Книга вторая
Структура трилогии «Невольные встречи»
Перед читателем вторая книга одноименной трилогии. Она состоит из пяти разделов.
НЕВОЛЬНЫЕ ВСТРЕЧИ
Раздел первый КОРОЛЕНКО 33 (март – октябрь 1949 г.; следственная тюрьма МГБ УССР в Киеве).
Раздел второй. ПОСЛЕ ОКОНЧАНИЯ СЛЕДСТВИЯ И ДО ЛАГЕРЯ (конец октября 1949 г. – август 1950 г.; Лукьяновская тюрьма в Киеве – Краснопресненская пересылка в Москве).
Раздел третий. ЯВАС (август 1950г. – декабрь 1951г.; Мордовская АССР, Дубровлаг)
Раздел четвертый. ОЛЬЖЕРАС (конец декабря 1951 г. – август 1953 г.; Кемеровская обл., Камышлаг).
Раздел пятый. ПОД ОМСКОМ (август 1953 г. – конец сентября 1954 г.; Камышла; освобождение)
На каждой из указанных страниц дается разбиение соответствующего раздела на главы и пункты.
Первая книга трилогии состоит из трех разделов.
ПРОЛОГ
Раздел первый. До войны (1932 – 1941 гг.; в основном – Жмеринка, Винницкой области УССР) – (около 35 страниц)
Раздел второй. В годы войны (1941 – 1945 гг.; в основном – Жмеринское и Джуринское гетто) – (около 95 страниц)
Раздел третий. После войны и до ареста (1945 – 1949 гг., - в основном - Жмеринка и Киев) – (около 60 страниц)
На сегодняшний день написано лишь около 150 страниц расширенного варианта последней книги трилогии. Структура этой книги следующая:
ЭПИЛОГ
Раздел первый. Жмеринско-Уманский период (начало октября1954 г. – август 1961 г.)
Раздел второй. Ташкентский период (август 1961г. – апрель 1973 г.)
Раздел третий. В Израиле (с 15 апреля 1973 г.)
Из истории написания первых двух книг трилогии
Толчком к написанию данных мемуаров послужили воспоминания Майи Улановской, опубликованные в «Вестнике русского студенческого христианского движения» (№ 107, Париж, 1973). Мемуары свои я назвал по аналогии с воспоминаниями моего покойного однодельца Меира Гельфонда «Тюремные встречи», которые он поместил в журнале «Сион» (№ 1, Тель-Авив, 1972).
В 1974-1976 гг. мной были написаны четыре раздела второй книги: «Короленко 33», «Лукьяновка», «Первый этап» и «Явас»[1]. Затем я прекратил написание своих мемуаров в связи с усиленной работой над радикальной программой «Начальная математика в математической среде».
После того, как в марте 1986 гг. я стал практически незрячим, я вернулся к работе над мемуарами. В 1986-1988 г. мною были наговорены на магнитную ленту разделы – «Ольжерас» и «Под Омском», причем к главам 6, 7 и 8 последнего были сделаны большие приложения «О Хабаде», «О четырех течениях в марксизме» и «О Достоевском и его творчестве» соответственно. В 1988 г. я наговорил на магнитофонную пленку так же сокращенный вариант «Пролога» и часть расширенного варианта первого раздела «Эпилога». В 1989 г. записанные мной воспоминания были напечатаны на пишущей машинке и оформлены в виде двух томов. В первый том вошли сокращенный вариант «Пролога» (около 60 страниц) и часть «Невольных встреч», написанная в 1974-1976 гг. (около 210 страниц), а во второй том – остальные два раздела этой книги (около 340 станиц). Была напечатана на машинке также и часть расширенного варианта первого раздела «Эпилога». Примерно в это же время был расширен первый раздел «Пролога».
В течение последующих четырнадцати лет главные мои усилия были направлены на написание и издание нескольких книг и собирание материала для сборника «Движение за алию в Советском Союзе в свете интервью ее активистов». Работа над мемуарами ограничилась расширением второго раздела «Пролога» в ходе составления сборника «Воспоминания бывших узников Жмеринского гетто».
И лишь в 2003 году работа над первыми двумя книгами трилогии была завершена. Объем «Пролога» увеличился в три раза, так как кроме расширения его первых двух разделов, о чем упоминалось выше, был расширен также и третий раздел, главным образом, из-за переброски в него части материала из первого раздела «Невольных встреч» (который был пополнен новым материалом). С другой стороны, объем книги «Невольные встречи» несколько уменьшился, так как из него были изъяты приложения к главам 6 и 7 последнего раздела.
Что же касается «Эпилога», работа над ним опять откладывается на неопределенное время. Написанная часть его первого раздела, о которой упоминалось выше, включает в себя три первые главы – «Возвращение в Жмеринку», «Первая вылазка в Ташкент. Определение статуса», «Заочная учеба в Уманском пединституте». Написана часть четвертой главы – «Между обзорно-экзаменационными сессиями» и совсем не начата последняя глава первого раздела «После окончания института и до приезда в Ташкент». Предстоит завершить первый раздел в духе написанной его части, а затем сократить его объем в несколько раз – примерно до 60-70 страниц (с тем, чтобы объем «Эпилога» был примерно таким же, как и объем «Пролога» – около 190 страниц). Аналогично в «прокрустово ложе» придется поместить также и остальные два раздела «Эпилога».
Общее название мемуаров выражает квинтэссенцию их содержания в целом: оно показывает, что в них центральное место занимают мои невольные (случайные) встречи, которые, к тому же, в 1949-1954 гг. происходили в неволе. Всякого рода описания сведены к минимуму. Главное внимание уделено идеям автора и людей, с которыми ему довелось встречаться.
Поскольку со времени описываемых событий прошло немало времени, то, разумеется, слова и выражения, используемые для выражения этих идей и аргументация в их защиту, которые автор вкладывает в свои уста и в уста других персонажей, цитатами не являются, а обогащены и пополнены автором в свете его последующего жизненного опыта. Не будучи в состоянии воскресить букву сказанного десятилетиями тому назад, я прилагал все усилия, чтобы в самой оптимальной мере сохранить дух и смысл сказанного.
Все персонажи мемуаров, кроме двух собирательных реалистических образов, являются реальными лицами.
Для более ясного представления о переживаниях автора, связанных с событиями, о которых идет речь, весьма желательно, чтобы каждый раз, когда в них упоминается стихотворение или песнь из сборника «Путь»[2], читатель просматривал бы текст этого стихотворения.
Считаю своим долгом выразить глубокую благодарность моей спутнице жизни Рахили, без помощи которой не были бы написаны ни эта, ни другие мои книги.
Иерусалим, ноябрь 2003 г.
Вводные замечания
Перед читателем – вторая книга моих мемуаров «Невольные встречи». Они задуманы как трилогия: книга первая «До ареста»; книга вторая «Годы заключения»; книга третья «После освобождения». К написанию мемуаров я приступил еще в 1974 г., начав их со второй книги. По целому ряду причин работа над мемуарами шла с многолетними перерывами. К настоящему времени написаны две первые книги трилогии и часть первого раздела третьей. Особое место в мемуарах занимает изложение взглядов фигурирующих в них персонажей. Поскольку со времени описываемых событий прошли десятилетия, слова и выражения при изложении этих взглядов и аргументация в их защиту, которые я вкладываю в уста персонажей мемуаров, цитатами быть не могут. Они пополнены и обогащены моим последующим жизненным опытом. Не имея возможности воскресить буквально сказанное прототипами этих персонажей, я прилагал все усилия, чтобы в оптимальной мере сохранить смысл и дух сказанного ими. Все персонажи мемуаров, за исключением двух собирательных образов, реальные люди.
Для лучшего понимания второй книги, ей предпосылается краткий конспект содержания первой.
***
1. Раздел первый. До войны
Я родился 13 апреля 1932 г. в селе Боровка, ныне Черновицкого района Винницкой области (Украина) и спустя неделю был зарегистрирован как еврей и как гражданин Советского Союза в местечке Джурин, той же области. Первоначально в свидетельстве о рождении я фигурировал как «Фроим» (идишский вариант ивритского имени «Эфраим»), моя мать – как «Хая», а мой отец – как «Шая» (идишский вариант ивритского имени «Йешайа’у»). 20 мая 1933 г. в селе Деребчинке, неподалеку от Джурина, родилась моя единственная сестра. В оформленном также в Джурине свидетельстве о рождении она фигурировала как «Бейла». Обычно же меня всегда называли «Фимой» (или «Ефимом»), мою сестру – «Бетей», а нашу мать – Кларой[3].
Мой отец до 1938 г. работал продавцом, а затем – разнорабочим. Формального образования мои родители не получили. Моя мать была домохозяйкой. Она любила петь песни на идиш и на украинском языке. Часто читала нам с Бетей на русском и украинском языке детские книжечки и журналы.
До войны я закончил три класса Жмеринской украинской железнодорожной школы № 5, директором которой был Селим Ефимович Барштейн, а библиотекарем – его жена Рива Абрамовна, сестра моей матери по отцу. Я очень много читал, включая и газеты. С раннего возраста сочинял стихи на русском и украинском языках, сопровождая некоторые из них пением собственных мелодий. Запомнившиеся стихи этого периода после их неоднократной переработки и тщательной шлифовки были включены в цикл «Лепет» сборника «Путь» (Иерусалим, 1981)[4].
Из лиц, о которых речь пойдет подробнее за пределами первого раздела этой книги, кроме наших родственников в нем говорится также и о друге Селима Ефимовича, директоре Жмеринской идишской школы Лейбе Яковлевиче Ходорковском и его сыне Алике, а также о моём друге, ровеснике и соученике Алике Майорчике Гельфонде.
2. Раздел второй. В годы войны
Сразу же после начала войны отец был мобилизован, но по возрасту и состоянию здоровья был направлен в местное отделение ПВО (лротивовоздушной обороны). Вскоре немцы начали бомбить Жмеринку – важный железнодорожный узел. Была большая вероятность, что какая-то немецкая бомба угодит в наш дом, находящийся неподалеку от вокзала. Однажды наш сосед по дому портной Кваша обратился к отцу: «Шая, не знаешь ли ты, где можно на пару дней одолжить телегу с лошадьми? Я хотел бы с женой и нашей дочкой Цилей переехать к своему брату в местечко Красное, в 25‑ти км от Жмеринки, чтобы переждать эту страшную бомбежку. Подумай, Шая, не стоило бы и тебе отправить в Красное жену и детей? У моего брата большая квартира, и он мог бы приютить на короткое время также и их». – «Пожалуй, ты прав», – ответил отец. «В нашем отделении ПВО на случай эвакуации имеется несколько запасных телег с лошадьми. Попытаюсь убедить начальство одолжить мне одну из них на пару дней».
На следующей неделе наши обе семьи на большой телеге отправились в Красное. Переночевав у брата Кваши, отец присоединился к отступавшему из Жмеринки отряду ПВО. После перекомиссовки его признали годным к строевой службе. Он воевал в саперных и артиллерийских частях. Несколько раз был контужен. Демобилизовался летом 1945 г.
Через день после ухода отца в Красное вступили немцы. Мы прожили там около месяца, а затем вернулись в Жмеринку.
В августе 1941 г. в Жмеринке было образовано еврейское гетто, которое 1 ноября было оцеплено колючей проволокой. Незадолго до этого украинский полицейский перебил маме ребра. Она надолго слегла и умерла 3 марта 1942 г. Нас с Бетей взяли к себе на иждивение бывшие сослуживцы отца – сравнительно зажиточный Фишель Теплицкий и бедняк Колмын Бродский. У Сони и Фишеля Теплицких Бетя находилась вплоть до начала немецких бомбардировок Жмеринки в мае 1944 г., а затем они ее отослали в Джурин к тете Розе и дяде Арону Столярам. Я же около пяти месяцев квартировался и кормился у Брахи и Колмына Бродских, после чего в течение года квартировался у Хаима и Златы Керцманов, а питался в общественной бесплатной столовой для сирот и бедняков. Затем, в августе 1943 г. украинская крестьянка Маланка перевела меня из Жмеринского в Джуринское гетто к тете Розе и дяде Арону Столярам, у которых мы с Бетей находились до августа 1945 г.
По инициативе строгого Колмына Бродского я в течение 11 месяцев утром и вечером посещал синагогу, где читал поминальную молитву по матери, хотя иудейский закон вменяет это в обязанность лишь лицам мужского пола, которым исполнилось 13 лет. Разговоры в синагоге, которые я слышал до и после молитв, послужили для меня источником информации о происходящем в Жмеринском гетто и за его пределами, обогатили мой кругозор. Главную роль в обогащении моего кругозора сыграли случайно попавшиеся мне в руки книги, совсем не предназначенные для моего возраста. В этот период я прихожу к идее биологически-социальных формаций. В прошлом таким был матриархат (главенство женщин), в настоящем – патриархат (главенство мужчин), в будущем будет архиархат (главенство старших). При этом ныне существующие социально-экономические классы в будущем сменят социально-возрастные классы.
В апреле 1942 г. в Жмеринском гетто начала функционировать русская школа. Желая наверстать упущенное, я записался в пятый класс. Вначале сильно отставал, но затем сравнялся с другими. В пятом классе я был не меньше чем на два года моложе других. Одноклассники относились ко мне снисходительно и называли меня уменьшительно «Вольфик», что приводило меня в бессильное бешенство. Исключение составляли Вова Керцман и Миша Дернштейн, с которыми я и подружился. Подружился также и с шестиклассником Шуней Лембергом, через которого познакомился с Шикой Сухером. Яркие уроки арифметики студента-нематематика Аркадия Гефтера привили мне любовь к математике, а некоторые рассуждения Миши Дернштейна обратили меня на два года в веру. Еще одно важное косвенное последствие имела моя учеба в 5‑м классе геттовской школы: я влюбился в свою одноклассницу кареглазую Лизу Брандман. Любовь моя была безответна.
Из песен и стихотворений, сочиненных мной в период пребывания в Жмеринском гетто, отмечу «Проводы», «Песня обреченных», «Наказ матерi», «Шалунье» и «Я люблю тебя, Лиза».
В течение своего двухлетнего пребывания в Джурине я был на иждивении Арона и Розы Столяров. Во время оккупации они снимали комнату в двухэтажном домике Лылы Розенцвит. Она проживала на втором этаже со своим сыном Лейзером и дочкой Нюсей. В проходной комнате на первом этаже проживали Петер Крафт, его жена Элка и их дочка Ханеле, а во второй комнате – дядя Арон, тетя Роза, сын дяди Арона от первого брака Исаак, дочь сестры дяди Арона Фаня и я. В середине июня 1941 г. Фаня приехала в Джурин погостить у дяди Арона. Тут началась война, Фаня застряла в Джурине, ее отец был мобилизован в армию, а мать, брат и сестра, как и прочие оставшиеся в Моевке евреи, были истреблены немцами. Дядя Арон и Исаак занимались варкой мыла, и это позволяло нам всем неплохо питаться. Петер Крафт работал в Джуринском еврейском Комитете (аналог Жмеринского Правления еврейской общины). Я регулярно заходил к своей ровеснице Ханеле и был свидетелем бесед Петера и Элки. Эти беседы были для меня источником информации о происходящем в Джуринском гетто и за его пределами.
Домик Лылы Розенцвит располагался на возвышенности, а неподалеку от него, у подножья этой возвышенности, находился небольшой одноэтажный домик, в котором проживали младший брат дяди Арона Ефим Яковлевич, его жена-племянница Люба Ароновна и их две дочери – девятилетняя Анюта и семилетняя Соня. До войны Ефим Яковлевич преподавал математику, а Люба Ароновна – русский язык и литературу. Я часто бывал у них, брал книги на русском и украинском языках. Большое влияние на меня произвели педагогические взгляды автора книги «Зеленый шум», фамилию которого я забыл.
18 марта 1944 г. Джурин был освобожден советскими партизанами. В мае к дяде Арону и тете Розе приехала из Жмеринки Бетя. В июле отец разыскал нас, и вскоре от него стали поступать из действующей армии открытки-треуголки, а в начале1945 г. в обычном конверте мы получили нижеприлагаемую фотографию отца в военной форме.
Вольф Шая Яковлевич 1898-1961 Первый Белорусский фронт Ноябрь, 1944 г.
В начале сентября 1944 г. Бетя поступила в 4-й класс Джуринской русской неполной средней школы, а я, минуя 6-й класс, в 7-й класс Джуринской украинской средней школы. Вначале отставал, но закончил учебный год единственным отличником в классе.
На фото, помещенном ниже: 12 выпускников и 3 преподавателя 7-го класса Джуринской средней школы. (Июнь 1945 г.)
Начало июня 1945 г. Группа учителей и выпускников 7-го класса Джуринской русской средней школы.
Первый ряд снизу слева направо. Ученики: Лида Дрыга, Тамара Береза, Галя Чырка, Иван Свентух; Анюта Столяр;
Второй ряд. Соня Столяр; Ученица Рая Гейслер; Панас Михайлович, учитель истории; Люба Ароновна Столяр, классный руководитель и преподаватель русского языка и литературы; учитель физики;
Третий ряд. Две неопознанные ученицы и неопознанный ученик, ученики Куба и Ефим Вольф
В июне 1944 г. квартиру Арона и Розы Столяров покинул Исаак, мобилизованный в армию, а в июне 1945 г. – Фаня Мильман, вышедшая замуж за демобилизованного Михаила Бендерского и уехавшая вместе с ним в его родную Умань. Примерно через месяц демобилизовался наш отец. Вскоре он женился на далекой родственнице нашей мамы Хасе Барской, первый муж которой, Ошер, погиб на фронте. В августе отец, Хася, ее дочь Сима и мы с Бетей переехали в Жмеринку.
Из написанных в Джурине стихотворений и песен отмечу «Проделки мороза» и «Мария». Музыку к последней написал композитор Израиль Йоффе.
3. Раздел третий. После войны и до ареста
Вскоре после приезда в Жмеринку я поступил в 8-й класс Жмеринской русской средней школы № 2, а Бетя и Сима – в 5-й класс той же школы. Эта школа была особой: преподавание в ней велось на русском языке, а подавляющее большинство как учащихся, так и учителей составляли евреи. Если геттовская школа была, в некоторой степени, наследницей довоенной идишской школы, то послевоенная Жмеринская школа № 2 были наследницей геттовской школы, а директором в ней был опять Лейб Яковлевич Ходорковский. Бóльшую часть учащихся 8-го класса составляли недавно вернувшиеся из эвакуации, а меньшую – бывшие узники гетто. Единственным неевреем в нашем классе был сын полковника Орлова. Он ругал всех и вся, за что его и прозвали «критической личностью».
1946 г. принес мне разочарование во многих и во многом. Я разочаровался в своих друзьях, в Лизе, в самом себе, в готовности и способности людей изменить существующее положение вещей. Ищá какую-то отдушину, я начал вести дневник. Одной из первых записей в нем был рассказ о встрече с Аликом, во время которой он пытался вовлечь меня в активное занятие еврейским вопросом. Вскоре после этой встречи я сочинил стихотворение «Майский вечер», хорошо отражающее мое тогдашнее мрачное состояние. В аналогичном духе были написаны тогда же стихотворения «Совсем не то» и «Тоска». Однако, «излияние души в стихах» не помогало, и я стал планировать детали самоубийства. Осуществлению моих планов помешало внезапно вспыхнувшее чувство к моей однокласснице, черноглазой смуглянке Поле Мирочник, которая подружилась с нашим одноклассником, красавцем-чехом Вовой Рафаэлем. Подобно Лизе Брандман, Поля никаких чувств ко мне не испытывала, но, в отличие от нее, от себя не отгоняла. И у нас образовался своеобразный «треугольник»: Поля, Вова и я.
1946 г. был тяжелым также и для Бети. Она не ладила с Симой, и ей не давалась учеба. В Жмеринке в шестом классе она прозанималась всего полгода, а потом по приглашению дяди Арона и тети Розы поехала к ним в Джурин, где закончила семилетку, а затем вместе с ними переехала в Немиров. В начале 1948 г. по приглашению дяди Селима и тети Ривы Барштейнов она переехала в Киев. Квартируясь у них, она проходит курс телефонистов и устраивается на работу по специальности. Одновременно заканчивает восьмой класс вечерней школы рабочей молодежи. После моего ареста (1 марта 1949 г.) Бетя в течение трех месяцев раз в неделю приносила мне передачи в следственную тюрьму МГБ УССР. Ее дальнейшее квартирование у Барштейнов становится неудобным, и она возвращается в Жмеринку. Проходит бухгалтерские курсы и устраивается на работу по новой специальности. Одновременно заканчивает вечернюю среднюю школу. Вплоть до моей отправки на этап (в августе 1950 г.) Бетя время от времяни делала вылазки в Киев, чтобы привезти мне передачу.
Фото семьи Барштейнов (Киев, 1949).
Стоят (слева направо) Селим Ефимович и Боря
Сидят: Рива Абрамовна и Ляля
В 1944-1945 учебном году в 8‑м классе Жмеринской средней школы № 2 оказались вместе побывавшие в гетто Михаил Спивак (Муня) и Вова Керцман, а также вернувшиеся из эвакуации Майорчик Гельфонд и Алик Ходорковский. Первые рассказали вторым о враждебном отношении большинства неевреев к евреям во время оккупации, а вторые первым – об аналогичном отношении неевреев к евреям в эвакуации. Ребята приходят к выводу, что единственным решением еврейской проблемы является создание еврейского государства. Лучше всего, чтобы такое государство возникло на исторической родине еврейского народа – в Палестине, но, если это окажется невозможным, то необходимо будет согласиться и на другую территорию. Для распространения этой идеи среди еврейских масс Муня, Майорчик, Алик и Вова в конце ноября – начале декабря 1944 г. основывают еврейскую молодежную организацию «Эйникайт» («Единство»). Основными формами деятельности этой организации были беседы ее членов на релевантные темы с лицами, заслуживающими доверия, а также написание и распространение соответствующих листовок. Безуспешную попытку вовлечь меня в эту организацию сделал Алик в 1946 г., а вовлек меня в нее Муня примерно год спустя. По его поручению я без особого успеха пытался вовлечь новых членов, а также написал брошюру «Наш путь» – краткий очерк истории еврейского народа. О том, что наша организация называется «Эйникайт» и что она раньше занималась распространением листовок, я узнал лишь после ареста.
По целому ряду причин итоги моей учебы в 1947–1948 учебном году оказались худшими, чем в предыдущем учебном году. Если прежде я был единственным отличником в классе, то теперь у меня оказалась четверка по русскому языку и литературе, и я не получил медали. Серебряную медаль в нашем классе получила Поля Мирочник. Сразу после окончания выпускных экзаменов я написал песню «Тост абитуриентов», а незадолго до этих экзаменов посвященные Поле «Разлука» и «Почему?».
