Бывают странные сближенья. Новосибирск и Кострома, одному 120 лет, другой 860. Одна древнерусская, европейская, почти столичная (376 км от Москвы), другой — далекосибирский, столично-региональный (3600 км до Москвы). Дед и прапрапрапрапраправнук, воплощенная история страны и ее юное продолжение. Казалось бы, что у них общего?
Оба города объединяет слово «провинция». И костромичи, чей город основал «москвич» Юрий Долгорукий, вполне согласны с этим. И устраивают конференции, в названии которых (как и в докладах участников) с гордостью значится это, в общем-то, не очень симпатичное слово. Предложили и мне поучаствовать, и вот уже второй год подряд приезжаю я в эту чудную Кострому. На этот раз выступил я на секции с сугубо провинциальным названием: «Культура повседневности и образ “маленького человека” в культуре 60-х гг. ХХ в.». Хотя и не понимаю, по какой причине мой доклад об Игоре Дедкове и Викторе Астафьеве, людях совсем не «повседневных» и не «маленьких», был включен именно сюда. А потом все понял: это ведь Кострома, город непредсказуемостей, город В. Розанова и А. Ремизова, А. Зиновьева и И. Дедкова, А. Бугрова и А. Зябликова, больших оригиналов и «чудиков», как сказал бы В. Шукшин. Город, где, может быть, и родилось само понятие русской провинциальности с ее сложным отношением к столичности.
О чем позаботилась сама госпожа История. И цифра «13». Судите сами: великий подвиг Ивана Сусанина и венчание на царство Михаила Романова в 1613 году именно в Костроме не принесли, однако, городу никаких «дивидендов», хотя она вполне могла рассчитывать на столичный статус. Сглазил, видимо, пожар 1413 года, который историки края почему-то так охотно вспоминают среди прочих дат, оправдывая сие количеством сгоревших церквей (30), что, при всей чудовищности факта, зарегистрированного летописями, должно было впечатлить непонятливого большими размерами тогдашней Костромы. А к тому времени она имела уже настоящую святыню — Федоровскую икону Пресвятой Богородицы, явившейся князю Василию Ярославичу в пору получения Костромой статуса столицы удельного княжества. Впрочем, оберегом икона по-настоящему не стала, о чем говорит скоропостижная смерть возвращавшегося из Золотой орды князя. Остается добавить, что все эти события происходили не в каком-нибудь, а в XIII веке.
Правда, вся эта мифология чертовой дюжины в истории Костромы легко рушится тем, что летоисчисление тогда велось «от сотворения мира», и «нехорошие» даты имели в оригинале иной облик. С другой стороны, с введением нового летоисчисления в XVIII веке, судьба Костромы как будто налаживается. Две великие императрицы сего галантного века изменили облик города коренным образом: при Елизавете Петровне Кострома застраивается заводами и мануфактурами, а при Екатерине Второй получает веер расходящихся от центральной площади улиц и — наконец-то! — статус губернского города. Но с чисто костромской экзотикой: город героя-мученика Ивана Сусанина (памятник и площадь его имени в центре города) получит в начале XIX века ярко выраженную коммерческую символику — целые галереи белокаменных торговых рядов Мучных и Красных, с ячейками-нишами для «торговых точек», колоннадные Табачные и Дегтярные ряды, а лучи-улицы будут названы в честь представителей династии Романовых: Екатерины, Павла, Александра, Константина, Марии. К этому нужно добавить Каланчу и Гауптвахту — как шедевры стиля ампир начала XIX века, а не утилитарные учреждения. И, наконец, в довершение причуд ансамблевой костромской архитектуры, площадь, окаймленную памятником Ивану Сусанину, Торговыми рядами, Каланчой и Гауптвахтой, — неподалеку еще монструозный памятник Ленину, постаментом которому служит недостроенный в 1917 г. монумент-многогранник к 300-летию Дома Романовых, — назовут почему-то «сковородкой». Говорят, что из-за той самой «лучевой» планировки улиц. Того же рода и легенда о том, что эту «сковородочность» подарила площади Екатерина Вторая благодаря своему капризу: бросила якобы свой веер на карту города, а подчиненные взяли под козырек.
