* * *
Прикасаюсь к рябине, спящей, как смерть, в ноябре,
и она содрогается, открывает глаза в земле —
там, где у глины в каждой ноздре
по хрустальной петле.
Это червь дождевой, завязанный в узел,
живой, но уже ледяной.
— Я бы сузил, —
сказал Достоевский. — Попробуй, родной,
захлестни человека петлёй —
в стуже, в любви, в огне…
Рябина откроет глаза, подойдёт — прикоснётся ко мне.
* * *
Зеркало истончилось.
Кончился снегопад.
Что-то уже случилось
выдох тому назад,
только его не видно,
и вертикален вдох,
и пустоте не стыдно
слышать, как плачет Бог.
Он омывает сушу
и, продлевая мир,
смотрит в тебя сквозь душу,
вытертую до дыр.
* * *
Кто тебе в спину смотрит с утра,
словно в спине дыра:
вырвано сердце, дальше никак —
в теле твоём сквозняк.
Дождь косоглазый воду несёт,
скоро ведро нальёт.
Нет, не ведро — это бадья,
лёд пообгрыз края.
Как же я жив — мёртвый стою, —
дождик глазами пью…
Дождик в окошко, стынь-бирюза,
скашивает глаза…
* * *
Бог переводит время с дождя на снег,
не выходя у спящего из-под век —
красных, солёных, в трепетных бугорках, —
словно глазное яблоко держат в руках
и вращают его, раскручивают — они —
силы иные, влекущие ночи и дни
в разные стороны — до разрыва плевы
нежной Вселенной — до снежной её синевы,
до взрыва сердечного, — крепко к груди прижимаешь ладонь,
чтобы поймать, удержать, не упустить огонь.
* * *
Ночью выбрать непогоду.
Вниз лицом на глину лечь.
Осень вытянула воду
в немоту, в прямую речь.
Влагой, глиной, человеком
долюблю и домолчу…
Станет время первым снегом —
и погладит по плечу.
* * *
Мне только свет и нужен
и небо на лице.
На крыше снег надкушен,
как яблоко в руце.
И вызрели на стуже
большие снегири —
как яблоко снаружи,
как яблоко внутри.
* * *
У плачущих украли скрипку.
И птичья лапка рвёт кольцо.
У плачущих одна улыбка.
У плачущих одно лицо.
Когда бы я себя не глиной
знал, а рябиной и калиной,
меня бы утром снегири
клевали в сердце. Посмотри,
они всегда летают парой
и куст Вселенной изнутри,
как дети на картинке старой,
рассматривают… Снегири.
* * *
Осень — это когда болит
всё, кроме неба. Земля, мужая,
палой листвой прикрывая стыд,
смотрит в себя — чужая,
словно снится сама себе…
Боль — это смерть и чудо.
И у воды на губе
ледяная простуда.
* * *
Холодно. Ледяной
ветер. А вроде с юга.
Сядь. Посиди со мной.
Чтоб намолчать друг друга.
Дыма стоят столбы.
Прорубь. Луны огрызок.
Тянется из трубы
дерева сизый призрак.
Вечное волшебство:
птица обнимет воздух
весь в истолчённых звёздах —
и оттолкнёт его.
И полетит, неся
волю, порыв, объятье,
преображаясь вся,
если парит, в распятье.
* * *
Чайную ложку света
с белым кусочком льда
в белый стакан — и это,
кажется, навсегда:
холодом не расплавит,
зноем не ознобит.
Крылья вода расправит —
медленно улетит…
Круглое и простое —
зеркальце или нет?..
Донышко золотое —
всё, что оставил свет.
* * *
Пустота играет в прятки,
удлиняет Божий взгляд.
Золотые кажет пятки
уходящий листопад.
Воду белую охапкой
носит серая вода…
Замер кот с поджатой лапкой.
На крылечке. Навсегда.
* * *
Когда замерзает, вода открывает глаза,
как мёртвый, как бог.
Темнеет, глотнув глубины с угольком бирюза
и делает вдох —
на выдохе, вместе и выдох, и вдох — до свинца,
до ртути, чтоб зеркало в небе сложилось углом,
чтоб видеть и помнить мелькнувшее чудо лица,
когда ты в замёрзшую прорубь ударишь ведром.