Во второй половине августа 1948 г. я поступаю на физмат Киевского учительского института. Именно двухгодичного учительского, а не четырехгодичного педагогического, ибо, в силу тяжелых материальных условий в нашей семье, мне необходимо было как можно скорее овладеть специальностью и устроиться на работу.
В течение полугода моего пребывания в учительском институте со мной произошли два «чрезвычайных происшествия».
1. Незадолго до начала первой экзаменационной сессии, в начале января 1949 г. в нашем институте состоялась научная студенческая конференция, посвященная положению в биологических науках. Обсуждались результаты дискуссии между неоламаркистами во главе с Т.Д. Лысенко (поддерживаемых самим Сталиным) и генетиками. Если отвлечься от взаимных шельмований (на которые особенно падкими были «лысенковцы»), то дилемма сводилась к следующему: играют ли в эволюции видов авангардную роль изменения среды – или непредвиденные и непредсказуемые мутации генов. При такой постановке вопроса я был на стороне неоламаркистов. Но Лысенко пошел дальше. Считая важным фактором эволюции лишь межвидовую борьбу, он отрицал существование внутривидовой борьбы. На конференции я резко выступил против такой позиции, подчеркнув, что она находится в вопиющем противоречии с азами диалектического материализма.
2. В феврале 1949 г. один из моих соседей по комнате в общежитии, студент исторического факультета Иван Марийко заявил, что во всех бедах и невзгодах украинского народа виноваты евреи и что во благо украинского народа надо резать их, как это делали в свое время Богдан Хмельницкий, Гонта и Петлюра. Эти слова привели меня в неистовство, и я бросился на него с кухонным ножом, который лежал на столе. Марийко схватил меня за руку, повернул ее, и нож выпал.
Последними аккордами моего пребывания на воле были написанные в духе прошлогодних июльских пожеланий Муне «Февральские тезисы» и «Гимн советской еврейской молодежи».
***
Раздел первый
ГЛАВА 1. АРЕСТ И ПЕРВЫЙ ДОПРОС
По дороге в МГБ
Первые часы в МГБ УССР
ГЛАВА 2. «ПРИЕМНЫЙ ПОКОЙ»
Процедура приема
«Боксик» и «бокс»
ГЛАВА 3. ДОПРАШИВАЕТ БЕРЕЗА
Воспоминание о Поле. «Послание любимой»
ГЛАВА 4. ДОПРАШИВАЕТ ГОРЮН
Пожелание ко дню рождения
Поиски эпитета для организации «Эйникайт»
Определение нации
В чем проявлялось мое участие в «Эйникайте»
Вова, Алик и «брат его по имени Льюис»
ГЛАВА 5. ЗАМИНКА В СЛЕДСТВИИ
Концепции «спасительного шока» и «архиархата». Замысел «Неоутопии»
Воспоминания о беседах с Вовой Керцманом и Моней Робеем. Сомнения в характере услуги дневника
Арест Ильи Мишпотмана (Люсика)
Попытка отравиться
Образ Поли вторично спасает мне жизнь
ГЛАВА 6. ДОПРОСЫ ПО ПОПУТНЫМ ВОПРОСАМ
О существовании внутривидовой борьбы
Иван Марийко
Интересуются дядей Селимом
Интересуются Ориевским
Аттестаты за мзду. Френкель
ГЛАВА 7. ОЧНЫЕ СТАВКИ И ПОДПИСАНИЕ «ДВУХСОТКИ»
Сокамерники просвещают меня
Дава, Шика и Муня дают показания против меня
Я даю показания против Вовы и Алика
Сюрприз в моем личном деле. Три интереснейших протокола допросов в личном деле Муни
Специфика характера показаний Майорчика и Тани
Кто в чем обвинялся по делу «Эйникайта»
Подписание «двухсотки»
ГЛАВА 8. В КАМЕРЕ 18
Фон Клок и Энтрих
Александр Хира
Фаркаш Лошенци
Изя Резниченко и Николай Круковский
Яша Левкипкер
ГЛАВА 9. В КАМЕРЕ 69
Зинченко и Яцына
Спор с Левкипкером из-за Ивана Франко. Филинский. Эксперимент со спичками
Необычный зэк Данилов – рассказ Левчука
ГЛАВА 10. В КАМЕРЕ 57
Вторая встреча с Александром Хирой. Володя Комедат. Пельман
Иван Ковач
ГЛАВА 1
АРЕСТ И ПЕРВЫЙ ДОПРОС
1 По дороге в МГБ
Уже было совсем темно, когда я вернулся в общежитие Киевского учительского института. Не успел я усесться за учебники, как меня вызвали вниз в вестибюль. Там меня ждал какой-то незнакомец со сверлящим, пронзительным взглядом. Я подумал: «Вот таким должен быть Шерлок Холмс». А незнакомец сказал без обиняков:
- Ваш друг из Львова просит вас зайти к нему в гостиницу, где он остановился проездом. Он болен и просил меня привести вас к нему.
- Кто это?
- Ишь, какой недогадливый! Михаил с юрфака.
Я удивился: во-первых, с каких пор Муньку стали называть Михаилом? Во-вторых, с каких это пор Муньке по карману гостиницы?
- А вы-то кто?
- Его однокурсник.
- Почему же это вы во время занятий оба здесь околачиваетесь?
- Дела, – загадочно протянул человек в штатском. – Ну, пошли? – спросил он.
- Ладно, сейчас пальто прихвачу.
Поднялся наверх и сказал соседям по комнате: «Прощайте ребята! Ухожу с каким-то загадочным товарищем». Ребята не обратили внимания на мои слова: слушали сообщение об очередном снижении цен. Был вечер 1949 года.
У меня не было ни малейшего сомнения, что мой собеседник – сыщик, сотрудник МГБ. Но я не пытался скрываться от него ни внутренне, ни внешне. Я понял, что Муня задержан, что ему «шьют антисоветчину», а поскольку в нашей деятельности ничего антисоветского не было, то мне необходимо убедить МГБ в нашей абсолютной лояльности.
«Я должен быть откровенным и убедить их в своей откровенности», – вот квинтэссенция моей линии.
Мы шли с Ревенко (я узнал его фамилию и чин позже) и оживленно беседовали о разных вещах. Он с увлечением говорил о детективных романах и очень удивлялся моему безразличному отношению к ним.
В моем кармане были недавно написанные мной на мою же мелодию стихи «Гимн еврейской советской молодежи». Мне очень нравилась в нем средняя строфа:
И в авангарде первыми –
Безусые юнцы,
За жизнь народа верные,
Бесстрашные борцы
Бессильны мы? – Ты лжешь!
Всесильна молодежь!
Как сказочного Феникса,
Ее ты не сожжешь!
Я был убежден, что гимн вполне лоялен и выражает мысли и чувства большинства еврейской молодежи СССР. Но почему-то рука моя потянулась в карман, и я выбросил листок со стихами в урну на трамвайной остановке, как только подошел трамвай, в который мы должны были сесть.
Я был уверен, что мой собеседник этого не заметил: он как ни в чем не бывало продолжал оживленную беседу со мной.
Но месяца через два полковник Хаит, невысокого роста полный седоволосый еврей, в присутствии еще одного полковника показал мне эту бумажку.
- Вот ты все распинаешься, доказывая лояльность вашей организации и хочешь убедить нас в своей откровенности. Но как мы можем тебе и всем вам верить, если ты с самого начала подложил нам свинью и бросил свой гимн в урну!
Я был ошеломлен, но тут же оправился.
- Да, я совершил большую глупость. Сам не могу найти оправдания своему поступку. Но гимн-то доказывает нашу лояльность!
- Как бы не так! – сказал Хаит. – А к кому же обращена средняя строфа? Не ко всем ли тем, кто вашей затеи не поддерживает? А как мы можем вас не считать за врагов, если вы годами собирались и не сочли нужным известить нас об этом? Разве вы не знали, что любое собрание в СССР должно быть зарегистрировано?
- Нет, не знали: это не отмечено в Конституции, где говорится о свободе собраний и демонстраций.
Слово «конституция» вывело эмгебиста из равновесия, и он велел увести меня прочь.
Но вернемся к моему спутнику в штатском. Мы сели в трамвай и долго пререкались, кому платить. Наконец, уплатил я. Он поворчал и успокоился.
Я очень обрадовался его молчанию. С какой-то болезненной сладостью я впитывал зимний морозный воздух, всматривался в миллионы огней красавца-Киева, вслушивался в многоголосый людской гул, раздающийся со всех сторон. Я не волновался. Был убежден, что ничего страшного нет, я скоро вернусь в общежитие, но какое-то внутреннее чутье говорило мне: «Вдыхай, всматривайся, вслушивайся. Бог весть, не в последний ли раз». Какое-то внутреннее чутье предвещало недоброе…
Наконец мой спутник очнулся.
- Ну, пора выходить. Приехали.
2. Первые часы в МГБ УССР
Мы зашли в какой-то подъезд. Мой спутник подошел к окошку и показал красную книжечку и какую-то бумажку. Открылись железные ворота, и мы вошли в какой-то темный двор. Затем долго пробирались по лабиринту коридоров и добрались до большой неуютной комнаты. О чем-то говорил репродуктор, а на столе полулежал какой-то мужчина, прикрывшийся пальто. Услышав нас, он приподнял голову, и я отпрянул. «Что это сделали с Муней?» – в страхе подумал я Мне почудилось, что лицо Муни истощено пытками.
- Эй, эй! Что с вами? – спросил мой спутник.
- Я поражен болезненным видом товарища, – еле внятно пролепетал я.
- Якого биса я тоби товариш! – сердито сказал полулежавший на столе человек, выпрямился, и я убедился, что он нисколько на Муню не похож.
- Ух, слепой черт! – обругал я себя под хохот двух незнакомцев.
- Ты, Андрей, позабавь гостя, – сказал мой спутник, – а я схожу перекушу чего-нибудь и приведу себя в надлежащий вид.
- Валяй, Ревенко, – ответил тот.
- Студент? – спросил меня Андрей.
- Угу, – промычал я, давая понять, что не настроен с ним болтать.
Такого настроения и у Андрея не было, и мы молчали до возвращения Ревенко.
Тот вернулся довольно скоро, совсем преображенный, одетый в новый офицерский мундир с лейтенантскими погонами и с совсем иным выражением лица. Маску интеллектуала-сыщика сменила маска самодовольного солдафона. И язык как будто прицепил другой: вместо вежливого и культурного – неотесанный и грубый. Что ни слово – мат. Я оторопел, глядел на эту метаморфозу, разинув рот от удивления.
- Что баньки вылупил? – рявкнул Ревенко. – Аль мундира офицерского не видел? Думал, что я и впрямь какой-то студентишка?
Затем он обратился к Андрею:
- Ну, ты устал, небось? Поди отдохни, не мешай нам интимничать.
Андрей ушел, а Ревенко окатил меня бранью ни с того ни с сего.
- Слушайте, товарищ лейтенант, – сказал я, – не позорьте своего мундира. Говорите по-человечески. Я не привык к такой речи. И, если вы не перемените тон, мне придется прекратить всякий разговор с вами.
Лицо Ревенко побагровело, кулаки сжались, бицепсы вздулись. Он приподнялся, готовый броситься на меня. Но тут же овладел собой. Видно, сообразил: «Ну, изобью его, пущу юшку, а он – язык прикусит, и я не выполню своего задания. Лучше пусть я потерплю, лишь бы он говорил».
И Ревенко заговорил прежним языком моего спутника.
Я почему-то сразу простил ему его метаморфозы и счел нужным объяснить, что привело меня к занятию еврейской проблемой и как я представляю себе ее решение в СССР.
- На меня большое влияние имели оккупация и гетто. Я убедился, что коренное население в массе своей враждебно относится к евреям. Во время оккупации многие помогали немцам истреблять евреев и мало кто готов был спасать их. С уходом оккупантов отношение коренного населения к евреям не улучшилось. Советская власть сдерживает эту ненависть, не дает вылиться ей наружу. Но это – паллиатив. Малейшее потрясение – и вновь польется еврейская кровь. Я занялся изучением истории еврейского народа и пришел к выводу, что радикальным решением еврейского вопроса является концентрация евреев на единой территории и создание на этой территории самостоятельного еврейского государства или, по крайней мере, еврейской автономно-административной единицы. У нас решение еврейского вопроса может мыслиться как превращение Еврейской автономной области в Биробиджане в Еврейскую Советскую Социалистическую Республику и переезд туда всех советских евреев.
Как известно, попытка переселения евреев в Биробиджан в конце 20-х – в 30-х гг. успехом не увенчалась. Тому много причин. Но главная: не было необходимой во всяком важном государственном, социальном или национальном деле идущей снизу инициативы масс.
Вот как я мыслю решение еврейского вопроса в СССР:
1) повсеместно создаются, в основном, молодежные, ГСП (Группы содействия переселению), члены которых изучают историю еврейского народа, язык идиш и готовят себя к физическому труду;
2) когда число членов ГСП приблизится к тысяче, будет созван I съезд ГСП, который обратится к Советскому правительству с просьбой провести ряд мероприятий по преобразованию ЕАО в ЕССР;
3) советское правительство пошлет в Биробиджан ряд комиссий и на основе их докладов составит пятилетний и десятилетний планы развития Биробиджана;
4) в течение первых пяти лет в Биробиджане будет проложена разветвленная сеть дорог, будут заложены новые сельскохозяйственные поселения, индустриальные объекты и прилегающие к ним жилищные массивы;
5) в течение второго пятилетия будет осуществлено переселение почти всех евреев СССР в Биробиджан.
Я изложил здесь свою точку зрения по еврейскому вопросу, ибо уверен, что вызван сюда именно в связи с беседами на эту тему, которые были у меня с моим товарищем, который учится теперь во Львове и другом которого вы, товарищ лейтенант, представились. У меня создалось впечатление, что мой друг-единомышленник задержан, и я счел своим долгом внести ясность в суть дела, ибо убежден, что нет никакого основания для его задержания.
Ревенко слушал меня внимательно, много курил и мало писал.
- Закончили? – спросил он.
- Да.
- А теперь слушайте меня. Вы внесли ясность, но совсем в ином смысле, чем думаете. Для нас теперь ясно, что в Жмеринке существовала сионистская молодежная организация с двумя планами: с планом для себя – организации выезда в Палестину, и планом для нас – якобы организации выезда в Биробиджан. Но мы – стреляные воробьи! Нас на мякине не проведешь! Зря стараетесь! На удочку мы не попадемся, и ваша дымовая завеса ни к чему. Давайте лучше о другом поговорим. Кто у вас тут в Киеве есть?
- Никого.
- Ах, так! А сестра? А дядя? – злорадно сказал Ревенко.
- Простите. Я вас не понял. Подумал, что об единомышленниках речь. Есть, конечно, дядя Селим, муж сестры моей покойной матери, а моя сестра, телефонистка, временно живет у него на квартире.
- А вы его в свои мысли и намерения не посвящали?
- Нет.
- А не храните ли вы у него кое-что из материалов вашей организации?
Я замялся.
- Что молчите? Лучше скажите сразу. Адрес нам известен. Обыск все равно сделаем. Чтобы не переворачивать все вверх дном, лучше скажите, где что лежит, и мы возьмем без неудобств для ваших родственников.
Я подумал: «Они не верят моим словам, а моя задача – доказать нашу лояльность. В шкафу дяди в нижнем выдвижном ящике слева находятся несколько моих книг и дневник. В дневнике – подтверждение истинности моих слов. Надо, чтобы они прочли дневник».
И я сказал Ревенко:
- Да, мои бумаги находятся в левом нижнем выдвижном ящике шкафа, стоящего слева во второй комнате.
Ревенко быстро поднялся и куда-то вышел. Через минут пять вернулся и сказал:
- Поехали делать обыск.
Он был явно доволен. Довольным был и я: вот теперь, мол, убедятся в правдивости моих слов.
Но дальнейший ход событий показал, что я-то был доволен зря: я совершил здесь одну из самых больших ошибок в моей жизни. Органам безопасности не было дела до истины, не было им дела и до интересов СССР и населяющих его народов. Их интересовало одно: люди, которых можно было посадить и тем самым показать свою деятельность, оправдать свое существование перед вышестоящими. «Был бы человек, а дело на него всегда найдется» – говорит мудрость тех времен. Любая незарегистрированная деятельность – повод для разбирательства органов безопасности. А мой дневник убедительно доказывал, что такая деятельность имела место. Характер ее был безразличен для МГБ: он для органов был a priori антисоветским, и совсем неважно, как фактически обстоит дело.
Ревенко продолжал:
- Оставим идеологическую сторону дела. Расскажите теперь о вашей антисоветской организации, о ее нелегальных сборищах, о ваших сообщниках.
Я вскочил:
- Товарищ лейтенант! Прошу выражаться корректнее. У вас нет оснований наклеивать на меня все эти ярлыки.
Ревенко пошел на попятную:
- Ладно, ладно. Уж пошутить нельзя. Насколько я понял тебя, в Жмеринке уже существовало ГСП, как ты это называешь. Вот нас интересует, кто входил туда и когда вы встречались.
- Все было в стадии становления. Я, право, затрудняюсь ответить на эти вопросы. Насколько я понял, мой товарищ, который учился во Львове, задержан. Он лучше меня смог бы ответить на эти вопросы. У него больше уклон в сторону практики, а у меня – в сторону теории…
- Ишь ты, «теоретик»! – грубо прервал меня Ревенко. – все запираешься, ни одного имени не называешь. Надоело мне волынку с тобой тянуть: уже далеко за полночь, а протокола допроса я еще не составил. Вот те, полюбуйся! – И он вынул из своей папки две фотографии и два протокола допросов: – Сейчас по-другому запоешь!
На одной фотографии был револьвер и патроны к нему, а также пишущая машинка. На оборотной стороне надпись: «Эти материалы найдены у меня при обыске. Спивак». На второй фотографии над изгородью протянута рука с кипой листовок. На оборотной стороне надпись: «Здесь запечатлен момент распространения мной националистических листовок. Спивак».
Я был поражен, попавшись на примитивный прием ошарашивания подследственных: позже обнаружилось, что все это – фальшивки.
Первый протокол от 24 февраля был подписан Александром Сухером (Шикой), а второй от 26 февраля – Давидом Гервисом (Давой). Содержание протоколов сводилось к следующему.
В 1944-1946 гг. в городе Жмеринка существовала антисоветская националистическая организация «Эйникайт». Почти каждую неделю собирались на квартире у Михаила Спивака (Муни). На нелегальных сборищах делались доклады о якобы существующем в СССР антисемитизме и о разных моментах еврейской истории. Готовились антисоветские листовки, призывавшие евреев ехать в Палестину. Листовки эти распространялись в Жмеринке, Виннице и Киеве. Далее идет длинный список членов «Эйникайта», охватывающий почти всех моих знакомых. Особенно длинный этот список в протоколе Давы. Меня он характеризует как «поэта, подвизающегося в написании антисоветских стихов». Себя – как «орудие, которое Спивак использовал для своих антисоветских целей, поскольку для написания листовок требовалось знание языка идиш».
Протоколы меня озадачили. В чем дело? Почему ребята «капают» на себя?[5] Почему названы все относящиеся и не относящиеся к делу люди? Почему примирились с ярлыками?
Ревенко тщательно изучал мою физиономию, на которой всегда можно читать мои мысли. Торжественно-злорадно спросил:
- Ну? Что ты теперь запоешь?
- Что-то плохо соображаю. Что касается фотографий, то ума не приложу: откуда у Муни пистолет и пишущая машинка? Почему он вдруг вздумал разбрасывать листовки, если во время нашей последней встречи мы говорили, что такие методы борьбы за переселение для нас неприемлемы?
Что же касается «Эйникайта», то здесь правда перемешивается с ложью. Мне косвенно известно, что в 1944 – 46 гг. речь шла о концентрации евреев, но вопрос о месте концентрации оставался открытым. Я в это время ничего об «Эйникайте» не знал. Вскоре большая часть ребят отошла от движения, а оставшиеся конкретизировали место концентрации евреев, недвусмысленно назвав Биробиджан. Именно в этот период я примкнул к движению, причем готов поклясться, что название «Эйникайт» слышу здесь впервые.
Что касается списка имен, то это просто винегрет. Я всех этих ребят знаю: наш город небольшой. Но здесь смешаны в кучу ребята, имеющие отношение к старому «Эйникайту», имеющие отношение к новому и ничего не знающие ни о первом, ни о втором. [6] Какое-то помутнение ума у ребят, подписавших эти протоколы! И надо же додуматься: назвать мои стихи антисоветскими!
Ревенко хотел поймать меня на слове:
- Итак, вы признаете свое членство в «Эйникайте»?
- Сказал же я вам, что впервые здесь услышал это слово! (Если не считать этот термин относящимся к еврейскому издательству).
- Да, но вы же сами только что сказали о старом и новом «Эйникайте». Так что к новому «Эйникайту» вы себя причастным считаете?
Я повторил опять:
- Признаю свою причастность к новому «Эйникайту» без знания имени организации.
- Ну что ж, надо кончать, – зевая сказал Ревенко. – Приступим к протоколу допроса.
После некоторых пререканий о стиле и после моего решительного заявления, что не подпишу протокола с эпитетами и ярлыками, он приобрел примерно такой вид:
«Я признаю свою причастность к «Эйникайту» в 1947 – 1948 гг. Признаю свое участие в беседах на квартире у Спивака на темы об антисемитизме в СССР и о необходимости концентрации всех евреев на определенной территории и создания на этой территории еврейской республики. Признаю, что у нас не было никакого разрешения на создание этой организации и на собрания на квартире у Спивака».
Ревенко ушел с подписанным мною протоколом и вскоре вернулся.
- Сядьте, пожалуйста, подальше от стола, подремлите часок, а я займусь своими делами. Скоро придет Андрей, и мы будем знать, что делать с вами.
Андрея долго ждать не пришлось. Он пришел с санкцией на мой арест, подписанной заместителем министра МГБ УССР генерал-майором Есипенко и заместителем генерального прокурора УССР Еременко. Было около двух часов ночи.
Ревенко нажал кнопку. Явился ефрейтор. Ревенко молча указал на меня пальцем. Я сидел, как ни в чем не бывало, не понимая, что приход ефрейтора имеет какое-то отношение ко мне.
- Ах ты, падаль фашистская! – заорал ефрейтор. – Чего сидишь? Пошли! – И понес трехэтажным матом.
- Возьмите себя в руки, товарищ ефрейтор, – сказал я. – Мне ведь никто не велел идти с вами.