Глядя на дальнейшую историю города, мы вдруг снова встретимся с цифрой «13». Как только пришла советская власть и добавила, согласно новому григорианскому календарю, 13 дней, судьба Костромы опять стала меняться: большевики потихоньку превращали столицу губернии в райцентр Ивановской, затем Ярославской областей, закрепив это де-юре в 1929 году. Вы не поверите, но выкарабкаться из захолустного статуса Костроме вновь помогла роковая цифра: указ об образовании Костромской области «из ряда районов Ярославской, Ивановской, Горьковской и Вологодской областей» был подписан 13 августа 1944 года. Смущает, конечно, этот «составной» характер возрожденной губернии. Но разве не такова вообще и вся история Костромы, где что ни дата, что ни «13», то о двух концах — и радость, и несбывшиеся надежды. Филологически говоря, сплошной оксюморон.
Теперь понятно, почему замечательный костромич, доктор исторических наук, профессор-культуролог Алексей Зябликов назвал свою книгу «Провинциальная столица» (2008). Много смыслов в этом заглавии: тут и вечное историческое «перетекание» Костромы из «райцентра» в столицу (края), и смешанные, двуликие чувства автора, то саркастически высмеивающего ее провинциальность, то гордящегося ею же — ее столичностью особого рода, не «московской». С такими же перепадами следуют главы-очерки 1-го заглавного раздела книги. В дебютной автор воздает дань «сложившейся репутации духовного центра доподлинной Руси», ратует за сохранение «древнего очарования» Костромы, но без иконной сусальности. Поэтому, видимо, далее идет глава «Костромской мужчина», показывающая, что сусальности в этой книге, как говорится, днем с огнем не сыщешь. Зато в следующей главе «Костромская женщина», вместо сарказмов в адрес «неяркой внешности» и повадок типичного костромича-домоседа, — тонко завуалированные ильф-петровской иронией комплименты костромичке. Она красива, но «не всегда умеет распорядиться своей красотой», «восторженна и смешлива», но часто без причины. «Проникнитесь к ней душевным теплом», — просит автор.
В своеобразные качели превращается не только каждая очерковая глава, но и их последовательность. Алгоритм тот же: А. Зябликов вроде бы вышучивает, например, «провинциальные забавы» (одноименная глава), и тут же почти что гордится ими как подлинно костромскими: «Базовое понятие костромской ментальности — дурак». «Но — не ругайте меня, дочитайте до конца!» — просит автор, и поясняет: это ведь синоним мудреца с «говорильным азартом, отсутствием стеснительности в выражениях и высокими локационными свойствами ушей».
Вообще, А. Зябликов пишет о серьезных вещах и очень смело, не боясь сорваться в тон ругателя и «очернителя» своей малой родины, трогает злободневное. Пишет, например, о «приличном месте», в которое до сих пор не пускает Кострому история, то в «транспортный тупик» превращая город, то «пробуя на зуб» его губернский статус. А надо-то просто изжить в себе «чувство собственной униженности и обиженности», создав, наконец, свое «приличное место». Но как это сделать, если живет и процветает «Кострома маргинальная», «матерящаяся», заслушивающаяся уголовным «шансоном», с «пенитенциарной филологией» на устах, «новорусская» и даже «приморская», т. е. не в меру использующая иностранную лексику в вывесках «общественных заведений». Тут-то автор и дает волю своему культурологическому сарказму, изливая его в целую главу-гротеск, в стиле гомерических утопий В. Войновича, уверяя, что костромичи — потомки древнегреческих аргонавтов.
После вполне понятного эмоционального всплеска — из горячего костромского патриотизма, естественно, — А. Зябликов возвращается в спокойное русло очерковости. Мы узнаем о том, как далеко распространились по свету костромичи, осевшие кто в США, кто в Финляндии, во Франции, Израиле, Швеции и т. д., о китайцах-костромичах, которым автор искренне желает «обжиться» в городе. Узнаем о богатой и интересной истории Костромского технологического университета — alma mater самого А. Зябликова, месте его нынешней работы, о Центре И. Дедкова, который и проводит те замечательные конференции, куда и меня однажды пригласили. Приятно и трепетно, конечно, побывать в стенах, где учился (тогда еще в гимназии) В. Розанов, а ныне собираются уже не первый год ученые, журналисты, студенты, почетные гости в честь И. Дедкова, удивительного человека, лит. критика по профессии, культуролога по объему знаний.
