут беседовать везде и всюду, кроме самых жарких пустынь, но остров ждет беда. Далеко от берегов, в самой сердцевине океана, земля больна. У нее жар, и она мечется под толщей прохладных вод, распугивая уродливых рыб-удильщиков. Скоро, очень скоро она вскрикнет, из отверстого рта польется пламя, и тогда гигантская судорога чужой боли пройдет по поверхности океана, сметая все на своем пути.
После обеда губернатор острова ощутил мощный творческий позыв. Как и всегда в порыве вдохновения, он облачился в парадный мундир – один из его первых афоризмов гласил, что муза, как и любая женщина, неравнодушна к эполетам. Бросив сердитый взгляд на неистребимых мух, отскакивавших от окна подобно гороху, он попытался сосредоточиться. В голове его роились мысли и фразы. Наконец, ему удалось подцепить одну из них. Он достал блокнот и вывел каллиграфическим почерком: «Простые люди любят внимание к своей персоне. Поэтому наиболее обожаемыми всегда были и будут вожди, не жалевшие сил для укрепления тайной полиции». Сполна насладившись изящностью высказывания, он поставил витиеватую подпись и отпраздновал удачное завершение мыслительного процесса бокалом вина.
‒ Ваше превосходительство, разрешите побеспокоить? – в дверь просунулась загорелая физиономия адъютанта.
‒ В чем дело? Не видишь, болван, что я занят важными государственными делами? – отозвался губернатор. От грубых слов тонкое послевкусие бургундского непоправимо испортилось, и он в сотый раз дал себе зарок не разговаривать с подчиненными в столь неподходящие моменты.
‒ Ученый, мсье! – проблеял адъютант. – Тот самый знаменитый переводчик!
‒ Что случилось с яйцеголовым?
‒ Пока ничего. Он требует аудиенции.
‒ Что ж, пусть зайдет во вторник, ко второму завтраку. Он малый занятный, побеседуем…
‒ Но он хочет говорить с вами прямо сейчас!
‒ Так скажи, что я занят!
‒ Он дерется, мсье! А Жака даже пытался укусить.
‒ Нападение одуванчика-убийцы… Как поэтично! Ладно, ведите его сюда. И скажи Жаку, что этот гость не должен споткнуться о ту же ступеньку, что и все его обидчики!
Через минуту дверь распахнулась и в комнату ввалился переводчик. Покусанный Жак осторожно придерживал его двумя пальцами за рукав. С грязного сюртука на пол капала вода, и губернатор брезгливо поморщился. Да, таких музы уж точно обходят стороной.
‒ Слушаю вас, мой друг! Чем обязан столь внезапным визитом? – произнес он, широко улыбнувшись.
‒ Господин губернатор! – прокричал визитер. – Вы должны немедленно эвакуировать остров!
‒ Остров? Как интересно. К сожалению, полномочия, которыми меня наделила республика, не позволяют мне передвигать вверенные острова по карте. И это справедливо. Люди нуждаются в стабильности. В мире полно охотников перекрасить на карте земли чужих стран в цвета своих. Что случится, если мы вдобавок будем их еще и перемещать, куда вздумается?
Жак ухмыльнулся, а переводчик схватился за голову.
‒ Вы не понимаете! Скоро остров накроет цунами! Спасайте людей! На их лодчонках далеко не уплыть, нужны корабли…
‒ Так остров уже увозить не надо, ‒ подытожил губернатор. – Прогресс налицо. Не желаете ли вина?
Его мокрый гость покачал головой.
‒ Жаль, вы многое теряете, ‒ губернатор поудобнее устроился в кресле. Ситуация была забавной, и он уже не печалился о прерванном послеобеденном отдыхе. – В этих диких местах следует беречь любые крохи цивилизации – вино, сигары, тюрьмы. Иначе не успеешь оглянуться, как или сам начнешь скакать с дикарями в тростниковой юбке и верить в лопотание шаманов, или сойдешь с ума. Что, впрочем, одно и то же. Скажите, как вы узнали о надвигающейся этой… как ее… цунами?
Переводчик пристально посмотрел ему в глаза:
‒Я не могу рассказать. Но это правда, поверьте. Если вы не поможете, мы все погибнем.
‒ Вам про катастрофу, конечно, сказал кто-то из шаманов? Нет? Любопытно… ‒ Он побарабанил пальцами по столу, затем вдруг спросил: ‒ Скажите, ведь цунами – японское слово?
