ОЛЕГ СЕЛЕДЦОВ
ТАНГО С ФЕМИНИСТКАМИ
Рассказ
Около года назад Копытов сделал невероятное открытие. Оговоримся сразу, Евгений Александрович Копытов не псих, никакой не пациент учреждения на Профсоюзной улице, где выздоравливают неумные или, наоборот, слишком умные горожане. Он журналист. Обычный, провинциальный работник пера и блокнота, вернее, сегодня правильней бы было сказать: диктофона и ноутбука. Открытие это настолько шокировало Копытова, что он едва не скопытился, простите за столь вульгарное сравнение, принадлежащее, кстати, самому Евгению Александровичу. Он даже запить не смог, что, возможно, и помогло бы в той ситуации, слишком уж безнадёжны и неотвратимы были последствия сделанного открытия.
Копытов в один тоскливый вечер вдруг отчётливо понял, что в мире, именно в мире, а не только в его доме, в его городе, области и даже России, – в мире не осталось мужчин. То есть совсем не осталось, ну, или почти совсем. Если и есть случайно выжившие, то их можно сосчитать даже ребёнку, едва освоившему счёт до десяти. Но и выживших в самом ближайшем будущем ждёт судьба незавидная.
Стоп-стоп-стоп! – скажете вы. Нам обещали, что герой не будет психом, что это нормальный и адекватный представитель современной цивилизации, а тут явный, и притом запущенный случай шизофрении.
Да в том-то и дело, что шизофрения, ну, или там белая горячка на почве многомесячного запоя, были бы для Копытова манной небесной. Спятил человек, чего с него взять. Но нет. В том-то и беда, что был Евгений Александрович абсолютно здоров. И психиатр, дама с волосяным частоколом над верхней губой, и невропатолог, женщина, не лишённая ещё былой привлекательности, диагностировали полную вменяемость несчастного открывателя.
А началось всё месяца за два до того глобально катастрофического вечера прозрения. Посещая кабинеты начальников разного уровня, от руководителя ЖЭУ до областного министра, Копытов стал ловить себя на том, что в каждом новом кабинете, за дверью с табличкой, на которой были выведены должность и почти всегда мужская фамилия, его неизменно встречал один и тот же человек. Даже не человек, а одно и то же пузо.
Вот вы смеётесь. А каково ему? Приходит себе журналист по заданию своего редактора взять интервью на тему реализации национальных проектов, а навстречу ему выкатывается из глубины кабинета сияющее неизменной улыбкой пузо. Важное, чинное. Он в другой кабинет, а пузо уже там. То же самое пузо, понимаете? Не похожее, не подобное, а именно то же самое. И говорит оно одно и то же. Тембр голоса лишь меняет иногда. Жуть!
СЕЛЕДЦОВ Олег Валерьевич – автор книги прозы и восьми поэтических сборников. Публиковался в журналах «Москва», «Молодая гвардия», «Литрос», «Литературная Адыгея» и других. Предыдущая публикация в «Ковчеге» – повесть «преступление и наказание. Век XXI» в № XXXVI (3/2012) Живёт в Майкопе.
© Селедцов О. В., 2013
К психиатру! К психиатру! – закричите вы, негодуя на нас и нашего героя. Но нет же. Хватит уж о психических расстройствах. Тем более что пузо в кабинетах начальников – не самая страшная часть открытия Копытова. Дальше – хуже.
Придя в тот вечер домой, получив за час до этого очередную порцию «втыконов» от редактора Александры Евгеньевны Большак за мелкие недочёты в материале об открытии секции тяжёлой атлетики для девочек, повлекшие «крупные проблемы в мозгах» – выражение редактора, Копытов попал под пресс родной семьи. Нет, какой там пресс. Прессу-то как раз представлял он сам. Дома его ждал каток-асфальтоукладчик, тяжёлый танк КВ-2 и самолёт транспортной авиации «Мрия». Всё это вместе и прокатилось по бедной головушке и расстроенным нервам нашего героя.
Он, кстати, как чувствовал это. Нет, вечер был, надо отдать должное, неплохой, и с погодой всё в порядке. Последние тихие денёчки бабьего лета царствовали над городом. Днём, и это несмотря на ноябрь, люди скидывали верхнюю одежду, оставаясь в одних футболках и лёгких платьицах. К вечеру приходила прохлада, можно было позволить себе плащик или курточку. Но никаких шапок, никаких шарфов, кроме, конечно, сине-белых, дразнящее подчёркивающих очередную победу питерского «Зенита». Но на душе у Копытова всё же было неспокойно. Непонятная тревога стягивала горло вместо чемпионского шарфика. Ну, бывает такое. Ни с того ни с сего. Такая, знаете, безотчётная депрессия. Копытову то вдруг хотелось завыть, то побежать куда-нибудь, не помня себя, то сесть в скорый поезд любого направления, забраться на верхнюю полку, вжавшись головой и коленками в вагонную переборку плацкарты, чтобы под стук колёс никто не услышал, как мужичонка плачет на своей полке.
А чего выть, чего бежать, чего плакать-то? Всё у него, как и у любого нормального мужика. Жена, у которой и бюст, и бёдра, и… ну, вы понимаете, всё словно создано богом плодородия для неизменного и вневременного праздника урожая. Тёща, проживающая в их же квартире и вовсе, вопреки расхожему мнению, не пекущая никаких тёщиных блинов ни на какую масленицу, ни на православную, ни на католическую, ни на… какую там ещё? Ни на какую вообще ничего не пекущая. Две дочери, которые, если бы Копытов лично не знал, что это его законные и родные кровинушки, напоминали бы ему персонажей из КВН, кажется, Жанну и Светку. Была ещё и собака. Девочка. Конечно, в таких случаях произносится другое слово, но у некоторых наших читателей и так уже сложилось мнение, что мы вульгарны и неантиллигентны. С этим словом, кстати, у Копытова была целая история. Как-то к ним в газету принесли объявление, мол, пропала собака, порода, окрас и всё такое. Объявление поместили на соответствующей странице, а на следующий день в редакцию заявилась читательница, весьма похожая на чемпионку сумо. Громом иерихонских труб своего голоса она в пух и прах разнесла привычный жизненный ход провинциальной газеты.
– Ну что вы пишете! Ну разве так можно! Как вам не стыдно!
– Что случилось, объясните, пожалуйста, – пыталась успокоить её Александра Евгеньевна.
– Случилось? Случилось! Конец света случился! Журналисты разучились грамотно писать. Ну, что это? Скажите мне на милость? Что это? Разве так можно?
– Что? Что именно?
– Вот, пожалуйста. Газета. Объявление. Читаю: «Пропала собака. Девочка. Окрас тёмно-коричневый». Ну?!
– И что здесь неправильно?
– Как что? Как это что? Вы издеваетесь надо мной? Я не позволю над собой издеваться. Я ветеран труда. Много лет на административных должностях. Я, если надо, до президента дойду. Ясно вам?
– Ясно, конечно ясно. Никто и не думал над вами издеваться. Только скажите, ради Бога, в чём наша ошибка?
– Ошибка? Это, голубушка, не ошибка, это преступление. Пропала собака. Девочка. Какая она вам девочка? Я вас спрашиваю? Она с…
Ну, и дальше режущее слух слово.