Ефрейтор заматюкался еще хлеще.
- Я буду жаловаться на некорректное обращение, – начал было я.
Ефрейтор сунул мне под нос свой громадный кулак:
- Если скажешь еще слово, раздавлю тебя, вражий сын.
Ревенко злорадно улыбнулся:
- Привыкайте к новому обращению, и забудьте свое интеллигентское чистоплюйство.
ГЛАВА 2
«ПРИЕМНЫЙ ПОКОЙ»
Процедура приема
Ефрейтор долго вел меня какими-то коридорами и вывел в темный мощеный двор. В крайнем углу двора светилась электрическая лампочка над окованной железом дверью. Мы пошли туда. Над дверью надпись «Вход». Я оглянулся по сторонам. Надписи «Выход» нигде не было. «Символично», – подумал я, и у меня засосало под ложечкой…
Ефрейтор сдал меня в «приемный покой», направо от входа. Принимал меня младший лейтенант Хмара, невысокого роста украинец с краснощеким бабьим лицом. Говорил он вежливо и певуче. Записал мои данные, и, извинившись, сказал, что мне придется подвергнуться не очень приятной, но обязательной для всех процедуре. Он махнул рукой, и откуда-то появился изможденный до невероятности человек в белом халате. «Несомненно, заключенный, – подумал я. – Ух, как издеваться надо над людьми, чтобы довести их до такого состояния». Лейтенант Хмара как бы прочел мои мысли.
- Что вы смутились? Это наш человек, Мишка-парикмахер, вольнонаемный. Болеет язвой желудка и глуховат, – шепнул он мне на ухо.
Несколько позже был с этим Мишкой у нас в 18-й камере интересный эпизод. Кто-то его шепотом спросил на идиш: «Ир зент а ид?» («Вы – еврей?») – «Нэ-э» – шарахнулся в сторону Мишка.
Так вот, Мишка остриг меня наголо и велел следовать за собой. В каком-то придавленном состоянии я поплелся за ним. Он открыл дверь и велел мне зайти, а сам ушел. В небольшой комнатушке стояли два солдата в халатах. Один держал в руках широченный нож и велел мне подойти к нему. Я оторопело стоял, не понимая, в чем дело. Тогда он сам подошел ко мне и стал с невероятной быстротой срезать все пуговицы. К чему для этого такой широкий нож – непонятно. Другой же вынул все содержимое моих карманов, связал его в носовой платок вместе с поясом и насмешливо сказал:
- Получишь обратно при выходе на свободу.
Затем мне велели раздеться догола. Велели раскрыть рот и пальцем ощупали зубы и ротовую полость. Велели несколько раз присесть и посмотрели, ничего ли не спрятано у меня в заднем проходе.
После этого один из солдат велел мне следовать за ним. Я хотел было одеться, но он сказал:
- Не надо.
Я тупо поплелся за ним в чем мать родила.
- Вот сюда, – указал он на дверь.
Я открыл дверь – и отпрянул. Там сидела молодая красивая женщина в медицинском халате и с фонарем в руках.
- Чего испугался? – мягким голосом спросила она. – Заходи, заходи! Не съем.
Я послушно зашел, прикрывая стыд руками.
- Руки-то убери, – приказала она. – Мне органы твои осмотреть надо. И не стесняйся: не баловство тут, а дело.
Сгорая от стыда, я убрал руки. Она направила луч фонаря на органы и, внимательно осмотрев их, сказала солдату:
- Все в порядке. Веди в баню.
Он отвел меня в небольшую душевую. Минуты через две-три из душа полилась теплая вода, а еще через минут пять-семь поток воды прекратился, и в воздухе запахло, как пахнет при утюжении белья. У меня была какая-то аллергия на этот запах. На этот раз все прошло благополучно, но впоследствии этот запах не раз вызывал у меня обморок. Затем солдат открыл дверь душевой и отвел меня в комнату, где производился обыск. Моя одежда была тепленькой: во время моего купания она подверглась дезинфекционной обработке. Вскоре я узнал, что эта обработка кончается одновременно с прекращением допуска воды в душевую, после чего в душевую почему-то проникает воздух из дезинфекционной камеры. Аллергии на него никто, кроме меня, не испытывал.
Я оделся и, поддерживая то и дело спадающие штаны, послушно поплелся за солдатом. Тот вручил меня другому солдату, сказав:
- Хмара распорядился – в третий «боксик».
Солдат открыл соответствующую дверь и толкнул меня туда. Я чуть было не упал. Я чувствовал себя разбитым, оплеванным, растоптанным.
«Боксик» и «бокс»
«Боксик» не надо смешивать с «боксом». «Боксик» – небольшая камера предварительного заключения, где подследственный находится до тех пор, пока следователь не решит, в какой камере его наиболее целесообразно содержать (обычно, не более трех суток). Здесь можно (и должно) днем сидеть, а ночью лежать (не вытягивая ног – некуда).
«Бокс» значительно меньше «боксика». В нем можно только стоять. Подследственный содержится в нем, когда следователю необходимо во время допроса на часик-другой отлучиться или когда привели одного подследственного, а в кабинете следователя еще сидит другой. «Бокс» нередко используется следователем как инструмент давления на подследственного. Свои впечатления о «боксике» я вскоре после выхода из него, находясь уже в 18-й камере, выразил в несколько натуралистическом стихотворении «Боксик».
Но вернемся к последовательному изложению событий.
Изнемогая от усталости, я свалился на цементный пол «боксика» и, свернувшись калачиком, уснул мертвецким сном.
ГЛАВА 3
ДОПРАШИВАЕТ БЕРЕЗА
1...
Разбудил меня страшный металлический грохот. Я ощутил в висках острую физическую боль, как будто кто-то ударял по ним молотком. Наконец, я сообразил, что это надзиратель колотит огромным ключом по окованной жестью двери, чтобы разбудить меня. Заметив через «глазок», что я поднялся, он открыл кормушку, и я увидел бездушное изъеденное оспой лицо.
- Все дрыхнешь? – без всяких эмоций сказал он. – Поди сюда.
Я и так впритык стоял у двери.
- На букву «В»? – прошептал он.
Я недоуменно уставился на него.
- На букву «В»? – с закипающей злостью повторил он.
Я опять не понял.
- Не притворяйся, гад! Фамилия-то твоя на букву «В» начинается? – зашипел он с какой-то змеиной ненавистью.
Я громко назвал свою фамилию.
- Тс! – в ужасе закричал он и шепотом добавил: Ты, видать, новичок. Так вот, знай. Если в следующий раз спросят: «на букву «В»?», – ты подойди к кормушке и тихо, шепотом сообщи на ухо надзирателю свою фамилию. Если еще раз громко назовешь ее – пять суток карцера тебе обеспечено!
Затем коридорный открыл дверь, а выводной, приказав заложить руки за спину, повел меня по коридору. Он шел за мной, щелкал пальцами правой руки и ударял ладонью в ладонь. После каждых трех щелчков – два хлопка. У каждого поворота коридора я должен был повернуться лицом к стенке и не трогаться с места, пока выводной не прикажет мне идти дальше. Он тем временем выяснял, не ведут ли навстречу другого заключенного. Если – да, то я должен был продолжать стоять к стенке лицом, пока другой заключенный со своим выводным не пройдут мимо нас. Щелканье пальцами, хлопанье в ладони, стояние лицом к стенке предназначались для того, чтобы подследственные не могли видеть друг друга.
Наконец, мы достигли какой-то высокой двери в углу коридора. За дверью раздавались сиплый вопрошающий мужской голос и пряный отвечающий женский. О чем шла речь, нельзя было разобрать. Напротив двери стоял небольшой шкафчик (как я позже узнал – стоячий «бокс»). Выводной загнал меня в этот шкафчик, закрыл меня на ключ и постучался в высокую дверь.
- Доставил, товарищ майор! – доложил он.
- Пять минут, – ответил сиплый голос. – Заберешь ее, а его я уж сам возьму.
Я стоял в темном тесном шкафу, стараясь собраться с мыслями. Собственно говоря, следствие уже беспредметно. Как я понял со слов Ревенко, все им известно, а мой дневник подтвердит нашу лояльность. Если почему-то вздумается им освещать дело в ложном свете – не допущу. Вот и все.
Не прошло и пяти минут, как высокий стройный мужчина открыл дверь «бокса».
- Майор Береза, – представился он
- Студент Вольф, – в тон ему ответил я.
- Прошу, – широким жестом указал он на комнату напротив «бокса», высокая дверь которой была широко распахнута.
Я взглянул на паркет и отшатнулся: он был выложен в форме шестиконечных еврейских звезд, в форме «щитов Давида». Я взглянул на Березу и смутился еще более: топорообразная голова белокурой бестии-гестаповца!
«Какая ужасная символика, – подумал я. – Как это все жутко: в этой комнате гестаповец топчет еврейские звезды!». Я стоял, не в состоянии сдвинуться с места. Береза схватил меня за руку своей железной бульдожьей хваткой и увлек за собой. Усадил меня на привинченный ножками к полу стул у входа, в левом углу комнаты, запер дверь на ключ, сунул ключ в карман и пошел к столу в правом углу комнаты. Тяжело уселся за стол, открыл выдвижной ящик, вынул оттуда пистолет и с демонстративным грохотом положил его на стол по правую руку от себя.[7] Взял папку, очевидно, с нашим делом, минуты две знакомился с содержанием, а затем молча уставился на меня. Я не видел его глаз, но чувствовал холодную сталь взгляда.
Нервы мои были крайне взвинчены. Молчание становилось невыносимым. И я первым прервал его.
- Ну, что ж. Спрашивайте. Я готов отвечать на все ваши вопросы.
Береза был очень доволен, что он достиг своей первой цели, что именно я, а не он, первый прервал молчание. И он спросил небрежно, почти дружелюбно:
- Расскажи-ка, парнище, о своей преступной деятельности, о своих антисоветских замыслах.
Я взбеленился. Я еле-еле сдержался, чтобы не броситься на этого человека с топорообразной головой, что кончилось бы для меня трагично. К счастью, я взял себя в руки.
Еще продолжая дрожать от злости, я тихо сказал:
- Гражданин майор. Мы впервые встречаемся с вами, а вы уже успели в одном предложении трижды оскорбить меня. Во-первых, мы с вами не договаривались называть друг друга на «ты». Во-вторых, никаких преступлений я не совершал и совершать не собираюсь. В-третьих, никаких антисоветских замыслов у меня никогда не было и нет.
- Пой, пташечка, пой! – с издевкой сказал майор.
- Вот что, гражданин майор, – сказал я. – Предупреждаю. Или вы перемените тон, или я не стану отвечать ни на один ваш вопрос.
- А это мы увидим! – зловеще сказал Береза, поднялся из-за стола и быстро подошел ко мне со сжатыми кулаками.
Я весь съежился от страха. Но Береза взял себя в руки и разжал кулаки, понимая, что распускать их не следует без санкции свыше. И он решил попросить санкции на применение физических мер.
- Ты постоишь немного в «боксе», а я сейчас вернусь.
Вскоре он вернулся и сказал:
- Ты волнуешься с непривычки и очень устал. Иди в камеру. Разговор продолжим в следующий раз.
Как я понял позже, от кулаков Березы, от карцера и иных санкций меня спасло указание какого-то начальника свыше воздержаться от всего этого до изучения моего дневника.
Но зря я тешил себя надеждой немного отдохнуть от Березы. В эту же ночь меня опять вызвали на допрос, хотя не прошло и двух часов после моего возвращения в «боксик».
- Мы с тобой здесь горячились, а дело с места не сдвинулось. Нехорошо получается, – примирительным голосом начал он.
Но я тут же прервал:
- Гражданин майор! Я вас просил не «тыкать»!
- Но я так привык на допросах. К тому же по возрасту ты мне в сыновья годишься. Так что разреши мне и впредь к тебе обращаться на «ты».
Все это было сказано так естественно, что я махнул рукой и больше не поднимал этот вопрос.
- Ну, а теперь, пожалуйста, расскажи подробно, как было дело, – спокойно попросил Береза.
Я коротко сообщил, что в 1947 – 1948 гг. участвовал в собраниях молодежной организации «Эйникайт» (название узнал уже здесь), ставящей своей задачей переселение всех евреев СССР в Биробиджан.
Береза, высунув язык и сопя, записывал мои показания. Закончив, он крякнул и дал мне на подпись протокол допроса.
- Я не стану подписывать, – спокойно сказал я.
- Почему? – изумился Береза. – Я ведь записал твои слова тютелька в тютельку.
- Как бы не так! У меня не было ошибок, а здесь их полно. Я не лепил такие ярлыки, как «сборище», «антисоветский», «буржуазно-националистический» и т.п., а здесь эти милые вашему сердцу термины кишмя кишат.
- Ну, ошибки мои ты мне исправишь, а термины-то оставим для большей выразительности.
- Нет! – твердо сказал я. – С этими терминами подписывать протокола я не стану. Если пообещаете убрать их, то я исправлю ваши ошибки и подпишу переписанный вами начисто протокол.
Чего только ни делал Береза, чтобы оставить важные для него термины: и бранил меня трехэтажным матом, и угрожал карцером, и размахивал перед самым лицом своими громадными кулачищами, вызывая у меня явные ощущения ударов, и целился своим пистолетом, угрожая убить! Ничего не вышло. Ему пришлось дать мне на правку свои ошибки и переписать протокол в приемлемой для меня форме.
Береза вызывал меня часто и без толку. Мои показания ему ничего не добавили к тем, которые я дал лейтенанту Ревенко. Но здоровье мое сильно пострадало от этих допросов, особенно зрение. Почти пять недель не было мне покоя. Большей частью Береза и не допрашивал меня. Вызовет, поставит в «бокс», а сам занимается своими делами. «Постоишь, не поспишь – поумнеешь», – объяснял он.
2. Воспоминание о Поле. «Послание любимой»
Стоя запертым в шкафу ночи напролет, я уносился мечтами, как говорится, «в мир иной». Мысли мои были в Ленинграде, где училась тогда моя неразделенная любовь, смуглая толстушка Поля. Ее темно-карие глаза непрестанно грезились мне. В глазах я отчетливо видел слезы, но не по мне, похороненному заживо, а о другом, похороненном после смерти, похороненном не в переносном, а в прямом смысле.
Вот мои воспоминания переносятся назад на три с половиной года, когда вскоре после возвращения из Джурина я оказался в одном классе с тремя неразлучными подружками-толстушками Кларой, Таней, Полей. Мне сразу понравились голос Клары, рассудительность Тани и жизнерадостность Поли. Сразу же пришлись по душе те качества Поли, которых так не хватало мне: компанейский характер, непринужденное балагурство и неиссякаемая находчивость, – но совсем не по душе мне были такие качества Поли, как властолюбие, жестковатость и изменчивость взглядов.
Через год привлекательные качества Поли заслонили в моем сознании ее отталкивающие черты: я полюбил ее, и эта любовь сохранила мне жизнь, предотвратила мое самоубийство.
Прошел еще год. Я по-прежнему любил Полю и был безразличен ей. Она же по уши влюблена в высокого красавца-чеха Вову Рафаэля. Подавляя свою любовь, я помогаю Вове в учебе, устраиваю его свидания с Полей.
Прошел еще год. По окончании школы мы все разъехались по разным городам: Вова – в Москву, Поля – в Ленинград, а я – в Киев. Через пять недель после начала занятий Вова погиб во время субботника: сносили дом, и шальной кирпич свалился ему на голову. Глубоко разделяя скорбь Поли, я в то же время помышлял о более близких отношениях с ней, но тут – бац! Арест, и все пошло прахом...
О Поле я думал постоянно: и сидя на койке в камере без права прислониться к стенке, и мерно шагая по каменному дворику во время пятнадцатиминутных прогулок, и находясь в стоячем «боксе» в промежутках между допросами.
В этой обстановке на мелодию народной песни «Когда я на почте служил ямщиком» рождались слова «Послания любимой». Вот отрывок из него:
Любимой
Я сижу за щитом и решеткой в тюрьме.
В щелке мартовский день догорает.
А мечты мои стайкой несутся к тебе,
Все на север, моя дорогая.
День-деньской в моей келье мертвит тишина
И усталость в копыто сгибает,
А за дверью в «глазок» все глядит старшина,
На минутку вздремнуть не давая.
Начинается ночь – вызывает майор,
И допрос он ведет до рассвета…
Сочиняет он сам пренелепейший вздор
И велит подписать мне все это.
И в ответ на отказ – за ударом удар,
И угроза летит за угрозой…
Пять недель продолжается этот кошмар,
А конца все не видно допросам…
Но и в этом аду я живу лишь тобой
И тебе свою песню слагаю.
Чтобы грезы мои не прогнал часовой,
Я беззвучно ее напеваю.
И мне кажется: слышишь! Ты слышишь ее!
И она твое сердце тревожит.
Так пришли мне открыткой хоть имя свое –
В испытаньях оно мне поможет.
И стрела огневая пронзит меня вдруг,
Сердце в бешеном ритме забьется…
Твой угрюмый, печальный и замкнутый друг
Иллюзорной мечте улыбнется…
Где-то в добром и теплом уюте своем
Спишь на мягкой постели ты сладко…
Ну, так вспомни о друге далеком своем
Хоть во сне, хоть мельком, хоть украдкой!
Март-апрель 1949г., Киев, Короленко 33
Как-то стоя в своем «боксе», я услышал оживленный разговор Березы со своим начальником:
- Послушай, товарищ Горюн, – сказал он, – заберите у меня этого Вольфа. Толком ничего не говорит, протоколов нормальных не подписывает, требует к себе миндального отношения. Жаль, что не во Львове он мне попался: показал бы я ему миндаль! Вправил бы мозги. А тут в Киеве подохнешь – не получишь санкции на необходимые воспитательные меры.
- Ладно уж тебе хныкать, – ответил собеседник Березы. – Говорил же я тебе: до изучения его дневника запрещено его трогать. Теперь это изучение закончено, и на следующей неделе я беру его к себе.
ГЛАВА 4
ДОПРАШИВАЕТ ГОРЮН
1. Пожелание ко дню рождения
- Что это у вас сегодня настроение приподнятое? Радуетесь, что избавились от майора Березы? – встретил меня вопросами капитан Горюн, когда я впервые переступил порог его кабинета, расположенного на том же этаже и на той же стороне, что и кабинет Березы, но на две-три комнаты ближе к лестнице.
Капитан Горюн был ростом ниже Березы, волосы черные, немного курчавые, лицо еврейского типа, живо напоминавшее мне лица моих геттовских товарищей Муни и Срулика. Глаза темно-карие, умные, с хитрецой. Прежде, чем «взять меня к себе», он тщательно изучал меня, несколько раз приходил на допросы, которые вел Береза, и безмолвно сидел в углу. Не сводя с меня глаз, он составлял план допроса и неукоснительно следовал ему: перед началом допроса он всегда заглядывал в одну и ту же бумажку, лежащую перед ним и объявлял: «Сегодня мы будем говорить о…»
- А что? Теперь вы будете вести следствие? Надеюсь, что вы будете более корректным, чем Береза.
- А разве он был некорректным с вами? Что-то не заметил. Впрочем, я не думаю, что вы посчитаете мое обращение с вами некорректным.
- В вашем присутствии Береза вел себя корректно. Но оставим его в покое. Я доволен сменой следователя и считаю это хорошим подарком к моему дню рождения.
- Ах, так! У вас сегодня день рождения? Поздравляю! Желаю вам получить не более десяти лет лагерей.
- Уникальное пожелание. Но я уверен в отсутствии у меня состава преступления.
- Ну, это позвольте нам знать! Была у вас организация?
- Была.
- Вы ее зарегистрировали в органах безопасности?
- Нет, ибо не знали, что это надо сделать.
- Знали, не знали – нас не касается. Но незарегистрированная организация считается нелегальной, и участие в ней квалифицируется нами как преступление.
- Вы изучили мой дневнике и другие материалы, которые я передал в ваши руки? Разве они не свидетельствуют о лояльности нашей деятельности и об искренности моих показаний?
- Мы изучили ваши материалы. Они оказались очень ценными для нас. Они свидетельствуют о том, что вы, в основном, искренни в ваших показаниях, но не на все сто процентов.
- Почему не на все сто процентов? – удивился я.
- Вы сможете убедиться в правдивости моих слов в дальнейшем ходе следствия, – победным тоном сказал Горюн, впервые заметив замешательство на моем лице.
- Простите, а не напомните ли вы мне, какие материалы находились в выдвижном ящике шкафа?
- Извольте, могу напомнить: дневник, наброски брошюры «Наш путь», «Примерный устав ГСП (Групп содействия переселению)», две книжечки афоризмов и «Февральские тезисы».
- Ишь ты: «тезисы»! Под Ленина играете?
- Да Ленин тут не при чем, случайное совпадение названий. А вот афоризмы никакого отношения к делу не имеют. Нельзя ли их передать моим родственникам?
- Никак нельзя. Все материалы, кроме протоколов, будут сожжены по окончании следствия с вашего же согласия.
- Я такого согласия не дам! – с горячностью закричал я.
- Успокойтесь. Не повышайте тон. Я ведь спокойно с вами говорю. Я вам не советую упрямиться: сожгут и без вашего согласия, но это отрицательно скажется на вашей судьбе.
Я очень любил с трудом собранные мной изречения (около двух тысяч, из них около 60 моих собственных) и умоляюще посмотрел на Горюна:
- Гражданин капитан! А не смогли бы вы взять мои книжечки с изречениями к себе, а потом отдать мне, когда я выйду из тюрьмы?
Горюн посмотрел на часы. Этот флирт с подследственным явно затягивался. Чтобы отвязаться, он сказал:
- Ну, что ж. Будь по-вашему.
- Но по какому адресу вас искать?
- Вы, конечно, понимаете, что сегодня я не смогу сообщить вам моего адреса. После освобождения зайдите к нам в Министерство, Короленко 33, и вам скажут.
Конечно, по освобождении я не зашел по этому злопамятному адресу и больше своих книжечек с афоризмами не видел. .
Итак, мой первый день рождения в неволе ознаменовался сменой следователей. Мне исполнилось семнадцать лет, и я уже полтора месяца сидел в тюрьме.
2. Поиски эпитета для организации «Эйникайт»
- Значит, вы признаете свое членство в еврейской молодежной организации?
- Признаю.
- А как позволите называть эту организацию?
- «Эйникайт» ее называли, как я узнал уже здесь.
- Но слово «единство» еще не раскрывает направленности организации. Необходимо еще определение, типа «спортивная», «музыкальная» и т.п. Какое же определение вы предпочитаете в данном случае?
Я молчал.
- Какой проблематикой занималась организация?