‒ Да, конечно.
‒ А вы говорите по-японски?
‒ Свободно, ‒ с достоинством ответил переводчик.
‒ Занятненько… А немецкий вы случайно не знаете?
‒ Знаю, но какое это имеет отношение к нашему делу? Поймите, скоро погибнут люди!..
‒ Предоставьте мне самому судить о том, что имеет значение, а что – нет, мсье, ‒ спокойно возразил губернатор. И вкрадчиво прибавил: ‒ Поставьте себя на мое место. Мир еще толком не оправился от войны. Повсюду революции, заговоры, диверсии. И тут на наш спокойный островок попадает некто, свободно владеющий немецким и японским, живет, до поры не вызывая подозрений, что-то выведывает, что-то вынюхивает, а в конце концов пытается поднять панику и, паче того, задействовать флот, даже не думая выдавать источник своей информации! Не правда ли, странно, мой друг?
Щеки переводчика покрылись красными пятнами.
‒ Ну поймите же, скоро погибнут ваши люди! А вы рассуждаете исключительно обо мне! Что я знаю, откуда… Это же просто нелепо!
Но губернатор оставался невозмутим:
‒ Мсье, я – не бог и даже не пророк. Я не могу рассуждать о народе в целом. С народом нельзя поговорить, его нельзя осудить и посадить за решетку на пару месяцев. Даже наградить народ нельзя! Его просто нет. Если хочешь чего-то добиться, надо работать не с эфемерными понятиями, а с конкретными людьми. Например, с вами.
‒ Я понял, ‒- вздохнул переводчик. – Для вас нет не только народа, но и людей. Вы слишком остроумны, чтобы замечать кого-нибудь кроме себя. Не стану отнимать ваше драгоценное время.
Он коротко поклонился, развернулся и сделал шаг в сторону двери.
‒ Позвольте, дорогой друг, я с вами еще не попрощался.
Губернатор сделал знак, и рука Жака клещами сомкнулась на локте переводчика.
‒ Признаюсь, ваша история не совсем обычна, так что до продолжения беседы я должен буду запросить инструкции с континента. В мире все так неожиданно меняется… А пока буду рад, если вы окажете мне честь побыть гостем в этом доме.
‒ В тюрьму? – уточнил Жак.
‒ Да нет, идиот! В ту комнатку во флигеле… ты знаешь. И покарауль у двери, а то, неровен час, сбежит.
Жак молодцевато щелкнул каблуками и вместе с адъютантом утащил сопротивляющегося переводчика. Хлопнула дверь. Когда шум затих, губернатор налил себе еще бокал вина и подошел к окну. Безмятежное солнце вычертило на океане алую парадную дорожку, над которой с бессмысленными криками носились чайки. Губернатор долго смотрел на птичью кутерьму, затем подошел к столу и мрачно записал: «История похожа на открытое море. Сотни людей находят в ней славу и смысл жизни, десятки тысяч – преждевременную погибель, но большинство от нее просто тошнит…»
Всю ночь переводчик просидел без сна, прислушиваясь к шуму прибоя. Море ревело, взбесившиеся волны рвались к домам, роняя густую пену. Он хотел настроить себя на торжественный лад, подготовиться к неизбежной гибели, но не мог. Как можно с достоинством встречать смерть, если она столь нелепа?
Утром дверь распахнулась и Жак вкатил тележку с едой.
‒ Что будете пить, мсье? – спросил он. – Бургундское? Шабли?
‒ Воду, ‒ мрачно ответил переводчик.
‒ Зря вы так, ‒ покачал головой Жак, испытывавший к несчастному безумцу нечто вроде симпатии, невзирая на укусы. – Таких вин, как у господина губернатора, не сыщешь, хоть обшарь каждый остров на тысячу миль вокруг. Да если б меня так кормили и поили…
Переводчик отвернулся к окну, явно давая понять, что разговор окончен.
«Точно сумасшедший!» – подумал Жак, но все же принес графин.
Когда дверь за ним захлопнулась, узник налил воды и отпил, внутренне подсмеиваясь над собой. Какая глупая сентиментальность – тосковать по морю до такой степени, чтобы вглядываться в прозрачную жидкость, словно в портрет друга! И вдруг он обмер – ему показалось, что по кругу водной поверхности в стакане прошел всплеск, словно короткая судорога. За ним другой, третий…
Мысли заметались, как перепуганное стадо.
