litbook

Non-fiction


Осколок0

 

(окончание. Начало в №5/2013)

Стали готовиться к побегу. В карманах накапливались сушеные корки недоеденного хлеба. С водой была проблема. Но Тимур нашёл в упаковочном цехе старое пожарное ведро и несколько дней подряд подбрасывал в него снег. Снег таял медленно, так как в цехе было холодно, но идея ему самому нравилась. Алексей даже раздобыл несколько списанных немецких гимнастёрок. Осталось решить, как всем спрятаться в ящики с миномётами, ведь упаковка и заколачивание тары происходило под пристальным надзором офицера.

В это время из числа пленных набиралась группа добровольцев в школу надзирателей. Записавшихся отправляли в другой город на обучение. Записались все, кроме Тимура. Отправка была назначена на воскресенье. В субботу Тимур заготовил ящики, в которых должны были спрятаться беглецы. У каждого такого ящика снаружи торчало два гвоздя. Если за них потянуть, стенка ящика должна отвалиться. Внизу она прикреплялась четырьмя дверными петлями, так как ящик предназначался не только для перевозки, но и для хранения орудия.

Беглец должен был обвить ствол миномёта, как гусеница ветку, потянуть на себя фанерную стенку, и держать её до тех пор пока не придёт Тимур и не забьет снаружи.

В воскресенье утром Тимур ушёл в упаковочный цех, а Петр, Мишка и Лёшка по приказу немца собирали свои пожитки. Вдруг к ним привязался маленький коренастый вятский паренёк. Он искренне ненавидел тех, кто записался в школу надзирателей.

Паренёк взорвался в крике:

– Холуи немецкие, х...сосы, твари недобитые...

Недолго думая, он набросился на Лёшку и, продолжая кричать, лупасил его. Лёшка же только защищался. Вошедший на крик офицер, какое-то время молча наблюдал за происходящим, затем приказал всем построиться.

«Добровольцы» построились у выхода. Лёшка оказался рядом со здоровенным парнем из Западной Украины. Хлопец не скрывал своего желания в приобретении профессии надзирателя, и потому ребята люто ненавидели его. Офицер подошёл к Алексею:

- Ты не можешь учиться надзиратель, оставаться.

- Почему?

- Маленка сила.

Хлопец, стоящий рядом, захихикал.

Лёшка разозлился не на шутку.

- У меня мало силы?!

Он развернулся и врезал хихикающему парню кулаком в солнечное сплетение. Тот согнулся, ловя губами воздух, и Лёлик, сцепив руки замком, огрел жертву по шее. Паренёк повалился на пол. Все вокруг зааплодировали, в том числе и офицер.

Когда аплодисменты утихли, офицер сказал:

- Всё равно оставаться, ты не страшный.

К этому времени парубок поднялся и, окончательно отдышавшись, накинулся на Алексея. Он сгрёб его в охапку как пучок соломы, сдавив изо всей силы толсто-костными крестьянскими руками, так что казалось вот-вот из Лёлика вытекут его последние «жизненные соки». Но подскочившие Петр и Мишка буквально вырвали Лёлика из лап этого «циклопа».

Лёшке было приказано остаться и идти на работу в прачечную. Отбывающих в школу надзирателей построили и повели на вокзал.

Бригада упаковщиков, в числе которой находился Тимур, ожидала прибытия грузовой платформы. Группа «новобранцев» в надзиратели кучковались под навесом при входе в упаковочный цех. Шёл дождь. Цех просматривался насквозь. Друзья обменивались взглядами. Было ясно, что спрятаться в ящики будет нелегко. Тимур высматривал Алексея. Наконец подогнали платформу. Оказалось, что будущие надзиратели должны ехать вместе с ящиками, это облегчало задачу. Отправка запаздывала, и «студентам надзирательской академии» было приказано помогать грузить ящики. В скором времени вся платформа была наполнена ящиками в три-четыре этажа. Когда Тимур погружал на платформу последний ящик, он увидел выглядывающее из-за борта мокрое Лёшкино лицо. Убедившись, что остальные не замечают его, Лёшка перемахнул через борт. На нем была мокрая, немецкая форма.

– Ну, чистый немец, - заметил Тимур.

– Наполовину, – отозвался Лёша.

По проходу пробирался проверяющий офицер. Тимур с силой рванул боковую стенку нижнего ящика. Пломба отлетела на пол. Лёшка нырнул внутрь.

Офицер, приказав накрыть платформу брезентом, собрался уходить, как вдруг заметил щель у ящика, в который только что забрался Лёшка. Он осмотрел то место, где должна быть пломба и приказал Тимуру открыть ящик. Тимур сказал, что ему нужен инструмент и выскочил на перрон. Офицер стал осматривать другие ящики. Вернувшись с молотком, Тимур начал отковыривать фанерную стенку, делая вид, что это не так легко и прикидывая, что делать дальше. Он даже был готов въехать немцу молотком при первой возможности.

Офицер наклонился и заглянул в темноту приоткрытого ящика, это был подходящий момент. Но офицер быстро распрямился, приказал заколотить ящик и пригрозил наказать за неосторожное обращение с немецким имуществом. Затем, повесив новую пломбу, удалился.

Дождь усилился. Тимур с другими грузчиками заканчивал натягивать брезент поверх ящиков. Будущие «надзиратели», в их числе Мишка и Пётр, под присмотром двоих конвоиров забились тут же в углу гружёного вагона-платформы под брезент. Офицер дал отмашку, паровозик взвизгнул, и платформа медленно тронулась.

Грузчики стали один за другим соскакивать на перрон. Тимур замешкался, затем, соскакивая с движущейся платформы, как бы случайно уронил молоток между вагоном и перроном. Громко выругавшись, он тут же спрыгнул за молотком вниз на железнодорожный путь - в белое облако пара, которое щедро подпустил паровозик.

Офицер и трое грузчиков, находящиеся у дверей в цех, не могли видеть, что происходит внизу помоста, к тому же они спешили спрятаться от усиливающегося дождя. Тимур вцепился в борт движущегося вагона и через минуту был уже под брезентом. Не теряя времени, он нашёл ящик с торчащими гвоздями и забрался в него.

Скоро паровозик дотащил платформу до главной железнодорожной станции. Здесь на разветвлениях железнодорожных путей стояло несколько составов. Вокзальная платформа была заполнена отъезжающими. Что-то мирное, давно забытое терзало Мишкину душу. Среди людей в военной форме мелькали дамские шляпки под раскрытыми зонтиками, кожаные чемоданы, габардиновые манто с лисьими воротниками и дети. Дети в коротких штанишках неутомимо бегали по платформе, заливаясь смехом, совсем как когда-то бегал он по такой же платформе Витебского вокзала, отправляясь на каникулы в деревню.

«Абитуриентов» выстроили тут же на перроне под охраной троих солдат. Платформу с грузом подцепили в конец длинного пассажирского состава - как ни странно, к вагону, в который загружали свои чемоданы лица в гражданском. Вряд ли это были военные, не могли же они ехать на фронт с жёнами и детьми.

Мишка шепнул Петру:

– На фронт - семьями?

- Похоже, на дачу отправляются, – ответил Петр.

- На пикник. Нам-то что делать? Они погрузятся и - привет, а мы с тобой - в «академию», надзирательские науки постигать.

- Давай проситься в сортир, а там посмотрим.

Мишка скорчил рожу и согнулся, как будто у него схватило живот. Часовой не обращал на него внимания. Погрузка заканчивалась. У ступенек в последний вагон суетился кондуктор, готовясь закрыть дверь, так как поезд похоже должен был вот-вот тронуться. Но подкатила ещё одна тележка, набитая чемоданами и коробками, а с ней и пожилая пара, хозяева багажа. Старики, выбиваясь из последних сил, пытались втащить в тамбур по крутым ступенькам вагона свой багаж. Кондуктор, чертыхаясь, нехотя тянул тяжёлые вещи наверх.

Мишка обратился к часовому и жестами предложил помочь пожилой паре погрузиться. Вагон находился на расстоянии двадцати метров, и немец, подумав секунду-другую, жестом дал разрешение.

Мишка и Петр подбежали к вагону и стали забрасывать багаж в тамбур. Кондуктор был доволен, что нашлись добровольные помощники занести вещи в вагон.

Оказавшись в вагоне, ребята почувствовали, что вращение земли, а, вместе с ней и время, замедлилось, а то и вовсе покатило назад в прошлое. Купейные двери были раскрыты, и оттуда раздавались мужские, женские и детские голоса. От детского щебета даже немецкая речь не казалась такой противной, да это и был в основном итальянский язык.

Ватные ноги едва двигались. Ребята втаскивали багаж в купе к старикам, которые неутомимо благодарили:

– Грацие, грацие…

По вагону тянулся сладкий запах сигаретного дыма. Ребятам не хотелось уходить. Внезапно поезд тронулся, и кондуктор стал выталкивать их из вагона в тамбур. Оказавшись в тамбуре, они обнаружили, что кондуктор застрял где-то в проходе. Через мутное стекло двери было видно как пожилая пара рассчитывалась с кондуктором, очевидно давая чаевые для ребят.

Мишка дёрнул за ручку двери, находившейся на противоположной стороне от выхода на перрон. Дверь открылась. Ребята спрыгнули с движущегося поезда на железнодорожную насыпь и приготовились заскочить на приближающуюся грузовую платформу - с Тимуром, Лёшкой и миномётами на борту.

Молодой конвоир, давший разрешение помочь старикам, стоял в оцепенении, не зная, что делать. Поезд набирал скорость, увозя пленных беглецов. Солдат хотел было побежать вдогонку, но, увидев, что его товарищи равнодушно курят, резко притормозил и сделал вид, что ничего не произошло.

Беглецы уже забрались под брезент и стали искать нужные ящики. В одном оказался Тимур. Он указал на ящик, в котором находился Лёшка, затем на те, в которые следовало забраться Мишке и Петру.

Почти всю ночь поезд мчался на юг. Это чувствовали друзья, потому что становилось всё теплее.