Удивительно само сочетание двух имен, без посредства Костромы непредставимое. Да и сам Дедков вряд ли представлял себе, оказавшись в Костроме не по своей воле после окончания МГУ в 1957 году, что станет ее патриотом и проживет в ней 18 лет. И что, несмотря на надзор КГБ, сумеет прочитать здесь целую библиотеку несоветских религиозных философов и полусоветских писателей 20-х гг. — Б. Пильняка, Е. Замятина, И. Бабеля, критика А. Воронского. Что станет критиком-универсалом, рецензируя спектакли и кинофильмы, новинки зарубежной литературы в «Иностранке». Но такое полулегальное, по сути, антисоветское самообразование не приведет И. Дедкова к диссидентству, как А. Солженицына или А. Синявского. Напротив, только сделает его еще большим патриотом, но уже провинции, «глубинки», и не только костромской. Это тоже своего рода «диссидентство», и преобразится оно в философию провинциальной литературы, нового ее понимания.
Определение «деревенская литература», вдруг получившее широкое хождение с 60-х гг., Дедков предлагает понимать шире: «провинциальная проза». «Это указывало бы, — пишет Дедков в статье “Пейзаж с окрестностями” (1979), — на место жительства писателей, за чьими именами Вологда, Воронеж, Иркутск, Псков, Курск, Ростов-на-Дону. (Ф. Абрамов, Ю. Куранов, В. Распутин, В. Личутин, Е. Носов, В. Семин. — В. Я.). Или другие среднерусские, сибирские, поволжские города». С «провинциальной» духовно роднится «военная» проза в лице В. Быкова, Г. Бакланова, В. Богомолова, К. Воробьева, В. Кондратьева, Ю. Бондарева. И в целом этот огромный отряд писателей обладает, по мысли Дедкова, тем главным качеством, что «отрицает какую бы то ни было иерархичность материала и героев; весь интерес — в человеке, малой частице народа, все значение человека — в его духовной неповторимости, в достоинстве его нравственного выбора перед лицом могущественных обстоятельств».
Даже в легальной печати это выглядело не очень-то по-советски, как вызов официозу, соцреализму с его навязываемой партийностью. А если взять его «Дневник», который он вел с 1953 г. и опубликованный полностью в 2005-м, то там со всей откровенностью обнаружится сила его противостояния строю, отнюдь не приветствовавшему свободу мысли и слова. Противостояния индивидуума, внутренне убежденного в своей правоте, и оттого еще более впечатляющего. Как этот огромный, почти 800-страничный крупноформатный том, как онегинский Евгений перед Медным Всадником, как Розанов, бросивший вызов громаде всей, по сути, дореволюционной культуры во имя правды «маленького человека» с «малой родины».
Этих двух «маленьких людей» (на самом деле — немаленьких) роднит костромская почва. С разным опытом и судьбой, с отталкиванием Дедкова от Розанова, но, в конце концов, она их сроднила. В 1963 году И. Дедков В. Розанова вроде бы категорически не приемлет, но уже нет «возмущения, отрицания, отфыркивания» от него. И только в 1982 году Дедков запишет о Розанове, по поводу его переписки с К. Леонтьевым: «Чрезвычайно интересен Леонтьев, но не менее — Розанов. И, конечно же, Розанов ближе, а иногда удивительно точен… леонтьевский и розановский углы зрения-понимания по-своему уникальны и независимы. Кроме того, получаешь удовольствие “стилистического” рода».
И совсем не обязательно, чтобы Дедков был почитателем и поклонником Розанова, у которого так много зависело от настроения. А Дедков зависеть от него не хочет — не та эпоха! Розанов был ««сам собой», настроение, по-видимому, им правило. Но хорошо ли это?.. Ведь может Розанов совершенно искренне подивиться и легонько возмутиться тому, что вот помнят поэтов, а полководцев — нет. (И слава богу, что не помнят!) «Нужна великая, прекрасная и полезная жизнь!» — «Бессодержательное краснобайство», — возмущается Дедков в 1967 году. И это вполне нормально, потому что сусальный Розанов никому не нужен. Да и в свое время он таким, «иконным», ни для кого не был.