Уже началось? Землетрясение? Нет, люстра висит неподвижно, и остров высится над морем по-прежнему незыблемой опорой. Или, быть может, я действительно сошел с ума?
‒ Что ты хочешь? – зашептал он. – Скажи мне, что ты хочешь от меня?
Солнечные блики, преломленные водой, пульсировали. Искры переплетались с тенями, извивающимися подобно змеям, и неожиданно он понял.
‒ Жак! – позвал переводчик. ‒ Не разделите ли мою скромную трапезу?
‒ С удовольствием! – звякнул отпираемый замок, и паркет заскрипел под солдатскими сапогами. ‒ Уж не думаете ли вы, мсье, что господин губернатор пытается вас отравить? – подмигнул Жак.
‒ Что вы, даже в мыслях не было!
‒ А зря! – расхохотался охранник. – Губернатор любит красивые жесты! Вообразите – запретил нам разбираться с дикарями так, как ребята привыкли. Даже с дикарками. Ну, вы понимаете. Не переносит, видите ли, грубости. Повидал я таких людей. Они хотят, чтобы все было деликатно, изящно, с церемониями. А потому, вместо того чтобы по-простецки жахнуть в рыло, рано или поздно обязательно кого-нибудь отравят. Простите за грубость, мсье. И за глупую шутку.
Он снова хохотнул, придвинул к себе одно из блюд, и стал с аппетитом жевать.
‒Хороший вы человек, мсье, ‒ прошамкал он с набитым ртом. – Добрый. Только зря вы все это затеяли. Ладно губернатор. Но дикари тоже о вас шепчутся. Боятся.
‒ Почему? – изумился переводчик.
‒ Не стройте из себя дурачка! – чавкнул Жак. – Откуда вы всегда знаете, где ловить рыбу? Когда будет шторм? Не ровен час, еще решат, что вы – человек воды.
‒ Человек воды? – переспросил узник. – А кто это?
‒ Глупое суеверие, мсье. Дикари думают, что подобно тому, как утонувшие рыбаки навсегда остаются в море, умершие обитатели воды попадают на сушу и живут среди людей.
‒ Но это же нелепо! В таком случае их должно быть очень много!
‒ Я же говорю ‒ дикари! – усмехнулся Жак, расправившись с крылышком индейки. – Хотя как посмотреть. Вы ведь встречали много живых островитян. Но доводилось ли вам видеть хоть одного живого водяного? А если нет, то и мертвых должно быть очень мало. Впрочем, все это глупости. Пусть туземцы боятся хоть воды, хоть собственной тени, мы-то с вами разумные цивилизованные люди. И все-таки жаль, что вы не попросили вина…
При этих словах он вытер широким жестом усы и, удовлетворенно крякнув, поднес к губам полупустой графин. Могучий кадык дернулся раз, другой, и вдруг Жак затрясся в приступе богатырского кашля. Переводчик суетился, пытался хлопать охранника по загривку, но все было тщетно. Жак хрипел, глаза почти вывалились из орбит. Наконец, он издал странный звук, похожий на всхлипывание ребенка, тело дернулось в последний раз и затихло.
Бледный переводчик на цыпочках, словно боясь разбудить мертвеца, вышел в коридор и метнулся к лестнице. Скрип двери, запах моря и надвигающегося дождя. У входа в резиденцию двое чумазых детей с любопытством осматривали охранника. Тот лежал на боку, рядом – открытая фляга. Остатки воды выпил песок. Переводчик побежал. Жирные капли падали с неба в пыль, черные кляксы на дороге множились, шевелили щупальцами. Наконец, перед ним открылась рыночная площадь.
‒ Люди, спасайтесь! – крикнул он. – Остров скоро погибнет! Садитесь на лодки и плывите как можно дальше!