К утру белый паровозный дым уже разрезал «полотна с альпийской живописью». Состав петлял между гор, иногда замирая ненадолго, чтобы пропустить встречный с ранеными, направлявшимися на лечение домой в Германию. Затем, снова набирая скорость, уносил мальчишек в места, где Рафаэль, Караваджио, Боттичелли и компания «возрождали» эпоху. В места, по-прежнему вдохновляющие на шедевры, правда, настоящие таланты к этому времени повывелись, да и эпоха «возрождалась» не та.

Природа требует соблюдения своих законов. Ребята осторожно выбрались из своих «персональных купе», и тут же, под брезентом, дали волю «нужде». В это время один из солдат, охранявших платформу, проснувшись и справив собственную нужду, прогуливался по платформе. Прогуливался, как отдыхающий на палубе теплохода, любуясь мирным пейзажем утренней Италии.

Вдруг он заметил желтые пенящиеся ручейки, вытекавшие из-под брезента и впадающие в одну большую лужу, посредине которой он и оказался. Солдатик сначала удивился, ведь он сам только что… Но в другом конце платформы и не в таком количестве. Он попробовал дулом приподнять брезент, но Тимур рванул из его рук винтовку и с силой пнул солдатика в живот. Немец отлетел в угол платформы, громко завопив от боли и страха. Его напарник, не видевший, что произошло по другую сторону брезента, начал стрелять в воздух.

Казалось, поезд притормаживает. Мишка с товарищами, один за другим начали прыгать через борт, под откос, в неизвестное – в «живопись», в красоту, доселе виденную Мишкой только на картинах в Эрмитаже.

«Надо же, за пятьсот лет ничего не изменилось», – думал он, утопая в волнах высокой прошлогодней альпийской травы. Мишка глядел на неторопливо плывущие по голубому небу облака – пышные, как свежеиспечённые булки, с золотой корочкой от лучей восходящего солнца.

Хотелось есть.

Ребята подходили к деревушке, на отшибе которой стоял небольшой дом, похожий на украинскую мазанку, только вместо соломенной крыши была черепичная красного цвета. Мазаный забор, за которым хрюкала, кудахтала и блеяла деревенская живность, гостеприимно склонился навстречу странникам, и похоже готов был рухнуть к их ногам. Белая штукатурка, покрывавшая дом и забор, потрескалась и во многих местах отвалилась. Ворота под красной черепичной аркой беспомощно висели на ржавых, почти оторванных петлях и тоже давно бы рухнули, если б не упирались основанием в землю. Несомненно, каждый раз, чтобы открыть или закрыть ворота, хозяину приходилось сначала сгрести в охапку рассыпавшиеся, как карты в руке пьяного игрока, доски, затем приподнять их, а потом уже передвинуть на нужное место.

Ребята осторожно ступили во двор, покрытый жирным слоем помёта, в котором были отпечатаны следы овец, это быстро определил Тимур. По помёту вышагивал большой пёстрый петух, то и дело совершая спринтерские рывки за молоденькими курами, которые вовсе не собирались уступать домогательствам бесстыжего «Казановы». В углу спал пёс дворовой породы, привязанный серой верёвкой.

Пёс не пошевелился, когда странники вошли во двор. Только после того как куры и петух оживились больше обычного, он приоткрыл гноившийся левый глаз и слегка дёрнул ухом. Глаз пришлось тут же закрыть, потому что злые мухи мгновенно облепили его. Пёс попробовал тявкнуть, но у него получилось что-то вроде зевка, и он опять уронил голову на свои старческие лапы. Было ясно, что ему давно пора сдать свои обязанности молодому поколению, но у молодёжи, как видно, были дела поважнее. Незваные гости беспрепятственно вошли в дом.

Почти на всём лежала пыль и висела паутина. Там же, где её не было, можно было определить как места, используемые обитателями дома.

На дощатом столе валялись засохшие объедки белого хлеба, козьего сыра и ветчины. На чугунной плите стояла медная кастрюля с тёплой водой. Объедки стали быстро исчезать в голодных ртах беглецов. Затем в шкафчике на стене обнаружился ещё сыр и колбаса. Заварили найденный там же давно выдохшийся кофе. Тимур приволок почти полную бутыль молодого домашнего вина литров на пятнадцать. И в скором времени всем стало хорошо и по-юношески безмятежно. Мишка зевнул:

- Вот вернулись три медведя из леса и видят: кто-то съел их кашу, да и развалился на их кроватях, к тому же по-итальянски ни в зуб. Нацелили они свои берданки на незваных гостей и как пальнули из них, да так, что ни пуха, ни хера от той сказки не осталось.

Петр:

- А что нам итальянских медведей бояться. Мы ведь из России, главное, чтобы не волки немецкие.

Тимур:

- Место заброшенное, дикое. Деревенька - горная, одним словом, здесь скорей партизаны водятся, чем волки.

Мишка:

– Хуже не будет, а повезти может.

Алексей:

- Эх, Италия, «мамма мия»!

Ещё по стакану красного вина, и уже всем казалось, что нет на земле ни немцев, ни бомбёжек, ни плена, ни войны, а есть тёплый дом, тишина, деревянная лавка и усталость. Тяжёлая усталость, а остальное - потом... И уснули мальчишки впервые за долгое время без страха и сомнений, с полными желудками.

Где-то часа через два заскрипели ворота, залаяли собаки, и во дворе заблеяли овцы. Ребята вскочили и попрятались по углам. Дверь в дом распахнулась, и через порог переступил высокий седой старик с увесистым посохом в руке, какие бывают только у сказочных волшебников. Старик перекрывал дверной проём своим могучим телом и за ним похоже никого не было. Ребята замерли. Старик и впрямь был сказочного вида - длинная борода, холщёвая навыпуск рубаха и сапоги. Берданки у старика не наблюдалось, но посох мог в любую минуту пройтись по головам и спинам непрошеных гостей, и это настораживало.

В голове у Мишки мелькнула мысль запустить в старика бутылью с вином и рвануть на выход. Старик стоял неподвижно, поэтому Мишка, как и все затаив дыхание, не спускал с него глаз в ожидании, что будет дальше. Приглядевшись, Мишка заметил, что старик смотрит как-то поверх голов непрошеных гостей, и не выказывает особого беспокойства, а только принюхивается, пытаясь по запаху определить, что происходит. Вдруг, старик быстро подошёл к столу, где стояла бутыль с вином, нащупав, подхватил её своими крепкими крестьянскими руками, чем опередил Мишку в его задумке. Старик опрокинул бутыль над головой и начал пить прямо из горлышка. Пил долго пока не выпил почти половину.

С того места, где он находился, хозяин должен был легко разглядеть прижимавшихся по углам гостей. Но старик не замечал или делал вид, что не замечает. Утолив жажду, он подошёл к шкафу, где лежали раньше сыр и ветчина, и привычным движением руки провёл по полке, но, не обнаружив того, что искал, резко повернулся вокруг, раздувая ноздри в глубоком вдохе, затем протянул вперёд дрожащие руки и просипел:

- Чезаре...

Яркий луч полуденного солнца, прорывавшийся из открытой двери, падал прямо на исчерченное морщинами как карандашными штрихами, лицо старика, похожее на автопортрет Леонардо. Луч высвечивал в бороде гранатовые капли вина и под густыми нависшими бровями огромные белые полушария зрачков. Солнце отражалось в глазах, но старик не закрывал их и даже не щурился. Он был слеп.

Тимур сделал несколько шагов навстречу старику. Тот в свою очередь тоже шагнул вперёд. Вдруг старик положил протянутые руки на плечи Тимура и слегка потянул на себя. Тимур медленно осел, опускаясь на колени. Пальцы старика, будто пальцы пианиста - виртуоза, лихорадочно побежали по плечам, по голове, затем по лицу Тимура, побежали как по клавишам рояля в поиске забытых нот.

- Чезаро! Фильоло! (сыночек), – прохрипел старик.

Он нежно, по-отцовски, прижал к груди голову Тимура и из его слепых глаз покатились слёзы. Ребята, потрясённые происходящим, застыли в оцепенении. Их лица, освещённые лучами происходящего, вне сомнения являлись частью этого библейского сюжета, в котором выдержавшая все испытания временем родительская любовь торжествовала над отчаяньем разлуки. Любовь, которую не в силах одолеть война.

По щекам мальчишек текли слёзы, потому как каждый из них помнил на своей голове тепло отцовской ладони, гарантирующей защиту, уверенность и покой.

Тимур, глотая слёзы, повторял:

- Ноу, ноу, ноу... нон уно...

Старик не слышал его, а только крепче прижимал к себе его голову. В дверь вошёл мальчик лет десяти. Он тоже опешил на минуту. Затем, увидев измученные, мокрые от слёз, лица незнакомцев, испуганно вскрикнул и выскочил из комнаты. Он выбежал за ворота, продолжая громко кричать что-то по-итальянски.

Понимая опасность происходящего, ребята двинулись к двери. Выскочив во двор, они попали прямо в стадо блеющей и мычащей овечьей братии, наполнившей двор. Тимур по-прежнему оставался внутри дома. Мишка бросился назад, но в это время в воротах показались четыре вооружённых винтовками карабинера. Наставив на Петра и Алексея оружие, они пинками развернули их лицом к забору. Другие двое направились в дом.

В комендатуре беглецы доказывали, что они не американские диверсанты, что из-за голода бежали из немецкого лагеря, название которого они не помнят. Доказывал, в основном, Мишка исключительно отдельными немецкими словами. Его друзья только утвердительно кивали головами и поддакивали по-русски. Итальянского никто не знал. Казалось, полицейские поверили беглецам и даже предложили им по чашке козьего молока с хлебом.

Пока пойманные беглецы уплетали хлеб невиданной ранее белизны, комиссар карабинеров куда-то настойчиво звонил и, дозвонившись, долго беседовал с абонентом. В его речи, для убедительности подкреплённой взмахами свободной от телефонной трубки руки, несколько раз проскакивало слово: «russo», что, конечно, означает «русские». Эти звонки больше напоминали торговлю на рынке ещё и потому, что до мишкиного слуха несколько раз долетали слова, похожие на название итальянских денег – «лиры».

- Требует денежное вознаграждение за поимку беглецов, – высказал предположение Мишка.

- Ну тогда разрисовал должно быть нас как крупных русских диверсантов. Теперь расстреляют точно.

Дверь открылась, и в неё ввалился тот самый слепой старик.