Да, но мы отвлеклись. Что уж, отвлекайся не отвлекайся, а домой идти надо. И Копытов, вместо того чтобы завыть, убежать и уехать, плёлся сквозь роскошь последних тёплых денёчков к бесценному сокровищу его домашнего уюта. Он вдруг с ужасом понял, что скоро, совсем скоро, дня через два-три, а может, даже и завтра, на смену бабьему лету придёт бабья зима. Не хочется? А что делать.
Копытов открыл дверь своими ключами и, не успев перешагнуть порог родной квартиры, услышал тёщино язвительное:
– А, замкадыш пришёл. Явился – не запылился. Чего поздно-то? Зарплату добавили, или премию дали?
Тёща именовала зятя «замкадышем» вовсе не потому, что была коренной москвичкой, коренной в смысле пустившей корни лет пять назад, явившись в столицу из своего Харькова или там Запорожья и потому презрительно относившаяся ко всем провинциальным лохам, не умевшим вовремя пересечь московскую кольцевую. Тёща и в Москве-то была раз всего, лет… ой, много назад, по студенческой путёвке. Просто слово ей нравилось. Модное, гламурненькое, пущенное с голубых экранов в голубоватую аудиторию, кажется, импозантным историком моды.
Копытов хотел было даже протестовать против такого к себе обращения. Что это такое? Замкадыш? На заморыша похоже. Но тёща удивилась этому протесту.
– Чем тебе не нравится? Хорошее слово. У меня оно ассоциируется с выражением: «моей дочери муж». И хватит об этом.
– Да, но, Василиса Мику… э, простите, Василиса Петровна, мне неприятно такое обращение.
– Опять придираешься? Ну что же это такое? Мне в доме моей дочери, в доме моих внучек и слово сказать нельзя? Меня здесь постоянно терроризируют, обзывают Микуличной и прочей нечистью. Значит ему, зятьку бриллиантовому, можно меня обзывать, а мне, дуре старой, Микуличне неотёсанной, значит, и слово не скажи? Проблем нет. Но напрасно ты, зятёк драгоценный, думаешь, что я вот так вот сейчас брошу всё. Хозяйство, заботы о доме, который на мне только и держится, о дочери родной, о внучках-сиротках, и это при живом-то отце, и уеду. Не бывать тому. Пусть убирается тот, кого в этом доме постоянно что-нибудь да не устраивает.
– Василиса Петровна…
– Микулична.
– Что?
– Давай-давай, начал, так уж продолжай. Василиса Микулична, баба Яга, ведьма старая, как там ты меня ещё величаешь?
– Неправда это. Никогда я вас так не называл. А Василиса Микулична – это добрая, умная и красивая героиня русских былин. Если уж на то пошло…
– Если уж на то пошло, то ты и сам-то, зятёк, не Добрыня Никитич. Подумай-подумай об этом, когда мать своей жены будешь всякими гадостями обзывать.
– Да не обзывал я!
– По-твоему, я всё это выдумала? По-твоему, я вру? Ну, спасибо. На старости лет меня лгуньей обзывают. Спасибо, зятёчек.
Она картинно подняла руку над головой и, поклонившись два раза зятю в пояс, коснулась рукой пола. А чему вы удивляетесь? Вовсе Василиса Петровна не была такой уж старой, как величала себя в беседе с Копытовым. Очень даже ещё ничего. Было ей всего сорок восемь. Следила она за собой капитально. Массаж, бассейн, спа-салон. Ну, и всё это, естественно, не на зарплату, так как работать Василиса Петровна перестала, едва въехала в дом зятя, а это была именно его квартира, лет десять назад. Вернее, конечно, на зарплату, но не на свою, а на копытовскую, которой, естественно, не очень-то хватало для нормального, подчеркнём, нормального, существования семьи. Копытову, помимо прямых служебных обязанностей в газете, приходилось пахать ещё на двух работах. Утром дворником, вечером грузчиком, да плюс факультативный курс в местном ПТУ, или, как теперь это называется, техническом колледже.
– Итак, я лгунья, бесстыжая и наглая? Так?
– Не говорил я этого.
– Я лгу?
– Нет.
– Значит, говорил. Что и требовалось доказать.
– Да в конце-то концов, зачем вы меня путаете?!
– Не сметь! Не сметь кричать на мою маму!
Это Жена, Екатерина Сверхвеликая, как мысленно величал её Копытов за внешнюю стать и внутреннюю броненепробиваемость, вступает в милый разговор двух голубков. Вообще-то Катя у него немногословная. Услышать от неё фразу, состоящую из целых восьми слов – большая редкость. Такое происходило не чаще одного раза в две недели, обычно в минуту, когда споры зятя с любимой тёщенькой достигали особого накала по шкале семейных отношений. За эту немногословность в своё время и выделил Копытов будущую супругу из среды симпатичных, но однотипных девчонок, энергично осваивавших карьерные лесенки, трапики и стремянки, где ступеньками служили наивные и лоховатые мужчинки. Копытов не был наивным, тем более лоховатым. На чары словоохотливых обольстительниц ну почти не поддавался. Берёг себя и свою городскую квартиру, доставшуюся по наследству от бабушки, для милой, тихой и верной спутницы его непростой журналистской жизни. Такой спутницей и оказалась Катенька. Чуть полновата, с колдовскими карими глазищами, и главное – великая молчунья и скромница. Чего ещё желать нормальному мужику? И млел Копытов в объятьях Катерины, и мнил себя властителем женских дум и прелестей, и врал, врал, врал ей что-то беспрерывно, а она слушала, слушала, слушала, покорно улыбаясь и послушно отдаваясь своему господину, по временам мысленно превращавшегося в блоковского героя: «Катьку дуру обнимает, заговаривает».
Первый раз она зазвездила ему под левый глаз примерно через недельку, ну, чуть больше, после свадьбы. Копытов был, конечно, тогда не прав. Слишком уж откровенно, при Кате, он раздевал в троллейбусе глазами вертлявую студенточку. Катя не стала устраивать скандал в общественном транспорте. Они приехали домой, поднялись в свою квартиру. Копытов даже попытался шутливо хлопнуть супругу по выдающейся части, расположенной ниже спины, и вот тут-то и получил в глаз. Да так, что отлетел к стене, и вдобавок к подглазному фонарю приобрёл шишку на затылке.
– За что? – искренне удивляясь, выдавил было из себя Копытов, но Катя так резанула его молниями колдовских очей, что он моментально всё понял и расхотел продолжать лёгкую семейную разборку. Но Катя не расхотела. Она придвинула к мужу своё пухленькое личико, свой увесистый кулачок и мощную пуленепробиваемую грудь и сказала так, как говорил, пожалуй, лишь премудрый Соломон, вынося судебные вердикты:
– Убью!
И Копытов понял, что действительно убьёт. Куда денется? И заскучал, потому что какие-либо веские контраргументы в его арсенале в этот момент отсутствовали.