Капли барабанили. Десятки раскосых глаз удивленно посмотрели на него и вновь сонно уставились на корзинки с фруктами. Он опрокинул одну, другую. Желтые плоды хлебного дерева раскатились по земле. Рослый продавец поднялся и с ленивой улыбкой несильно ткнул его рукой в грудь. Рядом раздался грохот, взвизгнула женщина: большой кувшин с пресной водой раскололся, осколки посыпались на ступени. Мужчины начали подниматься, молча подходить, образуя полукруг. Снова послышался треск и скрежет глиняных плашек, но никто даже не оглянулся. Переводчик попятился. Он видел, как у входа в рынок перед подоспевшими жандармами вырастает такая же стена, и они молча стоят, опустив винтовки. Толпа беззвучно шла на него. На лицах не было злобы, лишь брезгливое безразличие. Они смыкались полукольцом, оставляя единственный выход. Переводчик отступал. Приветливые рыбаки, которым он помогал в их промысле, те, кто строил ему хижину... Почему у них теперь такие одинаковые лица? Словно все, что было в них различного, смывал дождь. Людская стена теснила его к берегу. Пока двое рыбаков сталкивали в воду лодку, старый шаман, ковыляя, приблизился к переводчику и сказал:
‒ Уходи от нас, человек воды. Ты пришел из океана на магическом корабле ‒ пришла пора возвращаться на простой лодке.
‒ Но почему? Я ведь хотел вам помочь!
Шаман усмехнулся. Голос его почти утонул в грохоте прибоя.
‒ Никто из вас не может принести нам пользу. Вы, мертвые белые люди воды, приплывающие сюда на извергающем дым корабле-драконе, не способны помочь живым. Впрочем, ты – действительно особенный. Вода зовет тебя обратно. Как знать, возможно, ты еще не совсем умер?
Ветер рвал в клочья волны и смешивал их с жесткими, как проволока, струями дождя. Вода ревела, хохотала и плакала. Переводчик вздохнул и шагнул в лодку. Шаман оттолкнул ее от берега длинным шестом. Свинцово-серые валы подхватили деревянную игрушку и понесли прочь. Остров заслонила шипящая водяная завеса, но человек продолжал бездумно смотреть в сторону утраченной суши, пока океан не окутала слепая тропическая ночь.
Под утро ветер стих. Рваные черные волны успокоились, просветлели. Под кожей океана вспыхивали и переливались мириады крохотных огоньков.
‒ Здравствуй, здравствуй, человек! – засмеялись, запели струи.
‒ Ныряй! Играй! Радуйся! – одновременно взлетали крохотные фонтанчики.
‒ Ради меня ты убила людей…
‒ Ты – человек, Человек! Те ‒ нет. Скалы песок плоть рыба дерево…
‒ Они – такие же люди, как и я! – воскликнул переводчик.
Но вода лишь беспечно плескалась и пела:
‒ Ты – человек. Ты можешь понять. Себя меня человеков. Кричи на всех языках, Человек. Они никогда не поймут тебя. Не увидят тебя. Любое лицо им как зеркало, любой голос ‒ эхо. Тебя для них нет, человек. Их для тебя для меня нет. Раковина кость мох трава… Я есть. Ты есть. Смейся, живи, человек, ЧЕЛОВЕК!
Переводчик осознал – он никогда не сможет объяснить воде то, что должен, и ему стало страшно.
Лодку уносило все дальше. Первые дни она без остановки летела по волнам. Иногда лил тропический дождь и беглец, улегшись на спину, жадно глотал теплую воду. На исходе пятых суток утлое суденышко взмыло вверх на хребте громадной волны, тянущейся из края в край горизонта, и плавно соскользнуло вниз. Переводчик понял, что острова больше нет.
Но впереди были другие острова. Он высаживался, пополнял запасы еды и плыл дальше. Куда – знало только море. Равнодушное к человеческим горестям, оно окутывало его своим безграничным счастьем и покоем. Дельфины с клекотом подставляли ему плавники и влекли вдаль по водной глади, то унося в глубь, то подбрасывая в воздух. Раковины доверяли ему свою окаменевшую боль – прекрасные жемчужины. Он научился глубоко нырять и наблюдать в непреходящем изумлении, как высоко, под самым Солнцем, похожим на гигантскую медузу, проплывают тысячи рыб, и каждая чешуйка сверкает чистым золотом.