- Чезаре! – отчаянно закричал старик. Карабинеры бросились к нему, что-то громко разъясняя, вытолкали его за дверь.

Комиссар, дружелюбно посмеиваясь, на ломаном немецком разъяснял, что, мол, старик - слепой и почти глухой и что принял он Тимура за своего сына, который год как погиб на Восточном фронте, а старик «в каждой козе видит своего сына». Сказав это, комиссар громко засмеялся над собственной шуткой, широко растянув рот с кривыми жёлтыми зубами. Тем не менее, было не похоже, что им грозит расстрел. Комиссар предложил беглецам сигареты и ни о чём больше не спрашивал.

Допотопный грузовичок с синими бортами вёз их по узкой, каменистой и пыльной дороге вверх–вниз, вверх-вниз, с одной горы на другую, в объезд третьей, и так часа три. Наконец подъехали к большой усадьбе, окруженной высоким каменным забором, делающим её похожей на средневековую крепость, к тому же по периметру маячили вооруженные люди в чёрном. За забором виднелась красная черепичная крыша громадного старинного дома.

Вооруженные люди в чёрных гимнастёрках раздвинули в стороны кованые толстые ворота, и грузовичок протарахтел во двор. Толстая рыжая дама лет сорока рассчиталась с комиссаром, и грузовик укатил. Это была хозяйка дома. Судя по всему, она принадлежала к фашистской партийной элите Италии. По дому были развешаны фотографии, где она красовалась в компании самого Дуче. Её звали Джульетта. Друзья, сначала шутили: кого из них она изберёт на роль Ромео, но скоро стало не до шуток - комиссар продал их в рабство.

Работать приходилось в свинарнике, там же есть и спать. В обязанности «крепостных» входило кормить свиней и убирать за ними навоз. Свиней расплодилось во множестве - штук сто, а то и больше, отсутствием аппетита они не страдали, поэтому пожирали все что подавали, от овса до помоев, и производили столько «удобрений», что ребята до вечера, надрываясь, таскали его вёдрами за свинарник в специальные отстойники.

Иногда свиньям приходилось расплачиваться за своё «свинство», и праздную жизнь «высокой ценой», а работы немного убавлялось. Но тут же на свет появлялась другая пара поросят, а то и пяток сразу. Хозяйка сама лично следила, чтобы новорожденные содержались в идеальной чистоте. Придя в свинарник полюбоваться на «дитя», она брала его на руки, как мать берёт младенца для кормления, крепко прижимала к своей большой, белой в веснушках, груди, и кружилась в проходе свинарника, целуя поросёнка в розовый пятачок.

Если поросёнок визжал, она укачивала и пела ему колыбельную. Казалось, «рыжая» была готова кормить его собственной грудью, только бы «ребёнок» не плакал. Но он, бестия, всё равно продолжал визжать. Тогда, разозлившись, Джульетта брала поросёнка за задние ноги, крепко шлёпала по розовой заднице, затем бросала в самую гущу «свиной ватаги» и, демонстративно отвернувшись, выходила прочь из свинарника. Может быть, она компенсировала таким образом отсутствие собственных детей.

Ребята же видели в свиньях одно - визжащую отбивную. Через несколько недель их стали кормить исключительно апельсинами. Ведро апельсинов на каждого на весь день, и больше ничего. Работать приходилось по двенадцать–четырнадцать часов. От голода и вони к концу рабочего дня болела голова, а от апельсинов постоянно несло. Если случайно попадалась какая-нибудь другая еда, то к апельсинам ребята не притрагивались до тех пор пока удавалось терпеть голод.

- Эх, жареной картошечки бы...

Наступило лето 1944. В замке суетились, паковали особенно ценные предметы: старинные картины, бронзовые статуэтки, золоченые блюда, вилки, ложки, затем увозили всё это в неизвестном направлении. Всё чаще в разговорах между хозяйкой и другими обитателями дома слышалось слово: «americano», что означало для ребят - американцы наступают, а, значит, Джульетте и всему семейству «Капулетти» намечался «капут».

Слухи о партизанах всё более оправдывались, иногда до свинарника, где в предбаннике жили ребята, доносились звуки отдалённой перестрелки. Всё это наводило на мысль:

- Бежим к партизанам.

- Куда?

- В горы.

В скором времени представилась и возможность. Ребятам часто приходилось грузить упакованные для отправки вещи на небольшой, покрытый дырявым брезентом, грузовик. Вещи были, в основном, небольшие, поэтому при разгрузке обходились без помощи ребят. Наконец, очередь дошла до мебели. Однажды, когда на грузовик были погружены красного дерева комод с мраморной поверхностью и с десяток больших и малых, бронзовых и мраморных, скульптур, ребятам было приказано отправляться вместе с грузовиком.

Два карабинера в кузове и один в кабине. Грузовик полз по извилистой, покрытой желтоватой пылью дороге, «покоряя» одну из альпийских высот за другой. Ребята сидели в ряд под дырявым брезентом, упираясь спинами в задний борт кузова, карабинеры с винтовками – напротив. Облокотившись на кабину, они не спускали глаз с истощённых поносом «руссо».

Грузовик свернул с основной дороги на просёлочную, усыпанную мелкими и крупными камнями. Двигался он медленно, раскачиваясь, как шлюпка в парке культуры озорниками-подростками. Только «озорникам» в этот раз было не до смеха. Несколько раз приходилось останавливать грузовик, и тогда, из-под брезента, высовывались бледнолицые головы пассажиров, яростно избавлявшиеся от апельсинового завтрака.

Наконец машина остановилась у дощатой полуразвалившейся избушки, похожей на общественную уборную в том же «парке культуры и отдыха». За ней между валунами и кустарником чернел вход в «пещеру» - совсем как в сказках про пиратов. Место казалось необитаемым, сказочно укромным и очень пригодным для игр в «охотники за кладами», в общем, место, идеальное для счастливого детства. В пещере обнаружилось множество потайных гротов, сотворённых самой природой, в которых Мишке тут же захотелось спрятаться подальше от войны, плена, свиней и апельсинов.

Перетащив Джульеттины вещи в один из таких уголков и, по возможности, завалив их камнями, ребята, окончательно обессилев, рухнули на дно грузовика, и тот, снова раскачиваясь, «поплыл» обратно - вниз под горку. Не прошло и получаса, как раздался выстрел, один, другой - стреляли по грузовику. Ребята прилипли к его дну. Карабинеры засели за бортом, отстреливаясь. Грузовик рванул вперёд, по дороге вниз.

Оказалось, что это партизанская засада. За поворотом дорога была перегорожена камнями, и грузовик «споткнувшись» о них, подпрыгнул и повалился на бок, теряя по дороге находившихся в кузове пассажиров. Раздалось ещё несколько выстрелов, из-под капота повалил дым. Ребята расползались в стороны от горящей машины. Карабинеры залегли за камни, стреляя по плохо различимым в пыли и чёрном дыме партизанам. Мишка энергично работал локтями, и, раздирая их в кровь о мелкие острые камни покрывавшие дорогу, переползал от одного валуна к другому, совсем не чувствуя боли. И только осколок, соприкасаясь со щебёнкой, давал о себе знать, да чёрный дым из-под капота машины душил и разъедал Мишкины глаза. Но ведь этот дым сулил свободу, и Мишка продолжал «грести» вперед, к партизанам.

Вдруг ахнуло! Огненный шар взметнулся к небу, разрывая на куски ни в чём не повинный грузовичок. Беглецы скользили вниз, под гору, увлекая за собой щебёнку, цепляясь за кусты и выступающие камни.

Итальянские партизаны прятались в горных пещерах, подобных той, в которой укрылась Джульеттина мебель. Народ в отряде был разный - от коммунистов и анархистов до евреев и гомосексуалистов. Военной дисциплиной тут не пахло. Каждый воевал «за своё», но все дружно ненавидели фашистов.

Еды было вдоволь после того как был повешен Муссолини и Americano взяли Рим. Все ждали, что войне наступит скорый конец, и деревенские щедро делились «последним» с партизанами.

За пару недель ребята поправили здоровье, набрали вес и уже несколько раз участвовали в атаках на немецкие патрули. В их жизни наступил «ренессанс». Им казалось, что окончание войны совсем близко. А Мишке ужасно хотелось домой. Мама, мама!

Партизаны всё больше чувствовали себя хозяевами положения. Командование отряда приняло решение атаковать колонну немцев. По добытой информации колонна должна была состоять в основном из штабных и раненых. Заложили взрывчатку, чтобы обвалом преградить дорогу колонне, стрелки распределились по укрытиям, на пологом склоне, усыпанном валунами и кустарником, откуда дорога простреливалась почти полностью. Два трофейных пулемёта были готовы к бою.

Вскоре показалась немецкая колонна. Впереди и сзади её обрамляла группа мотоциклистов, посередине шли пять или шесть грузовиков, крытых брезентом. По приказу после обвала следовало концентрировать огонь на мотоциклистах. Так и поступили. Взрыв раздался чуть раньше, поэтому завал не нанёс видимого вреда немцам. Мотоциклисты без потерь залегли за валунами, находившимися вокруг в достатке, и открыли огонь. Из-под брезента высыпало ещё с полсотни солдат, вооруженных автоматами, раненых в грузовиках не оказалось.

На партизан обрушился шквал огня. Казалось, под каждым камнем прятался «гремучий» пулемёт, который свинцовым жалом поражал партизан, вооружённых, в основном, винтовками. Затем полетели гранаты. Партизаны перестали стрелять, кто-то был ранен, кто-то убит. Пытающихся убежать, догоняла пуля. Мишка и его товарищи распластались на земле, как будто на них давили тонны невидимого груза ещё не прожитых лет. Ни свист пуль, ни крики раненых, ни разрывы гранат не могли оторвать их от страстного желания продолжать так недавно начатую жизнь.

Продолжать не в раю, где покой и тишина, а здесь, где страсти терзают душу, где слово ранит, где книги переносят тебя в иные миры, где другом может быть собака, где ты становишься свидетелем величайшего из чудес – рождения ребёнка, где талантливейшим удаётся совершать открытия. Хоть за всё это можно было и умереть, но мальчишкам хотелось вот здесь, на этой земле, продолжать свою жизнь, и они крепко вцепились в её кору, потому что сейчас эту планету трясло и выворачивало. Мишке опять, в который раз казалось, что земля теряет притяжение, и вот-вот он свалится в чёрную холодную бездну, поэтому он изо всей силы сжимал в своих окровавленных ладонях острые альпийские камни.