С тех пор Катя стала иногда побивать муженька. Не часто, нет. Раза два-три в месяц. За дело, конечно. Хотя… Чего уж там, и без дела тоже. Но по-прежнему слушала трепотню мужа и всё также отдавалась ему, успокоенная и заговорённая после очередного разбирательства деяний подозреваемого супруга.
Так прожили они в браке шестнадцать лет, удвоив и даже утроив семью за счёт дочерей, тёщи и собаки. Ничего. Жили себе. Не особо тужили. Ну, конечно, Копытову приходилось упахиваться на нескольких работах. А как вы думали? Сохранить семейный уют во времена экономических кризисов и провальных для России зимних олимпиад – это почти искусство. Но уже за то был благодарен Копытов жене, что она не трендела под ухом ежеминутно и ежесекундно, осыпая, подобно своей мамочке, мужа незаслуженными упрёками. От женской болтовни, кстати, у Копытова голова была в тысячах трещинок и могла в любой момент рассыпаться на тысячу осколков, оставив сиротами двух девочек и собаку. Не верите?
Судите сами. Приходит человек на работу. А там его уже ждёт коллега, сестра по перу. Тургенева Изольда. Имя и фамилия подлинные. Честное слово. Изольда здоровается. Достаёт из дамской сумочки баночку джина с тоником. Выпивает содержимое до последней капельки. А затем интересуется:
– Ну, Женя, как дела?
– Нормально. Живём себе. Вчера вот…
– А у меня хреново!
И начинается. О Боже, что тут начинается. Изольда не забудет никого. Все, все, и сослуживцы, и домочадцы, и соседи её получат сполна, и дальние родственники, и старые знакомые, и звёзды экрана, и… И всё это на час-полтора, не меньше. Смысл всего этого звукоизлияния сводится к тому самому слову на букву «с», которого избегали мы в начале рассказа, только употребляемого во множественном числе. Все с... И ещё какие! Причём само это слово, разбавленное совсем уж нелитературными словечками, звучит в монологах Тургеневой почти непрерывно. Легко ли, как вы думаете, в таких вот условиях мужику сохранять словесную невинность? А Копытов сохранял. Ещё бы! Вдруг кто-нибудь донесёт его жене, что Евгений Александрович назвал некую даму… женщиной нетяжёлого поведения, а жена возьмёт да и воспримет эту информацию буквально? Тут одним фонарём под глазом не отделаешься. Тут будут и сломанные рёбра, и месяц на костылях, и… ой, зачем мужику такое счастье? Лучше промолчать. Лучше пропустить через себя все эти «с» и прочее, прочее, прочее. Голова трескается? Что же, брат, такая, стало быть, наша мужская доля.
Но вернёмся в день катастрофы. Как мы уже сказали, Катя была на стороне мамы в её споре с зятем. Так было, кстати, всегда. Тут сказывались три причины. Во-первых, Екатерина Сверхвеликая ужасно, с детства, боялась матери. И не то чтобы в раннем возрасте мать прибегала к частым телесным наказаниям. Так, шлёпнет пару раз по попе. Попе от этого только польза, вон какая получилась – любо-дорого взглянуть. Боязнь эта была привита традиционным укладом тёщиной семьи, где, уходя корнями в глубь времён, неизменно царил матриархат, где мать – глава семьи, глава рода, всегда и во всём права, а мужик прав только тогда, когда во всём согласен с женой. И дочка росла в абсолютном послушании, в рабском, можно сказать, послушании. А когда у Кати в нужный момент не наступили критические дни, она тряслась так, словно уже завтра её ждёт самая злая, самая мучительная и самая неминуемая кара, которую только могло выдумать изобретательное человечество за всю свою историю. Мать, кстати, снисходительно отнеслась к беременности дочери. Милостиво разрешила ей отправляться замуж, но с условием, что когда-нибудь, в глубокой старости, матери не будет отказано в приюте и самом скромном уходе. В дом Копытовых тёща въехала на седьмой год их женитьбы, когда старшей внучке было уже шесть, а младшей пять.
Вторая причина заключалась в умении Василисы Петровны говорить красиво и, по мнению дочери, умно. Именно тёща вела все переговоры с зятем, а Катя лишь удивлялась, как это мама знает наперёд всё, что ей самой хотелось бы высказать Жене, но из-за природного своего немногословия сделать не удаётся. Соберётся, например, зять на ночное дежурство, он иногда подрабатывал сторожем, – тёща тут как тут.
– Евгений, в семь утра, как штык, ты должен быть дома, разбудить дочерей, иначе девочки опоздают в школу. Ты понял?
Так много слов Катеньке за раз просто не выговорить.
И наконец, третья причина заключалась в обычной женской солидарности. В споре мужчины и женщины всегда права женщина, будь она хоть четырежды не права.
В тот вечер, после атаки со стороны тёщи, поддержанной, как всегда, любимой дочерью, Евгений Александрович не стал искать сочувствия у дочерей. Бесполезно. Девочки, которые и в самом деле напоминали КВНовских Светку и Жанну, откровенно презирали отца, считая его неудачником, лузером, никудышным человечишкой, что впрочем, одно и то же; считали, что другие отцы преуспели в торговле нефтью и газом, в покупках футбольных клубов и на поприще деятельности в какой-нибудь Государственной Думе; что другие отцы отправляют своих дочерей учиться в Штаты или там в столицу Лондона – Париж, а не дают им протухнуть старыми девами в занюханной, убогой российской школе. Старшей дочери Копытова было шестнадцать, младшая на год моложе.
Дочери бросили на отца равнодушно-презрительные взгляды, промолвили сквозь зубы что-то типа того, что у Люськи из первого подъезда папа бензоколонку держит, а Анжелика с третьего этажа со своим отцом этим летом в Египте дайвингом занималась.
Даже собака по кличке Джен Эйр предала Копытова. С ней, кстати, это случалось частенько. Если Копытов приносил ей что-либо вкусненькое, она преданно заглядывала ему в глаза, облизывала нос и щёки, умильно укладывалась у его ног. Но стоило тёще вкупе с Катериной устроить Евгению Александровичу моральную экзекуцию, как в домашней любимице мгновенно вспыхивал костёр женской солидарности. Она не давала Копытову себя погладить, рычала и даже скалила на него свои почти волчьи клыки. Так было и в тот злосчастный вечер.
Копытов, подавленный, но скрывавший зло и досаду, ещё бы, чревато, пошёл на кухню жевать безвкусные сегодня котлеты и пить пакетированный чай. Всё в нём буквально клокотало от обиды и негодования. А что сделаешь? Он один, а их…
И вот тут-то Копытова осенило. Один! Один!!! Боже мой, а ведь он и правда один. Нет, серьёзно. Один на один со всеми остальными, имя которым – отнюдь не легион, имя которым – ЖЕНЩИНЫ. Они всюду, они везде, они всегда! Всё кругом женское: Дума, Власть, Конституция, Мода. И названия тоже, блин, женские. А как же мужики? Где мужики-то, я вас спрашиваю? О-о-о! От внезапности сделанного открытия Копытов едва не потерял сознание. Почти инстинктивно, словно защищаясь, он встал и, шатаясь, пошёл в коридор.
– Куда это, на ночь глядя? – язвительно осведомилась тёща.
– Мне надо… Это… У меня… Репетитор. Я забыл.