Переводчик с удивлением узнал, что он – далеко не первый из тех, кто освоил язык воды. Конечно, это были не венецианские дожи, бросавшие в воду кольца, чтобы обручиться с морем, и не надменный персидский царь, приказавший высечь непокорные волны. Все они чувствовали, что имеют дело с чем-то бесконечно более живым, нежели они сами, все пытались подчинить его своей власти – царской или супружеской, но обрели понимание лишь через много лет, когда влага их истлевших тел вернулась обратно в море. Но был старый безумный грек, проживший в объятиях воды сотни лет и известный своим бывшим соотечественникам как Посейдон. Был японец, уничтоживший флот Хубилая, и тоненькая хрупкая англичанка, по чьей просьбе вода сокрушила Непобедимую Армаду. Были и другие, десятилетиями слушавшие сказки воды и не заметившие, как сами стали ею…
Текло время. Старая лодка прохудилась, и переводчик сделал себе новую, широкую и прочную. Иногда он болел, и тогда ложился прямо на поверхность воды, чувствуя, как море гасит жар и вдыхает в него новую жизнь. О его бока терлись огромные теплые тунцы, и в памяти всплывали воспоминания – клинописные знаки шумерского письма, странные истории о вавилонских врачах, которые являлись больному, одевшись рыбами…
Однажды переводчик выловил из моря бутылку. Выбил пробку, и на дно лодки посыпались бумажные листы, исписанные по-французски беглым почерком, мелким как бисер. Вчитавшись, он с удивлением понял, что держит в руках пьесу, похожую на комедию Уайльда, только менее талантливую. По его просьбе море развернуло лодку и понесло ее к источнику необычного послания.
Путешествие было долгим. Через несколько недель переводчик даже начал сомневаться в правильности выбранного водой направления, но волны подбросили неожиданное доказательство ее правоты. Это был авантюрный роман, аккуратно упакованный в три бутылки, крепко связанные бечевой. Еще два дня пути – и перед ним открылся небольшой остров, со всех сторон окруженный рифами. Он был густо покрыт растительностью, но с первого взгляда представлялся необитаемым. Переводчик медленно плыл вдоль берега, пытаясь обнаружить следы таинственного автора, как вдруг услышал громкий голос ‒ охрипший, но все же знакомый:
‒ Рад вас снова видеть, мой друг! Ваша способность к внезапным визитам не перестает меня изумлять! Прекрасно выглядите. Должно быть, принимали лечебные ванны?
Он поднял глаза и разглядел человека, сидящего на живописной лужайке над морем в окружении пустых бутылок. Робинзон был худ как скелет, его волосы поседели. Однако сомнений быть не могло – перед ним находился губернатор погибшего острова собственной персоной.
‒ Швартуйтесь скорее в бухте Ларошфуко! ‒ крикнул он переводчику, указывая на крошечную заводь. – Выпьем, поговорим как старые приятели.
Переводчик сошел на берег, в его руке мигом очутился коньячный бокал, выдолбленный из пальмовой древесины, а радушный хозяин после приличествующих случаю тостов поведал ему свою историю.
Узнав о странном исчезновении переводчика и гибели двух своих людей, губернатор почувствовал острую государственную необходимость отправиться с визитом на континент. Поцеловав на прощание всех любимых островитянок и поручив колонию заботам своего заместителя, он отправился в плавание на попутном пароходе. С собой губернатор взял лишь запас бумаги, достаточный для записи афоризмов во время долгого морского путешествия. Увы, всего через пару дней корабль был перевернут и выброшен на рифы огромной волной. Губернатор спасся чудом – в тот момент, когда палуба разлетелась в щепы при ударе об острые камни, он уединялся в винном погребке, оборудованном капитаном глубоко в трюме. Объявив злополучный остров колонией Франции, он в знак благодарности выгрузил на берег спасшие ему жизнь бутылки, а также бумагу, порох и прочие благословенные изобретения китайских язычников.
В первые дни он написал несколько отчаянных посланий с просьбами о спасении, запечатал их в бутыли и отправил на волю волн. Затем ему стало скучно и он накорябал на обороте очередных листков несколько свежепридуманных афоризмов. Со временем, благодаря обилию досуга и хорошего коньяка, губернатор стал тяготеть к более крупным формам. В море отправлялись поэмы, рассказы, эссе и даже пособия губернаторам будущего. А через несколько лет он с удивлением осознал, что обрел счастье.
На прощание переводчик поинтересовался, не может ли он чем-либо помочь. Его собеседник улыбнулся:
‒ Знаете, мое теперешнее место ничуть не хуже предыдущего. Те немногие удовольствия, которые я утратил, и так уже недоступны мне по возрасту. А губернаторствовать на необитаемом острове гораздо проще и приятней. Все права, и ни малейшей ответственности! За много лет в этой должности я не сделал ни одной ошибки, кроме разве что грамматических.