- Национальной.
- Вывод?
- У нас была еврейская национальная организация.
- Простите, но не ожидал от вас, студента учительского института, такой безграмотности! Когда говорят «национальная организация», то что имеют в виду?
- Имеют в виду организацию, представляющую нацию.
- А сколько человек представляли вы?
- Мы пока что говорили от своего имени, стремясь в дальнейшем склонить к нашей точке зрения большинство евреев СССР.
- Итак, хотя вы и распространили свои щупальца на такие города Советского Союза, как Жмеринка, Винница, Львов, Одесса, Киев, Москва, Ленинград и Саратов, вы не представляете большинства евреев нашей страны. Вывод?
- Нашу молодежную организацию нельзя назвать «национальной».
- Один – ноль в мою пользу! Но тогда как же ее назвать?
- Не знаю.
- А я знаю! «Буржуазно-националистическая молодежная организация».
- Но это те же самые термины, из-за которых Березе пришлось переписывать протоколы своих допросов!
- Зря вы заставили его сделать это. Этот объективный термин в ваших устах означал бы осуждение вами вашей нелегальной деятельности и облегчение вашей дальнейшей участи. Вы ведь сожалеете о своей деятельности по рассматриваемому вопросу?
- Нисколько не сожалею. Повторяю лишь, что деятельность была незарегистрированной (нелегальной, по вашему определению) лишь временно. Как явствует из имеющихся в вашем распоряжении материалов, намечалось сразу же, как только число членов ГСП достигнет хоть сколько-нибудь значительного количества, обратиться за признанием и поддержкой советского правительства.
- Что вы имеете в виду под словами «хоть сколько-нибудь значительного»?
- Ну, скажем, число их достигнет 500-600 человек.
- Ух ты! Вы хотели поставить нас перед свершившимся фактом. Ваши слова лишний раз подтверждают своевременность вашего ареста. Вы, несомненно, хорошо знаете историю СССР. Известен ли вам прецедент существования в нем многочисленной незарегистрированной (хотя бы и кратковременно) организации?
- Нет.
- Так не наивно ли было думать, что ваша организация представит почему-то исключение?
- Пожалуй, – скрепя сердце, должен был подтвердить я, но тут же добавил: – Отсутствие прецедента – не аргумент. Ведь и Октябрьская революция беспрецедентна. Мы были убеждены, что прежде, чем заявить официально о себе, нам необходимо собрать достаточное количество членов, чтобы не выглядеть самозванцами. Если мы не правы – за нами не пойдут, а если пойдут за нами – нам не поставят в вину, что мы заявили о себе не вчера, а сегодня.
- Но я вам уже объяснил, – жестко сказал Горюн, – что нерегистрация – это нелегальность, нелегальность – это преступление. Суров наш закон, но он – основа нашей государственности.
- Не знал я всего этого, – угрюмо сказал я.
- Но вернемся к нашему термину. Как вам косвенно известно, старый «Эйникайт» был сионистским, новый же, во всяком случае, можно назвать националистическим. Но опять этот последний термин нуждается в дальнейшем же уточнении. С точки зрения марксизма-ленинизма, национальные движения бывают прогрессивными и регрессивными. Первые мы обычно называем национально-освободительными движениями, а вторые – буржуазно-националистическими. Еврейское национальное движение никак не назовешь национально-освободительным. Ни у одного из классиков марксизма-ленинизма вы не встретите такой его характеристики. Следовательно, оно является буржуазно-националистическим, реакционным, и нам следует бороться с ним. Так что квалификация вашей организации как «буржуазно-националистической» оправдана, тем более, что сионистский старый «Эйникайт» и несионистский новый возглавлял тот же Спивак и многие члены старого «Эйникайта» перешли в новый. Ну что? Убедил я вас?
- Нет, – твердо ответил я. – Делайте со мной что хотите, но протоколов, где новый «Эйникайт» будет называться «буржуазно-националистическим» или «антисоветским» я не подпишу, потому что это ложь.
Определение нации
- Судя по вашему дневнику и по литературе, найденной у ваших товарищей, вы хорошо знакомы с работами Ленина и Сталина по национальному вопросу, – сказал Горюн, когда я в третий раз переступил порог его кабинета.
- Пожалуй, – подтвердил я.
- Скажите мне, пожалуйста, каковы необходимые и достаточные признаки нации? – спросил он.
- Пожалуйста. Нация – это большая группа людей, обладающая общностью а) территории, б) экономической структуры, в) языка, г) происхождения, д) психического склада, в частности – религии, – залпом выпалил я.
- Что общее для евреев? – спросил Горюн.
- Происхождение и религия.
- И все?
- Да, все.
- Как видите, евреи не обладают достаточными признаками нации. Да и общность-то их какая? Расовая и религиозная! Разве можно движение группы людей с такой реакционной общностью считать прогрессивным! – шумел Горюн.
- Гражданин капитан! – сказал я. – Вы – не Береза, и я не ожидал от вас такого искажения сути дела. Вы хорошо знаете, что наша организация не руководствовалась ни расовыми, ни религиозными принципами. Из имеющихся у вас материалов ясна наша точка зрения. Группа людей, имеющая некоторые признаки нации и не имеющая некоторых других признаков нации, в течение двух тысячелетий осознает себя нацией и не ассимилируется в целом. Это обстоятельство является бесконечной трагедией для членов этой группы и создает различного рода неудобства для народов, среди которых члены этой группы живут. Переселение членов этой группы на общую территорию придаст этой группе все признаки нации и будет благотворным для всех. Вот в чем суть нашего подхода к проблеме, и квалифицировать все это как буржуазный национализм, антисоветчину, расизм или клерикализм я считаю преступлением, – расшумелся я.
- Тише, тише! – стал успокаивать меня Горюн. – Так что же, по-твоему, нас самих следует судить за ваш арест? Хорошо, что нас никто не слышит; никто не слышал, как ты на меня нападал, а то не избежать бы тебе трехнедельного карцера за оскорбление органов безопасности в целом.
Затем Горюн от фамильярного шепота на «ты» опять перешел к нормальному разговору на «вы».
- Вот вы хорошо знакомы с работами Ленина и Сталина по национальному вопросу. От вашего внимания, очевидно, не ускользнул тот факт, что они не считают евреев полноценной нацией и что они более помышляют о безболезненной ассимиляции евреев, чем о повороте колеса истории вспять и об искусственном воссоздании этой нации.
- Да, вы правы. Но вы знаете, что это идет от Каутского, который, собственно, первым среди марксистов сформулировал признаки нации и который не признавал права евреев на самоопределение из-за отсутствия у евреев всех признаков нации.
- Вот как! Значит, еще Каутский доказывал реакционность воссоздания еврейской нации, еврейской государственности! – с радостью подхватил Горюн.
- А вы помните, как назвал Каутского Ленин?
- Как?
- «Ренегатом Каутским»! Ренегатом он и был! И по отношению к рабочему классу, и по отношению к своему родному народу[8], – сказал я, а про себя еще и подумал: «Ренегатом по отношению к своему родному народу был и Карл Маркс, как правильно отметил Сергей Булгаков».[9]
А смысл моей филиппики против Каутского не дошел до Горюна, так как мои слова потонули в страшном вопле истязаемой где-то женщины, потрясшем весь следственный корпус.
- Это ваши товарищи работают? – саркастически спросил я, когда затих вопль. Горюн пропустил мимо ушей мой вопрос.
- Итак, я убедил вас, что «Эйникайт» надо считать «буржуазно-националистической организацией».
- Нисколько нет. Я стою на своем.
- Так как же будем его называть? – с плохо скрываемой злобой сказал Горюн, и я понял, что чаша его терпения переполняется.
- Я вас прошу предложить более приемлемый для меня термин, – умоляющим голосом сказал я.
- Назовем его просто националистической организацией, – смилостивился Горюн.
- Ну, что ж. Мне и этот термин не нравится, но поскольку надо прийти к какому-то обоюдно приемлемому компромиссу, остановимся на нем.
В чем проявлялось мое участие в «Эйникайте»
- Сегодня я попрошу вас рассказать, в чем именно заключалось ваше участие в националистической организации «Эйникайт», – начал свой очередной вопрос Горюн, смакуя слово «националистической».
- Это участие проявилось в трех аспектах: а) посещении собраний на квартире у Спивака; б) написании брошюры «Наш путь», «Примерного устава ГСП» и «Февральских тезисов»; в) привлечении новых членов в организацию. Я плохо помню конкретное содержание бесед на этих собраниях, хотя готов поклясться, что ничего предосудительного на них не говорилось и что они были вполне лояльными по отношению к советской власти. Об общем характере бесед на собраниях говорилось в моих предыдущих показаниях. Как я уже говорил прежде, я плохо помню участников этих собраний. В брошюре «Наш путь» дан краткий исторический очерк прошлого еврейского народа, отмечено критическое состояние его на сегодняшний день и указан путь решения проблемы. Более конкретная разработка практических мер дана в «Уставе», который, собственно говоря, является программой. В «Февральских тезисах» еще раз четко были определены функции и задачи ГСП и дано указание отмежеваться от тех, которые видят решение проблемы в переселении в Палестину не только евреев вне СССР, но также и советских евреев. Обо всем вышеизложенном более подробно можно узнать из имеющихся у вас материалов, переданных мной еще в самом начале следствия. Что же касается возвращения в организацию старых ее членов и привлечения новых, то мне удалось возвратить в организацию Сухера и не удалось возвратить Гельфонда. Удалось привлечь в организацию чеха Владимира Рафаэля.
- Чеха? Зачем он вам? – удивился Горюн.
- Есть много прецедентов участия прогрессивных деятелей в освободительном движении народов, к которым они не принадлежали. Так почему же представителям других наций не содействовать решению еврейской национальной проблемы? К несчастью, Вова Рафаэль погиб на субботнике, в котором участвовали студенты геологического факультета одного из московских вузов, куда он был недавно зачислен.
После того как по просьбе Горюна я подробно рассказал о своей неудачной попытке в июле 1947 г. вернуть Гельфонда в организацию, он сказал:
- А еще попрошу уточнить направленность «Февральских тезисов». Там говорится об отмежевании членов ГСП от сионистских группировок. Означает ли такое отмежевание активную борьбу с сионизмом или это просто тактический ход?
- Это сложный вопрос. Мы считаем сионизм спасением для еврейства капиталистических стран и поэтому в общем плане видим в нем союзника, а не врага. В рамках же СССР мы видим в сионистах людей, которые без злого умысла зовут народ на неправильный путь. Их надо переубеждать, перевоспитывать, деликатно подчеркивая неприемлемость такого решения проблемы для советских евреев.
- Да. Я понял, что ваше «отмежевание» – лишь тактический ход. Яблоко от яблони недалеко падает.
Вова, Алик и «брат его по имени Льюис»
- Сегодня мы поведем разговор о двух членах старого «Эйникайта», один из которых впервые ввел вас в круг еврейской национальной проблематики, а другой стал для вас источником сведений о старом «Эйникайте», – начал Горюн.
- Извольте. Привлек меня в «Эйникайт» новый и был для меня источником сведений об «Эйникайте» старом один человек – Муня, – попытался я отвести в сторону разговор.
- Ваше утверждение верно, но первым по первому вопросу и главным по второму был отнюдь не он. Так что не увиливайте от прямого ответа, – жестко сказал Горюн, назубок изучивший мой дневник.
Я пожалел о своей необдуманной, автоматически вырвавшейся у меня увертке и, приняв непринужденный вид, сказал:
- Ах, вы имеете в виду Алика и Вову?
- Вот именно, вот именно, – живо подтвердил Горюн.
Я рассказал о своей памятной встрече с Аликом Ходорковским в мае 1946 г.
- Алик завел разговор о повсеместном антисемитизме в прошлом и настоящем и о том, что единственным решением еврейской проблемы является концентрация евреев на единой территории и создание там еврейского государства. Алик предложил мне активно включиться в решение этой проблемы, но я отказался, поскольку в то время был во власти убийственного упаднического настроения; мне все было немило, все безразлично. То, что не удалось Алику, удалось Муне (Михаилу Спиваку) в июне 1947 г., после того, как мое душевное состояние улучшилось. Муня поручил мне вернуть в новый «Эйникайт» бывших членов старого. С этой целью я зашел к Вове Керцману. Вова в принципе согласился вернуться в организацию и выполнять всякие поручения, но при этом он заявил, что считает свое присутствие на собраниях нецелесообразным. Именно Вова явился для меня главным источником информации о старом «Эйникайте». Все это имеется в материалах следствия. Останавливаться на этом подробней нет никакого смысла, – сказал я.
Реагируя на мои последние слова, Горюн набросился на меня, как коршун на цыпленка.
- Не имеет смысла! – саркастически повторил он. – Как бы не так! Помните, вы удивлялись, что мы считаем вас откровенным не на все сто процентов. Вот тут-то мы вас разоблачим. Я докажу, что имел основания не доверять вам. Скажите-ка, пожалуйста: что диктовало Вове не присутствовать на заседаниях вашей организации? Какими соображениями он руководствовался?
- Не могу знать. Он мне не говорил, а я не интересовался, – спокойно ответил я.
Естественность моего ответа несколько разочаровала Горюна, но он тут же нанес второй удар.
- А кто такой Льюис?! – победным голосом спросил он.
- Льюис? – удивился я. – Впервые слышу это имя.
Впервые за все следствие Горюн взорвался. Он перешел на «ты» и на мат.
- Что ты мне мозги крутишь, гад! Знаешь, вражий сын!
- Не знаю. Впервые слышу это имя, – искренне ответил я.
- Так вот слушай запись из своего же дневника.
И он прочел отрывок из дневника, в котором (со слов Вовы) говорилось, что на собрании присутствовали, в частности, «Алик и брат его по имени Льюис».
Эта запись произвела на меня оглушительное действие. Я сидел, как обалделый, ничего не соображая, не видя и не слыша. Горюн еще что-то говорил, размахивал руками, стучал кулаком о стол, но я сидел как изваяние. Видно, ему куда-то надо было идти, и он велел отвести меня в камеру.
ГЛАВА 5
ЗАМИНКА В СЛЕДСТВИИ
1. ...
Я был невменяем. Ходил в состоянии какого-то транса. Я погрузился в воспоминания, которые казались мне явью, в то время как явь казалась мне сном или галлюцинацией. Я вспоминал, вспоминал, вспоминал…
Мое воображение переносило меня в довоенный теплый отчий дом, на нашу холодную геттовскую квартиру на Базарной площади, в дома Калмана Бродского, Хаима Керцмана и Столяров, на наши нищие послевоенные квартиры на улице Урицкого, на улице Горького, в Великой Коснице. Я мысленно переносился в школы довоенную, геттовскую и две послевоенные. Я вспоминал о смерти матери, об отце, о сестре, о любимой Поле, о некогда любимой Лизе, о глубоком душевном кризисе в 1946 г…
2. Концепции «спасительного шока» и «архиархата». Замысел «Неоутопии»
И вот мои витающие в пространстве прошлого воспоминания остановились на моих концепциях «спасительного шока» и «архиархата», к которым я пришел в невероятно раннем возрасте еще в Жмеринском гетто.
Я тогда надеялся, что Великая Отечественная война станет «спасительным шоком» для советской системы и приведет к ее демократизации и гуманизации. В то время, вплоть до окончания следствия, я считал, что, при всех своих ужасах, советская система предпочтительней капиталистической и даже если «шок» не сразу приведет к демократизации, надо будет сотрудничать с ней, соблюдая честность и порядочность, своими «малыми делами» очеловечивая ее.
Концепция «архиархата» заключалась примерно в следующем:
Наряду с социально-экономическими формациями, в ходе своей эволюции, человеческое общество проходит также формации социально-биологические. Одну формацию, матриархат, человечество уже прошло. Другую формацию, патриархат (в широком смысле этого слова) переживает в настоящее время. Третью формацию, архиархат, ему предстоит еще пройти.
Социальной основой общества при архиархате будут возрастные классы. Социальный статус каждого члена общества при архиархате будет определяться его возрастом.
Летом 1943 г. я решил основать организацию, которая в далеком будущем привела бы к созданию IV Интернационала, опирающегося не на рабочий класс, а на техническую интеллигенцию.[10] Наша «организация» состояла из трех человек: Шуни Лемберга, Миши Деренштейна и меня. Ей не суждено было разрастись.[11]
Я до сих пор не пойму, почему не ознакомил Вову Керцмана с идеями «архиархата» и почему не побратался с ним. Очевидно, я не успел это сделать, так как вскоре уехал из Жмеринки в Джурин. Наряду с Мишей, Шуней и мной, Вова должен был фигурировать в моей повести «Неоутопия».
По замыслу повести, четыре инженера – Януш, Ашим, Авов и Амиф изобрели антимагнит. Когда немцы оккупировали их город, они бежали из него, опасаясь за свое изобретение: попадет в руки фашистов и пойдет во вред человечеству. На лодке-амфибии они добрались до острова в Атлантическом океане, расположенного на нулевом меридиане и нулевой параллели. Остров был окружен стремительными водоворотами, над которыми на сотни метров возвышались его отвесные берега. Инженерам удалось все-таки достичь поверхности острова, пустив в ход антимагнитную установку своей лодки-амфибии. Поверхность острова оказалась пустынным плоскогорьем. После долгих поисков они, наконец, обнаружили вход в пещеру, и, после долгих блужданий по лабиринтам пещеры, попали в базальтовый зал, где встретились с людьми, живущими в условиях архиархата.
Идея встречи представителей разных социально-биологических формаций в пещере заимствована мной у Вадима Собко. Но если в его книге «Потомки скифов», представители сегодняшней формации, встречаются с представителями формации прошлого, то в моей «Неоутопи» они встречаются с представителями будущей формации. Дальше предполагалось дать обширное описание этой формации.
В Джурине я неоднократно принимался за реализацию замысла «Неоутопии», но этот замысел так и не был осуществлен.
3. Воспоминания о беседах с Вовой Керцманом и Моней Робеем.
Сомнения в характере услуги дневника
И вот мои мысли покидают архиархат и оживают памятные встречи с Вовой Керцманом (июнь 1947г. и июль 1948г.) и с Моней Робеем (июль 1948).
Во время первой из этих встреч Вова согласился вернуться в организацию. Он рассказал мне кое-что о ее прошлом, чего я раньше не знал, например, о распространении листовок, о расколе на группу Спивака и группу Гельфонда, о невыходе на учебу в Песах 1946 г. учащихся 9-го и 8-го классов Жмеринской средней школы № 2, в которой евреи в то время составляли абсолютное большинство среди учащихся и учителей. В результате этого демарша комсорг 9-го класса Миша Гейсман и комсорг 8-го класса Вова Керцман были вызваны в Жмеринское отделение МГБ. Им сказали, что органам безопасности все известно о деятельности их организации, предложили регулярно сообщать, что происходит на ее собраниях. Сразу же после своего вызова в МГБ Вова сообщил об этом Меиру Гельфонду и посоветовал ему постепенно прекратить собрания его группы. По окончании 8-го класса Вова уехал из Жмеринки. Миша же никому о своем вызове в МГБ не рассказал и стал осведомителем.
Во время второй из упомянутых встреч Вова рассказал о жестокой расправе властей с рабочими какого-то ленинградского завода, осмелившимися бастовать в знак протеста против плохого снабжения.
Моня Робей отверг мое предложение вступить в нашу организацию. Он поделился со мной богатой информацией о жестоких репрессиях советских властей в 20-х – 30-х годах и об агрессивной внешней политике Советского Союза.
В момент, когда я сообщил Ревенко о местонахождении своего дневника, я твердо помнил, что в нем нет записей о моих встречах с Моней и Вовой в июле 1948 г., а в записи о прошлом организации «Эйникайт» (со слов Вовы) не упоминается о распространении листовок, о «пасхальной забастовке» и о вызове Вовы и Миши в МГБ. Я помнил, что в дневнике приводятся имена лиц, участвовавших в собраниях организации «Эйникайт», а о том, что вслед за упоминанием имени Алика записано «и брат его по имени Льюис», я вспомнил лишь после того, как эти слова зачитал Горюн.
Я пришел в полное замешательство. То, что я совсем забыл о записи «Льюис» в моем дневнике, подрывало мою уверенность в непогрешимости моей памяти. Кто знает, что еще записал я в нем? Не угробил ли я своими записями Вову, Муню и этого, совершенно мне незнакомого Льюиса? Я напрягал память, вспоминая все новые и новые факты прошлого, но четкой уверенности в том, занесены ли эти факты в дневник или нет, у меня не появлялось. Ясная линия моего поведения на следствии была нарушена. Я был в отчаянии.
4. Арест Ильи Мишпотмана (Люсика)
Две недели подряд Горюн ставил передо мной все тот же вопрос: «Кто такой Льюис?» – и две недели я чистосердечно отвечал: «Не знаю».
Я мало находился в следственном кабинете. Вызовет меня Горюн, задаст постылый вопрос – и сразу же велит выводному поставить меня в «бокс». Стою я в «боксе» до утра, вспоминаю о прошедших днях, и немеют мои ноги от усталости и слепнут глаза от бессонницы.
Однажды, после очередного моего «не знаю», Горюн сказал:
- Могу вас обрадовать. Я получил санкцию на применение мер. В вашем распоряжении сутки. Советую рассказать все, что вы знаете о Льюисе. Идите в камеру. Думайте.
Этот разговор продолжался две минуты. На этот раз меня не поставили на всю ночь в «бокс», а отвели в камеру. По спокойному тону Горюна я понял, что это не простая угроза: завтра меня либо подвергнут жестоким избиениям, либо бросят на неделю в «ледовитый карцер», либо наденут на меня смирительную рубашку. Я ждал и просил Бога лишь об одном: дать мне силы держаться достойно.
Горюн был по-кантовски точен. Через сутки, минута в минуту, он вызвал меня.
- Вам дьявольски повезло, – сказал он. – Вы не подвергнетесь мерам воздействия, на которые имеется уже санкция. Обошлось без вас. Мы выяснили, кто такой этот пресловутый «Льюис». Это просто Илья, двоюродный брат Алика. И не могли записать просто Илья, чтоб не морочить нас и не мучить себя? А то поди, «Льюис», почти Льюэс, то есть сифилис, – сострил Горюн и сунул мне бумагу: – Читайте!
Это была копия ордера на арест Ильи, подписанного министром госбезопасности Украины генерал-лейтенантом Савченко и санкционированного генеральным прокурором Украины Руденко. Почему-то только Илье была оказана такая «честь», у всех прочих (как я узнал после окончания следствия) фигурировали «замы» (заместители).
Илья почему-то заочно заинтриговал органы безопасности. Он казался им важной птицей. Оказалось, что это не так, но тем не менее свою десятку он получил.