– Какой репетитор, ты что, заболел?
– Нет. Никакой. Я репетитор. Договорились о занятиях со студентом и забыл, вот.
– Со студентом? А может, со студенткой?
– Нет, что вы, какая студентка?
При слове «студентка» Копытова передёрнуло. Ему сейчас после ТАКОГО открытия только студенток не хватало. Это подействовало даже на тёщу.
– Ладно, иди, только долго не задерживайся. Ты не забыл, что должен ещё у девочек проверить домашние уроки?
– Я? Нет. Конечно. То есть… Я быстро.
Катя, молча наблюдавшая эту сцену, открыла дверь, бросив мужу молнию взгляда, означавшую примерно следующее: смотри, муженёк дорогой, если обманываешь, расплата будет неминуемой. Убью!
Копытов как в тумане пробрался сквозь чрево подъезда и наконец очутился на воздухе. Да, вечер, если не брать в расчет открытия отдельных обывателей, был чудесным. Прохлада уже вытеснила дневную жару. В воздухе, разносимые лёгким ветерком, царили ароматы предзимья. Пахло будущим снегом, морозцем и даже Новым Годом. В такой вечер грех сидеть дома, уткнувшись мозгом в телементовскую улицу бесконечных фонарей. Обязательно нужно быть здесь, на почти любовном свидании с вечером и мирными городскими улицами; плыть по этим улицам, забыв время, пространство, географию, физику… шут знает, что ещё. Лишь бы не кончался этот вечер, лишь бы не сменяла его ночь.
Но сегодня Копытов не видел и не слышал природных чудес последних тёплых ноябрьских вечеров. Он шёл без дороги, гонимый навязчивым спутником. Этот спутник, хоть и носил мужское имя, всё же не был мужчиной. Это был вечный предатель, подленький, гаденький страх, привязчивый и беспричинный.
Как очутился в этом дворе, Копытов не понял. Обычный двор, обрамляемый стандартными многоэтажками. Здесь же, словно в насмешку над правительственными потугами решить транспортную проблему, припаркованы едва ли не один на другом десятка полтора спящих автомобилей. Здесь же группа тёмных парнишек что-то напевает под гитарку. Тёмных потому, что одеты во всё тёмное, лиц не видно, темно ведь, да и кто их знает, чего они там замышляют за своими песенками да гитарками. Наверняка тёмные делишки. Но, странное дело, Копытова, точно он сомнамбула какая-нибудь, неудержимо влекло на это бренчание и хриплое подвывание струнно-голосового камерного мирка. Он подошёл, постоял, не прислушиваясь к словам песни, поздоровался с кем-то, так, на всякий случай, и услышал в ответ:
– Проходите, вам сюда.
Копытов покорно двинулся вперёд. Миновал молодых, не успев точно сосчитать их количество, то ли пять, то ли шесть, открыл дверь, догадываясь, что она обязательно не от подъезда, и очутился на лестничном пролёте, ведущем в подвал. Странный был этот подвал. Вроде бы обычный жилой девятиэтажный дом, стало быть, и подвал здесь должен быть стандартным. Но нет. Проход был слишком узок, как на колокольню какого-нибудь древнего монастыря – со встречным не разминуться. На стенах покоились зажжённые факелы. И ступени, кстати, были не стандартные, бетонные, а каменные, грубо, но правильно обтёсанные неизвестным камнерезом. И вот ещё что интересно: вся процедура перехода с улицы в подвал походила больше на некую эстафету. Серьёзно. Словно бы Копытов был такой своеобразной эстафетной палочкой или важным почтовым пакетом и его бережно передали из одних рук в другие. Копытов знал эти руки. Их хозяев звали Страх и Удивление. Но, братцы мои, согласитесь, лучше уж огромное, гигантское даже удивление, чем мелкий, но подлый страх.
Ступени, круто спустившись вниз, через небольшой переход вели в почти круглую каменную галерею. Там стоял каменный же стол, на нём покоилась медная чаша с горящим в ней маслом. Вокруг стола были люди. Теперь Копытов точно сосчитал их. Пятеро. Одеты просто. Брюки, туфли, лёгкие осенние куртки. Один даже в костюме и при галстуке. Вошедшему не удивились.
– Проходи, брат, мы рады, что ты с нами. Раз ты здесь, значит, ещё жив. Проходи, – почти не глядя на Копытова, сказал усатый мужчина в армейском бушлате.
– Здравствуйте, люди добрые.
– Не так.
– Что?
– Здороваешься не так, – поправил его хозяин галстука и костюма. – Ничего, это поправимо. У нас нужно говорить: «Здорово, мужики!»
– Здорово, мужики…
– Привет, брат. Как дела?
– Ну…
– Как звать?
– Женя.
– Что?
– В смысле Евгений.
– То-то. И запомни: Вали, Жени, Саши – это оттуда, из внешнего, из фальшивого. Здесь – настоящее. Мы настоящие, ты настоящий. Скоро поймёшь. Ну что, мужики, будем знакомиться. Я Валентин, это Зиновий, это Святослав, это Никита. Вожак у нас Александр.
– Заметь, брат, – встрял в разговор тот, кого назвали Никитой, – там, во внешнем мире, нас и называли по-девичьи: Валя, Зина, Светик, Шура; меня, к примеру, дразнили в студенческие годы Никитой, помнишь фильм такой французский? Ну там этот играет, как его?..
– Никита, помолчи, – перебил усатый Александр. – Меньше слов, меньше сплетен. Мужик немногословен. Ну что, все в сборе?
– Серого нет.
– Почему?
– Засада. Его жена заставила смотреть «Ефросинью».
– Жаль Серёгу. Хороший был мужик. Помянем с добром.
У Александра в руках очутилась вдруг алюминиевая кружка. Он отхлебнул из неё, крякнул и пустил по кругу. Все пили, крякали и занюхивали рукавами. Передали кружку и Копытову.
– Выпей, брат, по-мужски выпей. Нас не так уж много осталось. Мужиков-то.
Копытов сделал глоток и поперхнулся. В кружке был чистый спирт.
– Ничего-ничего, брат. С непривычки бывает. Только это единственный напиток настоящих мужчин. Хлебни ещё. Так, молодец.
– Молодчага, – поддержал Никита.
– Сам ты… – зло бросил ему галстучный Валентин. – Забыл наше правило? Никаких женских наименований. Да, брат, сильно они нас потрепали. Даже на ЗОНАХ люди величают себя «бродягами», по-женски. А боевики в бандах, тьфу ты, опять женское словечко, в общем, парни себя называют не союзом, не блоком, а братвой. Братва! Чуешь?
– Да, мужики. Меня сегодня словно кипятком обожгло. Я словно спал до этого.
– Вот-вот. Есть ещё такие, кто спят. Но в основном плохи наши дела. И главное – поддержки ждать неоткуда. Милиция погибла. Теперь вместо ментов у нас полицаи. А к полицаям ещё с Отечественной, сам знаешь, какое отношение.
– Чекисты, – продолжил разговор Никита. – Феликса своего сдали – это раз, в агенты девиц и «голубых» всяких набрали – это два, оперативный псевдоним «Албанец» теперь у Штефанько – это три…
– Помолчи, Никита, трендишь, как баба. И сериалы смотришь.