На прощание он в сентиментальном порыве обещал переводчику сделать его героем очередного своего творения, и даже предложил выбрать – будет ли это романтичная история с остроумным финалом либо наоборот:
‒ Только представьте, какую чудесную жизнь вам суждено обрести, когда, быть может через сотни лет, мою бутылку прибьет к берегу!
Течение уносило лодку вдаль, но погода была ясной, и путешественник долго видел неподвижный силуэт губернатора в сияющем венчике седых волос.
Однажды вода рассказала переводчику, что по всему ее огромному телу неуклюжие металлические посудины режут друг друга огнем. Искореженные, они опускаются на морское дно, где любопытные рыбы плавают по каютам и заглядывают в дула орудий. Далеко на суше вода кипит в кожухах пулеметов и обломки мостов падают в реки. Так он понял, что началась война.
‒ Человек, с кем ты, человек? – журчала вода. – Кого любишь кого ненавидишь, человек?
И теперь, когда по одному его желанию огромные флотилии с тысячами людей на борту могли отправиться на дно вслед за Непобедимой Армадой, переводчик неожиданно понял, что не может ответить на самый простой и обычный вопрос, который только мог быть задан человеку. Он никогда не переставал любить страну, в которой родился. Но, с раннего детства путешествуя по всему миру, он узнал десятки других стран, выучил их языки, потратил всю свою жизнь на то, чтобы понять их обитателей. И, шаг за шагом, по мере понимания, он полюбил все эти страны так же сильно, как самую первую, ибо любовь не ведает понятий больше или меньше. Можно или любить, или не любить. Ему, равнодушному к любой государственной власти, было в равной степени больно и противоестественно отправлять на смерть немцев и русских, французов и румын, американцев и японцев.
В те годы десятки моряков, чьи корабли были потоплены немецкими субмаринами или советскими бомбардировщиками, писали подробные рапорты о своем чудесном спасении, когда с гибнущего корабля водоворотом срывало шлюпки, в которые потом смогли забраться упавшие за борт, или течение само выносило их, обессилевших, к берегу. Но никто из них не упомянул, что среди фонтанов воды, вскипающей от взрывов, им на мгновение показалось, что за катастрофой издали следит восстающий прямо из моря абсолютно голый человек с могучим торсом и длинной бородой. И когда они потом сомневались в правоте своих командиров, этот образ часто являлся им. Столь явное покровительство высших сил подтверждало, что их страна бьется за правое дело, и они, ободрившись, убивали врагов с удвоенной яростью.
На место очередной катастрофы новоявленный морской бог прибыл слишком поздно. Пассажирский корабль, почти разломленный взрывом пополам, завалился набок и медленно ушел на дно. Подводная лодка, выпустившая торпеды, отправилась на поиски новых жертв, а уцелевшие пассажиры гребли в шлюпках по направлению к берегу. На месте крушения остались лишь жалкие обломки, колыхавшиеся на сонных волнах. Среди них переводчик заметил человеческую фигурку, вцепившуюся в кусок деревянной обшивки. Он осторожно перенес ее из холодной воды в свою лодку. Мокрые спутанные волосы, нежная ямка у шеи, глаза, в которых еще отражалась отступающая смерть... Девушка поглядела на него, попыталась улыбнуться – не получилось, шевельнула губами – он мягко прикрыл ей ладонью рот и кивнул в знак понимания. Она послушно закрыла глаза и тут же уснула.
Сперва переводчик думал незаметно оставить ее на большой земле вблизи какого-нибудь поселка, но он не знал, кто живет на берегу – ее соотечественники или враги. Кроме того, она слишком ослабла, так что переводчик был вынужден направиться на юг, за теплом. Отныне их было трое – море, он и она.