Даже вечность имеет предел, и потому минут через пятнадцать бой закончился, а ещё через двадцать Мишка и его уцелевшие друзья по «настоятельной» просьбе немецких автоматчиков расчищали от камней заваленную дорогу.

Глотая пыль, чихая и отхаркиваясь, ребята опять тряслись под брезентом грузовика, по дороге в неизвестное, но в этот раз ещё более бесчеловечное будущее, которое по какой-то непонятной причине находилось на земле с таким небесным названием – Богемия.

Вероятно, чтобы Богемия не казалась раем, в сорока километрах от Праги находился концентрационный лагерь-гетто Терезин, который немцы называли на свой лад Терезинштадт.

Терезинштадт был открыт немцами в 1940 году и предполагался как еврейское гетто. До войны это был городок населённый, в основном, евреями и ещё со средних веков окружённый каменной стеной. Теперь она надёжно отделяла его обитателей от внешнего мира. И там, где недавно проживали 7 500 человек, теперь находилось от 35 до 55 тысяч заключённых, граждан различных стран.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. БОГ-ЕМ- И- Я

Ранним июньским утром вагон с захваченными в плен итальянскими партизанами, Мишкой и его друзьями распахнул свои скрипучие двери на вокзале Терезинштадт. От станции пришлось идти пешком примерно час.

Навстречу попалась колонна, человек сто, состоящая из стариков и детей. Колонна «проплывала» мимо, рассекая перед собой пространство заострёнными носами и подбородками. На тонких шеях качались опущенные головы. На серых лицах блестели немигающие, вывалившиеся из орбит глаза, равнодушно смотрящие куда-то в бесконечность, и было трудно отличить детей от стариков. Все эти в прошлом люди едва передвигали ноги, попросту волочили их по пыльной дороге. Пыль окутывала идущих, превращая колонну в одно большое серое облако. И только жёлтые шестиконечные звёзды на их потрёпанных одеждах ярче солнечных лучей слепили Мишкины глаза.

Проходивший мимо мальчик лет десяти, на вид - глубокий старик, обронил узелок с вещами. Мишка нагнулся, поднял узелок и протянул его хозяину, но мальчик даже не обернулся, он продолжал своё плавное движение, отталкиваясь худенькими ножками от преследовавшей его жизни. Из Мишкиных глаз потекли слезы. Подскочивший тут же конвоир толкнул прикладом Мишку назад, в строй. Мишка не знал, что делать с узелком. Немец заметил это и произнёс:

- Ему это больше не понадобится, у него билет в один конец - Аушвиц. Можешь оставить себе, это сделает тебя богаче на миллион вшей.

Немец хихикнул. Мишка вскинул голову, и за толстыми линзами немца-очкарика что-то вздрогнуло, Мишке даже показалось, что его губы шепнули:

- Извини… - немец отступил.

Окружавшие Мишку пленные замерли в оцепенении. Стоявший рядом Пётр рухнул на колени и начал креститься, непрерывно кланяясь в сторону проходящих евреев. Он плакал и просил Бога спасти их невинные души. Он просил Бога простить его за то, что не может вступиться за слабых и беззащитных детей и стариков. Петр просил Бога открыть глаза на безумие, которое творит род человеческий, простить его, не покидать в заблуждении, повернуться к нему ликом своим и наставить на путь истинный...

«Серое облако» растворилось в лучах тёплого богемского солнца.

Терезин состоял из двух частей: деревни, окружённой каменной стеной, где проживали заключённые, и отдельно стоящей крепости, где находились администрация и тюрьма.

Вновь прибывших разбросали по разным баракам. Помещения являли собой каменные мешки, человек по двадцать в каждом. Сводчатые потолки, трехъярусные нары, каменный пол создавали ощущение холодного кладбищенского склепа.

Мишка бросил подобранный им узелок на указанное надзирателем место, в самом низу спальной этажерки. Рабочий день, как видно, начался, и в склепе находилось только три больных человека. Худые, жёлтого цвета, они лежали почти неподвижно, не поворачивая голов, наблюдая за происходящим только вращением зрачков. Это были больные тифом.

Соломенные матрасы в пятнах человеческих нечистот, подушки с ватными желваками, засаленные и воняющие рвотой, всё вокруг кричало, стонало и плакало Мишке в лицо: здесь не жалеют, не выбирают и не надеются, отсюда одна дорога.

Не теряя времени, надзиратель собрал новичков на улице и повёл в рабочий сектор лагеря. Мишка, Пётр, Алексей и Тимур выглядели богатырями на фоне худых и скрюченных старожилов.

Их поставили на разгрузку досок, привезенных на грузовике. После разгрузки ребят прикрепили к маленькому юркому бригадиру. Несмотря на болезненную худобу, он лихо работал рубанком, изредка останавливаясь, чтобы передохнуть.

Бригадир Николай Працко – плотник с донецкой шахты, мужик лет тридцати с небольшим. В плен попал в первые дни войны, поэтому воевать ему почти не пришлось, и он надеялся пересидеть войну в плену.

Николай использовал все возможное, чтобы увильнуть от службы на немцев. В отличие от некоторых соотечественников, попав в школу надзирателей, тут же «закосил», сославшись на глухоту. При проверке слуха по нескольку раз переспрашивал, даже после того как ему кричали в самое ухо. К тому же, выказал полное непонимание немецкого. Даже после многократного повторения просьбы перевести «Ich bin», заверял учителя, что он их не бил, так как с детства драться не приучен. За эту «неполноценность» Николай был отправлен в Терезин, где как отличный плотник и приобрел статус мастера. Бывшие соотечественники, состоящие на службе у немцев, побаивались его, так как знали, что может дать в морду за проявленную ими подлость к беззащитным заключённым, по этой же причине простые пленные относились к нему с уважением.

Одним из таких бывших соотечественников был здоровенный детина по имени Демьян – надзиратель, он то и привел Мишку и его товарищей в цех Николая.

Бригадир с едва заметным ехидством громко объявил:

- Производим мы здесь ящики различного калибра, необходимые для победы немецкого рейха над всемирным жидовско-коммунистическим заговором, и ещё производим х(г)робы калибра «заебы» для той же надобности на Восточный фронт. Начнёте с ящиков, а там подымете калификацию и на хробы поставлю, а то с ними нужда большая щас.

Плохо понимая тайный смысл слов бригадира, Демьян насторожился, явно не доверяя земляку:

- Хватит брехать языком, айда за работу!

- То ж, як же без объяснения, хер Демьян? – прокричал бригадир, как обычно делают глухие, ударяя на слово «хер».

- А вот так! – и детина свернул здоровенный кулачище перед носом бригадира. Николай резким движением снял стружку с доски.

- Побереги Дёма кулаки, пригодятся, можэ ещё пахать да боронить доведётся, а ты их на мэнэ растратишь.

Прошла неделя. Ребята медленно осваивали рубанок, молоток и гвозди. Только Пётр на второй день уже трудился на производстве гробов, плотничать для него было делом привычным, к тому же назначение производимой продукции подзадоривало его. Кормили два раза в день. Утром - какой-то кашей, и вечером - каким-то супом. Хлеб был белым, как извёстка, и так же как она крошился в руках. Но крошки никто не оставлял, и на качество хлеба не жаловался даже друг другу.

Как-то, Мишка вспомнил об узелке, который обронил тот мальчик-старичок. Узелок так и пролежал рядом с Мишкиной подушкой всё это время. В узелке оказались вязаные рукавички, ермолка, несколько фотографий и с десяток неотправленных писем на немецком языке. На одной фотографии на фоне здания с колоннами, как выяснилось потом, Венского оперного театра, была сфотографирована семья мальчика, его родители и, очевидно, младшая сестра с собачкой на руках. Родители прижимались к детям, а девочка заливалась смехом - по-видимому, её смешил фотограф. Кроме этой фотографии, Мишка нашёл несколько фотопортретов стариков, должно быть, дедушек и бабушек. Мы всегда на фотографиях хотим выглядеть значительно лучше, чем в жизни, понятно почему: фотография – это память, ну, а кто ж не хотел бы приукрасить память о себе для потомков? И только сами юные потомки на фотографиях остаются такими, какими были в момент, когда щёлкнул затвор фотоаппарата, и потому всегда прекрасны.

У дедушек были аккуратно причесаны бороды, из карманов жилеток свисали цепочки от часов, галстуки украшали булавки с драгоценными камнями и голову покрывали модные в то время шляпы-котелки. Их взгляд как будто говорил: «Надеюсь, вы не сомневаетесь, кто здесь глава семьи?» Бабушки выглядели, как императрицы с картин придворных художников. Кружевные воротнички, бусы, камелии, шляпки с громадной шпилькой и - обязательно - бесстрашный взгляд прямо в объектив, нам в глаза. Истинные главы семейств.

Поскольку письма были написаны на немецком языке, это говорило о месте происхождения семьи мальчика – Австрия или Германия. Адресованы они были двоюродной сестре, кузине Малке, а писались судя по датам приблизительно раз в месяц. Последнее письмо было написано около полугода назад. Мишка с грехом пополам понимал их содержание. В первом письме аккуратным почерком отличника мальчик Шмуель рассказывал кузине о том как арестовали его семью. Как в субботу днём, во время обеда, когда вся семья сидела за столом, ворвались фашисты, и, приказав взять с собой только самые ценные вещи, выгнали их из квартиры. Как офицер не позволил Дворе взять их щенка Шоньку. Как вырвал собаку из рук младшей сестры и, как Шонька потом бежал по лестнице и бесстрашно лаял на солдат, а те его чуть не пристрелили. Мальчик писал, что он легко взобрался в кузов грузовика, а дедушке с бабушкой помогали соседи по дому уже находившиеся внутри. Потом машина тронулась, Шонька с высунутым языком изо всех сил бежал за ней, пытаясь догнать, но в скором времени потерялся из виду. Затем Шмуель рассказывал, как их перегоняли из лагеря в лагерь, как подстригли наголо маму, как искали золотые коронки у деда с бабушкой, и, когда нашли, просто вырвали вместе с зубами без всякого обезболивающего, а потом сразу же их отправили в какой-то другой лагерь.