– Мужские ведь.
– Всё равно. Портишься ты, Никита. Надо тебе жёсткую ептимию заделать. А то, неровен час…
– Молчу, молчу, командир. Говори уж ты.
– Да. С чекистами действительно не всё хорошо. Раньше был комитет, а теперь служба. А с армией? Смотри, брат, что делается. Бойцов и командиров в новую форму одевают. От кутюрье, блин, не выговоришь. Не форма, а платья какие-то. Скоро плац в танцпол переименуют, а вместо строевых смотров конкурсы красоты устраивать начнут. Тьфу ты, блин.
– Кругом засада, командир, кругом. Посмотришь кино. «Братаны» например. Вроде нормальные мужики, но бабы ими, как куклами, играют. Чуть задом вильнут – и всё. Мужики уже жён своих забыли, слюни распустили. Вот есть там такой герой…
– Никита!
– Молчу, молчу, командир.
– Мало нас осталось. Всё мужское медленно, но верно погибает. Помнишь погибших: комсомол, завод, цех, станок… А Советский Союз? Какой мужик был. Помянем добром, братья.
В руках усатого вновь, словно из воздуха, возникла кружка, которая пошла по кругу.
– Выпей, брат, из общего стакана, помяни ушедших мужиков.
– Стакана? Это же кружка.
– Тс! – зашипели на Копытова со всех сторон.
– Нет, брат, это стакан. В нашем союзе ПОМЖей нет всяких там кружек, мисок и прочей бабской атрибутики. У нас всё мужицкое.
– Бомжей? Вы что, бомжи?
- Не бомжей, а ПОМЖей. ПОМЖ – это значит: Последние Оставшиеся Мужики…
– А «Ж» что такое? Женщины, что ли?
– Нет, брат. Это значит: Живые. Мы ещё живы, брат, и так просто им не сдадимся.
– Да, брат, задавили нас, – это снова Никита, – в начальниках – бабы, мэр города – баба, вице-губернатор, едрижкина кочерыжка, тоже баба. В президенты метят аж две бабы.
– Ну, это ты загнул.
– Да провалиться мне на этом месте, – горячился захмелевший Никита, на всякий случай трогая себя за щёки, не провалился ли… – И главное, хитрые, заразы. Вот у меня случай был. Одна девица…
– Заткнись, Никита!
– Молчу-молчу, командир.
– Да, трудно нам. Но ещё живы и боремся. И так просто не сдадимся. Так, мужики?
– Так, командир, так.
– Выпьем же за победу, единственную женщину, которой с нами по пути! За нашу победу!
В руке его снова, в третий раз, неизвестно откуда появилась кружка-стакан, пущенная по кругу. Копытов выпил.
Жидкость обожгла, но уже не так, как в первый и второй раз. Он почувствовал, как спирт, обволакивая пищевод, желудок, через кровь растекается по всему телу. Стало легко. Страх, сомнения, обиды остались где-то далеко. Внизу, в каменном круглом зале, а сам Копытов летел и не во сне, не в алкогольно-наркотическом бреду. Копытов был в собственном теле и с ясным сознанием. Летел он по длинному, широкому, одетому в мрамор с позолотой коридору. На мгновение показалось ему, что из небольшой ниши в мраморной стене за ним пристально наблюдает то ли известный историк моды, то ли звезда эстрады Борис Елисеев, то ли акула пера Сергей Собеседов. Однако, тревога, вспыхнув на долю секунды фосфорным огоньком светлячка, тут же погасла и забылась. И снова стало легко и хорошо. Так и летел он без времени, может, час, может, год, а может, пару секунд, пока, наконец, не очутился в сферическом помещении, стены которого были преизобильно украшены резными виноградными ветвями из мрамора, фруктами из янтаря, малахита и лазурита, цветами с блеском изумрудов и рубинов. Большая часть помещения была занята рядами уютных кресел, отделённых от подковообразной сцены рампой из горного хрусталя. Копытов вдруг услышал голос. О, это было пение сирены, невидимой для глаз. Незабываемое, чудесное, волшебное. Песнь была печальна. Магический голос повествовал об умерших много лет назад героях. Все они были воины. Храбрые, мужественные, крепкие и прекрасные. Но на пути каждого из них стояла прекраснейшая из прекраснейших. Колдунья, ведьма, жрица самого дьявола, сводившая с ума целые города, области, страны. Воины один за другим гибли от безумной неразделённой любви, обращаясь в драгоценные камни. Потому-то камни и имеют мужские имена: Гранит, Мрамор, Изумруд, Гранат, Аметист. Теперь все они в этом зале, все у ног своей сладкоголосой повелительницы. Так было, так есть и так всегда будет. Не стоит тревожиться, глупенький. Такова она. Жизнь.
Копытов уселся в кресло, кажется, в четвёртом ряду. Зрителей, кроме него, в театре не было, но пьеса началась. На сцену вышла удивительная актриса. Удивительная в прямом смысле. Левая половинка её излучала здоровье и блеск молодого, сочного, соблазнительного женского тела, одетого в шелка и парчу, тонувшего в роскоши дорогих украшений. Правая же половина была отвратительна. Дряблая, с синюшным отливом кожа, глубокие безобразные морщины, беззубый гноящийся рот. Тёмные вонючие лохмотья старческих одежд не в силах были укрыть физическую катастрофу.
– Я Молодость! – с азартом захохотала женщина. – Выпей меня до дна, если сможешь.
– Я Старость, – прошепелявила она же, с трудом выговаривая слова. – Выпей меня, даже если не хочешь.
Копытову очень хотелось смотреть лишь на левую сторону актрисы, но глаза невольно скользили направо, наполняя его сердце болью и жалостью.
На сцену выскочили сразу три актрисы. Одеты по-разному. Разные причёски. Но Копытову сразу бросилось в глаза их сходство. Это были сестрёнки-тройняшки.
Первая была одета безвкусно и неряшливо. Короткая мини-юбка, кроссовки, ватник и корона Королевы красоты. Вторая была в купальнике, хотя купальником эти едва заметные лоскутки цветного шёлка можно было назвать лишь условно. Третья же была одета вообще неизвестно во что. Ну, как в той детской сказке про умную невесту короля, явившуюся пред пресветлые очи земного владыки, не одетая и не голая, не верхом и не пешая. Одежда актрисы представляла собой смесь из рыболовной сети с клочками бытового мусора: пластиковых бутылок, пакетов из-под молока, пивных банок, обрывков газет.
– Я Партия, – голосом телеведущей провозгласила первая. – Я ваш лучший друг и верный раб. Выпей мою роскошь, брат мой.
– Я Демократия, – сладко заверещала вторая. – Я ваш сон и ваша грёза. Выпей мою щедрость, сын мой.
– Я Реформа, – неизвестно как раздалось со стороны третьей актрисы. – Я ваше лекарство, ваш яд и морфий. Выпей мою цену, отец мой.
Тройняшки изобразили на сцене несколько живых пирамид, подобных тем, что так любили изображать наши родители, а после исчезли во внезапно открывшихся люках.