Проспав около суток, девушка пришла в себя. Переводчик попытался говорить с ней на разных языках, но ответом было молчание. Возможно, она всегда была немой или немота стала следствием психического потрясения при катастрофе – он не знал. Зато она, к удивлению переводчика, моментально освоилась в лодке и с любопытством наблюдала, как он, летая среди волн, ловит рыбу голыми руками. Угрюмые воды северной Атлантики остались за кормой. Дни утекали без следа, она по-прежнему не проронила ни звука, но слова им были уже не нужны. Достаточно было жеста, взгляда, а порой и движения, настолько мелкого, не осознаваемого самим человеком, что казалось, будто они читают мысли друг друга. Бирюзовые волны бились в борта лодки, пели свои песни, смешливо пускали солнечных зайчиков, но переводчик все больше времени проводил, молчаливо беседуя с немой пассажиркой, и она бережно расчесывала его бороду, извлекая из нее водоросли и распутывая колтуны. И когда их тела сблизились так, что ее запах заслонил собой все ароматы моря, переводчик словно впервые в жизни услышал непрекращающийся шелест: «Здравствуй, Человек! Идем играть болтать летать смеяться, Человек!» И он резанул его слух, как бритвенное лезвие. Переводчик понял, что, куда бы они ни направились вдвоем, где бы ни уединились, рядом всегда будет вода – мудрая, всевидящая, вечная, смеющаяся и равнодушная. Ей, холодной наблюдательнице, никогда не понять человеческих чувств, думал он, а в глубине его сознания предательски шевелилась мысль-близнец – только вода и способна понять все на свете, но есть вещи, которые познать до конца – означает разрушить. Жгучий стыд овладел им, он отвернулся от моря и закрыл глаза, а девушка обхватила руками его голову и притянула к себе на грудь.
С каждый днем его радости и мучения становились все сильнее. Наконец, он изменил курс и двинулся на материк. Скорей на сушу, в горы и пустыни, прочь от вечного смеха и чудовищной власти, о которой он не просил.
‒ Человек! Куда плывешь человек зачем скажи человек! – хрустально звенело море.
‒ Вперед! – хмуро приказал переводчик. – Главное, чтобы я это знал.
Он крепче обнимал свою спутницу, и лодка послушно неслась, подгоняемая течением. Небо затянуло тучами, вдалеке сверкнула молния, недовольно заворчал разбуженный гром.
‒ Остановись, Человек! – пела вода. Голос ее креп, с каждой минутой становясь все глубже и громче. – Вернись летать петь спасать топить жить…
‒ Я – свободный человек! – крикнул переводчик навстречу брызгам и ветру. – Мы будем плыть вперед, и никто не смеет мне приказывать.
Лодка мчалась все быстрее и быстрее. Шторм усиливался. Утлое суденышко, кряхтя, карабкалось с одной волны на другую, дождь шипел и жалил. Вода уже не пела. Она хохотала, содрогаясь всем своим огромным телом. Волны перекатывались, как мышцы под корявой шкурой чудовища. Хохот смешался с ужасающим ревом, в котором переводчику послышалось:
‒ Я поняла, человек, Человек, ЧЕЛОВЕК!!!
И прежде чем эти слова дошли до его сознания, огромная волна накрыла лодку. Она вырвала спасенную девушку из его рук, швырнула прочь и отхлынула. Переводчик закричал и прыгнул следом в хохочущую пузырящуюся пасть. Вдали мелькнула неясная тень, и он ринулся за нею.
‒ Человек! – гудел шторм.
Он ввинчивался в воду, опускаясь все глубже.
‒ Человек! ‒ доносились сверху глухие удары.
Буря осталась далеко в вышине, а он, напрягая мускулы, продолжал лететь за призраком.
‒ Человек…. – пульсировала тьма, шептали странные белесые создания, билось сердце. Их голоса слились в один овеществленный комок и вспыхнули ярким светом в его мозгу. Затем все смолкло.
Когда переводчик очнулся, он лежал ничком на берегу. Был отлив, слабый ветерок пах солью и водорослями. Невдалеке виднелась деревня. Море тихо дышало во сне, и переводчик с удивлением осознал, что впервые за много лет не слышит его голоса. Что-то липкое щекотало его шею. Он нащупал тонкую струйку крови, вытекающую из уха, и понял, что отныне тишина будет вечной. А потом он заметил, что не один. Переводчик дотронулся до той, кто лежала рядом. Девушка шевельнулась, и он почувствовал себя самым счастливым человеком на Земле.
Они поселились в тихом приморском городке и жили там долго и счастливо. До глубокой старости переводчик ощущал порой непонятное беспокойство и внезапно исчезал из дома. Но жена не волновалась. Она знала, что муж идет к морю. Он стоит по колено в воде, проводит узловатыми руками по сияющей бирюзовой глади и что-то тихонько шепчет, а волны обнимают его ноги, весело плещут и рассказывают свои истории, нисколько не заботясь о том, что он их никогда не услышит.