Он писал, как его с сестрой постоянно лечат уколами от какой-то непонятной болезни, и у него от этих уколов всё время кружится голова и из ушей идёт кровь. Мальчик описал, как он и родители совсем похудели, как младшая сестра Двора наконец отмучилась, потому что умерла. А после того как в другой лагерь отправили маму и папу, он остался один-одинёшенек и очень-очень хотел бы умереть тоже. Кроме этого в письмах было много нежных слов, адресованных кузине, и даже признание в любви. Почерк мальчика изменялся с каждым письмом, очевидно в соответствии с его физическим состоянием.

На ранних письмах аккуратной детской рукой был выведен адрес: Вена... Мишка спрятал письма в узелок. Продолжать чтение было невыносимо. Рассказ мальчика становился страшнее страха собственной смерти. Мишка поклялся себе, что если ему удастся вырваться отсюда живым, он обязательно найдёт кузину мальчика и передаст ей эти письма.

В столярке работало много народу из разных стран. Среди них выделялись датские евреи. Они заметно отличались одеждой – она была не такой поношенной, иногда совсем новой, а, главное, было очевидно, что питались они немного лучше. Как-то в один из коротких перерывов Мишка разговорился с одним датчанином. Он оказался сыном эмигрантов из России, в начале века бежавших от погромов из какого-то белорусского местечка.

Эзра, по профессии - скрипач, говорил на ломаном, но понятном Мишке белорусско-украинском, вставляя слова на идиш вперемешку с русским матом, который ему каждодневно преподавал Николай. Отец Эзры - плотник, родившийся под Могилевом, был убеждён, что у каждого музыканта на всякий случай должна быть ещё «настоящая» профессия, поэтому обучил сына столярному ремеслу.

Выходец из рабочей семьи, Эзра, был настроен антибуржуазно и постоянно выказывал неприязнь к богатым – независимо от того были они евреями или нет.

Он попал в Терезин примерно год назад вместе с другими 455 датскими евреями. В то время немцы обвинили датских евреев в саботаже поставок сельскохозяйственных продуктов для немецкой армии. Эзра рассказывал, что основная часть датчан находившихся в лагере - это интеллигенция, художники и музыканты, среди них были личности с мировыми именами. Сосланы в Терезин они были семьями, поэтому в лагере было много детей. В свободное от работы время взрослым разрешалось заниматься с ними рисованием и пением. Композитор Виктор Ульман, написавший оперу в лагере, репетировал её с детским хором. Все это делалось с пропагандисткой целью - чтобы посещающие время от времени Терезин представители красного креста не сомневались, что его обитатели живут полнокровною творческой жизнью.

Эзра рассказал, как датский король и парламент протестовали против депортации датских подданных, но немцы депортировали их всё равно. Правда, согласившись на право переписки, одно письмо в два месяца и ежемесячные посылки. Эти-то посылки и поддерживали датских заключенных. Иногда Эзра приносил ребятам что-нибудь из присланного - сигареты, сахар, даже конфеты.

Наступило время, когда Эзра все реже стал появляться на производстве гробов. Он объяснял это необходимостью репетировать реквием Верди в «Терезинском Симфоническом». Ожидался приезд представителей Красного Креста, и администрация лагеря не желала ударить лицом в грязь. Лагерная рутина весь день сопровождалась классической музыкой и детским хоровым пением. На главной улице появились фанерные щиты, произведённые в том же столярном цехе. На них крепились детские рисунки с отражением «счастливого детства в Терезинском санатории», число рисунков быстро росло. На них были изображены в основном радостные лица детей и взрослых. Можно было подумать, что их рисовали пионеры Артека. На центральной улице Терезина возникли клумбы с цветами, на домах - вывески: «Школа для мальчиков», «Баня», «Парикмахерская», «Женская консультация», «Булочная» и так далее.

Казалось, вот-вот отворятся ворота, и в Терезин въедет на белом юникорне красавица фея в голубом плаще с серебряными звёздами. Выедет на середину главной улицы, взмахнёт волшебной палочкой, и с неба плавно опустятся, сверкая золотистыми желтками, яичницы, а за ними горячие колбаски, подкреплённые горчицей. С крыш домов будет капать шоколад, только подставляй рот. Тут же в цветущих клумбах зардеют громадные ягоды клубники, малины, черники, и розовощёкие смеющиеся малыши будут набивать ими полные рты и запивать парным молоком из больших розовых кружек. И молочные пузыри будут раздуваться и лопаться в уголках растянутых в улыбках детских ртов. С неба посыпятся леденцы и пряники, и штурмбанфюреры вместе с гаулейтерами будут стоять на коленях перед детьми и жалобно просить: «Ну, хоть одну конфетку, пожалуйста». И дети, сжалившись, великодушно будут угощать просящих петушками и лошадками, сердечками и звёздочками...

ГЛАВА ПЯТАЯ. КРАСНЫЙ КРЕСТ

23 июня 1944 года ворота Терезина распахнулись, и в них въехали пять чёрных легковых автомобилей и пара грузовиков, крытых брезентом. Из-под брезента высыпали автоматчики и мгновенно заняли позиции на углах и у дверей домов, расположенных на главной улице. Из одной легковушки не менее бойко выскочили два кинооператора с кинокамерами наизготовку, за ними торопились ассистенты со штативами. Затем на землю концлагеря ступили люди в штатском, сопровождаемые администрацией лагеря. Это были представители датского и шведского Красного Креста.

Лагерь – гетто Терезинштадт неоднократно использовался фашистами в пропагандистских целях. У нацистов было соглашение о сотрудничестве с Красным Крестом, и они использовали его для демонстрации союзникам, противникам и всему немецкому народу гуманности по отношению к «смертельным» врагам Третьего Рейха. Помещение, где работали ребята, находилось в самом конце центральной улицы, и из него, через узкие окна, хорошо просматривалось происходящее.

Был тёплый солнечный день. Симфонический оркестр и детский хор мальчиков замерев выстроились вдоль улицы, повернув стриженные, отрезанные от туловища белыми воротниками головы по направлению представителей Красного креста. Операторы суетились, перебегая дорогу взад и вперёд, в поисках интересной для съёмок точки. Офицер, ответственный за программу, посмотрел туда, где расположились гости и представители администрации, и, отдал безмолвную команду «начинать», кивнув головой. Застывший до этого момента с поднятыми руками высокий, худой дирижер встряхнул палочкой.

Зазвучал «Летучий Голландец» Рихарда Вагнера. Мишка сразу узнал увертюру к опере. Брат Гирша часто играл её шестилетнему Мишке, демонстрируя, как эта увертюра может звучать, когда летает один голландец, три, или целая стая.

Маленький Мишка заливался смехом, он представлял себе множество летающих людей в высоких шляпах с пряжками, как на картинках в книжках Андерсена, не подозревая тогда, что герой оперы, по интерпретации Вагнера, как «Вечный жид» скитался по свету. Мишка, также не подозревал, что самому придётся колесить по Европе в телячьих вагонах войны.

В воображении мальчишки голландцы летали над красными крышами города, расправив как крылья полы синих плащей. Они присаживались на секунду передохнуть на торчащие шпили с причудливыми флюгерами, затем, озорно ударив по жестяной лошадке, петушку или рыбке, опять взмывали вверх, в облака. Флюгеры продолжали вращаться как пропеллеры самолётов, и это очень забавляло Мишку.

Волнение духовых, настойчивость струнных, не терпящие возражения удары литавр и, наконец, нарастающий вихрь детского хора - всё это подхватило представителей датского и шведского Красных Крестов вместе с администрацией лагеря. И понесло над крышами Терезина, над переполненными бараками его. За окнами которых влажные глаза больных, измученных и обречённых, горели восторгом и гордостью за неистребимость талантов братьев своих по несчастью.

Серое облако «представителей» летело над рабочими помещениями, лагерной тюрьмой и карцером, над двором, где вешали провинившихся, и над совсем новеньким крематорием, где их потом сжигали.

Только симфонический оркестр да детский хор, удерживаемые свинцовой тяжестью своих безнадёжных судеб, оставались на месте, продолжая раздувать впалые щёки и протыкать смычками воздух. Дирижёр, как величайший из грешников, простирал к небу руки, как будто моля о прощении, и, не получив его, в отчаянии ронял их вниз, затем с новой силой взбрасывал к небесам… и так до бесконечности. Дети-хористы старательно раздирали щербатые рты и, как стая голодных птенцов, которых давно бросила мать, просили у тех же небес «хоть кроху чего-нибудь».

Музыка внезапно стихла и растроганная комиссия «опустилась» на то же место где и была - к воротам лагеря. Оказавшись на земле, инспектирующие энергично захлопали. Некоторые даже утирали перчатками слёзы. Дирижер повернулся и поклонился благодарной публике. Несколько человек из комиссии подошли к детскому хору. Дети стояли, опустив глаза. Один растроганный инспектирующий подошёл к мальчику с большой головой на тонкой шее и, наклонившись, спросил:

– Кем бы ты хотел быть, когда вырастешь?

Мальчик поднял на него свои мутные серые глаза:

– Птичкой.

Сопровождающие немцы засмеялись. Представитель Красного Креста закрыл глаза, из которых текли слёзы. Он положил свою ладонь на стриженую голову мальчика и поцеловал его в лоб.

Процессия продефилировала вдоль главной улицы. Её завели в сооружённую к приезду комиссии баню, к которой не были подведены трубы с водой. Затем в рабочую раздевалку, где сверкало несколько рядов новых керамических умывальников, которым суждено было пережить тех, для кого они предназначались, так и не отведав «живительной» силы воды.

Представители Красного Креста были приглашены в пекарню, где в этот день пекли из настоящей муки, где пахло свежей выпечкой и корицей. Проголодавшиеся члены комиссии с удовольствием поглощали горячие, посыпанные маком и сахарной пудрой, булочки. Пудра пачкала кончики носов, подбородки и лацканы пиджаков, но на это никто не обращал внимания, ведь булочки запивались кофе, а запах свежезаваренного колумбийского кофе помогает легко забыть о мирской суете.

– Гут! Зеер гут, – бесконечно повторяли благодарные представители Красного Креста.