Актриса, певшая песнь Жизни, на мгновение показалась из-за кулис. О, она действительно была божественна. Нельзя сохранить разум, всего лишь раз насладившись видом её тела. О эта шея, о эта грудь, увитая кружевным батистом, о это лицо, эти ямочки на прелестных щёчках. О эти глазищи! Боже мой, Боже мой, падаю к ногам Твоего величия, создавшего такую красоту.
Копытов застонал, когда прекрасное личико растворилось в кулисах.
– Нет-нет-нет! Не уходи! Появись снова. Так нельзя. Я так не хочу!
– Хочешь быть с нею? – спросил чей-то голос, не Жизни.
– Хочу, очень хочу!
– Просто так?
– Не просто. Я готов на многое… на всё.
– И даже забыть, что ты мужчина?
– О-о-о. Кто ты?
– Мне имя Тайна. Меня редко кто видит, но я вечно стою у тебя на пути. И ты боишься меня.
– Нет.
– Боишься.
– Нет!
– Ха-ха-ха! Смешной. Хорошо. Много напитков предлагалось тебе сегодня. Какой из них ты будешь пить?
– Я хочу воду Жизни.
– Жизни? Прекрасно.
В этот миг оркестр за сценой заиграл «Оду к радости» и откуда-то сбоку на рампу и через неё в зрительный зал потекло, клубясь, разноцветное сияние.
Из-за кулис появилась актриса Жизнь. Лицо её было укрыто вуалью, а прелестные мраморные ручки несли золотую чашу. Она величаво сошла по ступеням и, подойдя к Копытову, протянула ему напиток.
– Пей, дурачок, пей.
Голос был не тот, что прежде. Похож, очень похож, но другой. Была в нём какая-то фальшь, неприятная какая-то нотка. И Копытов решился на безрассудный поступок. Подобно кобре, делающей смертельный рывок к жертве, рука его в мгновенное ока метнулась к лицу Жизни, сорвав вуаль.
Крик дикого, безумного ужаса сотряс театр. На Копытова в упор глядели пустые глазницы и скалились жёлтые клыки человеческого черепа.
– Что ты, что ты, глупыш, чего испугался? Я Смерть, я так же реальна, как ты и все другие. Пей же меня, ну, пей!!
Чаша стукнула его по губам, брызги напитка прожгли кожу лица до кости. Актриса Смерть закатилась неистовым хохотом, а Копытов почувствовал, как сердце его, затем руки, ноги, спина, шея превращаются в камень. Самое удивительное, что последняя живая мысль, мелькнувшая в окаменевшем мозгу, была: «Только бы не в булыжник». В самом деле, поразительно, о каких пустяках могут думать эти мужчины в ТАКИЕ мгновения.
Очнулся Евгений Александрович в каменной галерее, где, как вы помните, проходило собрание ПОМЖей. Усатый командир с удовольствием хлестал Копытова по щекам.
– Ну, ну, давай, давай, брат, просыпайся. Ничего. С непривычки, брат, со всеми бывает. Как ты?
– Нормально. Где я?
– О. На сегодня тебе хватит. Да и нам пора, мужики. Завтра в это же время. Завтра будет много работы.
– Будем писать конституцию? – преданно заглядывая в лицо усатому, подхватил Никита.
– Что?
– Вернее, программу?
– Что-что?
– Э… Я хотел сказать, план. План действий.
– То-то же. Завтра действительно начнём работать над планом спасения народов. Никому не опаздывать. Евгений, ты как, нормально?
– Нормально.
– Придёшь завтра?
– Приду.
– Приходи. Ты нормальный мужик. Ты наш.
– И помни про конспирацию, – опять вставил Никита.
– Что?!
– Ой, в смысле, про секрет и молчок.
– А вот это правильно. Секрет и молчок. Расходимся по одному. Вопросы есть?
– Слушай, командир, – вдруг спросил Копытов, – а что это за парнишки сидят у входа с гитарками?
– Наша смена. Толковые ребята. Из них отличные мужики получиться могут. Если, конечно, мы их не упустим. Столько соблазнов в мире. Гитары эти. Тоже ведь женщины. Ну, ладно. Всё. До завтра.
– А на посошок?
– Уймись, Никита. На сегодня достаточно. Мы ведь не пьянь какая-нибудь. Мы – союз. Настоящий. Мужской.
Члены союза стукнули друг друга кулак об кулак и по одному заспешили к выходу.
Копытов вновь очутился на улице. Был поздний вечер. На небе высыпали звёзды. Пахнущий морозцем воздух легко проникал в обожжённое спиртом горло, с каждым вздохом возвращая покой и уверенность, сбежавшие от Копытова после недавнего кошмара. Новые товарищи Евгения Александровича плелись по домам, опустив головы, шаркая ногами, словно давно смирились со вселенской катастрофой, постигшей нашу планету. Но Копытов, только сегодня прикоснувшийся к этой тайне, не хотел покоряться судьбе. В нём постоянно клокотали, словно пузырьки от страшного напитка Смерти, желания что-то сделать, с кем-то и как-то бороться. Но как? Одному? Эти ребята, конечно, хорошие мужики, но Копытову почему-то плохо верилось в то, что они способны изменить, исправить хоть что-нибудь. Здесь не поминки нужны. Здесь действовать нужно. Нужен, обязательно нужен надёжный союзник. И тут Копытова осенило.
– Есть! – заорал он, пугая случайных, не скрученных ещё по рукам и ногам путами сериалов, прохожих. – Есть, знаю!
И побежал. Побежал, не осознавая, куда бежать. Нет, ну в самом деле, друзья, ну скажите вы, справедливости ради, где найти того самого союзника, о котором так замечательно вспомнил вдруг наш герой? По секрету скажем вам, что имя этому союзнику произносится в современной либеральной российской матрице с непочтением, неохотно. Дело в том, что имя ему – Бунт. Да-да. Тот самый. Бессмысленный и того… беспощадный, как выразился о нём классик. Но, опять же ради справедливости, скажем вам, что не всегда Бунт бывает бессмысленным и далеко не всегда беспощадным. Итак, где искать его? В сугубо мужских заведениях? Военкомат. Футбольный стадион. Что ещё? Ну, положим, мнение о современных вооружённых силах одного из наших ПОМЖей мы недавно слышали. О стадионах и говорить не приходится. Там всё по правилам и под присмотром милиции, ой, простите, полиции, никак не привыкнем. Тогда где? Может, в студенческих аудиториях? Известно ведь, какие бунтовщики эти студенты. Жуть просто. В Китае, например, во Франции, в России… дореволюционной. Только не в современной. В нынешнем нашем государстве студент – аморфное, амёбообразное, жвачкожующее и пивопьющее, уж простите, существо. Так, по крайней мере, думал Копытов, продолжая бежать по вечернему городу. Такой студент на бунт не способен. О-о-о! Друг мой, брат мой, где ты? Где тебя искать?