Горюн держал в руке перед моим носом копию ордера на арест и говорил:
- Впрочем, я не точно выразился. Обошлось без вас лишь при заключительном акте. Но лишь благодаря вам, благодаря вашему дневнику, он оказался в наших руках.
«Так значит, я его погубил, я его предал», – подумал я и лишился сознания. Очнулся я от острого запаха нашатырного спирта, исходящего от ватки, которую Горюн держал прямо впритык к моему носу.
- Ишь ты! Раскис как кисейная барышня, – сказал он, вызвал выводного и приказал: – В камеру!
5. Попытка отравиться
А в камере у меня начались галлюцинации. Опять явился моему воображению «Черный человек»[12] и пронзительно заорал:
- Трус! Ты не покончил с собой два с половиной года тому назад, хотя обещал мне сделать это. Увлекся такой же сопливой девчонкой, как ты сам! И добро бы по взаимности. А то просто так, без всякого чувства с ее стороны. А теперь человек лишился своей свободы только из-за того, что ты в свое время не лишил себя жизни. Трус! Трус!
- Ты прав, – отвечал я ему, – но что ж теперь мне делать?
- Хорошее дело никогда сделать не поздно, – сказал «Черный человек».
- Ты опять прав. Но как?
- Подумай. На то голова есть.
И я стал думать, как покончить с собой. Из всевозможных вариантов реальными были два: самосожжение или самоотравление в момент, когда всех поведут на оправку, а я останусь в камере под предлогом недомогания (некоторые надзиратели разрешали это). Но смерть в огне, по совести говоря, пугала меня, и я выбрал последний вариант. В камере в углу стоял небольшой чугунный котел, служащий для отправления естественных нужд – параша. Когда все шли на оправку, дежурный по камере выносил парашу, выливал ее, тщательно мыл, наливал немного дезинфицирующего раствора хлорной извести и приносил парашу обратно в камеру.
И вот однажды, будучи дежурным, я постарался набрать в парашу побольше хлорной извести, а придя в камеру – незаметно для других зачерпнуть из параши кружку раствора и, тщательно закрыв кружку, спрятать ее. При этом я пролил немного раствора. Все ругали меня за то, что я «завонял всю камеру», размахивая парашей, но о том, что я отлил раствор в кружку, никто не подумал.
Все это было вечером. На следующее утро на оправку я не пошел. Оставшись один в камере, я тут же залпом выпил содержимое моей кружки и стал заворачивать свою голову простыней, чтобы задохнуться. Но ничего не получилось. Меня тут же вырвало. Послышались шаги возвращавшихся с оправки. Надо было заметать следы. Я бросил простыню со своей рвотой в угол, где обычно стояла параша.
Как только явился дежурный с парашей, я тут же вырвал ее из его рук и с размаху, как бы невзначай, облил раствором хлорной извести и себя, и простыню. «Невмоготу!» – оправдывался я. Теперь я мог объяснить каждому, почему от меня несет хлоркой.
Дежурный по камере постучал в дверь:
- У нас тут человек отравился. Очевидно, от вашей вонючей рыбы.
- Сейчас врач придет, – ответил надзиратель.
Пока ждали врача, я использовал весь хранящийся запас воды на полоскание рта. Пришла тюремный врач, пышная краснощекая женщина со своим неразлучным чичероне – лейтенантом Хмарой. Он пристально посмотрел на меня и спросил:
- В чем дело?
- Да вот рвота у меня была, а причина неизвестна.
У врача отлегло от сердца: значит, нет жалоб на гнилую рыбу и нет угрозы получить взбучку от начальства (она ведь ответственна и за качество питания в тюрьме). Хмара посмотрел на нее и тоже повеселел.
- Как так: причина неизвестна? Рвота вызвана твоей беременностью! – сострил он. Все расхохотались. Меня повели наверх в амбулаторию, сделали промывание желудка и вернули в камеру. Каким-то чудом мой поступок остался незамеченным не только тюремной администрацией, но и сокамерниками.
Образ Поли вторично спасает мне жизнь
Я все время продолжал помышлять о самоубийстве, стараясь придумать оптимальный вариант. Но эти помыслы мои время от времени прерывались воспоминаниями о Поле.
За две недели до ареста я смотрел инсценировку романа «Овод» в Киевском театре русской драмы им. Леси Украинки. И мне почему-то казалось, что Овод – это я, а Джемма – это Поля. Я смотрел на артистку, исполняющую роль Джеммы, и видел перед собой Полю.
И вот опять Джемма-Поля является мне в галлюцинациях. Она гонит прочь «Черного человека», денно и нощно толкающего меня на самоубийство. Она опаляет меня зноем своих властных темных глаз и велит: «Живи! Держись за дневник!» Затем она исчезает.
Я долго размышляю над последними словами и, наконец, их смысл доходит до меня: «Не давай показаний, пока не будет зачитано соответствующее место из дневника». Ясно, зачем…
Я больше не помышляю о самоубийстве. Ко мне возвращается душевное равновесие, ибо стала ясной дальнейшая линия поведения. Опять победила Поля. Победила жизнь.
ГЛАВА 6
ДОПРОСЫ ПО ПОПУТНЫМ ВОПРОСАМ
1. О существовании внутривидовой борьбы
По счастливому стечению обстоятельств, все это время, что я метался между «быть» и «не быть» и был целиком погружен мыслями в безвозвратное прошлое, Горюн не вызывал меня. Был ли он в командировке или допрашивал более важного клиента – не знаю, но факт остается фактом: целую неделю он не беспокоил меня.
Но вот я опять в его кабинете. Чувствую себя в форме и спокойно жду вопросов.
- Знакома ли вам фамилия Бабенко?
- А как же! Это доцент, заведующий кафедрой марксизма-ленинизма нашего института. А что?
- А не вступали ли вы с ним в конфликт? Не обидел ли он вас?
- Гражданин капитан! За время моего пребывания на вашем «курорте» у меня притупилось не только зрение, но и память. Предыдущий допрос неопровержимо доказал, что на мою память нельзя полагаться. Поэтому, если в дневнике есть соответствующая запись, я очень прошу вас прочесть мне ее. Даю честное слово, что после такого напоминания я дам полную картину, соответствующую сделанной записи.
Горюн пошел навстречу моей просьбе. Он зачитал места из дневника, относящиеся к данному вопросу. Затем я все рассказал подробно и обстоятельно.
Начиная с августа 1948 г. по всему Советскому Союзу развернулась кампания против идей классиков генетики Менделя, Моргана, Вейсмана. В связи с этим также и в нашем институте в начале 1949 г. состоялась научная конференция «О положении в биологических науках», на которой обязаны были присутствовать студенты всех факультетов.
Докладчики всячески варьировали одобренные партией и правительством тезисы Лысенко, которые, на мой взгляд, можно свести к двум пунктам:
1) эволюция животных и растений больше определяется воздействием внешней среды, чем неопределенной мутацией наследственных генов;
2) ведущим фактором эволюции живого мира является межвидовая борьба, в то время, как внутривидовой борьбы вообще не существует.
Сочувственно относясь к первому из этих пунктов, я никак не мог согласиться со вторым, считая его антидиалектическим.
Я захотел поделиться своими соображениями с участниками конференции, но мне не дали слова. Когда же студенты шумно потребовали, чтобы мне дали возможность говорить, председатель президиума конференции завкафедрой марксизма-ленинизма доцент Бабенко и его заместитель завкафедрой биологии доцент Белова объявили, что конференция закончила свою работу.
Доцент Бабенко несколько раз вызвал меня в свой кабинет и пытался доказать мне, что внутривидовой борьбы в природе не существует. Убедившись в тщетности своих попыток переубедить меня, он произнес:
- Вы должны думать так, как мы думаем. Если же вы не будете думать так, как мы думаем, то мы будем считать вас за врага и поступать с вами, как с врагом.
- О! Если у вас есть такой веский аргумент, то мне остается лишь признать вашу правоту и объявить себя побежденным, – сказал я и вышел из кабинета.
Рассказав Горюну обо всем этом (благо у него была соответствующая запись в дневнике и враждебные показания Бабенко и Беловой), я скрыл от него свои контакты со студентами биофака, с которыми ночи напролет дискутировал на вышеупомянутые темы. Они готовили совместное заявление в моем духе, но после классической фразы Бабенко я, не без труда, уговорил их отказаться от этой затеи.
Горюн еле поспевал записывать мои слова, снабжая их эпитетами и ярлыками. Под конец он написал: «Теперь я признаю правоту генеральной линии партии и правительства и глубоко сожалею о своей неразумной позиции, явившейся следствием моих скудных познаний в биологии».
- Этого протокола я не подпишу. Во-первых, меня удивляет, гражданин капитан, что вы уподобляетесь Березе, искажая суть дела нелепыми ярлыками и эпитетами. Во-вторых, вы прекрасно понимаете, что мои последние слова доценту Бабенко были лишь едкой насмешкой. Я считаю свою позицию на конференции правильной, не каюсь и не отрекаюсь от своих взглядов. Так и запишите.
- Ребенок же вы! Я хотел сделать для вас же лучше. Вы все время рядитесь в тогу лояльности. Нелояльность проявилась уже в вашей националистической деятельности. Но это не так уж явно. Теперь же вы явно противопоставляете себя советской власти, действуете, как антисоветчик. Одумайтесь!
- Мне нечего думать на этот счет. Я все продумал!
- Ну, как знаете, – вздохнул Горюн и переписал протокол в соответствии с моими требованиями.
Иван Марийко
- А что вы нам расскажете о своих отношениях с Иваном Марийко?
- Я с удовольствием расскажу все, что мне удастся вспомнить по этому вопросу, но прежде я попрошу помочь мне и прочесть соответствующее место в дневнике.
Горюн прочел, и я стал рассказывать.
Студент исторического факультета Иван Марийко был моим соседом по комнате в общежитии. Однажды мы разговорились об истории Украины. Он заявил, что евреи являются источником всех бед и невзгод украинского народа. Они полны физических и моральных пороков. Единственное спасение многострадальной украинской нации – в очищении Украины от евреев. Их надо беспощадно вырезать. Тут я не выдержал и бросился на этого националиста-юдофоба с ножом. Но Иван вдвое старше меня и куда сильнее. Он схватил меня за руку, крутанул ее – и нож выпал.
- Так, так, – сказал Горюн. – В вашем дневнике записано и вы утверждаете, что Марийко – националист, а он в своих свидетельских показаниях утверждает, что – вы. Кому верить? Мы, конечно, станем на его сторону, ибо у нас есть достаточно много материала против вас.
Горюн зачитал мне показания Марийко, который утверждал, что я в его присутствии превозносил государство Израиль и превосходство евреев над иными народами. Когда же он стал возражать, то я бросился на него с ножом.
Интересуются дядей Селимом
- А почему вы хранили свой дневник и другие бумаги у дяди Селима, а не в другом месте? – спросил Горюн.
- А где мне их было хранить? Кроме семьи дяди, в Киеве нет у меня знакомых. Дядя – человек порядочный: в мое отсутствие не станет трогать моих вещей. А в общежитии – всякие люди бывают.
- А знаете ли вы, что ваш дядя – старый сионистский волк? Еще в первые годы советской власти он был членом сионистской организации.
- Впервые слышу о нем такое. Думаю, что у вас неверные сведения.
- Неверных сведений у нас не бывает, – назидательно сказал Горюн и добавил: – И о том, что сидел, тоже никогда не слыхали?
- Об этом слыхал, но не от дяди самого, а от кого-то из родственников. Говорят, что в 1937 г. его арестовали на недельки три. Выяснилось, что он не виноват, и его выпустили. Не помню, кто именно об этом говорил.
- Не в 1937, а в 1938, – поправил Горюн и спросил: – А вы ему ничего о своей организации не рассказывали? Своими мыслями не делились?
- Нет. Он не давал повода заводить разговоры подобного рода.
- Вы все-таки что-то скрываете по этому вопросу, – сказал Горюн таким тоном, что ясно было, что он сам не верит своему предположению. Тем не менее для профилактики он три-четыре дня помучил меня, не давая спать. Вызывал якобы на допрос и заставлял часами стоять в «боксе», время от времени зазывая к себе в кабинет и спрашивая: «Ну, вспомнили?»
Спустя шесть лет я узнал, что примерно в это же время вызывался на допрос дядя Селим. Лейтенант Шаповалов из отделения Горюна в очень вежливой форме пытался узнать у него о содержании бесед со мной. Усилия Горюна и Шаповалова не увенчались успехом: никаких бесед между мной и дядей на интересующие их темы, действительно, не было.
Интересуются Ориевским
- Что вы знаете об Ориевском?
- Это «наш пахан», как говорят студенты, декан физматафака. Очень милый и знающий человек, артистический лектор. Его студенты прямо-таки обожают. Он очень отзывчив, незлобив, готов всегда прийти на помощь.
- Он и вам помогал? – поинтересовался Горюн.
- А как же! Он помог мне без всякой волокиты получить место в общежитии. А вот недавно он выручил меня на зимней сессии. Ну и оказия была: чуть было не лишился стипендии. Пришлось бы бросить институт, ибо отец не в состоянии содержать меня.
- Расскажите, пожалуйста, об этом случае, – заинтересовался Горюн.
И я рассказал, как на экзамене по арифметике я бросил шпаргалку состудентке Вале Кравченко. Экзаменатор, завуч Скороход, заметил это. Он выгнал меня из аудитории и сказал, что в эту сессию экзамена принимать у меня не будет, вследствие чего я, по крайней мере, на полгода лишусь стипендии. Я бросился за помощью к Ориевскому, и тот не без труда убедил Скорохода без всякого снисхождения принять у меня экзамен.
- А не помог ли вам Ориевский поступить в институт? – с каким-то странным оттенком в голосе спросил Горюн.
- Что вы имеете в виду?
- А не дал ли он указания принимающим вступительные экзамены преподавателям быть снисходительными к вам?
Я вскочил в возмущении:
- Гражданин капитан! Кто вам дал право оскорблять меня? Как вы только подумать могли, что я нуждаюсь в таком снисхождении? И это после только что услышанного от меня! Видно, вы брюхом слушаете, а не ухом!
Горюн молча проглотил этот выпад. Немного успокоившись, я спросил:
- А почему вы предположили, что Ориевский должен был мне помочь при поступлении в институт?
- Весьма естественное предположение! Ведь ваш дядя, отец Алика и Ориевский знакомы еще с юных лет. Так почему бы дяде не замолвить словечко за племянника? Но оставим это. Вы лучше скажите, о чем вы беседовали с Ориевским дней за десять до вашего ареста, когда случайно встретили его на рынке и пошли к нему домой, помогая нести покупки?
- Кажется, ни о чем важном мы не говорили.
- Пусть вам не кажется! Все время говорили вы, а он внимательно слушал, и речь явно шла о евреях, – жестко сказал Горюн.
- Ах, пожалуй, вы правы. Ориевский спросил меня, где мы были во время войны. Я сказал ему, что были в оккупации и стал ему рассказывать о жизни в гетто.
- А о своей националистической деятельности вы ничего ему не рассказывали?
- Нет.
- Постойте в «боксе», попытайтесь вспомнить.
И опять бессонные ночи.
Аттестаты за мзду. Френкель
- Что вы знаете о Френкеле? – начал Горюн.
- О каком таком Френкеле? – недоумевал я. – Был у нас в геттовской школе такой старшеклассник.[13] Очень ловко дрался и боролся, а сестра его в нашем классе училась. Несчастные! Вся их семья погибла во время немецкой бомбежки в мае 1944 г., когда немцы бомбили вокзал и территорию бывшего гетто. Немцам досадно было, что они не успели уничтожить евреев накануне своего отступления, как планировалось ими. Уже были готовы ямы для нас в районе Пеньков (направо от улицы Киевской, не доходя Земской больницы). Но Красная Армия начала освобождение Жмеринки именно с района гетто, и планы немцев сорвались. Говорят, якобы они расстреляли и закопали в этих ямах своих пособников – украинских полицаев. Насколько это верно – не знаю. Знаю только, что они усиленно пытались осуществить с неба то, что им не удалось сделать на земле, но были отогнаны советскими зенитками.
- Да нет же, – сказал Горюн. – Стал бы я интересоваться давно погибшим еврейским мальчиком! Меня интересует другой Френкель – директор киевской средней школы, снабжавший членов вашей организации фальшивыми аттестатами.
- Еще что придумаете?! – возмутился я. – Кому это из членов нашей организации понадобились фальшивые аттестаты? У всех, слава Богу, еврейская голова на плечах и знаний не у вас одалживать!
- Вы потише! У нас – неопровержимые доказательства, все улики, как говорят, налицо, а вы тут расшумелись! Вот вы лучше скажите, где кончали школу Александр Сухер, Михаил Блюменфельд и Семен Кенис, например?
- С Мишей и Семой я вообще не знаком, а Шика, кажется, кончал вечернюю школу в Киеве.
- Вот именно. А зачем ему это понадобилось?
- Не знаю. Знаю только, что голова у Шики золотая и он смог бы еще в восьмом классе сдать экзамены на аттестат зрелости.
- В голову к нему я не залазил, но факт остается фактом: аттестат зрелости у него фальшивый.
- А зачем ему это?
- Вот я тоже спрашиваю – зачем? – сказал Горюн и добавил: – Есть у меня предположение, что то был способ уклониться от службы в армии и поскорее попасть в институт, но у меня нет настроения копаться во всем этом: надо кончать дело с вашей злополучной организацией и ехать в Крым, пока путевки есть.
Я удивленно посмотрел на Горюна, а он вдруг спросил:
- Как у вас дело с немецким языком обстоит?
- В институте у нас иностранный не изучается, а в школе я получал пятерки. Вот теперь пригодилось: раньше был в камере, где общим языком был немецкий. А что?
- Да вот, перед уходом в отпуск надо ликвидировать «хвост» по немецкому: мы ведь все на юрфаке заочного отделения университета занимаемся. Не поможете ли ликвидировать «хвост»? Есть серия контрольных работ.
- Гражданин капитан! А не кажется ли вам, следователю, неэтичным просить помощи у меня, подследственного?
- Вы, пожалуй, правы, – обиженно буркнул Горюн.
ГЛАВА 7
ОЧНЫЕ СТАВКИ И ПОДПИСАНИЕ «ДВУХСОТКИ»
1. Сокамерники просвещают меня
Полтора месяца меня не вызывали к следователю и я наслаждался чтением и беседами с сокамерниками. «Опытные зэки»[14] сказали мне: «Теперь жди очных ставок, ознакомления с материалами следствия и подписания двухсотки».
- Какой такой двухсотки? – не понял я.
- А вот есть такая бумаженция, в которой написано, что ты с материалами следствия ознакомился, новых показаний давать не намерен и не возражаешь против того, чтобы следствие по твоему делу считать оконченным.[15]
- Ну а если я намерен давать новые показания?
- Зачем? Судя по твоему рассказу, тебя не били, и ты все время держался одной линии, не наговаривая лишнего на себя или на других. Давать же дополнительные показания по своей инициативе – значит либо капать на себя – тогда ты дурак, либо капать на других – тогда ты падаль, сука.
- Да нет же! Не это я имею в виду. Я думаю опротестовать объявление нашей организации антисоветской.
- Во-первых, ты неоднократно об этом говорил на допросах, во-вторых – это не дополнительные показания. Если будет у тебя суд, будешь об этом говорить на суде. Но суда у тебя не будет, а пойдешь по ОСО.
- Что еще за оса? О чем вы говорите?
- Эх, невежда ты! Не знаешь, что такое ОСО! А оно ведь миллионы людей скосило… ОСО, т.е. Особое совещание, – это закрытый заочный судебный орган. Это – высшая тройка в Москве, куда входят представители Верховного Суда, представитель ЦК партии и представитель Министерства госбезопасности. Как правило, ОСО рассматривает либо дела государственной важности, разглашение которых нежелательно, либо, наоборот, дела неблагонадежных людей без всякого состава преступления. ОСО – очень высокая инстанция, и всякая апелляция по поводу приговора практически бесполезна. В первоначальных приговорах ОСО, как правило, не дается по рогам и копытам, но все это проявляется в довеске.
- Рога, копыта, довесок… Что это за бред такой? Что вы чепуху городите?!
- Эх, друг любезный! Не бред все это, не чепуха, а наше горе, наша действительность, отраженная в терминологии заключенных, зэков. Вот тебе их смысл: получить по рогам – получить поражение в гражданских правах, в частности, быть лишенным права голоса; получить по копытам – быть лишенным права жительства в местах, не оговоренных приговором, это называют также вольным поселением, будь оно проклято! Для человека с подорванным здоровьем оно хуже тюрьмы и лагеря. В них тебя хоть кормят и одевают, а в лагере, посылая на работу, считаются с состоянием твоего здоровья. Всего этого нет при вольном поселении. Направят тебя к коменданту, даст он тебе работу, какая есть – лесоповал, копание земли, и будь добр, вкалывай. Не можешь – сам на себя пеняй. Уйдешь за пределы указанной зоны (диаметром в 30-40 км) – судить будут за саботаж. За самоволку подобного рода 20 лет каторги – обычное явление.
- А всех ли политзаключенных после отбытия срока наказания отправляют на вольное поселение?
- Нет, не всех. Если это не предусмотрено в первоначальном приговоре или довеске, то ты по окончании срока получаешь деньги до избранного места жительства и соответствующую справку. Этим местом жительства не могут быть столицы союзных республик, города-герои и населенные пункты пограничной полосы. Прибыв в «избранное место», ты получаешь паспорт с отметкой: «и положение о паспортах», чтобы те, кому надо, знали, что ты сидел. Правда, бывают случаи получения чистых паспортов.
- А что это за довесок, о котором вы дважды упоминали?
- Довесок – это дополнительный срок, который получает заключенный, отбывший срок наказания, если власти считают его пребывание на свободе нежелательным. Если он был осужден обычным судом или военным трибуналом, то его либо вызывают на доследование, в процессе которого фабрикуются новые обвинения, либо шьют лагерное дело, на базе показаний наседок, сексотов (то есть секретных сотрудников МГБ – заключенных-осведомителей). И не надо, чтобы человек что-то делал, чтобы на него завели дело: «был бы человек, а дело на него найдется», – говорят чекисты.
- В случае осуждения по линии ОСО процедура получения довеска упрощается. Довесок получается автоматически. Месяца за два до окончания срока заключенного в Москву посылается запрос, как с ним быть дальше. И ответ не заставляет себя долго ждать: отправить на вольное поселение или продлить срок заключения на пять лет. Иногда довеска не дают, и тогда можно избрать себе место постоянного жительства, о чем уже говорили.
- А как выглядит процедура ознакомления обвиняемого с приговором ОСО?
- А как ей выглядеть? Очень просто. Потерпи немного – увидишь.
Дава, Шика и Муня дают показания против меня
И вот однажды вызывает меня Горюн. Сидит он вразвалку, одетый в новый китель, загорелый, в хорошем расположении духа, и говорит мне:
- Ну что, соскучились по мне, должно быть?
Я что-то буркнул непонятное под нос.
- Полно, полно вам! Уж скоро все закончится и перестанем друг другу глаза мозолить, – сказал Горюн и начал рассказывать о своей кратковременной поездке в Крым, пересыпая свой рассказ пикантными анекдотами.
Тут открылась дверь и выводной вводит человека. Смотрю: Дава. Я встал. Мы пожали друг другу руки. Дава выглядел неприглядно. Заросший, одутловатый, с гноящимися глазами. Горюн велел ему сесть на стул в углу по правую сторону от себя (я сидел в углу у дверей по левую сторону от Горюна).
- Попрошу повторить при Вольфе свои показания о его антисоветской деятельности, – сказал Горюн, после того как мы с Давой подписали обязательство «говорить правду, и только правду».
Дава начал бормотать что-то несвязное. Тогда Горюн сказал:
- Видно, от безделья в камере у вас память притупилась. Позвольте я вам напомню ваши показания, данные накануне ареста, и вам будет легче повторить их в иной форме.
Он прочел известный мне протокол, и Дава почти слово в слово повторил его после того, как Горюн закончил чтение.
- Дава, Дава, – сказал я. – И не стыдно тебе? Ты что – попугай? Согласно твоим показаниям, раньше ты был «всего лишь орудием» для написания листовок в руках Спивака. Теперь же проявляешь себя как орудие в руках людей, желающих нас всех очернить. Когда это ты читал мои антисоветские стихи? Когда это слушал мои антисоветские выступления на комсомольских собраниях? Когда это в твоем и моем присутствии одновременно затрагивался еврейский вопрос? Ты молчишь, ибо всего этого не было, ты ничего обо мне не знаешь, а лишь как попка-дурак повторяешь чужие недобросовестные слова!
- Немедленно замолчать! – крикнул Горюн. – Или я упеку тебя на неделю в карцер за нарушение процедуры очной ставки. Вы не имеете права переговариваться друг с другом иначе, как через меня.
- Приношу свои глубокие извинения, – сказал я, – но Дава ни в коем случае не может быть свидетелем по моему делу, так как ничего обо мне не знает. Я вступил в организацию после того, как он порвал всякую связь с ней. Простите мой выпад, но обидно, когда этот добрый парень под чужую диктовку говорит ложь.
Горюн пошумел, пошумел, но вынужден был признать, что Дава юридически не может быть свидетелем по моему делу. Когда его увели, он нажал на кнопку и сказал:
- Сейчас придет другой свидетель. Не смей и ему давать отвод.
Ввели Шику. Он немного похудел, но выглядел очень хорошо. Я бы сказал, он стал красивее, чем прежде.
После стандартной процедуры Шика рассказал о том, как я его вновь вовлек в организацию глубокой осенью 1947 г., во время нашего посещения лекции на международные темы в железнодорожном клубе им. Ленина. Он рассказал, что я его ознакомил с «написанной бисерным почерком» брошюрой «Наш путь», знакомил его с известным стихотворением М.Алигер «У печурки дымной» и «Ответом» И.Эренбурга, которые с осени 1944 г. ходили по рукам среди еврейской молодежи. (На самом деле речь шла об отрывке из поэмы Алигер «Моя победа» и «Ответе» М. Рашкована, который в самиздате повсеместно приписывался Эренбургу).
- Уж эти мне Эренбург и Алигер! Давно по ним тюрьма плачет. Заведены на них толстые дела, а приказа арестовать все нету! – вырвалось у Горюна. Спохватившись, он быстро спросил Шику: – А почему вы не подчеркиваете антисоветскую и буржуазно-националистическую сущность взглядов Вольфа, как делали это в своих первых показаниях?
- Извините, – сказал Шика, – но вам прекрасно известно, что не от меня исходили эти эпитеты в первых подписанных мною протоколах.
Горюн не стал копаться в этом вопросе и спросил меня:
- Согласны ли вы с этими показаниями? Есть ли какие-нибудь возражения, дополнения?
- Нет у меня никаких возражений или дополнений. Все верно, – сказал я.
Спустя пару дней вновь вызывает меня Горюн. Не успел я сесть – вводят Муню. При виде его я вскочил, вытянулся.
- У! Начальство почуял! – саркастически заметил Горюн.
Муня очень похудел, осунулся. Я с уважением и состраданием смотрел на его измученное лицо. До моей камеры дошли слухи, что во Львове Муню морили карцером, избивали до такой степени, что на допрос приходилось его носить на носилках.[16] Но Муня остался таким же жизнерадостным балагуром и шутником. По предложению Горюна он рассказал о том, как завербовал меня летом 1947 г. на улице Ленина, как поручал мне привлекать новых членов, как мы единодушны были во всех вопросах.
Я полностью подтвердил все показания Муни.
Я даю показания против Вовы и Алика
Спустя еще неделю ведут меня мимо кабинета Горюна, ведут дальше. «Куда бы это?» – думаю. Вот мы останавливаемся у крайней двери левого крыла второго этажа. Знакомая дверь. Еще бы: кабинет Березы! В углу комнаты у дверей по правую руку от Березы сидит какой-то полный юноша. Вглядываюсь – Вова. Ух, как он располнел без движения! Как подурнел оттого, что зарос весь щетиной!
На этот раз меня просят давать показания.
Я рассказал, что летом 1947 г. пытался вернуть Вову в организацию. Он, в принципе, согласился, но предупредил, что не будет присутствовать на ее собраниях. Именно от Вовы я узнал, что организация существовала с конца 1944 г., что в начале 1946 г. она раскололась на группу Спивака и группу Гельфонда.
Вова с упреком смотрит на меня и говорит:
- Неверно, ничего я ему не рассказывал.
- Верно, Вова, верно. Все это я записал еще тогда.
Вова понял и уныло покачал головой.
И еще раз мне довелось побывать в кабинете у Березы. Мне устроили очную ставку с Аликом. Он сильно похудел из-за непрекращающейся зубной боли.
Я повторил свои показания о том, что весной 1946 г. Алик пытался вовлечь меня в организацию. Алик заявил, что ничего подобного не было.
Сюрприз в моем личном деле.
Три интереснейших протокола допросов в личном деле Муни
Вот я в каком-то новом большом кабинете. За одним столом сидит Горюн и что-то пишет, а за другой велели сесть мне. Горюн дает мне толстую папку и говорит:
- Знакомьтесь с делом Спивака. По закону положено ознакомить вас с вашим делом и делами всех ваших однодельцев.
При ознакомлении с моим личным делом я обнаружил изобилующие неприемлемыми для меня эпитетами два протокола допросов, которые вел Береза, а под ними – якобы моя подпись. Вначале я думал поднять шум по этому поводу, но, вспомнив напутствие моих бывалых сокамерников, решил не делать этого. Тем более, что подпись у меня неустойчива, и даже в условиях свободного общества вряд ли я мог бы доказать, что подпись под этими протоколами – не моя.
Из наших личных дел дело Михаила Спивака, несомненно, было самым интересным. А из протоколов допросов по этому делу особое внимание я обратил на три: самого Муни, его дальнего родственника Ильи Спивака и некой девушки (фамилию которой я забыл), состоявшей во львовской молодежной еврейской организации СЕМ («Союз еврейской молодежи»).
Из протокола допроса Муни, который имеется здесь в виду, я узнал, что в 1945 г. он написал небольшую брошюру «Еврей, где ты?» под псевдонимом А. Гершман. В этой брошюре Муня рассказывает об эпизоде из своей жизни, когда он был избит только за то, что он – еврей. Муня приводит несколько эпизодов из еврейской истории и приходит к выводу, что всем евреям необходимо вернуться на свою историческую родину и создать там свое государство. Эту брошюру Муня использовал в качестве пропагандистского материала. Под ее влиянием вступил в «Эйникайт» Дава Гервис.
Протокол допроса директора Еврейского кабинета при АН УССР и члена президиума Еврейского антифашистского комитета профессора Ильи (Эли) Спивака был подписан следователем по особо важным делам СССР капитаном Меркуловым.
Илья Спивак подтвердил, что в начале июня 1947 г. его посетил Михаил Спивак и завел разговор о целесообразности переселения евреев на единую территорию. И.Спивак сказал М.Спиваку, что, по его мнению, советское правительство благосклонно относится к такому переселению, если речь идет не о Палестине, а о Биробиджане.
Очевидно, под влиянием этой беседы Муня пришел к выводу, что в Советском Союзе лишь биробиджанский вариант решения еврейской проблемы является реальным. Эта позиция Муни выразилась в его беседе со мной, которая произошла пару недель спустя.
В протоколе допроса девушки из СЕМ-а говорится, что в начале 1949 г. на одном из собраний их организации присутствовал М.Спивак. Участники собрания беседовали на разные темы, в том числе – и на еврейские. Затем пришел Феликс Бергер с листовкой в руках и прочел ее. Листовка призывала всех евреев к переезду в государство Израиль. М.Спивак выступил с речью, в которой доказывал, что для советских евреев решение проблемы – переезд не в Израиль, а в Биробиджан. Вскоре после выступления М.Спивака все стали расходиться, а он подошел к Ф.Бергеру и тихо сказал ему:
- Ты не обижайся, что я обрушился на тебя. Мы все-таки друзья, а не враги.
Когда во второй половине февраля 1949 г. стали арестовывать членов СЕМ-а, арестовали и Муню. Из изъятых у него бумаг стало ясно, с кем он был знаком в Жмеринке. В частности, стало известно о его связях с М.Гейсманом.
Гейсмана вызвали в Жмеринское отделение МГБ, и он дал почти исчерпывающую информацию об «Эйникайте». Это лишь наша догадка, так как Гейсман в протоколах не фигурировал, но мы все убеждены, что это было именно так. Тем более, что наши родители, хлопотавшие о нас, часто видели его выходящим из Винницкого и Киевского отделений МГБ.
Специфика характера показаний Майорчика и Тани
Из прочих дел выделялись дела Майорчика и Тани.
Майорчик один из всех нас не скрывал своих сионистских убеждений и своих симпатий к Израилю. На одном из допросов он показал, что на основателей «Эйникайта» большое впечатление произвело обращение президента США Трумена к правительству Великобритании с призывом разрешить въезд в Палестину ста тысячам евреев, в первую очередь – пострадавшим от Холокоста. В связи с этим они надеялись, что и Советское правительство разрешит выезд в Палестину евреям, оставшимся в живых после оккупации.
Таня держала себя на следствии лучше всех нас. У нее была хорошая пропедевтика: арестовали ее в Саратове и привезли в Киев не изолированно, как Муню, Алика, Вову и Майорчика, а через общие пересылки. Вот она и усвоила золотое правило обвиняемого: «Не знаю, не видел, не слышал». Таня с честью выдержала эту линию до самого конца следствия.
На пересылках она научилась бойкой речи и развязным жестам (конечно, показным). Когда Алик и Вова давали показания против нее, она плюнула им в лицо и нагло заорала на них:
- Это вы мстите мне из ревности, ибо я изменила вам. Нужны вы мне как прошлогодний снег вместе с вашей дурацкой организацией!
Кто в чем обвинялся по делу «Эйникайта»
В ходе ознакомления с протоколами нашего общего дела я узнал, что по нему привлекаются к ответственности двенадцать человек: одиннадцать жмеринчан и один винничанин (И.Мишпотман). М.Спиваку, М.Гельфонду, А.Ходорковскому, В.Керцману, А.Сухеру, Т.Хорол, Т.Гервису, И.Мишпотману и мне ставится в вину участие в организации «Эйникайт»; М.Блуменфельду и С.Кенису – то, что они, якобы, знали о нашей организации, но не донесли о ней органам госбезопасности; М.Блюменфельду, С.Кенису, А.Шахнису, А. Сухеру и В.Керцману – то, что они дали взятку за аттестат (первые четверо в Киеве, а последний – в Одессе).
Подписание «двухсотки»
После ознакомления с материалами следствия я подписал «двухсотку». Тут же ее подписали Горюн и прокурор по надзору Утина, ужасно безобразная на вид женщина. Перед подписанием «двухсотки» произошел интересный эпизод. Когда меня ввели в кабинет, там сидел Майорчик в своем вечном светло-коричневом бархатном кителе. Увидев меня, он стремительно встал, и мы крепко пожали друг другу руку.
- Не символично ли? – подмигнула Утина Горюну. – Биробиджанский и палестинский «Эйникайт» протягивают руки друг другу.
- Теперь тебе придется ждать месяц-полтора до суда или решения ОСО, – сказали мне мои опытные сокамерники.
На всякий случай я стал готовиться к своему последнему слову на суде. «Последнее слово» получалось все более и более резким с каждым днем. Сказывалось влияние рассказов сокамерников о царящем в стране произволе и насилии. Мое академическое отношение к последствиям преждевременности социализма в России стало испаряться. Оно сменилось отношением нетерпимым, мятежным.
К моему счастью, мне не предоставили возможности выступить на суде со своим последним словом.
ГЛАВА 8
В КАМЕРЕ 18
1. Фон Клок и Энтрих
До сих пор речь шла о следствии и моих воспоминаниях о прошлом. Перехожу теперь к рассказу о моих сокамерниках в следственной тюрьме МГБ УССР.
К концу третьего дня моего пребывания в «боксике» меня во внеочередное время повели на оправку. Туалет на этот раз не оказался пустым. Там было двое мужчин, один с бородой, а другой обросший щетиной. Они живо напомнили мне каторжан из романов Дюма и Гюго. Мне показалось, что они говорят между собой на идиш. Я попытался заговорить с ними, но тут же обнаружил, что говорят они не на идиш, а по-немецки. Надзиратель, не мешкая, прервал наш разговор. Затем нас троих повели в направлении, противоположном тому, где находился мой «боксик», и завели в камеру №18, находившуюся в самом конце коридора у выхода к прогулочным дворикам.
В камере были две койки. Надзиратель принес одеяло для меня и сказал, что мы втроем можем спать на двух кроватях: не толстые, мол.
Обросший с одутловатым лицом оказался остзейским немцем фон Клоком. Он хорошо владел русским языком. До войны был бухгалтером. В войну – полковым переводчиком, лейтенантом. По своим манерам он напоминал мне Карла Ивановича из «Детства» Л.Н.Толстого, но обросшее лицо его – лицо каторжанина. В камере были две книги: сборник произведений Н.Тихонова и книга миниатюр Пьера Лоти. Фон Клок на базе этих книг давал мне «уроки» немецкого языка. Он был уверен, что взяли его из лагеря военнопленных сюда по ошибке и что вскоре его вернут туда. Вскоре его, действительно, забрали из нашей камеры, но куда – неизвестно.
Как только фон Клока увели, тут же в камеру бросили другого немца – Энтриха. Последний резко отличался от своего предшественника. Фон Клок был воплощением немецкого мещанина-филистера прошлого века, Энтрих – подтянутым воякой двадцатого века. До войны был полицейским. В войну служил в чине капитана в карательных частях в Югославии.
Я спросил его:
- Не мучила ли вас совесть, когда вы расправлялись с мирным населением?
Он ответил:
- Какое это мирное население? Это ведь партизаны, не гнушающиеся никакими методами борьбы!
Энтрих очень удивился, что коммунисты сажают евреев в тюрьмы, и очень интересовался идейной жизнью страны. Послушав меня, он сказал:
- Парадоксально здесь все! Считают себя люди материалистами, а являются идеалистами чистейшей воды!
Энтрих был привезен в Киев из лагеря военнопленных в Крыму. Он очень изголодался. Несколько раз он рассказывал о том, как его вызвал в лагере оперуполномоченный.
- Ну что, капитан, будете еще воевать с русскими?
- Нет, – ответил Энтрих. – С русскими воевать никогда не буду, а вот с чехами – да.
- Почему же? – удивился оперуполномоченный.
- Видите ли, – ответил Энтрих, – не буду я впредь воевать с русскими, ибо не хочу еще раз испытать голод в русском лагере. А вот с чехами хотел бы я расправиться, ибо не могу простить им их вероломства.
- А именно?
- Мы ведь создали в протекторате Богемия идеальные экономические условия. Они жили там лучше, чем мы в метрополии. И что же? Когда мы в качестве военнопленных проходили мимо чешских поселений, они забрасывали нас камнями и обливали нечистотами, чего никто из русских или украинцев никогда не делал!
В нашей камере лишь один я получал передачи, так что избытка продуктов не было. Но были камеры, где передачи получали все, и оставался лишний хлеб. Так как надзиратели требовали, чтобы паек брали полностью, то хлеб этот выбрасывали в урны. Увидев в урнах хлеб, когда мы возвращались с оправки, Энтрих с жадностью схватил его и быстро стал пожирать. Надзиратель пытался вырвать у него хлеб, бил его, но ничего не помогло: Энтрих сожрал все до крошки. Никто не испытывал такого голода, как он, хотя получали все поровну.
Однажды Энтрих пришел возбужденный с допроса и тут же спросил меня:
- Was ist in Russisch “turack”?
- Das bedeutet “verrückt”, – ответил я.
Энтрих взбеленился:
- Как это смеет следователь Тюлькин так обзывать меня? Ведь я – капитан, а он – всего лишь лейтенант. Нет, я это так не оставлю!
Он стал бешено колотить в дверь и требовать, чтобы его отправили к лейтенанту Тюлькину. Его отвели… Через пять дней он вернулся из карцера совсем изможденным.
Энтрих с содроганием рассказывал о карцере. Цементный мешок с выбитыми оконными стеклами. Пол и стены покрыты коркой льда. 300 граммов хлеба и две кружки теплой воды – утром (5.30) и вечером (20.30). Весь день стоишь в одной рубашке и дрожишь. В 21.00 отбой. Заносят деревянный ящик наподобие гроба и теплый бушлат. До 5.00 сон. Через день Энтрих пришел в себя после карцера и был по-прежнему бодр и экспансивен.
2. Александр Хира
Бородатый человек с не подстриженными, как у других заключенных, волосами оказался бывшим каноником греко-католической церкви Закарпатской епархии Александр Хира. Он хорошо владел древними языками, а также немецким, французским, венгерским и чешским. Его родной язык – закарпатское наречие украинского – оказался мне недоступным, хотя я отлично знаю и люблю литературный украинский язык. Поэтому у нас в камере установился один общий язык – немецкий.
Мы о многом говорили, много спорили. Хира признал, что духовенство не менее подвержено порокам, чем миряне, но то, что, несмотря на это, вера продолжает существовать и преодолевать все гонения, лишь доказывает ее истинность. Когда я ему напомнил об ужасах инквизиции, Хира сказал:
- Во-первых, они ужасно преувеличены врагами церкви, во-вторых, расправу творила не церковь, а светские власти, а нравы Средневековья были суровыми. Церковь смягчала их по мере своих сил и возможностей, а не инспирировала насилие, как это пытаются изобразить враги церкви.
- А разве церковь не явилась инспиратором насильственного крещения евреев?
- Нисколько. Церковь лишь рекомендовала светским властям проводить систему льгот, способствующую переходу в христианство, а также вела усиленную пропаганду в пользу такого перехода. К нам ведь вход свободен для всех, мы ведь не называли себя «избранными из всех народов и возвышенными над всеми языками». Наш Спаситель учит: «Нет ни эллина, ни иудея. Все – рабы Божьи». Но светские власти извратили указания церкви, и не обошлось без насилия. Церковь очень скорбит, что отношения между христианами и иудеями заставляют желать лучшего. Но мы верим, что сыны Израиля прозреют и признают Спасителя, Господа нашего Иисуса Христа. Лишь тогда, когда церковь Христову возглавят сыны Израиля, мы освободимся от грубой варварской шелухи, которой покрыта ныне церковь. Лишь дети Израиля, а не дети варваров, сделают церковь достойной Христа.
Я не стал спорить с каноником, ибо дал себе обет: побольше слушать, поменьше говорить.
- А в связи с чем вы находитесь здесь? – спросил я.
- В связи с верностью вере, – ответил Хира. – Теория коммунизма говорит о свободе вероисповедания, об отделении церкви от государства, о невмешательстве государства во внутренние дела церкви. Практика коммунизма говорит совсем о другом. Вера всячески преследуется и угнетается. Было бы последовательно со стороны атеистического государства преследовать все церкви в равной мере, не вмешиваясь в их внутренние дела. Но нет же! Есть церкви относительно привилегированные и есть поставленные совсем вне закона. Относительно привилегированной является православная церковь, поставленными вне закона являются адвентисты, баптисты, свидетели Иеговы. Ярким примером вмешательства во внутренние дела церкви является насильственная попытка «вернуть» греко-католиков Западной и Закарпатской Украины «в лоно православной церкви». План был прост – предъявить духовенству ультиматум: или вы открыто порываете со старой верой, переходите в православие и призываете своих мирян следовать своему примеру, или мы объявляем вас изменниками Родины и инкриминируем вам связь с иностранным государством – Ватиканом. В сущности, дело состоит лишь в отрицании главенства папы римского: ведь греко-католические и православные обряды совпадают.
В Западной Украине нашелся человек, который поддался нажиму Москвы – епископ Костельник. Он отрекся от веры отцов и стал проповедовать православие. Резиденция его была во Львове. Миряне возмущались его предательством. Украинские националисты решили казнить его во время воскресного богослужения. Он получил письмо: «Или завтра в полдень ты публично покаешься в своем вероотступничестве, или ты будешь убит во время богослужения». На следующий день, в воскресенье, центральная церковь Львова была полна народу. Костельника бдительно охраняли переодетые сотрудники госбезопасности. Он взошел на амвон и начал проповедь. Ровно в 12 часов раздался выстрел, и Костельник упал замертво. Убийца был тут же схвачен.
В Закарпатской Украине епископ греко-католической церкви Теодор Ромжа отказался подчиниться приказу Москвы. Так же – первый каноник епархии Александр Хира, возглавивший ее после смерти епископа (лето 1947 г.).
Хиру вызвали в областное отделение МГБ и предложили перейти в православие. Хира сказал:
- Не могу я это сделать. Всю жизнь я проповедовал одно. Что скажут миряне, если вдруг я заговорю совсем об ином! Нет. Если вы считаете нашу деятельность предосудительной, я и мои коллеги снимают с себя духовный сан, и мы все идем дровосеками в Карпатский леспромхоз.
- Нет. Мы это будем рассматривать как саботаж, – ответил Хире представитель МГБ.
Через некоторое время Хира и еще 20 греко-католических священников Закарпатья получили напоминание, что от них ждут положительного ответа на «конструктивное предложение» властей. Священники объявили о снятии с себя духовного сана. Началось брожение среди мирян. Еще через несколько дней Хира и 20 других священников были арестованы.
Хира проходил следствие у Горюна. В последнее время он стал жаловаться на то, что Горюн очень груб и не скупится на угрозы. Все настаивает на подписании какого-то протокола, в котором утверждается, что у Хиры был специальный связной для сношений с папой римским. Хира же утверждал, что никакого связного не было, и протокола, состряпанного Горюном, подписывать не хотел. Однажды он не пришел с очередного допроса. Мы все очень беспокоились: что с ним? Через три дня – является. Без бороды и волос. Изможденный, подавленный, с впалыми глазами. Он рассказывал, что пробыл три дня в карцере «за попытку избить следователя».
Я шепотом спросил:
- Протокол?
Хира промолчал… Он так и не оправился от этого удара. Ходил прибитый, пришибленный.
Через некоторое время я узнал, что Александр Хира и все его однодельцы получили по двадцать пять лет ИТЛ каждый.
3. Фаркаш Лошенци
Когда Хира сидел в карцере, к нам в камеру занесли еще одну кровать, а вслед за этим привели полного, краснощекого молодого человека. Я заговорил с ним по-русски, но он ничего не понял. Тогда Энтрих заговорил с ним по-немецки, и завязалась беседа.
Венгр Фаркаш (Ференц) Лошенци был привезен в нашу тюрьму из лагеря военнопленных, что в Дарнице, предместье Киева. В плен он попал, едва успев надеть военный мундир. Пленили его в родном Пече в феврале 1945 г. В отличие от Энтриха, он не жаловался на условия в лагере военнопленных. Фаркаш был почти моим ровесником (всего на четыре года старше меня), и мы с ним сдружились. Он рассказал мне историю мадьяр, и от него я узнал, что они родом с Урала, родственники остяков и вогулов, что в очень отдаленном родстве с ними эсты, финны и мордва. Все это – угро-финская языковая группа. Фаркаш сказал мне, что мадьяры вечно враждовали с немцами и в то же время верно служили им.
- В эту войну мы дрались на стороне немцев и оставались верными им до захвата русскими Будапешта. Если разгорится Третья мировая война, мы будем драться на стороне русских, и останемся верными им вплоть до захвата их противниками европейской части СССР, включая нашу историческую родину – Урал.
Далее Фаркаш рассказал мне, что именно Венгрия, а не Польша, спасла Европу от турок в XVI – XVII веках, что современные мадьяры делятся на две этнические группы – желтолицых худощавых «чистых» мадьяр и краснощеких и полных мадьяро-немецких метисов.
- Выходит, ты – метис?
- Представь себе! Хотя в нашем роду все недолюбливали немцев.
Вскоре Фаркаша стали еженощно вызывать на допросы, и мы узнали, почему его угораздило попасть в нашу тюрьму.
В Венгрии существовала фашистская партия «Скрещенные стрелы», которую возглавлял поклонник Гитлера – Салаши. Старый диктатор Хорти, правивший страной с момента подавления венгерской революции 1919 г, недолюбливал Салаши и держал его в загоне. Он и Гитлера недолюбливал, но, окруженный со всех сторон, вынужден был быть его сателлитом. Несмотря на рекомендации Гитлера, Хорти не репрессировал евреев. У него евреи даже в армии служили (но только на интендантской и медицинской службе). Когда русские стали подходить к венгерской границе, Хорти хотел капитулировать, но Салаши, не без помощи немцев, совершил переворот и оказал русским отчаянное сопротивление. Во время его короткого правления была уничтожена большая часть венгерского еврейства.[17] В тот же период Салаши провел массовую кампанию по вовлечению подростков и юношей в «Леванте» – молодежную организацию, над которой шефствовали «Скрещенные стрелы». В «Леванте» в конце 1944 г. был вовлечен и Фаркаш Лошенци, заканчивающий классическую гимназию.
Вскоре после захвата Венгрии русские стали арестовывать и вывозить на восток не только членов партии «Скрещенные стрелы», но и молодёжь из «Леванте», начиная с 14 лет. Фаркаш к этому времени уже находился в лагере для военнопленных. Теперь же кто-то из «левантийцев» показал, что он состоял членом этой организации. Как и всех «левантийцев», его ожидает двадцатипятилетний срок…
На базе немецкого языка я обучал Фаркаша русскому языку, а он меня, с меньшим успехом, венгерскому.
4. Изя Резниченко и Николай Круковский
Утром Энтриха забрали с вещами, а к вечеру привели двух молодых людей – Изю Резниченко и Николая Круковского. С этого времени прекратился «немецкий период» моего сидения: новоприбывшие говорили по-русски.
Изя Резниченко недавно закончил факультет журналистики и, написав пару статеек, поскользнулся на антисоветской пропаганде. Изя клялся и божился, что он никакой антисоветской пропагандой не занимался, что он верой и правдой служил и служить будет партии и правительству и т.д. и т.п. Он был противен. Много рассказывал о своих связях и репортерской деятельности. Ясно было, что врет, но рассказывал он интересно, и мы с Колей от нечего делать часами слушали его «художественный свист».
Николай Круковский занимался на четвертом курсе театрального института. Был руководителем украинской националистической молодежной организации. Организацию провалил некто Стецько, связной между ней и бандеровским подпольем в Западной Украине. Однажды Николай пришел с допроса очень возбужденным: была очная ставка с девушкой из их организации, некоей Лидой. Когда Лида увидела его входящим в кабинет Березы, где происходило следствие, она вскочила, стала по стойке «смирно» и вытянула вперед руку с возгласом «Слава Украини!». – «Вовики слава!» – ответил Николай, также вытянув вперед руку. Лида держалась на следствии хорошо. Следствию было известно об их националистических взглядах, и они не скрывали этого. Вообще, скрывать нечего было: обо всем донес проклятый Стецько.
Николай вырос в Житомире. Почти все его друзья детства были евреи. Он прекрасно владел языком идиш, куда лучше меня и всех моих знакомых ровесников. Он артистически передавал типичные еврейские жесты и мимику, причем абсолютно естественно, без всякого утрирования. Николай хорошо знал и любил еврейскую литературу и драматургию и много рассказывал мне о них. Многие произведения Шолом-Алейхема Коля знал наизусть. Особенно хорошо читал он его рассказы «Немец», «Касриловские обжоры» и отрывки из «Тевье-молочника». Я восхищался прекрасным языком идиш Николая Круковского.
Как-то мы разговорились о национально-освободительном движении украинцев.
- В нашей судьбе, – сказал Коля, – всегда действовали два трагических фактора. Первый – это наше географическое положение, делающее нас жертвой то турок, то литовцев, то поляков, то русских и заставляющее нас искать поддержку то у русских (Богдан Хмельницкий, как его зовут в народе «Богдан-нерозумний»), то у шведов (Мазепа), то у немцев (Скоропадский, Бандера). Второй трагический фактор наших неудач – неспособность нашей интеллигенции возглавлять движение народных масс. Она всегда плелась в хвосте этого движения. Единственное исключение – СВУ (Спілка визволення України – Союз освобождения Украины). Там было очень сильное, высоко интеллектуальное руководство, но массы, приведенные в состояние прострации голодом и репрессиями 30-х годов, не поддержали его, и СВУ был разгромлен. Кстати, среди его руководителей был еврей, Табачников.[18]
- А чем ты объяснишь, Коля, тот факт, что рост национального самосознания на Украине всегда сопровождается ростом антисемитизма? – спросил я.
- Это, к сожалению, аккомпанемент не только украинского, но и любого нееврейского национально-освободительного движения вообще, – со вздохом сказал Коля. – Но оставлю это «вообще» и постараюсь ответить на твой вопрос. У нас дело усугубляется, как я уже говорил, невысоким уровнем руководства. Это – субъективный фактор. Что же касается объективных факторов, то они следующие:
1) В силу сложившихся исторических обстоятельств у евреев отсутствует крестьянство и почти отсутствует рабочий класс, а это не может не вызвать презрения и ненависти трудового украинского народа.
2) В силу тех же обстоятельств евреи выступали посредниками между помещиками и крепостными, в качестве управляющих, арендаторов, маклеров, торгашей, и поэтому ненависть к ним была даже больше, чем к помещикам, с которыми непосредственно дела иметь не приходилось; эта ненависть передавалась по наследству из поколения в поколение и сделалась почти врожденной.
3) Евреи всегда поддерживали господствующую нацию в культурном отношении, будучи проводниками ополячивания или онемечивания на Западе и русификации на Востоке Украины.
Все эти факторы приводят и не могут не приводить к печальным результатам. Я и мои друзья вели большую разъяснительную работу в направлении дружбы народов, но, к сожалению, не мы задаем тон в движении.
- Ты считаешь, что положение евреев в случае победы вашего движения ухудшится?
- Боюсь, что это так, – опять искренне вздохнул Коля.
- Что же ты предлагаешь нам?
- У вас на вашей исторической родине уже есть самостоятельное еврейское государство – государство Израиль. Вам и надо добиваться свободного выезда туда. А твой Биробиджан – это блажь. Еврейским народным массам чужда эта идея, навязанная сверху кремлевской верхушкой. За тобой массы не пойдут. Они пойдут в Палестину, ибо два тысячелетия повторяют: «В будущем году – в Иерусалиме».
5. Яша Левкипкер
Вскоре забрали Фаркаша Лошенци и привели смуглого невысокого коренастого паренька – Яшу Левкипкера. Яша был всего на два года старше меня, но куда более самостоятельным. Родом из Грузии, он поселился в Черновицах, с тем чтобы иметь возможность нелегально перейти границу и переправиться в Палестину. Как и в Грузии, он работал мастером в цеху по производству древесного волокна – вискозы и находился почти исключительно в женском обществе. Это обстоятельство благоприятствовало донжуанским наклонностям его горячего южного темперамента. Он все еще находился в угаре воспоминаний о своих любовных победах и то и дело со смаком рассказывал о своих ночных похождениях. Дон-жуанские наклонности сочетались у него с глубокой религиозностью. Он регулярно молился три раза в день, прикрывая голову носовым платком (надевать головной убор в камере запрещалось). Он не ел супа, если в нем варилось мясо, не говоря уже о самом мясе (трефном). И, конечно, отказался принять от меня, Изи и Коли колбасу и сало из наших передач. Ему никто передач не приносил.
Яша был первым человеком с «готовым сроком», которого я встретил в тюрьме. А срок этот был солидный – двадцать пять лет. Но он нисколько не унывал, всегда был жизнерадостным и пел. Пел он на идиш. Пел вполголоса, чтобы надзиратель не слышал. Голос у Яши приятный, в душу проникающий. Песни, которые он пел, были троякого рода – народные, религиозные и фривольные.
Однажды Яша рассказал о своем деле. Старик Дубровский нашел контрабандиста-молдаванина, который за определенную сумму согласился перевести его и еще четырех юношей (в том числе Яшу) через советско-румынскую границу. Ловко маневрируя между проволочными и минными заграждениями, заметая – в буквальном смысле – следы на распаханном пограничном поле, они в ночь с четверга на пятницу перешли границу и очутились в доме румынского крестьянина. Здесь они должны были пробыть до субботнего вечера, ибо Дубровский объяснил контрабандисту, что в субботу евреям завещано отдыхать. Дальше предполагалось, что контрабандист проведет их в какой-то город, где они получат документы, а он – деньги. Контрабандист ушел, а Дубровский и юноши стали готовиться к субботе. Они только приступили к предвечерней молитве «Минха», как в дверь постучали. Вошел взволнованный контрабандист и тревожно зашептал:
- Немедленно уходите отсюда! Хозяин дома поступил на службу в сигуранцу (органы безопасности) осведомителем. Он непременно выдаст вас. Следуйте за мной!
Юноши собрались было идти, но Дубровский властно приказал:
- Ни с места, хлопцы! Разве вы в Бога не верите? Ведь сказано: кто нарушит субботу – смерти достоин. Так что продолжим молитву – и будь что будет. Я верю, что Бог не оставит нас в беде.
Для Яши, Юнека и двух других парней слово Дубровского было законом, и они остались. Контрабандист поспешно ушел, а в субботу утром Дубровский и четверо юношей были арестованы. Они испытали прелести румынской тюрьмы с ее зверскими побоями. Но вскоре их передали советским властям. Следствие в Черновицах продолжалось недолго. Все пятеро получили на «полную катушку». Их отправили на пересылку и уже готовили к этапу в лагеря. Но вдруг прибыла срочная депеша из Киева с предписанием немедленно доставить всех в следственную тюрьму МГБ УССР. Здесь их дело хотели раздуть, «пришить» к нему новых людей. Денно и нощно задавался постылый вопрос: «Кто еще хотел перейти границу?» Мальчишки отвечали: «Не знаю». И они действительно не знали. А Дубровский отвечал: «Вера запрещает мне лгать. Я знаю, но не могу назвать имен». Его сажали в карцер, срезали полбороды, всячески глумились над ним. Но ничто не смогло согнуть этого гордого иудея. Многомесячное дополнительное следствие по делу группы Дубровского оказалось бесплодным.
Как-то Изя Резниченко пришел в камеру радостно возбужденным:
- Я уверен, что завтра выпустят меня на свободу.
Так как Изя был киевлянином, то я попросил его зайти к дяде и передать привет от меня. А чтобы я знал, что моя просьба выполнена, то пусть пришлют мне пасту и зубную щетку. На следующий день Изю действительно вызвали с вещами.
ГЛАВА 9
В КАМЕРЕ 69
1. Зинченко и Яцына
Через день после ухода Изи вызвали с вещами Хиру, Левкипкера и меня. Нас повели на второй этаж. Меня и Яшу посадили в камеру 69, первую камеру слева при входе на второй этаж, а Хиру повели дальше.
В камере уже было четыре человека: Дмитрий Константинович Филинский, Дмитрий Андреевич Яцына, Иван Семенович Зинченко и Яша Левчук.
У Зинченко было несколько фамилий. Открывалась кормушка и «вертухай» (надзиратель) спрашивал: «На букву «З»?». Зинченко подходил и шепотом называл свою фамилию. «Он же?» – спрашивал «вертухай». Зинченко называл другую фамилию. «Он же?» – продолжал «вертухай». Зинченко называл еще одну фамилию. Все это было мне в диковинку.
Из бесед Зинченко с Яцыной и Филинским я косвенно узнал ряд интереснейших подробностей о нем.
Летом 1941 г. он появился на Львовщине в составе какого-то украинского подразделения, созданного под покровительством немцев. Члены этого подразделения устанавливали угодную немцам местную администрацию, боролись с большевиками, помогали немцам громить советское подполье и уничтожать евреев. Когда Зинченко стало известно об аресте немцами украинского лидера Степана Бандеры, он переметнулся в украинское антинемецкое подполье. В одном из столкновений с немцами был взят в плен и отправлен в Освенцим. Там ему повезло, он был зачислен в особую группу, задача которой состояла в переволакивании трупов из газовых камер в крематорий.
После освобождения Освенцима Зинченко нелегально пробрался в Западную Украину, связался с бандеровским подпольем и действовал в его рамках почти три года вплоть до своего ареста в 1948 г. Когда он закончил свой рассказ, Яцына сказал:
- Двадцать пять лет обеспечено.
- Знаю, – спокойно ответил Зинченко.
Яцына мало говорил о своем деле. Знаю только, что был он секретарем комсомольской организации города Мукачево в Закарпатской Украине, связан был с какой-то подпольной организацией и арестован при попытке перейти советско-чехословацкую границу. Яцына был необычайно эрудированным человеком в области комсомольских и партийных норм, гражданского и уголовного законодательства, тюремного и лагерного быта. Беседы с ним мне на многое открыли глаза, и вряд ли после них меня можно было назвать лояльным к режиму. Яцына, несомненно, обладал большим воспитательным талантом.
Когда я рассказал Яцыне и Зинченко о своем деле, последний спросил меня:
- А не привлекается ли по вашему делу Спивак, студент юрфака Львовского университета?
- Да, привлекается, – ответил я. – А вы что, с ним сидели в одной камере?
- Нет, не я, а мой идейный учитель Н., с которым мне вновь недавно довелось встретиться во Львовской тюрьме, – ответил Зинченко и продолжал: – Н. воспитал меня в духе служения украинской нации. Он подвергался преследованиям при поляках, при немцах, а теперь его пытаются доконать большевики. Поляки посадили его в страшные казематы Березы Картусской, где он приобрел туберкулез. Немцы поместили его в Освенцим, где ему сделали «научно-исследовательскую операцию», в результате которой можно видеть, как за прозрачной пленкой функционируют его больные легкие. А вот недавно русские припечатали ему двадцать пять лет. Н. – человек солидный, очень скуп на похвалу. Так вот, он очень хвалил вашего Спивака. Его сажали в карцер, избивали, на носилках несли на допрос, но он был тверд и непоколебим. Но однажды его принесли в беспамятстве. Когда он пришел в себя, он сказал:
- Ну, все пропало. Теперь им все известно. Они исследовали все письма, хранившиеся у меня, и допросили моего товарища, который обо всем рассказал.
Мой учитель Н. с трудом успокоил вашего Спивака[19]. Н. считает возрождение еврейского национального самосознания очень положительным фактором для развала русской империи – тюрьмы народов.
Как-то я был невольным свидетелем беседы Зинченко с Яцыной. Зинченко рассказал, что еще в январе 1949 г. в одной камере следственной тюрьмы МГБ УССР сидел генерал Греков, который в 1919 г. был военным министром в правительстве Директории УНР (Украинской Народной Республики). До 1948 г. Греков проживал в Вене. Когда в 1945 г. советские войска приблизились к Вене, он не эвакуировался, считая, что его не тронут: он уже преклонного возраста и последнюю четверть века не занимался никакой политической деятельностью. Почти три года он спокойно проживал в американской зоне оккупации. Осенью 1948 г. к нему на квартиру с богатыми подарками пришли три советских офицера и попросили ознакомить их с достопримечательностями Вены. Офицеры были очень любезными, вежливыми, культурными, и Греков согласился. В течение нескольких часов они осматривали город, но как только смерклось, офицеры заткнули Грекову рот кляпом, связали его и депортировали из Австрии. Через некоторое время он очутился в Киеве.
2. Спор с Левкипкером из-за Ивана Франко. Филинский. Эксперимент со спичками
Неделю спустя после того, как Изя Резниченко покинул с вещами 18-ю камеру, мне принесли в передаче пасту и зубную щетку, и мы с Яшей Левкипкером были уверены, что Изя на свободе. Яцына, которому я рассказал об Изе и нашем уговоре, скептически покачал головой и сказал:
- Случайное совпадение…
Вскоре мы подрались с Яшей Левкипкером из-за Ивана Франко. Перечитывая повести «Boa constrictor» и «Борыслав смиеться», я сказал, что в Западной Украине были объективные причины для антисемитизма, ибо евреи явились там пионерами капиталистического накопления.
- Ты бы постеснялся выступать в качестве адвоката антисемитизма, в качестве охвостья юдофоба Франко, – гневно набросился на меня Яша.
- Для того чтобы лечить болезнь, надо обнаружить ее истоки, – ответил я. – А ты – ретроград, если можешь называть Франко юдофобом!
И пошло…
Дмитрий Константинович Филинский, седой солидный мужчина с крупной головой и стальными холодными глазами, был старше всех в камере по возрасту, говорил медленно, важно, веско. Говорил больше на житейские темы, читал нам целые лекции, как надо вести семейную жизнь в хозяйственном и личном плане. Квинтэссенция его поучений: взаимные уступки супругов. Филинский говорил много о человеческой слабости, о том, что нельзя быть слишком требовательным к людям, о том, что пыткой можно сломить волю любого человека.
- Что такое горящая спичка? Пустяк, кажется. А вот, поди, одной-двумя горящими спичками можно развязать язык любому, – сказал он однажды.
- Неверно! – с задором сказал я. – Вот заставьте меня закричать вашими спичками! – И протянул ему левую ладонь ребром вниз.
Филинский долго отказывался от «эксперимента», но я сильно настаивал, да и сокамерники меня поддерживали. И он зажег спичку. Я крепко сцепил зубы, чтобы не закричать, и пытался держать вытянутую руку строго горизонтально. Но, помимо моей воли, рука медленно поднималась вверх. Я жестом попросил Филинского поднимать горящую спичку вслед за рукой, что он и сделал. Сгорела одна спичка, другая. Ребро ладони почернело, но я не издал ни звука. Все стали поздравлять меня, а я еле ворочал языком: он был весь искусан. На месте ожога вскочил громадный волдырь, и я почти всю ночь не мог уснуть от боли. В довершение всех бед, под утро меня вызвали на допрос.
Горюн сразу обратил внимание на мой волдырь.
- А что это такое? – поинтересовался он.
- Коробка спичек загорелась у меня в руке, – соврал я.
- Но вы ведь не курите, насколько мне известно.
- Совершенно верно. Но я попытался научиться, и столь неудачно, – с притворной горечью ответил я.
Горюн недоверчиво покачал головой, но разговор на эту тему прекратил.
В камере никто, кроме Яцыны, не знал, за что сидит Филинский. Знали, что он бухгалтер, что в этой же тюрьме сидит его жена, и – все. Однажды, в отсутствие Филинского, я спросил Яцыну, за что сидит Филинский.
- Много знать будешь – состаришься, – ответил Яцына и добавил: – Скажу тебе только, что ему, как и мне, 25 лет обеспечено.
Позже, уже на Лукьяновке, я узнал, что Филинский с женой были сотрудниками киевского гестапо и, в частности, отличились в вылавливании евреев.
3. Необычный зэк Данилов – рассказ Левчука
Утром забрали Зинченко с вещами, а в полдень в камеру привели необычного заключенного: в военной форме без погон, с неостриженными волосами.
- Лейтенант Данилов, – представился он. – Нахожусь здесь по недоразумению и задерживаться долго у вас не буду.
- Ишь ты! Откуда ты такой прыткий? – спросил Яцына.
- Из Ровно, – ответил Данилов.
- А майора Печенкина ты не знаешь? – поинтересовался Яша Левчук.
- Не знаю, – ответил Данилов, и все поняли, что он врет.
- А вот послушай, может, вспомнишь, – не отставал Левчук, и стал подробно рассказывать свою историю.
Яше еще не было пятнадцати лет, когда немцы, учинив облаву в их селе, увезли его в Германию в качестве «остарбейтера» (буквально: восточного рабочего), то есть рабочей скотинки. Ну и горя хлебнул он на чужбине! Каторжный труд, голод, побои. Язва желудка от хлеба с опилками. Когда американцы освободили его, он был полнейшим дистрофиком. Яшу госпитализировали, излечили от язвы. А чтобы он немного поправился, поставили его помощником повара в военной части. Солдаты очень полюбили его и окрестили «Линчеком Майком».
Однажды в их часть приехала молодая землячка Яши и предложила ему записаться в какую-то школу в Кельне, куда записалась и она. Яша очень сдружился с солдатами и, не желая расставаться с ними, отказался от заманчивого предложения землячки, хотя она ему очень понравилась.
В конце 1945 г. Яша вернулся на родину, поступил в пищевой техникум, а в начале 1948 г. его арестовали по обвинению в шпионаже.
Оказывается, по такому же обвинению арестована была его землячка, некогда призывавшая его записаться в какую-то школу и рассказавшая об этом следствию. Яше устроили трехсуточный «кант», в течение которого сменялись допрашивающие его следователи, а его толкали, щипали, обливали водой, чтобы он не уснул. Яша «кант» этот выдержал и ничего не наплел на себя, как делали многие.
Тогда его передали в руки майора Печенкина, славившегося своей жестокостью. Печенкин заранее составил протокол, в котором говорилось, что землячке удалось завербовать Яшу в шпионскую школу; что там ему дали кличку «Линчек Майк»; что он по заданию своей землячки собирал секретные сведения о военных объектах Западной Украины и передавал их землячке через связных, представлявших ему, вместо пароля, ее перстень. Яша долго не хотел подписывать эту ересь, но карцеры и кастет Печенкина сломили его волю. Он все подписал и получил 25 лет. Ожидал уже отправки в лагеря, как вдруг его привезли в Киев на «переследствие».
На пересылке Яша узнал, что у Ровенского МГБ вышел конфуз: в канализации близ следственной тюрьмы было обнаружено несколько трупов людей, замученных во время следствия и «списанных» как умерших от болезней. В связи с этим 17 человек из аппарата органов Ровенского МГБ было арестовано, в том числе и знаменитый Печенкин, а многие оформленные ими дела были направлены для пересмотра в Киев. В свете всего вышеизложенного Яша понял, почему его везут в Киев.
В Киеве он наотрез отказался от всех своих ровенских показаний. Отрицал малейшую свою вину перед советской властью. Но реабилитация его не входила в планы киевского следствия. Яша полтора года просидел в тюрьме. Многое видел и о многом мог рассказать, кому не следует.
Следователь состряпал новый протокол, более правдоподобный, чем протокол Печенкина. Яшу теперь не обвиняли в шпионаже, а лишь в сотрудничестве с войсками иностранного государства (ведь работал же он помощником повара в американской военной части!) и в антисоветской агитации. Последняя заключалась в том, что он, якобы, рассказывал американцам о массовых арестах в Западной Украине после прихода туда советских войск осенью 1939 г.
Яша ничего не подписывал. Его вызывали каждую ночь. Либо он стоял в «боксе», либо сидел перед следователем, который занимался своими делами и время от времени спрашивал: «Подпишешь?». А чтобы Яша не уснул, он время от времени выплескивал ему в лицо стакан холодной воды или ударял в голень носком сапога. Голени обеих ног у Яши были сплошь в синяках, но это не шло ни в какое сравнение с живописными рубцами по всему телу, которые оставил на память о себе Печенкин.
Яша считал киевское следствие сплошным курортом после ровенского. Он умудрялся спать сидя с открытыми глазами, так что надзиратели, время от времени заглядывающие в глазок камеры, не беспокоили его, ибо не догадывались, что он спит. Своего киевского следователя Яша остроумно окрестил «Пожарником» и «Футболистом».
Однажды «Футболист» сказал ему:
- Зря ты, Левчук, отпираешься. Подпиши протокол и получай свои 10 лет. Путевка в жизнь, которую тебе дал Печенкин, неотвратима».
Яцына советовал Яше последовать предложению «Футболиста»:
- Все равно не выпустят. В карцере сгноят. Смирительной рубашкой задушат.
- Так вот, кто такой Печенкин, оставшийся у меня на всю жизнь в печенках, – закончил свой рассказ Яша и добавил, обращаясь непосредственно к Данилову: – А ты так скоро забыл своего земляка и коллегу!
Все мы следили за лицом Данилова. Ему было явно не по себе от рассказа Левчука. Он все время порывался к двери, но сдерживал себя. Наконец, он подбежал к двери и забарабанил в нее изо всех сил. Прибежали надзиратели.
- Я нахожусь тут по ошибке! Доложите начальству!
- Тс, не ори! У нас ошибок не бывает. Замолчи, или наденем рубаху!
Вечером Данилова убрали из нашей камеры.
ГЛАВА 10
В КАМЕРЕ 57
1. Вторая встреча с Александром Хирой
Володя Комедат. Пельман
Утром в 69-ю камеру привели Александра Хиру, а вечером его, Левкипкера и меня перевели в пустую камеру №57. В ней мы были втроем недолго. Вскоре к нам подселили изможденного, свирепого вида немца Пельмана и украинского парня Володю Комедата с необычайно громадным красным носом.
История Володи Комедата очень напоминала историю Яши Левчука. И его угнали в Германию почти подростком, и он дошел там до дистрофии, и его спасли союзники, но не американцы, а англичане. Его направили в центр Англии на какой-то сказочный курорт. Володе никогда и не снилось, что можно жить в такой роскоши. Но тоска по родине не покидала его. И когда явился к ним советский генерал с призывом: «Возвращайтесь домой. Родина вам все простила», – он откликнулся на этот призыв, хотя последние слова показались ему весьма странными: никакой вины он за собой не чувствовал. Генерал собрал по всей Англии несколько сот возвращенцев. Их посадили в Дувре на корабль, который взял курс на Одессу.
Когда они стояли на причале у берегов Италии, произошел зловещий инцидент. Один из возвращенцев потребовал, чтобы ему дали возможность сойти на берег, ибо он передумал и в Россию возвращаться не хочет. Ему запретили. Тогда он крикнул: «Братцы! Одумайтесь! Вы едете на верное страдание. Вас ждут тюрьмы и лагеря!». Бросился в воду и утонул.
Встреча в Одессе также не предвещала ничего хорошего. Густые шеренги войск МВД отделили их от массы людей, собравшихся на пристани в надежде увидеть своих без вести пропавших родных и знакомых.
Возвращенцев под конвоем провели в какие-то пустующие казармы, где была произведена сортировка: кого в следственную тюрьму, кого на «вольное поселение». Лишь немногим, по непонятным критериям, разрешено было вернуться в свои родные места.
Володю отправили на «вольное поселение», вначале на башкирские нефтепромыслы, а затем – на рыбные промыслы Дагестана. Володя с детства привык к физическому труду, но рыболовецкий труд показался ему невыносимо тяжелым. Он сбежал с промыслов и очутился на своей родной Сумщине. Через несколько дней его арестовали и дали 25 лет за шпионаж в пользу Англии. Но, подобно Левкипкеру и Левчуку, его не отослали в лагерь, а привезли в Киев. Денно и нощно требуют от него, чтобы он назвал своих сообщников по «шпионской деятельности». Надо было видеть этих деревенских парней – Левчука и Комедата, чтобы понять всю нелепость этого обвинения!
Пельман оказался очень антипатичным типом. Я прекратил с ним всякие разговоры после того, как он несколько раз высмеял мой немецкий. Также Левкипкер и Комедат перестали разговаривать с Пельманом. Над Хирой он прямо-таки насмехался – как протестант над католиком.
Пельман до плена весил 90 кг, в плену вес его достиг половины прежнего. Его глаза вечно горели голодным огнем с жестокими отблесками.
По утрам дежурный по камере подходил к кормушке и брал для всех паек. Как-то Пельман дважды получил паек для нашей камеры и тут же съел шесть пáек. В какой-то камере хлеба не хватило.
Дело дошло до дежурного по корпусу лейтенанта Хмары. Раздатчики сказали ему, что почти уверены – это камера 57 дважды получала паек, но они не обратили внимания, кто именно получал хлеб через кормушку. Нас всех пятерых вызвали на дознание в «приемный покой» к Хмаре. Он орал, грозил, требуя, чтобы мы сказали, кто сегодня дежурный по камере. Следуя тюремной этике, мы не выдавали Пельмана. Тогда Хмара решил обрушить весь свой гнев на Хиру:
- Ты вот священник. Ратуешь за правду и справедливость. Справедливо ли это, чтобы ваша камера получала двойной паек, а другая камера осталась без хлеба?
- Несправедливо.
- Так вот, скажи, кто получал сегодня хлеб?
- Не знаю. Я молился в то время.
- Такова ваша иезуитская логики и этика: вы отворачиваетесь к стене, когда людей убивают! – И Хмара распорядился отправить Хиру в карцер, а нас всех возвратить в камеру. – Будешь сидеть в карцере, пока не назовешь сегодняшнего дежурного по вашей камере! – бросил Хмара вдогонку Хире.
Когда мы пришли в камеру, я вплотную подошел к Пельману и прошипел:
- Мы задушим тебя, если ты сам не признаешься в своей вине! Мы не позволим, чтобы за тебя безвинно страдал Хира!
Яша и Володя одобрительно кивнули.
Через два часа Пельман постучался в дверь и я попросил надзирателя, чтобы нас с ним отвели к Хмаре (меня в качестве переводчика). Хиру отпустили, а Пельмана три дня продержали в карцере.
Пельман – рабочий по происхождению. До войны работал на укладке мостовых. Во время войны, по его словам, был ответственным за отопительную и канализационную систему в каком-то штабе. Из-за этого штаба его из лагеря военнопленных привезли в эту следственную тюрьму.
Я почти уверен, что он ведал душегубками и крематориями. У меня мороз по телу пробегает, когда я вспоминаю его как-то вырвавшиеся из самых глубин сердца слова: «Был бы весь земной шар серой и был бы я спичкой – сжег бы я весь земной шар и радовался бы!».
И я подумал: «Сжег бы не задумываясь, если бы это было в его силах».
2. Иван Ковач
Последний человек, с которым я познакомился на Короленко 33, был словак-адвокат Иван Ковач (мы его называли Иван Иванович). Родился он в Братиславе, но в последнее время жил в Праге. Арестовали его за робкие попытки заступиться за людей, привлекавшихся к уголовной ответственности по политическим соображениям.
Ковач нам очень много рассказывал о демократических порядках в довоенной Чехословакии; о благородстве натур обоих Массариков и Бенеша; о жестокости Клемента Готвальда, нового властелина страны. Рассказал он и о сильных протитовских[20] настроениях среди молодежи; об открытой антисоветской демонстрации спортивной организации «Сокол»; об особенно тонкой политике устранения инакомыслящих в Чехословакии; об атмосфере гонений и репрессий, приводящих оппозиционно настроенных общественно-политических деятелей, в лучшем случае, к самоотстранению, в худшем, – к самоубийству.
- Но ведь основная масса трудящихся поддерживает новые социалистические порядки, – заметил я. – Ведь февральские события 1948 года – классический пример бескровной социалистической революции, пример мирного перехода от капитализма к социализму.
Ковач насмешливо посмотрел на меня:
- «Бескровный», «мирный», – язвительно передразнил он. – И чего вам, советскому молодняку, в голову не вдолбят ваши агитаторы! А был ли ты в феврале сорок восьмого в Праге? Толкался ли в толпе и прислушивался ли к тому, что люди между собой говорят? А знаешь ли ты, сколько людей попало в тюрьму, сошло с ума, покончило жизнь самоубийством? Ничего ты, молокосос, не знаешь, а берешься судить! А я знаю, хотя, конечно, небольшую часть тех ужасов, которые творятся у меня на родине. Я сам поневоле «творил» эту пресловутую «мирную и бескровную революцию». Еще до нее, опираясь на помощь «союзных» советских войск и советских «специалистов», глава чехословацких профсоюзов Антонин Запотоцкий провел «чистку и утряску» профсоюзов, изгнав всех неблагонадежных деятелей. После этого вся Прага была разбита на рабоче-революционные округа. Ядром каждого такого округа было какое-то промышленное предприятие, в котором часть рабочих, достаточно благонадежных, была вооружена. Представители свободных профессий были также прикреплены к этим округам. К одному из них был прикреплен и я. Однажды вечером я получаю повестку: на рассвете быть в своем округе. Я застал в штабе своего округа уже много людей. Атмосфера была напряженная, предгрозовая. Выступил какой-то агитатор с зажигательной речью, суть которой сводилась к тому, что гидра контрреволюции поднимает голову, что надо ее отсечь и что надо всем идти на вооруженную демонстрацию в пользу прихода к власти волевого Готвальда вместо безвольного Бенеша. Я побоялся сказать что-либо в пользу Бенеша, хотя очень любил его. И вообще никто не осмелился перечить: всяк умудрен был горьким, почти трехлетним опытом друзей и близких… Через несколько часов многотысячные отряды рабочих из всех округов столицы двинулись к резиденции президента. Требовали установления в стране порядка, который может навести один лишь Готвальд. Если Бенеш не уйдет в отставку – вооруженная демонстрация превратится в беспощадное восстание. И Бенеш ушел. И пришел к власти Готвальд со своим не утихающим до сих пор якобинским террором. А ты говоришь: «мирная революция»! – с горечью закончил Ковач.[21]
Ковач много рассказывал о своей родной Братиславе, которую покинул в 1942 г., спасаясь от преследований Туки, властелина марионеточной Словакии. Следуя принципу «разделяй и властвуй», немцы расчленили Чехословакию, часть отдали Венгрии, часть присоединили к себе, а часть – Словакию – оставили «свободной», как бы «показательной страной». Действительно, в экономическом отношении это был самый благоденствующий, процветающий уголок Европы периода Второй мировой войны. Но при этом режим Туки был крайне деспотичен, что привело к Братиславскому восстанию перед вступлением советских войск на территорию Словакии. Тука воспитал население Словакии, главным образом молодежь, в яром антисемитском духе. Против этого выступил Ковач. Его попытались привлечь к уголовной ответственности, и он сбежал в Прагу, скрываясь под вымышленной фамилией. Ковач начал рассказывать о коллизиях пражского периода своей жизни, но мне не удалось дослушать его рассказа до конца: мне велели выйти с вещами. Тепло попрощавшись со мной, мои сокамерники утешили меня:
- Не горюй, Фима, у тебя будет всего лишь детский срок – 10 лет!
Примечания
[1] В 2003 году разделы «Лукьяновка» и «Первый этап» были объединены в раздел «После следствия и до лагеря».
[2] Сборник «Путь» был издан в Иерусалиме в 1981 г. Стихи и песни расположены в нем в хронологическом порядке и разбиты на три цикла:
1) «Лепет» – написанное до ареста; 2) «Неужели?» – написанное в заключении; 3) «Осколки» – написанное после освобождения. Последний цикл завершают песня «Я склонился к ногам» (май 1962 г., Ташкент) стихотворение «Прощание с Россией» (апрель 1973 г., борт самолета Москва – Вена) и стихотворение «Памяти А.Я. Якобсона» (конец сентября 1978 г., Иерусалим).
[3] Во время войны наши свидетельства о рождении затерялись. В 1944–1945 г. я заканчивал неполную среднюю школу, а моя сестра – начальную школу. Перед началом занятий от нас потребовали свидетельства о рождении. Благодаря моим стараниям, в восстановленных свидетельствах я уже фигурировал как «Ефим», моя сестра как «Бетя», а наш отец как «Сергей». (Дело в том, что еще до войны из рассказов отца о себе мне было известно, что в 1918–1919 годах, когда он работал приказчиком в одном из одесских магазинов, так его называли сослуживцы). В советских документах на русском языке я всегда фигурировал как «Ефим Сергеевич», а на украинском – как «Юхим Сергiйович».
[4] В сборник «Путь» вошло около 90 стихотворений и песен, из них 2 – на идиш, 11 – на украинском языке, а остальные – на русском. Подобно трилогии «Невольные встречи», сборник «Путь» разбит на три цикла: «Лепет» – сочиненное до ареста, «Неужели?» – сочиненное в годы заключения и «Осколки» – сочиненное после освобождения.
[5] Уже после своего освобождения я узнал, что в двадцатых числах февраля 1949 года Шика и Дава были вызваны в министерство госбезопасности УССР. (Шика тогда был студентом второго курса Киевского политехнического института, а Дава – института силикатной промышленности). И им предложили рассказать о своем участии в организации «Эйникайт» и о своих сообщниках. Они стали отпираться. Тогда им предъявили список лиц, имеющих прямое или косвенное отношение к «Эйникайт». В списке фигурировали и они. Составили соответствующий протокол и сказали: «Подпишите – дело будет прекращено за давностью, не подпишите – посадим всех». Они подписали, и их отпустили под расписку о неразглашении. Шика счел своим долгом обо всем сообщить друзьям. Он пошел на телеграф и позвонил Меиру Гельфонду в Винницу, а тот – кое-кому из товарищей. Шика был уверен, что никто о его разговоре с Меиром не узнает. Наивный мальчик! Ни один его шаг не ускользнул от зорких глаз чекистов. Его и Даву в тот же вечер арестовали, а вслед за ними – и меня.
Благодаря поступку Шики избежали ареста Клара Шпигельман и Циля Шварц. Первая уехала и появилась в Жмеринке лишь девять лет спустя, когда арестованные по делу «Эйникайт» уже давно были на воле. Вторая некоторое время скрывалась, затем была обнаружена гебистами и несколько раз допрашивалась в Винницком отделении МГБ. Но поскольку к тому времени следствие по делу «Эйникайт» уже подходило к концу и органам стало известно, что Циля никакой активной роли в этой организации не играла, ее решили не арестовывать.
[6] Выражения «старый «Эйникайт»» и «новый «Эйникайт»» пустил в обиход я. Хотя они не совсем точны, удобства ради я и впредь буду употреблять их в указанном смысле.
[7] Обычный дешевый прием следователей, направленный на запугивание. Заключенные считают, что пистолеты эти не заряжены.
[8] В то время я ошибочно считал, что Каутский – еврей. Лишь позже я узнал, что он был чехом.
[9] «Сын поднял руку на мать, холодно отвернулся от ее вековых страданий, духовно отрекся от своего народа». – С. Булгаков. Маркс как религиозный тип. – СПБ, 1907. – Цитируется по: Еврейская энциклопедия. – т.10, кол. 632.
[10] О существовании троцкистского IV Интернационала, ничего общего не имеющего с концепцией «архиархата», я узнал лишь тридцать лет спустя.
[11] Это была не первая моя игра в «организацию». В начале июля 1941 года, когда стало ясно, что немцы займут Жмеринку, Фимка Ковтун, Миша Берман, Юзик Докторович, Володька Соколов и я возомнили себя «юнармией», которая развернет подпольную деятельность, как только немцы захватят город, но родители не выпускали нас из бомбоубежища, когда мы хотели помогать противовоздушной обороне. Затем все разъехались, а я остался в гетто. Думаю, что все, кроме Юзика, погибли.
[12] «Черный человек» - мистический персонаж стихотворения С. Есенина.
[13] Анализируя этот допрос по возвращении в камеру, я обнаружил, что ошибся: все, что я говорил о Френкелях, относилось к Либерманам. Но Горюну я не рассказал о своей ошибке.
[14] Зэк (тюремный жаргон – заключенный).
[15] Упомянутый бланк на Украине называли «двухсоткой», ибо его подписание как заключительный акт следствия предусматривалось статьей 200 Уголовно-процессуального кодекса УССР.
[16] Позже Муня говорил мне, что слухи неточны: все это происходило не во Львове, а в Киеве.
[17] Позже стало известно, что венгерские евреи были переданы Салаши в распоряжение А.Эйхмана.
[18] Версия Коли Круковского о СВУ резко расходилась с версией, ставшей мне известной уже в Израиле. Согласно последней, дело о СВУ было сфабриковано органами ГПУ для того, чтобы истребить национально настроенную украинскую интеллигенцию. Насколько мне известно, в украинской эмигрантской литературе имя Табачникова не упоминается.
[19] Под влиянием этого рассказа я начал сочинять посвященную Муне «Старую песенку», которую закончил уже на Лукьяновке.
[20] В 1948 году И.Б.Тито, президент Югославии, вышел из контролируемого Москвой Коминформа.
[21] Воспоминания о Коваче ассоциируются у меня с инцидентом, произошедшим семь лет спустя. Я был тогда студентом-заочником физматфака Уманского пединститута. Я не любил ходить на лекции во время летних и зимних сессий, предпочитая готовиться к экзаменам самостоятельно. Как-то мне сказали, что новый лектор по историческому материализму Товбис заслуживает того, чтобы его послушать. Я не считал, что другие того не заслуживают, но просто в силу своих индивидуальных особенностей предпочитал оптимальным для себя образом использовать предэкзаменационное время. Любопытства ради пошел на лекцию Товбиса. Лекция была о типах перехода от капитализма к социализму. В качестве «классического примера мирного перехода» докладчик привел Чехословакию.
- Но среди слушателей есть такие, которые не согласны со мной. Я попрошу их не прятаться в кусты, а открыто вступить в диспут, и мы их положим на лопатки.
Я сидел, недоумевая, к кому эти слова относятся.
- Я имею в виду вас, – сказал Товбис, указывая на меня пальцем.
Я встал:
- Но я ведь ни слова не сказал!
- Все равно! По вашему лицу вижу!
- Новый ясновидец! – ответил я и сел.
После лекции я подошел к Товбису, сопровождаемый целой ватагой приятелей.
- Попрошу извиниться за оскорбление, нанесенное мне прилюдно, – с холодной сталью в голосе сказал я.
- Ишь ты, извиняться еще! А почему ты на лекции не ходишь, истмат игнорируешь?
- Я поступаю так, как считаю нужным для дела. А истмат я, как и все предметы, сдам на высший балл, только не вам, ибо вы клеветник! – сказал я.
Товбис оглянулся и, увидев, что симпатии студентов на моей стороне, поспешно удалился. Я тут же поклялся, что не буду посещать лекции Товбиса и не буду сдавать ему экзаменов, хотя бы мне это грозило исключением из института. К счастью моему, истмат у нас «принимал» другой человек, а Товбис кляузу на меня не написал.
До 1952 года Товбис был третьим секретарем Уманского горкома партии. Его «ушли» как еврея, и теперь он из кожи вон лез, чтобы доказать свою лояльность. По его кляузе был снят декан физмата Бабий, прекрасной души человек.
Напечатано в альманахе «Еврейская старина» #2(77) 2013 berkovich-zametki.com/Starina0.php?srce=77
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2013/Starina/Nomer2/EWolf1.php