За симфоническим оркестром следовал духовой, затем скрипичный квартет, вокальное трио, ещё один детский хор, опять симфонический оркестр, затем дуэт, ария...

Всё это время неутомимые операторы безостановочно ловили моменты, фиксировали, запечатлевали. Увековечивали доброту и гуманность немецкой нации к народу, который долгие годы «беспощадно одурманивал Германию политически. Вёл немецкую научную мысль по ложному пути, разлагал немецкое искусство, обкрадывал арийцев экономически, образовательно и духовно. Принижал её достоинство и, наконец, являлся главнейшим препятствием для столь естественной потребности Великой Германии превращать остальные народы мира в своих рабов».

Единственным утешением была работа. Николай оказался хорошим учителем столярного дела, и уже на второй месяц Мишка, Тимур и Алексей мастерили гробы не хуже Петра – профессионального плотника.

Ребята работали «вдохновенно, не жалея сил для победы вермахта». Спрос на гробы постоянно рос, а с ним и уверенность в завтрашнем дне.

Мастер Николай, страшный матерщинник, с детства скитавшийся по колониям и набравшийся там таких выражений, которые и не снились москвичам и ленинградцам:

- Петь - оху..ь! Какой славненький хробышко зах..рил мой братишка, – приговаривал одобрительно бригадир, принимая работу у Петра. Затем продолжал:

- Крышечкой приварим, хвоздик заху…м, и похлубже в землю вроем, погуляй ты в ней хероем. Похниешь в хлубокой ями, порасти она х…и. Если выскочишь наружу, я тэбе их в глотку всужу. За Советский за народ - получай, паскуда, в рот.

После морилки и лакировки продукцию принимал молодой лейтенант в круглых очках с толстыми стёклами, которые делали его похожим на человека из интеллигентной среды или еврея. Зная это, он чуть что матерился, вставляя «евреи» в матерный оборот где только можно, и это совсем не делало его похожим на интеллигента.

Мишка как-то заметил:

– Может, он в самом деле еврей и пытается скрыть это, уж очень он усердствует, матерясь на нас. Никола, может ты возьмешься подучить лейтенантика как надо материться?

- Да, я не против, тильки я ж по-ихнему не шпрехуячу, а он по-нашему как х..м по уху.

«Хер лейтенант», как обращался к нему бригадир, принимал гробы в присутствии надзирателя. Лейтенант проводил ладонью по краям и, если не находил шероховатости, одобрительно кивал и переходил к следующему.

Однажды проверяя таким образом Алёшкину работу, он посадил себе занозу. Визжа от боли, матерясь и виня в происшедшем евреев, лейтенант вертелся на месте, пытаясь зубами выдернуть занозу из ладони. Но вместо этого зацепил ногой козлы, на которых стоял свежеизготовленный гроб. Гроб полетел на каменный пол. От удара одна из накладных досок отлетела и на её необработанной поверхности обнаружилась какая-то надпись сделанная морилкой. Собравшиеся на крик рабочие и надзиратели замерли. Написано было по-немецки. Мишка перевёл товарищам:

– Это тебе за Терезин, сука. Н.

Лейтенант завопил ещё громче.

– Кто работал на этом месте!?

Надзиратель подскочил к Алёшке и сбил его с ног. Остальные надзиратели тут же устремились на помощь коллеге.

Опять Алёшку били старательно, с наслаждением. Похудевший ещё больше за последнее время, он беспомощно лежал, не пытаясь даже прикрыть лицо. Внезапно в круг бьющих ворвался Николай. Он доской лупасил надзирателей, крича на украинском и достаточно понятном немецком:

– Это я написал, падлы! Я - Никола Працук! Чтоб вы издохли овчарки ё….е.

Его уже скрутили и тащили к двери.

– Чтоб ваши могилы чёрными ху….и поросли! Чтоб на них только волки срать ходили! Чтоб…

Через три дня перед работой весь «интернациональный» цех – двадцать пять человек - согнали во двор на территории лагерной тюрьмы. Двор был приспособлен для проведения казни через повешенье. В каменную стену упирался деревянный помост. Помост был похож на театральную сцену. Г-образная балка, тоже упиравшаяся в кирпичную стену, могла бы служить рампой, на которой мог быть повешен занавес. В данном случае на балке висела толстая ворсистая верёвка с петлёй похожей на ловушку для громадного зверя.

В театре - так в театре. Слева от выхода из тюрьмы расположился духовой оркестр из пяти музыкантов, включая барабанщика. Заключённых выстроили в «партере» - вдоль стены. Кроме рабочих из столярного, нагнали заключённых из других цехов.

Особенно выделялись те, кто работал на покраске солдатской формы в белый цвет. Зима была не за горами, и предусмотрительные немцы, очевидно, надеялись остаться незамеченными, слившись со снегом, и, таким образом, избежать огня «катюш». Пожалуй, вся «галёрка» состояла из «зрителей», лица и руки которых были испачканы белой краской. Краска была вокруг носа и рта. У некоторых лица целиком были выбелены, что превращало их, по невольному замыслу «постановщика», в выразительных участников этого дьявольского представления. С глубоко запавшими глазами на высохших лицах и в грязно-белых халатах заключённые были похожи на хор мертвецов, восставших из ада.

Барабанщик ударил в медные тарелки, заревели трубы – опять Вагнер! На этот раз второй акт из «Зигфрида», это когда герой отрубал дракону голову. В момент музыкальной кульминации «невидимый занавес поплыл вверх», тюремная дверь распахнулась и из неё «появился главный герой «Зигфрид» в сопровождении трёх «драконов». Надзиратели волокли избитого Николая к виселице. Его распухшие губы на чёрном лице продолжали твердить матерные проклятия в адрес немцев, надзирателей и самого Гитлера.

Глаз Николая не было видно. Надзиратели спешили. Они втащили тело «главного героя» на помост, водрузили его на табуретку и накинули петлю на его жилистую, в синяках, шею. Мишка и его товарищи следили за действием, не отрывая глаз. За годы войны им не раз приходилось наблюдать как человек расстаётся с жизнью, и в такие минуты становилось страшно за самого себя. На этот раз страх больше не сдавливал душу, только боль сострадания наполняла её. Хотелось подбежать и выбить табуретку из-под ног Николая, чтобы как можно скорей прекратить его страдания.

Музыка внезапно оборвалась. На «авансцену» вышел «главный дракон» - офицер с листком бумаги - и, повернувшись спиной к Николаю, лицом к публике, стал читать:

- Приказом немецкого командования за… - слова глохли в предсмертной тишине, им на смену возникало щебетание птиц и стрекот кузнечиков. Офицер как рыба, выброшенная на песок, ловил губами воздух. Мишка не слышал слов, теперь его раздирала злость.

Безвольное до сих пор тело Николая, вдруг распрямилось, как будто перебитые косточки в нём срослись, и мышцы вновь налились силой. Николай, неожиданно для надзирателей, к восторгу «почтенной публики», широко размахнулся правой ногой и врезал носком своего поношенного солдатского сапога прямо в офицерский затылок. Немец плашмя полетел с помоста в «оркестровую яму». По «партеру» прокатилось одобрительное «а-а-а...» В этот момент табуретка выскочила из-под левой ноги Николая, и непобеждённый его дух независимо и гордо замер над помостом, готовясь взмыть в небеса, где ему и положено быть. И только лёгкий наклон головы, которым герой прощался с «публикой», указывал на то, что ещё один акт в этом театре жестокого абсурда подошёл к концу.

На следующее утро во время перерыва Петр подошёл к Мишке и шепнул:

- Хорошо бы помянуть Николу.

Мишка посмотрел на него с недоумением. В глазах пленных Николай был героем, но как поминать его здесь?

- Значит так, - шепнул Петр. - Я начну, а вы подхватите.

Пётр затянул заупокойную молитву. Работавшие в цехе старались не стучать. Но там, где Петр заканчивал фразу: «... раба Божьего Николая», на паузе все одновременно ударяли молотками: «Аминь!»

Голос Петра набирал силу, вместе с ним - удары молотками. В цех ворвался разъяренный Демьян.

– Шо цэ такэ, сдурели, курвы! Бляди! Я вас усих подвишу!

В цехе появился офицер:

– В чём дело?

- Русские песни поют, сволочи, – произнёс Демьян на ломаном немецком.

- Русские песни не разрешаются, ещё раз услышу, всех в Аушвиц отправлю!

- А датские можно? – поинтересовался Эзра.

Офицер подумал секунду:

– Датские можно.

Офицер вышел. Эзра глубоко вздохнул, и из дверей столярки над лагерными бараками полетел его баритон, разнося слова древнееврейской поминальной молитвы – кадиш.

– Искадал, искадаш ...

И вновь, почувствовав ритм, пленные синхронно ударяли молотками после того как Эзра восклицал: «Амейн!»

ГЛАВА ШЕСТАЯ. НАШИ!

Тянулись месяцы. С разных концов Европы в Терезин прибывали человеческие жизни и, помучившись, какое-то время, убывали - кто от тифа, кто от голода. Более 144 тысяч человек из 25 стран прошли через ворота Терезина, из них 33 тысячи погибли от условий содержания, около 88 тысяч были отправлены в лагеря смерти. Из пятнадцати тысяч детей, находившихся в Терезинштадте, только одна тысяча пятьсот остались в живых.

Мишка часто наблюдал, как пригоняли группу, человек двести «меченых» всё той же жёлтой звездой Давида. Пригоняли на ночь, на две, затем снова угоняли на вокзал, где их ожидал поезд Терезин - Аушвиц. Терезин не был приспособлен к «перерабатыванию» большого количества «неполноценного» материала. Недавно выстроенный крематорий состоял из нескольких печей и потому предназначался исключительно для местных нужд, как в случае с Николаем.

С наступлением нового 1945 года перестали репетировать оркестры, умолкли детские хоры, и только цех по производству гробов работал в три смены. Немцы спешили покончить с еврейским вопросом. Из Терезина шли вагоны с чешскими, французскими, датскими художниками, музыкантами, плотниками – их семьями отправляли в Аушвиц. В середине апреля с одной из последних групп отбыл Эзра.