Копытов остановился на перекрёстке. Светофор помигивал постоянным жёлтым светом. Евгений Александрович даже присказку вспомнил: направо пойдёшь… ну, и так далее. Куда же, в самом деле, идти? Возможно в центр, там иногда собираются неформалы и даже, только мы вам об этом не говорили, по слухам, там тусуются скинхеды. А может, как в той самой присказке, направо, там вокзал, а мало ли на вокзале людей, пытающихся бежать от суеты, бытовухи, да и от себя самого? Но ноги, о женская порода, предательски понесли нашего героя налево. Хе. Здесь роскошествовал самый, пожалуй, известный в городе ночной клуб «Клеопатра». Название-то какое. Тьфу! Самое что ни на есть феминистское. К чести Копытова, на пороге клуба он притормозил и даже заколебался, стоит ли входить в это убежище разврата и страстей, но тут мимо него, слегка подвигая крепкими плечами стоявшие на их пути препятствия, прошли знакомые парни. Те самые, с гитарками. Ну, точно те. Хотя… Нет. Точно. Те самые.
И Копытов шагнул за ними следом. Здесь всё было, как и в любом ночном клубе. Танцующая молодёжь, в основном девчурки лет пятнадцати, тоненькие мальчики в каких-то кружевах, рюшечках и бантиках, лихая танцпольная музычка, рвущая уши непосвящённым, словно ноздри каторжанам, барная стойка с хлюпиком барменом и двумя гиппопотамообразными молодчиками, лениво оберегающими клубный покой. Да, бунтом здесь не пахло. Его здесь, если уж откровенно, в принципе быть не могло. Ошибся Копытов. Спирт, наверное, мозги приплюснул. Бывает. Хотел было Евгений Александрович плюнуть, не в фигуральном смысле, а очень даже реально, набрать слюны в рот побольше и… Тьфу на вас всех, и на вертеп ваш, и на всё. А вот так! Но в этот миг невесть откуда взявшаяся под звуки внезапно взорвавшего клубный порядок танго прямо к нему, к Копытову, королевской поступью подошла шикарная женщина. Она была ослепительна. Нет, не так обольстительна, как Молодость, не так обворожительна, как Жизнь, но роскошью, величавостью и блеском огневых глазищ она затмевала всех женщин, которых Евгению Александровичу сегодня довелось повстречать.
– Белый танец, – сказала она властно. – Я приглашаю.
– Танго… я не очень… в смысле не умею.
– Ерунда. Это просто. Я научу. Давай руку. Ну, не бойся. Клади её мне на талию. Смелее. На этот танец моя талия вся без остатка твоя. Ну? Двинулись.
И начался этот странный и, может быть, даже страшный танец, исполненный огня, страсти и, не удивляйтесь, того самого разврата, о котором с негодованием и сладковатой истомой думал Копытов перед дверьми ночного клуба. Нет, пожалуй, это и танцем назвать нельзя. Это было колдовство, безумное слияние, любовное соитие белой и чёрной магий, мистерия, в которой рухнули стены и потолок клубного помещения, превратились в прах земля, улицы, город, планета в конце концов. Танго бросало Копытова и его царственную партнёршу в межзвёздном пространстве от созвездия к созвездию, закручивая в туманности и пряча в скоплениях галактик. Копытов задыхался. Сердце его давно уже вырвалось из груди и спаслось бегством где-то в тихих пристанях Магелланова облака. Но скажи ему сейчас некто: «Стоп, браток, танец твой окончен, дай, брат, и другим потанцевать», – и он растерзал бы несчастного «некту» зубами и ногтями на миллиард кусков, раскидав эти куски по самым тайным уголкам вселенной. Но музыка играла, и не было конца нечеловеческому восторгу бессердечного тела, именовавшегося когда-то Евгением и даже Александровичем. А оркестр наяривал. Страх, боль и наслаждение были главными музыкантами невидимого оркестра. Играли они не громко, нет, но брызги звёздного танго разлетались по всему бескрайнему космосу, заставляя изумляться и восхищаться танцем обитателей даже тех планет, которые будут открыты земными учёными лет через четыреста. Наконец танец достиг кульминации. И Копытов, не умея сдержать нахлынувшего на него восторга, застонал в нечеловеческом экстазе, забился в животных конвульсиях танцевального оргазма. Если бы не партнёрша, он, наверное, провалился бы, хотя некуда было проваливаться, но всё равно провалился бы в параллельные миры, в преисподнюю, в чёрное и безвременное НИЧТО. Но она подхватила его бездыханное, бессердечное тельце и усадила за столик всё в том же ночном клубе, где уже не гремела, а испуганно повизгивала танцевальная музычка.
– Ну, как, – спросила она, – понравилось?
Копытов не мог отвечать. Он всё ещё был бездыханен. Губы его делали лишь жалкие попытки схватить хоть малюсенький глоточек спасительного воздуха.
– Вижу, что понравилось. А то ли ещё будет. Теперь я всегда буду с тобой. Ведь ты хочешь этого, ты сам искал меня. Искал же? Признайся, проказник.
– Кто… вы, – едва выдавил из себя Копытов.
– Ха-ха-ха! Шалун. Не делай вид, что не знаешь. Я… везде, я… всюду. Ну, вспомнил? Ха-ха-ха, негодник. Меня нельзя не узнать. Хотя… Иногда, кажется, что меня нет. Иногда меня не видно, можно подумать, что я скрываюсь, что я пропала, сгинула навеки. Но это не так. Я могу появиться в любую минуту. Меня ждут. Меня жаждут. Обо мне слагают стихи и песни. Да вот послушай сам.
Копытов, уже начавший потихоньку дышать, перевёл взгляд к маленькой сцене, где разместилась небольшая команда музыкантов. Копытов узнал их. Те самые ребята. Из резерва ПОМЖей. Играли они бесхитростно, пели… сносно. Главное – это были слова. Звучали эти слова ярко, отчётливо и почти яростно. Пел совсем ещё молоденький парнишка, но Копытов почему-то понял, что песня написана не им, что она значительно старше этого парня, да, пожалуй, и самого Копытова.
Когда-то был я тихим, ласковым,
Купался в рифмах, брызгал красками,
Я был поэтом.
Но день и ночь играют в ножички,
А дяди в безупречных «троечках»
Зовут к ответу.
Они брюхатые, противные,
Все бело-бурые партийные.
А счастья нету.
Коньяк прокисший, спетый на троих.
И кража денег у слепых «слепых»
Зовут к ответу.
Мигалки жрут своих подельников.
Нет ни суббот, ни понедельников,
Ни зим, ни лета.
И рвотой сыт из телеблюдца я.
И пьяным гимном Революция
Зовёт к ответу.
На скотобойню поведут детей.
Им пулемёт расскажет без затей
Про то и это.
Мне давят чёрным сапогом прыщи,
А я хриплю: «Проща… товарищи…»
И нет ответа.
– Так вот вы какая, – против своей воли изрёк Копытов, дослушав песню до конца. – Революция.
– Узнал. Конечно, узнал. Ну, и как я тебе?
– Я… боюсь… вас.
– Ну-ну. Это пройдёт. Ты же понимаешь, что без меня уже не сможешь жить. Не сможешь. А знаешь, почему? Вот взгляни.
Правая часть клуба, где только что была барная стойка, вдруг превратилась в большой киноэкран. Слева, со стороны сцены, загудел кинопроектор, и на экране появилось изображение. Объёмное, реальное, безо всяких там очков, необходимых для восприятия фильма в режиме «3D».
