Николаю Татаренко
Мои глаза закрывались столь быстро, что у меня не было времени подумать: я засыпаю. Через полчаса я просыпался от мысли: пора спать, надо бы как-то заснуть, я закрывал и клал книгу, которую все еще держал в руках, и задувал свечу. Во сне я продолжал думать о книге, таким образом, что в ней было написано обо мне. Потом это забывалось, и я направлялся в метемпсихоз мысли о прошлой жизни.
М. Пруст
1.
Если вам доводилось слышать о бессоннице от знакомых, должно быть их рассказы, будь они молоды или стары, были короткими, а впечатления их — мучительными. Мучительнее этого может быть только чтение таких рассказов об отсутствии сна, если бы они были написаны, и сами попытки мыслить о предмете, которому нет названия. Опыт бессонницы, почерпнутый из такого чтения, мог бы рассказать о том, что эти попытки подумать о чем-то становятся самопроизвольными, а то, что первым приходит в голову в первое солнечное утро с радостью хочется назвать «мыслью». Тогда как общее переутомление и «налитие головы» тяжестью, когда кажется, что ты плотнее прикреплен к тому, что видишь вокруг – миру, кажется смыслом времени — как единого человеческого ствола.
Этот ствол, или стол лба, за который пытаешься усаживаться и поглядеть в окошко новых глаз — где только сам свет — эти попытки вскарабкаться на табуретку за внутренним столом — еще труднее мысли о мучениях бессонницы, еще труднее самого чтения или понимания короткой фразы в разговоре о бессонной ночи. Потому что читать, мыслить и писать в таком состоянии — невозможно.
Герой рассказа Николая Байтова «Там стоял человек», напротив, не только не спит несколько суток, но и мыслит из самой точки фиксации своего ужасного состояния. Не только мыслит, но и пишет письмо об актуальном бытии Бога. Актуальном, поскольку действующим на него напрямую, актуальном, то есть имеющим в себе все, а не потенциальном, разворачивающимся во времени, промысле, понимании. Недостижимая для героя «бодрая созерцающая воля», тем не менее, описана в рассказанной истории.
Находясь в своем углу — местозалегании — персонаж и видит безвидное (до первого дня творения) черное облако пустоты, нагоняющее жуть — именно из-за этого видения (уже нельзя отличить, приснилось ли оно, уже нельзя отличить сон и бдение) герой и не может спать.
Последний раз приходило черное магнитное облако. Страшно вспомнить. Это была пустота. Я был готов визжать от жути, но голос отсутствовал.<…> И сна нет, но я не бодрствую, потому что нахожусь нигде. Сейчас мрак накроет уже и мысль, но ее не жалко, раз она вовсе бессильна. Ужас во мне орет, он беззвучен, а в нем, быть может, энергия, равная энергиям миллиардов звезд.
Н. Байтов. Там стоял человек/ Думай что говоришь
Точный ход прошлого, воспоминание по часам, которого пытается добиться герой — становится невозможным, ход мысли становится предельно прямым и предельно произвольным. Прямо предстает перед глазами то, о чем он мыслит, и произвольно предстает, потому что нельзя подумать ни о чем другом больше. А мысль бессильна, потому что у нее нет никакого представления, никакого названия. Бодрая созерцающая воля или состояние тяжелой головы (неразрывность буквальной связи с сотворенным миром, его подтверждение в каждой мысли — приходящей вместе с пробуждением) — здесь видится постоянным, продолженным в едином стволе времени. Бодрая созерцающая воля героя разлагается надвое: на страх и прелесть. А книги научили его, что видение «актуального бытия Божьего» — доступного в православной аскезе и молитве — дают возможность не спать по несколько месяцев, потому что то, что в его, героя, мучительствах, не имеет названия — имя Божье произносится и погружается в сердце. Это и есть бодрая воля бдения, недостижимая для него, как отрубленная голова, а самого этого человека ждет смерть от бессонницы.
Пусть отнимут сознание насильно, вместе с телом. Вот подавить надо ту волю, которая соблазняет, и пусть останется один страх: он не даст уснуть, пока я не умру от бессонницы. (там же).
Герой Байтова нисколько не сомневается в единстве сна и смерти, воспринимает он как данность и выход из собственного тела — пока он лежит бездыханный, он же вылазит через окошко чуланчика и убегает передавать важную документацию (документация — это как раз и есть описываемые здесь безобразия) некоему магистру.
Уравнение сна, написанное Байтовым, состоит из бодрой воли к созерцанию живым сердцем, неотличимости бесчисленных пробуждений от сновидений, мысли от действия. Но, чтобы превратить философский трактат в занимательный и полный перипетий рассказ, автору необходим уголовный сюжет. Сцена смерти и убийства уголовниками, похищающими важную документацию, превращается в рассматривание порнографических женских портретов — ворвавшиеся в квартиру стражи сна именно так видят вторую, прелестную часть его воли, именно такую документацию описанного здесь безобразия.
2.
Опыт иногда может подсказать то, что никогда не скажут в коротком разговоре, потому что, если начнешь вдруг делиться опытом, слушать это невозможно. Обнажают сердце страданием обычно «на голову больные». Они всегда найдут себе друга, которому исповедаться. Их опыт может подсказать, что на десятое, или двадцатое утро без сна, когда уже нельзя отличить мысль от действия, сон от помысла, и когда уже не помнишь, какого числа, всякий раз убеждаешься, что вновь встает солнце и поют птицы. А ты вдруг ослабел и присел, и чтобы еще больше пробудиться, просишь полить себя поливальщика газонов — на солнышке быстро высохнешь. И когда уже произвольная мысль сама поднимает с тумбы белое тело, когда на границе «непоняток и сумерок» все равно есть день недели, год и число, посмотри в карманный календарь – и все найдешь там на местах, «спокойняк».
Вот на границе таких непоняток и сумерок — на солнечном лугу легкой прелести возникает вторая черта описанной Байтовым свободной воли — жуткая, не унимающаяся тревога, — смысл которой в исчезновении времени — того единого ствола, который привязывает затылок людей в общее «актуальное бытие».
Этот момент описан в литературе, и называется паническим — и преподносится вдруг, среди бела дня, как ни в чем не бывало — у Гоголя, и потом у Липавского. Но Липавский и Гоголь сосредотачиваются на грозовой полноте солнечного сияния — голос полдня называет вас по имени. Хотя для появления исчезновения нет разницы годов, нет слов и чисел, нет того, что солнце встает, и поют птицы.
Есть особый страх послеполуденных часов, когда яркость, тишина и зной приближаются к пределу, когда Пан играет на дудке, когда день достигает своего полного накала. <…>Вдруг предчувствие непоправимого несчастья охватывает вас: время готово остановиться. День наливается для вас свинцом. Каталепсия времени! <…>Только бы не догадаться о самом себе, что и сам окаменевший, тогда все кончено, уже не будет возврата.<…>С ужасом и замиранием ждете вы освобождающего взрыва. И взрыв разражается.<…> Да, кто-то зовет вас по имени.
Л. Липавский. Исследование ужаса.
Один писатель идет дальше — и говорит о моменте исчезновения и самого имени, исчезновении самого времени, исчезновении самого бытия. Это знаменитая сцена Нимфеи Альбы — мальчика, превращенного в белую лилию в пустой лодке. Эта сцена первична для всей книги Саши Соколова «Школа для дураков». Из этой сцены вырастают и контуры общего безвременья написания повести — она могла быть написана в любые годы, когда были школы, реки и лодки. Из этой сцены вырастают и любые умозаключения писателя о повторности и обратимости времени, и его эссе о театральности.
Недавно (сию минуту, в скором времени) я плыл (плыву, буду плыть) на весельной лодке по большой реке. До этого (после этого) я много раз бывал (буду бывать) там и хорошо знаком с окрестностями. Была (есть, будет) очень хорошая погода, а река — тихая и широкая, а на берегу, на одном из берегов, куковала кукушка (кукует, будет куковать), и она, когда я бросил (брошу) весла, чтобы отдохнуть, напела (напоет) мне много лет жизни. Но это было (есть, будет) глупо с ее стороны, потому что я был совершенно уверен (уверен, буду уверен), что умру очень скоро, если уже не умер<…> я находился в одной из стадий исчезновения. Видите ли, человек не может исчезнуть моментально и полностью<…> то есть исчезает частично, а уж потом исчезает полностью.
С. Соколов. Школа для дураков.
Это прустианская идея, скажут нам, и взята из самого начала Комбрэ, где от сна за книгой и игры волшебного фонаря становится неотличимыми сон, бденье, смерть, забвение и полнота отчуждения и пробуждения. Нет, скажет опыт, который уже всему научил: эта идея исчезновения реальна, дана в чувственном восприятии, уже помыслена, и это не сон о безвидности земли, это сама безвидность. А имя того, чему нет названия, и сон — это уже лилия, Нимфея Альба.