Мишка смотрел вслед уходящим, и ему казалось, что какое-то поганое существо - не то злой дух, не то дьявол - вознеслось над человечеством, и возвело повсюду такие заводы, на которых человеческие жизни - как сырьё, перерабатывались в пепел. И этот пепел был необходимым продуктом для дьявольской деятельности того самого ненасытного существа. Женщины и мужчины, старики и старухи, девочки и мальчики, бабушки и дедушки, папы и мамы - жизнь каждого из них оценивалась горсткой оставшегося пепла. Одним из таких «заводов по переработке» и был Аушвиц.

Каким-то утром в конце апреля вдруг не прозвучал сигнал подъема, никто не разносил баланду по баракам, надзиратели не выгоняли на работу, и немецкие каски на вышках не ложились тенью на восходящее солнце.

Пронёсся слух, что немцы ушли.

Бросили всё, и ушли. Ушли потихоньку, трусливо, на цыпочках, не попрощавшись с верно служившими им надзирателями.

В течение часа Терезин наполнился жителями окрестностей и людьми в гражданском с оружием. Это были чешские партизаны. Люди несли еду, в основном картошку и хлеб. Не было объятий, радостных приветствий, не играли оркестры, все говорили шепотом, как будто боялись привлечь внимание часовых. Пришедшие молча вливали молоко в полуоткрытые рты доходяг, и молоко текло по грязным, небритым щекам, увлажняя пересохшие нары, землю планеты и души кормящих.

Пленные, у которых осталось хоть чуть-чуть сил, поднимались на поиски надзирателей. Мишка и его друзья добрались до здания, где находилось управление лагеря. Во дворе повсюду лежали остатки обгоревших бумаг и пепел. Внутри здания раздавались крики о помощи. Кричали надзиратели, которым в силу внешних признаков было невозможно прикинуться жертвами. Заключённым трудно было устоять перед соблазном хоть пинком, хоть плевком расквитаться со своими мучителями, и Мишкина компания не была исключением.

Жизнь резко изменилась к лучшему. Местные жители делились всем, что имели. Все с нетерпением ждали НАШИХ.

Наконец они пришли, а с ними и соответствующие органы по выявлению, изменников Родины и тех, кто не выполнил приказ: «Умереть за родину, за Сталина, но не сдаваться». Мишку и его товарищей арестовали спецорганы. Ребята теперь оказались в камере терезинской тюрьмы, в которой им не довелось побывать при немцах. Привели на допрос. Молодой чисто выбритый капитан начал заполнение анкеты:

- Имя? Фамилия...

Чем-то он напоминал Мишке немецкого офицера, год и восемь месяцев назад заносящего его данные в «амбарную» книгу, такой же худой с брезгливым взглядом и угрями на сизых щеках. Дошёл до национальности:

– Еврей… - капитан почесал угри на левой скуле. – А в плен-то как попал, еврей? Небось, не знал, что немцы евреев расходуют до полного истребления?

- Кто же не знал. У нас и радио, и газеты, и политинформация в полку...

- Значит, не верил, сука! Считал, пропаганда.

- Контужен был и ранен в живот, товарищ капитан.

Мишка задрал рубашку, и капитан уставился на рыхлый розовый шрам с торчащим над пупком, осколком, слегка затянутым прозрачной кожей. Вот так, осколок, который должен был убить Мишку по сути спас его от смерти ещё раз.

Кто виноват?... Кто виноват в том, что погибло такое количество народа? Пятьдесят миллионов?!

Гитлер, который обещал немцам, «поднимавшимся с колен» после подписания Версальского договора, мировое господство и «каждому по потребностям»? Или Сталин, который готовил мировую революцию и обещал всему «трудовому народу» мир, равенство, братство, и тоже - «каждому по потребностям»?

Один националист, другой интернационалист. Оба мечтали покорить Европу, если получится, то и весь мир. Оба пытались использовать для этой цели друг друга. Ни один, ни другой не жалел для достижения своих целей ни экономических, ни человеческих ресурсов. Оба коварные безумцы, оба боялись друг друга.

Готовились оба, но Гитлер ударил первый, значит, он и есть агрессор. Десятки миллионов поднялись на свою защиту. Миллионы погибли, нападая. Миллионы погибли, защищаясь. Миллионы - пытаясь избежать того и другого. Сами по себе идеологии не убивают, убивают безумцы, которые навязывают их.

Мишке удалили этот осколок тут же, в полевом госпитале, после чего отправили в Вену дослуживать ещё один год.

Иванова Алексея, Петра Лунегина и Тимура Вахабидзе, прошедших вместе с ним круги ада Второй Мировой, запустили ещё на один круг, не менее жестокий, гулаговский. Как не выполнившие приказ «умереть, но не сдаваться», они отбыли на Колыму, в места вечной мерзлоты, трудовых лагерей и лесоповалов, места, богатые золотыми приисками и не захороненными останками зеков, скопившихся там за полтора десятка лет. Дальнейшая жизнь их, если существование в тех местах вообще можно назвать жизнью, подробно описана у Солженицына, Шаламова и Гинзбург.

Отец рассказывал, что после ХХ съезда, на котором Хрущев разоблачил виноватого, его вызвали в военкомат и предложили написать заявление на восстановление «звания» и утерянных наград, что позволяло в дальнейшем восстановление в партии. Отец сказал, что напишет вместе с Петькой, Лёшкой и Тимуром, как только встретится с ними. Мишка уже знал, что встреча с друзьями может состояться лишь там, где не требуется никаких заявлений, где верят безмолвному слову солдата, где генералиссимус такой же смертный, как и рядовой.

В военкомате только пожали плечами.

В Вене при первой возможности он попытался отыскать адрес кузины Шмуеля, но город был превращён в руины. Только кое-где, как прошлогодние листья, болтались вывески с названиями улиц. Венский оперный тоже пострадал от бомбёжек, но Мишка всё же узнал готические колонны с фотографии.

Дослужив свой срок, к концу 1946-го он вернулся в Ленинград. Его слова: «Уехал из Вены с мешком карманных и ручных часов». В то время, наверное, каждый воин - победитель увозил какие-нибудь трофеи - в соответствии с рангом и занимаемой должностью. Мишка около месяца добирался домой, по дороге обменивая венские часики на земные удовольствия, которых его лишила война на шесть долгих лет.

Затем в 1947-м женился на моей маме. Мама, студентка Харьковского пединститута провела войну в эвакуации в Ташкенте, где, переболев тифом и едва оставшись жива, работала воспитателем детского дома. Помню она со стыдом и ужасом вспоминала как детдомовские сироты из её группы воровали на колхозном поле свёклу, пекли на костре, и подкармливали ее.

В 1948-м произошло событие, которое я запомнил на всю жизнь – мне пришлось родиться. Но прошли годы, пока я осознал важность происшедшего для себя.

Помню день смерти Сталина.

Пятое марта 1953-го. Мать, забрав меня из детского сада, волокла за руку через трамвайные пути по булыжной мостовой. В большой луже на проезжей части, голый по пояс, барахтался пьяный мужик, пытаясь подняться на ноги.

На улице суетилось много народа, что было необычным для этого времени дня. Кажется, транспорта было мало, и граждане толпами переходили улицу где попало. Со столба вещал репродуктор. Он железно - драматическим баритоном Левитана информировал население о смерти выдающегося вождя, генералиссимуса, героя, мудрого, стойкого борца за «дело», верного сына партии, отца и учителя всех народов.

Мама тащила меня домой. Многие вокруг плакали, как видно, им было что терять, и только пьяный равнодушно смотрел на окружающих, тщетно пытаясь выбраться из лужи.

После смерти Сталина и последовавшей за ней реабилитацией в Ленинград вернулся Лёшка. Это был худой, состарившийся работяга, с которым отец проводил много свободного времени в компании с бутылкой водки и плавленым сырком. Тимур и Пётр растворились на просторах родины, а, может, уже покоились в её необъятных недрах. Мишке это было неизвестно.

Устроиться на работу было почти невозможно из-за записи в документах: «Находился в немецком плену с 1943-го по 1945-й». Всё чаще отец приходил домой пьяным. Мать он не бил, но дебоширил, кричал, ломал мебель и уносил мало-мальски ценные вещи в ломбард, затем исчезал на недели, а то и месяцы.

Позже отец вернулся к «живописи», и вот каким образом. Вдвоём с помощником они выдвигали обеденный стол на середину комнаты. На стол ложилась стопка из тридцати или пятидесяти клеёнчатых листов, приблизительно полтора метра на два каждый, и на них в течение целого дня рисовались те самые картины, о которых вежливые люди говорят: «О вкусах не спорят».

Сюжета было два. Первый - горный пейзаж. На берегу заросшего сочным кустарником озера стояла загадочная избушка, белая мазанка, из трубы которой струился сизоватый, уютный дымок. Над белыми вершинами гор независимо парили птицы, должно быть, орлы. Но главное, на зеркальной поверхности голубого озера, в котором отражались величественные вершины, между жёлтых, благоухающих лилий «лицом к лицу» застыли два белых лебедя, в неге полузакрыв томные «очи», слегка склонив свои головы, едва касаясь розовыми клювами.

Второй сюжет был попроще. Густой осенний лес, поляна, на ней небольшой, заросший пруд, перед которым на переднем плане стоял олень, выпятив свою могучую, лоснящуюся грудь и величаво вскинув громадные, как ладони великана, рога. Олень смотрел своим царственным взглядом прямо на нас, как будто вопрошая: «Ну, как вам моё величие?»

Живописание производилось следующим образом.

Сначала клеёнчатые холсты грунтовались, то есть покрывались густой белой краской. Затем накладывался трафарет, вырезанный из картона - силуэт лебединой пары или оленя. Этот трафарет двумя-тремя мазками широкой кисти давал плоское изображение предмета. Таким же образом наносился домик и контуры гор. Затем нужным цветом промазывались пространства между. После чего клеёнчатое полотно откладывалось для просушки. Этот же процесс повторялся с бешеной скоростью на каждой из последующих клеёнок. Квартира быстро покрывалась просыхающими «шедеврами».