Дверь. Рука в перчатке нажимает кнопку входного звонка. В прихожей человек, что-то напевая себе под нос, не торопясь возится с замком. Дверь открывается. На пороге люди, один из них в полицейской форме.
– Вы господин Иванов? – спрашивает незнакомец в штатском.
– Да, а в чём, собственно, дело?
– Согласно имеющимся у нас документам, вы отказали своим детям в праве на получение прививок от гриппа. Это так?
– Да, и что?
– Решением суда нашего района вы лишены родительских прав. Ваши дети отныне переходят под защиту государства.
– Что это значит? Кто вы такие? Как вы смеете?
Человека грубо отталкивают. Полицейский и ещё один в штатском выламывают ему руки, бросают на пол. В ход идут наручники и резиновые дубинки. Дети, а их в комнате немало, кричат от ужаса, закрывают ручонками глаза, прячутся под стол. Самый маленький карапуз пытается залезть под диван. Его хватают за ноги, вытаскивают, вырывающегося и орущего передают с рук на руки, уносят, переступая через неподвижное тело отца. Следом выводят остальных детей. Гости уходят. Последним покидает квартиру тот, кто беседовал с отцом. Крупный план. Рот гражданина в штатском, слегка искривлённый довольной ухмылкой, произносит:
– Закон превыше всего.
Следующий кадр. Школа. В классе дети заполняют анкеты. На доске начертана тема анкетирования: «Довольны ли вы своими родителями». Мальчуган с чернильным пятнышком на ухе старательно выводит в графе «Ругаются ли родители в вашем присутствии» ровным, аккуратным почерком: «Да. Ругаются». Новая графа. «Обещает ли ваш отец взять ремень, если вы принесёте двойку». Ухо мальчика краснеет от напряжения. Чернильное пятнышко подрагивает. Он пишет: «Да. Обещает». Новая графа. «Наказывают ли вас родители за то, что вы не доели манную кашу». Мальчик потирает вспотевшие руки. Пишет: «Мама сердится, а папа даже кричал один раз». Ещё графа. «Шлёпала ли вас мама за то, что много занимаетесь компьютером». Мальчик грозит куда-то в потолок кулачком, выписывает: «Шлёпала. Целых три раза». Камера переходит от ребёнка к ребёнку. Дети стараются. Посапывают, вытирают лбы и носики. Пишут. Камера скользит по окну, обозревает школьный двор. Во дворе, припорошенный свежим снежком, стоит памятник Павлику Морозову.
Следующий кадр. Пресс-конференция известного олигарха. Приятно улыбаясь, источая безмерное самодовольство, он говорит о природной лени народа. Только шестидесятичасовая рабочая неделя может спасти Россию, убеждён оратор…
– Хватит! Выключите! Зачем вы мне это показываете?
– Ну, хватит так хватит. Хотя впереди ещё много чего интересного. Там у меня и про семью есть. Знаешь, обычная такая семья. Муж, жена, две дочери, тёща и собака. Не хочешь посмотреть? Нет? Как хочешь. Ну, так что? Будем дружить или как?
– Мне надо подумать.
– Думай, думай, дружочек. А я пойду пока с ребятишками молоденькими пообщаюсь. Они меня, между прочим, полюбили. А я что? Я не жадная. Я их тоже ох как полюбить могу. Смотри, дружочек. Не проворонь своего счастья.
Революция поднялась. И всё так же величаво, как какая-нибудь самодержица всероссийская, поплыла сквозь танцпол к знакомым нам уже хозяевам гитарок. Копытов остался один. Ему действительно нужно было всё тщательно обдумать. Слишком многое свалилось на его пока ещё мужские плечи за один только вечер. А может, и в самом деле своротить всё это. Всё. И всех. Ввергнуть в пучину нового революционного танца. Перетряхнуть все наши будни и праздники. Воздать сполна каждому по делам и заслугам его. Жертвы? Революций без жертв не бывает. Но, в конце концов, без революций жертв может быть многократно больше. Вот мужиков на земле почти не осталось. Кто следующий? Ребятки, парнишки эти с их верными гитарками? Они на очереди? А потом? Страшно даже подумать, что будет потом. Такое начнётся, такое… Нет. Уж лучше Революция. Уж лучше мы им покажем. А мы им покажем. Им? Кому это? А не всё ли равно? Кому надо, тому и покажем. Они нас ещё узнают. Они…
– Извините, Евгений Александрович. Я долго не решалась к вам подойти. Простите меня, но мне кажется, вам нельзя больше находиться здесь. Вы можете погибнуть.
Копытов обернулся. Перед ним стояла девочка. Неяркая, убогонькая даже. В платьице лёгком. С нелепым бантиком в косичке. Глаза опустила, губы покусывает от волнения.
– Ты кто?
– Это неважно, Евгений Александрович. Просто поверьте мне. Пожалуйста, я вас очень прошу. Ну хотите – ударьте меня. Меня часто бьют, я не обижаюсь.
– И чего же ты всё-таки хочешь?
– Уйдёмте отсюда. Вам нельзя здесь больше оставаться. Погубят вас.
– Погубят? И что? Кто-нибудь, хоть кто-нибудь пожалеет об этом?
– Я пожалею, Евгений Александрович. Мне будет очень больно.
Копытов ещё раз, не без интереса, кстати, посмотрел на убогонькую. А знаете, она вовсе не дурна. Худенькая, правда, но… миловидная. Даже очень. А глазёнки синие-синие, и как озерца.
– Как же зовут тебя, дитя?
– Надежда.
– Ишь ты. Надежда. Такая хрупкая, а имя такое солидное, значимое даже. Ишь ты.
Копытов оглядел клуб. Революция, в окружении юных поклонников, насмешливо и пристально смотрела в его сторону. Да и все обитатели зала, побросав танцы, напитки и приятные беседы, с интересом наблюдали за Евгением Александровичем. Копытов собрался даже порассуждать по этому поводу сам с собой. Но вдруг что-то словно кольнуло его в грудь. Он решительно встал.
– А знаешь, Надежда, ты права. Пойдём отсюда.
Он встал и, заметно шатаясь, пошёл к выходу. На улице уже вовсю царила ночь. Горожане попрятались в многоэтажных бункерах под присмотром своих телевизоров. Небо затянулось красноватой дымкой, и на случайных прохожих иногда садились мелкие капельки влаги. То ли тумана, то ли первых снежинок. Завтра навалит по колено снега. ЖКХашники выведут на улицы свою технику. Не хочется? А что делать? Всему своё время.
Где-то сзади остались суета и гул ночного клуба, где-то в прошлом осталось собрание несчастных ПОМЖей, где-то в памяти затерялась ссора с тёщей и женой. Копытов шёл по городу. Без шапки, распахнув куртку, бессмысленно улыбаясь куда-то в небо. И не было в этот миг в мире никого и ничего, кроме нелепо улыбающегося чудака и печального всплакивающего неба. Хотя… чуть сзади, за Копытовым, спотыкаясь и вздрагивая от холода и неизвестности, шла девчурка. Надежда. Маленькая, но всё-таки Надежда.