Но в начале XXI века, в эпоху «провинциальной столичности», Розанов становится актуальным. В обожании ли, в полемике с ним — все равно. Важность, злободневность Розанова и показывает А. Зябликов в своей книге, в этом он на первой же странице признается: «Волжским простором наполнена, костромским дождичком вспоена философия моего великого земляка Василия Розанова. Каждый раз с радостным предвкушением новых открытий погружаюсь в его литературное волхование. Пытаюсь понять тайну его сумасшедшей органики, его ничем не замутненной русскости…» («От автора»). Таким же образом можно попытаться осмыслить и «тайну» книги самого А. Зябликова, розановской не по стилю, а по духу и смыслу. И по настроениям, то минорным, то мажорным. В последней главе «костромского» раздела книги автор абсолютно уверен, что Кострому Розанов «более чем любил». Несмотря на то что провел в ней самые горькие детские годы (1861—1870). Но в итоге «костромской» для него «значит типично великорусский, архирусский». В «Уединенном», продолжает А. Зябликов, «Кострома упоминается Розановым как синоним всего безыскусно-настоящего», «конкретного», «жизненного».
Тут я и вспомнил свой доклад на конференции этого года, который как раз посвятил ключевому для Дедкова и В. Астафьева понятию «жизни» в ее возможной полноте, свободной от идеологических схем, навязываемых слишком уж назойливым государством. Дедков, однако, критиковал Астафьева за то, что тот резко усилил публицистическое начало в «Царь-рыбе», «Печальном детективе», в романе «Прокляты и убиты». Это казалось критику неоправданным сужением той самой жизни с большой буквы, самодостаточной в своем существовании. Хотя почему бы и авторский голос, публицистическое начало не включить в проявления все той же неделимой на части жизни?
Астафьев тяготел к борьбе с властью, Дедков же предпочитал индивидуальное противостояние / сопротивление ей. И это не разные типы провинциального самосознания, а его грани, проявление универсальности этого специфического самосознания. Ибо и Дедков мог так «приделать» лит. генералов вроде Ю. Бондарева или Е. Исаева, что Астафьев, как он пишет, «чуть со стула не упал от точности и умного слова, вызревшего в тихой и суровой русской провинции». И разве не такими были Ф. Абрамов, В. Богомолов, В. Семин, А. Адамович, Ю. Трифонов и, конечно, В. Быков и А. Солженицын, особо любимые и Дедковым, и Астафьевым?
Находит Дедков эту Жизнь и в произведениях трех главных сибиряков — Астафьева, Распутина и Шукшина, и у С. Залыгина, которому посвятил отдельную книгу. Когда я делал в прошлом году доклад об этой книге Дедкова и о помощи Н. Яновского в осмыслении Дедковым «сибирской темы», мне возразили, что книга была написана критиком «на заказ». Пусть даже и так, хотя это понятие плохо соотносится с принципами Дедкова. Но какое знание Сибири, особенно литературной, он показал! Достаточно взглянуть на примечания: вместе с Ф. Шлегелем и Дж. Коллингвудом, В. Катаевым и Б. Пастернаком значатся А. Лейфер и В. Утков, Г. Гребенщиков, А. Новоселов, А. Топоров, В. Зазубрин и даже Г. Потанин. Любопытно, что к словам крестьянки из коммуны А. Топорова, говорившей в 1927 году о зазубринских «Двух мирах», Дедков мгновенно подбирает параллель из П. Флоренского, друга и соратника Розанова: «Художник есть чистое, простое око, взирающее на мир, чистое око человечества, которым оно созерцает реальность»… «Око» не должно быть «замусорено: ложными взглядами, теориями», — цитирует Дедков запрещенного (но пытливый критик отыскал-таки статью в легальном журнале «Декоративное искусство») советской властью философа еще во вполне советском 1985-м.
Сибирским «Розановым» стал для Дедкова Н. Яновский, посылавший костромичу тома «Литературного наследства Сибири» с Н. Ядринцевым и Г. Потаниным, весьма заинтересовавшими Дедкова. Он оценивает фигуру Н. Яновского как общероссийскую, масштабную («мысль в России существует зрелая и здравая», записывает он в «Дневнике» после личного знакомства с Н. Яновским в 1980 году), стоящую в одном ряду с этими великими сибиряками. Их мысль о «федеральной идее» «когда-нибудь и пригодится России», — писал Дедков Яновскому в 1981 году. Символично и то, что последнюю свою статью Дедков посвятил А. Щапову, одному из сибирских патриотов, современнику Ядринцева и Потанина.
Дедков и Розанов — великие провинциалы, заслуженные костромичи, с бесконечностью рефлексии — и вглубь и вширь, простиравшейся до Сибири у Дедкова и до Древнего Египта у Розанова. Для костромичей они — живые современники, всегда готовые к диалогу и сотворчеству. А. Зябликов в своей книге пишет словно в незримом присутствии этих вечных костромичей, отчего и его «Провинциальная столица» выглядит не просто «очерками», как значится в подзаголовке, а, так сказать, собеседованиями, наследующими «Опавшим листьям» Розанова и «Дневнику» Дедкова с их бескомпромиссностью. А в позапрошлогодней статье в «Костромском гуманитарном вестнике» он вступил в заочный диалог с обоими. Розанов «считал преступным отлучение от государственного строительства ярких представителей интеллигенции», Дедков, наоборот, — благом, Зябликов выбирает мудрую середину. И находит для этого «срединное» слово «внеприсутствие», где все права во взаимоотношениях с властью на стороне «художника»-интеллигента, соблюдающего дистанцию.
О том, что это полурозановское-полудедковское словечко истинно костромское, говорит последний раздел книги «Заметки о костромских писателях и художниках», где приоритет отдается вышедшим из андеграунда в 90-е годы О. Губанову, С. Савину, Е. Разумову, Ю. Бекишеву и, конечно, Александру Бугрову. В 2010-е я собственными глазами видел, как он, тренер шахматной школы, интеллектуал-эрудит, знаток Розанова, посрамивший однажды академических розановедов, лидер городских неформалов, заседает в президиуме Дедковских чтений в КГТУ и выступает на пленарных заседаниях вместе с почтенными профессорами. Чисто костромской феномен!
Если бы он, человек-легенда, местный Бодлер и не сидел бы в президиуме, то все равно незримо присутствовал бы там, вернее, «внеприсутствовал». Его образ-имидж просто-таки врезается в память: бритая налысо голова, доброе, улыбчивое лицо то ли большого ребенка, то ли буддийского мудреца вне возраста и времени. И тут я словно прозрел: как бы идеально совмещались изображения Дедкова и Бугрова, если последнему примерить характерную пышную прическу Игоря Александровича! Тот же добрый взгляд и свет глаз, полуулыбка и внутренняя сосредоточенность. Позднее я прочитал в новой книге о Дедкове, купленной в кулуарах конференции, в воспоминаниях Бугрова: «В какой-то период своей жизни я хотел быть похожим на него». Было это в начале 80-х, прошло много лет, а похожесть осталась. Сознательная или внесознательная, ибо, его ученик, он верит, что «время Дедкова не прошло, и в вечности русской литературы имя Дедкова займет свое достойное место».
Писалось это А. Бугровым в контексте размышлений на будоражащую интеллигентную Кострому до сих пор тему «Игорь Дедков и Василий Розанов», где Розанов все-таки явно превосходит в известности своего «антипода». «Сейчас он (В. Розанов. — В. Я.) один из самых издаваемых и читаемых авторов», — пишет А. Бугров. Но иначе и быть не могло, слишком разными были эпохи, создавшие их. Зато почва, genius loci, была одна — Кострома, амбивалентная и оксюморонная, проклинаемая (были такие периоды и у Розанова, и у Дедкова) и бесконечно любимая. Одним словом, провинциальная столица, история которой еще далеко не закончена.