Закончив с последним «полотном», художники возвращали на стол первое, уже просохшее. На нём быстро вырастали стволы деревьев с контурами веток, трава, кустарник. Появлялись древние валуны, снег на вершинах гор, по небу начинали плыть облака, и в золотых лучах солнца взмывали птицы, похожие на поставленные учителем галочки в школьной тетради. Озеро быстро покрывалось жёлтыми и белыми лилиями. Всё это пока выглядело плоско, так как находилось только в двух измерениях. Но прямо перед моим шестилетним носом происходило какое-то чудо-действие, и каждый мазок повергал меня в восторг.

Закончив с последним «полотном» на втором этапе, «художники-моменталисты» переходили к третьему, самому магическому. На моих глазах деревья покрывались густой кроной. Делалось это быстрыми вертикальными ударами толстой кисти. Сначала появлялась зелёная листва, на неё набивалась красноватая, та-та-та, затем желтоватая, несколько мазков по стволу, и золотая осень в трёх измерениях расцветала на куске клеёнки. То же происходило с кустарником, лилиями и птицами, которые теперь совершенно правдоподобно парили на фоне неба и облаков, высматривая себе добычу в густой, колышущейся от лёгкого ветерка, траве.

Кисти бешено порхали над быстро уменьшающейся стопкой клеёнки. Лебеди приобретали пух и перья, олень - мускулистую грудь и крутые бёдра. Пройдя третий этап, уже где-то к глубокой ночи, мастера конвейерной живописи приступали к последней, завершающей фазе - уточнению деталей. Тут требовалось отдельное мастерство и точность. «Реализм и красота» изображаемого мира доводились до такой степени правдоподобия, что мне хотелось перенестись в этот сказочный мир. Крича и размахивая руками, побежать вдоль озера, затем нырнуть в него, обдавая брызгами влюблённую парочку лебедей, и, уцепившись за их тонкие шеи, вместе с ними подняться в воздух и кружить, кружить над озером, лесом, горами...

Я мужественно наблюдал за процессом живописания до самого последнего мазка, после чего, удовлетворённый, засыпал тут же на диване, укутанный запахом масляной краски и скипидара.

Наутро, когда я просыпался, вся живопись была свёрнута в рулоны. Отец и его приятель, опрокинув «на дорожку», навьючивали на свои спины «мир прекрасного» и отправлялись на Север, в республику Коми. В мир суровой реальности, где бывшие и настоящие зэки численно превосходили коренное население, а громадные прожорливые комары и мухи - численность тех и других вместе взятых.

Отец отправлялся в мир, в котором добывали нефть, и потому у людей водились хорошие деньги. В мир, в котором ощущался дефицит покоя и умиротворения, поэтому клеёнчатые пейзажи расходились быстро по местным рынкам, а оттуда по квартирам начальства и баракам рабочих, предохраняя хозяев от сырости и служа убежищем для проживающих там же клопов. Но важнее всего, что у проснувшегося поутру нефтяника или его жены, а может быть, и их детишек, эти примитивные пейзажики вызывали чувства, подобные моим.

Когда мне исполнилось семь лет, мама, устав от постоянных поездок отца на Север, а ещё больше от непрекращающихся попоек между поездками, подала на развод. И родители разменяли нашу однокомнатную на две комнаты в коммуналках. В одну, на проспекте Газа, мы с мамой и переехали. Вообще жизнь в коммуналке - это повесть, роман, драма, фарс, анекдот или полное смешение всех этих жанров для тех, кто в ней не жил. Для самих же обитателей таких квартир, это всё что угодно, только не романтично, не весело, не уютно, не смешно, а просто временно, но для многих оказалось на всю жизнь. Описание коммуналки - труд для меня непосильный, поэтому оставляю его подлинным мастерам соцреализма.

Отец исчез из моей жизни лет на семь-восемь. Потом стал появляться несколько раз в год, затем опять исчез. Эти осколочные проявления отцовства, во время которых он водил меня в кино или брал на рыбалку, только травмировали мою детскую душу, потому как после такой встречи я с нетерпением ожидал следующей, но она наступала нескоро и тогда, когда я переставал её ждать. Мне было под тридцать, когда мы с отцом стали видеться чаще, тогда-то он и рассказывал мне о своей жизни.

Мишка продолжал пить. Пожалуй, одним из значительных моментов его жизни было появление в ней Анфисы. Не знаю, где и как они познакомились, но она заменила Мишке всех его родных, близких и друзей, утерянных в войну, по причине пьянства или в силу других житейских обстоятельств.

Анфиса Петровна Петрова не была той некрасовской русской женщиной, которая «коня на скаку остановит». Она была покорна, терпелива, неустанно заботлива. Бесконечно всё прощающая, добрая и любящая, готовая в любой момент принести себя в жертву ради Мишки. Муж её погиб на войне, может быть, поэтому она так бережно относилась к отцу. У неё был взрослый сын, который жил отдельно и вёл самостоятельную жизнь советского пьющего работяги.

Работала она проводником на железной дороге, что устраивало Мишку, так как она уезжала в поездку на несколько дней, а это давало ему возможность «развернуться». Следы гулянок и измен никогда не скрывались. Анфисой же они просто не замечались. Когда Мишка возвращался от очередной «другой», Анфиса не произносила ни слова упрёка, а становилась ласковей и заботливей, чем была раньше.

Ко мне её отношение было однозначно матерински-идеальное. Пусть не обижается на меня моя мамочка, она у меня всё равно самая любимая, самая единственная, но столько внимания, заботы и доброты, сколько Анфиса успевала втиснуть в меня за время моих визитов, я не получал ни от кого. И это при том, что на моем лице постоянно присутствовало неподконтрольное выражение сыновней ревности, как будто это Анфиса отобрала отца у моего детства. Я это помню отчётливо.

Она же, не придавая значения моим резким, порой - грубым репликам, суетилась вокруг меня, предлагая что-нибудь вкусненькое. Её неизменное желание угодить мне, постепенно смягчило моё сердце, и я стал ласков с ней тоже.

Пришло время, и я эмигрировал в США. Приехавшая ко мне через восемь лет мама рассказала, что год назад Анфиса умерла от сердечного приступа. Через пять дней после её похорон, Мишка повесился в пустой квартире. Не вынес. Войну, ранения, испытание пленом, потерю семьи и друзей – всё это пережил, а вот ухода Анфисы не вынес. Я его понимаю. Нет, не осталось таких женщин «в русских селеньях», и в городах нет, повымирали они, и Анфиса была последней - так по крайней мере считал Мишка.

Через десять лет мне удалось приехать в Ленинград. Хотелось повидать друзей и навестить могилу отца. Родственники раздобыли для меня телефон сына Анфисы – Толика. Мы договорились встретиться в воскресенье в десять, у входа на кладбище.

Толик и его жена, имени её не помню, появились через час после назначенного времени. Жена была из «последних», я её до этого не видел. Толика я бы тоже никогда не узнал, если б он сам не подошёл ко мне. Это был спившийся старик. Думаю, по паспорту ему было лет сорок восемь. По глазам и одежде было ясно, что уже давно он живёт в другом измерении, и земные, житейские хлопоты, за исключением трёх основных, ему претят.

Жена выглядела, как надёжный партнёр по Толикиным интересам, вместо «здрасьте» она заявила, что «его» нужно убрать. Прошло какое-то время, пока я сообразил, что «его» - это прах отца нужно убрать из могилы Анфисы, так как недопустимо, чтобы еврей лежал в одной могиле с православной. Несмотря на то, что «православная» полжизни «молилась» на него, а еврей не видел смысла жить на этом свете без её присутствия. Оказалось, Мишку «подселил» к Анфисе сам Толик, и ему теперь доставалось от последней жены.

Толик вёл меня к могиле своей матери и моего отца. Шёл он впереди, я волочился за ним, за мной в грязных ботах семенила его жена. Толик на ходу, в пол-оборота, рассказывал, что после того, как Мишку кремировали (не удалось всё же Мишке избежать крематория), он закопал урну с прахом, которая по величине была, как объяснил Толик, не больше «маленькой» (в народе так называлась бутылка водки размером в четверть литра) в могиле своей матери. Вместе с Мишкиным прахом, по его рассказу, он закопал пол-литровую бутылку водки.

- Как же без водки! - восклицал Толик, добрая душа, по-видимому, унаследованная от матери. – Это Мишка любил, как же иначе...

На протяжении всего пути жена неустанно повторяла:

- Надо убрать, выкопать. Так не положено, чтобы в православной могиле... - При этом её беззубый рот всё время дёргался влево.

Толик не подключался к этой теме, игнорируя её полностью. Я только кивал головой в ответ, но этого, по-видимому, было недостаточно. Жена Толика неустанно повторяла мучившую её мысль. Так под её причитание мы и пробирались между могильных оград и граждан, навещающих захоронения. Могила оказалась как у всех - бугорок, поросший вялыми сорняками. Над ним возвышался деревянный крест с именами Анфисы и Мишки. Толик протиснулся за ограду, ткнул искорёженным пальцем в бок этого бугорка и неуверенно пробурчал:

- Вот здесь я его закопал.

Жена Толика затихла, и я смог постоять молча минуту-другую, поминая Анфису и Мишку в тишине. Я думал, сколько гробов сколотил Мишка для немецких солдат, а вот для него не нашлось досок. Затем мне стало стыдно за свои мысли: «Если кто и виноват в том, что мой отец похоронен именно так, так это - я».

Я стоял и поминал их как мог - не поминальными молитвами, а душой, и ничего не чувствовал к этим людям, кроме запоздалой любви. Толина жена как будто пробудилась ото сна и принялась опять за своё причитание:

– Нужно убрать его...

Перед отъездом я оставил Толику деньги, и он выполнил мою просьбу. С его помощью и помощью моих родственников Мишку – моего отца, перезахоронили на Еврейском кладбище в могилу его мамы, братьев и сестёр, погибших в войну, умерших в блокаду и по старости.

Мишка был осколком своей эпохи, треснувшей под давлением катаклизмов двадцатого века. Отколовшись от Веры своего народа, от семейной традиции - учиться, он блуждал никому не нужным осколком по «израненному телу» победившей родины, и, конечно же, он был осколком разбитого «сосуда», в котором обычно хранится «семейное счастье», если бывает такое.

Наконец, его судьба, нашла своё место в мозаике вселенной, сложенной из похожих судеб-осколков, тем самым приблизив полноту исторической картины того времени к завершению.
 

Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #6(165) июнь 2013 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=165

Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer6/Staroselsky1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1129 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru