(продолжение. Начало в № 7/2013 и сл.)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
«Все предопределено, но свобода дана…”
Из книги Мишна
Нет, вспоминая прошлое, хотел постичь я
Ходы еще неконченой игры.
Хоть Янус и двулик, в нем нет двуличья,
Он видит в гору путь и путь с горы.
Илья Эренбург
Сочетание четырех цифр, с помощью которого христианский мир обозначает порядковый номер года от Рождества Христова, казалось бы, не наполнено, ни историческим, ни идеологическим содержанием. Математические символы нейтральны и должны фиксировать лишь количественные, но отнюдь не качественные характеристики того или иного объекта или события. Однако, стоит назвать несколько определенных числовых комбинаций, и у большинства из нас, даже тех кто очень далек от увлечения нумерологией, мгновенно возникают четко выраженные ассоциации. В зависимости от политических взглядов, жизненного опыта, возраста, социального происхождения, они будут окрашены в самые различные цвета и оттенки, но никого не оставят равнодушными. Для нынешних и бывших граждан страны, которой отдана вся или большая часть жизни, таких, общенационально значимых, чисел на весь ХХ-й век наберется не так уж и много: 1905, 1914,1917, 1937, 1941, 1945, 1953, 1991. Произнесите эти цифровые комбинации вслух и постарайтесь прислушаться к своим эмоциям. Какие-то из них вызовут чувство генетического страха, всколыхнут в вашей памяти самые ужасные ассоциации, другие прозвучат печально и драматично; будут и такие, при прочтении которых, вы непроизвольно ощутите состояние радости и свободы. Впрочем, последних, в истории нашей страны — раз, два, и обчелся.
Удивительно, что бесстрастные числа могут объединить и сплачивать людей, а могут сделать их непримиримыми противниками и даже смертельными врагами. Возьмем, к примеру, относительно вегетарианские шестидесятые года прошлого века. Начало десятилетия — 1961 год — стал для большинства символом надежды. Первый полет в космос Юрия Гагарина объединил людей самых различных политических и религиозных убеждений, вселил в них веру в движение человечества к прогрессу. А вот упоминание о цифре 1968 вызовет у моего поколения чувства горечи и стыда за свою родину. Ввод советских войск в Чехословакию не только задушил Пражскую весну, и вызвал бурю протестов во всем цивилизованном мире, но, что оказалось еще опаснее для существовавшего режима, расколол общество внутри страны. Начало диссидентского движения в России принято отсчитывать со времени процесса над Синявским и Даниэлем (1965г.). До чешских событий “антисоветское” диссидентство, как его было принято именовать в официальной прессе, носило скорее нравственно-этический характер и, по мнению Елены Боннэр, его участники не только не стремились к политической деятельности, но, когда появлялась возможность, сознательно от нее уходили. Но чешские события изменили их идеологию. Возникает протестное правозащитное движение, и его первым открытым вызовом властям стал выход на Красную площадь легендарной восьмерки.
Они держали в руках самодельные плакаты с лозунгом “За нашу и вашу свободу!”
Именно тогда прозвучали призывно-вопрошающие и вечно актуальные строчки Александра Галича:
“И все так же не проще,
Век наш пробует нас:
Можешь выйти на площадь?
Смеешь выйти на площадь?
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?”
Надо признать, что тогда они были услышаны немногими. Западные радиостанции в тот период глушили с особым остервенением, а Интернет вошел в нашу жизнь через тридцать с лишним лет.
Конечно, дома со своими близкими и друзьями эти события обсуждались, но в условиях привычного и казавшегося незыблемым, тоталитарного режима, мужественный поступок горстки героев— одиночек, при всем глубоком уважении к ним, выглядел благородством самоубийц. Тогда я еще не знал жестоких слов Н.М. Карамзина, обращенных к нам через века:
“Жалеть о нем не должно:
Он сам виновник всех своих злосчастных бед,
Терпя, чего терпеть
без подлости — не можно.”
………………
«Fata volemtem ducunt, nolentem trahunt» —
«Желающих судьба ведёт, а не желающих — тащит».
Первый месяц 1968 года не предвещал особых изменений в моей жизни: Новый год в семейном кругу, зимняя сессия на 4-ом курсе института, сбор гостей 7 января — в день рождения моей мамы, странным образом совпадавший с Православным Рождеством, официально не отмечаемым в советское время, и, наконец, неудачный старт в отборочном турнире первенства города — вот и все, что сумел я выудить со дна своей взбаламученной памяти… Но наступивший февраль принес новые незабываемые впечатления и эмоции.
Большинство событий нашей жизни выглядят абсолютно не детерминированными, а проще говоря, случайными. Основной постулат рационалистического фатализма о неумолимом сцеплении причин и следствий в рамках замкнутой системы выглядит для нас чересчур схоластично. Читаем ли мы мемуары полководцев или прислушиваемся к воспоминаниям бабушек на лавочке у подъезда, — вывод, как правило, будет одинаков, все они, по сути дела, являются последователями философа Эпикура или его адепта,- поэта Лукреция, хотя, как правило, понятия не имеют ни об этих персонажах античного мира, ни об их теории казуальности, согласно которой в нашем мире господствует “Его Величество” случай.
И все же, должен признаться, что беседы с убежденными фаталистами, да и некоторые удивительные кульбиты собственной биографии, поневоле заставляют задуматься о предначертанности нашей судьбы, в которую верила даже моя мама, весьма далекая от религиозных предрассудков.
Невольно приходят на память беседы с двумя великими гроссмейстерами и оригинальными мыслителями, чьи имена вышли далеко за границы шахматного мира. Василий Смыслов и Юрий Авербах — сверстники, друзья, коллеги и …оба — фаталисты. Встречи с этими незаурядными, многосторонними личностями, хотя и не изменили моих представлений о закономерностях миропорядка, но заставили размышлять о них, а это уже немало.
Прежде всего, процитирую фрагмент из интервью Юрия Львовича Авербаха, состоявшегося незадолго до 90-летия легендарного шахматиста:
“Вы знаете, я фаталист. И пришел к этому убеждению очень давно. В 1929 году, когда началась коллективизация, и положение в стране резко ухудшилось, выяснилось, что отец не может обеспечить семью. Нас было двое детей. Тогда мама пошла работать учителем русского языка и литературы в школу, а меня отправила в первый класс, просто чтобы я не болтался на улице. Мне было семь лет, а в школу брали с восьми. Это определило мою судьбу, потому что в 1939 году, когда я окончил школу, мне было семнадцать лет, а всем было по восемнадцать. 1 сентября 1939 года вышел закон о всеобщей воинской повинности граждан, достигших восемнадцати лет, и всех школьников забрали в армию, а демобилизовали уже после войны. Выживших. Я успел поступить в Бауманский институт, а со второго курса уже не забирали. Сейчас мы знаем, что 93% мальчишек 1922 года рождения погибли на фронте…”
Может быть, говоря о фатализме, гроссмейстер вспоминает и эпизод из жизни своего отца. Лев Авербах работал в тресте “Экспортлес”, который заготавливал целлюлозу для бумажной промышленности. В 1937-м его арестовали, но в этот момент как раз произошла смена руководства НКВД — Ежова заменили Берией. И Авербаха, после почти года отсидки, отпустили, не определив никакого срока. Это, конечно, в те страшные времена репрессий, было редким везением. Кстати, все это Юрий Львович узнал случайно, отец никогда не вспоминал при нем этот факт из своей биографии.
Девяностолетний гроссмейстер верит в возложенную на него миссию, — исследователя тайн, связанных с феноменом интеллектуальных игр. Его мечта — создание капитальной монографии по истории шахмат. Он продолжает свою трудовую деятельность в качестве заведующего Кабинета шахматной информации Государственной публичной научно-технической библиотеки России, выступает с лекциями, публикует научно-исследовательские и популярные статьи по библиографии, участвует в Конгрессах Международного общества коллекционеров и историков древней игры.
Да и в самом факте собственного появления на свет, обусловленного необычным знакомством еврейского паренька и дочки калужского чиновника, происходившего из семьи православных священнослужителей, мягко говоря, негативно относившихся к иудейскому племени, Юрий Львович видит какой-то рациональный замысел природы. Работая над своей автобиографией, он вспоминал:
“Родился я в Калуге. Мой дед, — Михаил Васильевич Виноградов работал в казенной палате. Его жена, моя бабушка, умерла в 1915 году, и дед остался с тремя детьми. Фактически, моя мама выполняла роль хозяйки дома, дед не женился больше. И вдруг появился на дрожках смазливый мальчик, мой отец. Моя мама увлеклась и вышла за него замуж. Дед это очень плохо воспринял по двум причинам: у него сразу возникли трудности в быту — ушла хозяйка. А второе — это национальный вопрос, который тогда очень остро стоял. И вот эта русская часть моих предков воспринимала отца враждебно, особенно потому, что там много было сельских дьячков и так далее. Кстати, Павел Гаврилович Виноградов, академик, знаменитый историк средневековой Англии, который потом стал лордом и жил в Англии, он тоже был из этих дьячков, и приходится мне родственником.”
Отец работал помощником лесничего в калужских лесах князя Голицына, а после революции стал просто лесничим. Наверное, натянутые отношения с маминой родней и стали одной из причин переезда в Москву. Отец не заходил в дедов дом. По-моему, первое время в Москве отец занимался поставкой дров из Калужской губернии, а в Калугу мы стали приезжать на лето только после смерти деда в середине 1930-х годов. Мама же, напротив, была человеком особенно толерантным и легко сошлась с отцовской родней.”
В ноябре 2011 года мне довелось пообщаться с Юрием Львовичем на открытии крупнейшего международного турнира — Мемориала Михаила Таля в Москве.
Увидев меня, уважаемый гроссмейстер ловко подхватил левой рукой бокал красного вина и тарелочку с тарталетками, и освободил правую для крепкого рукопожатия.
— Очень рад, что встретил Вас, — энергично начал разговор мой легендарный собеседник. — Вы, как коренной петербуржец, должны помочь мне в разрешении двух вопросов, которые меня сейчас волнуют. Во первых, не знаете ли Вы когда и при каких обстоятельствах ушел из жизни профессор Смирнов?
— Простите, речь идет об Александре Александровиче Смирнове, авторе брошюры “Красота в шахматной партии”, — с недоумением уточнил я.
— Да, именно о нем, — как о само собой разумеющемся, спокойно ответствовал мэтр.
— Но позвольте, Юрий Львович, эта работа вышла в свет в 1925 году! Именно на нее ссылался в своем “Опыте современной эстетики” Владимир Волькенштейн еще в начале тридцатых годов. Боюсь, что автора нет на свете уже более полувека.
— Это не имеет значения! Я нигде не смог обнаружить некролога о Смирнове, и это ничем не могу для себя объяснить.
По возвращении в Петербург я обещал помочь в разрешении этой загадки. Выяснилось, что большой знаток шахмат и известный литературовед, а также переводчик трудов чемпионов мира А. Алехина, Эм. Ласкера, Х.-Р. Капабланки и М.Эйве профессор Ленинградского Университета А.А.Смирнов ушел из жизни в 1962 году.
— Во-вторых, — по академически четко, продолжил мой собеседник, — я бы хотел уточнить, играли ли в шахматы в знаменитом Английском клубе, где часто бывал и А.С. Пушкин.
Эта удивительная кропотливость и любознательность была присуща Авербаху-исследователю всю его жизнь. Только дотошный и целеустремленный подвижник смог бы, без помощи компьютеров, “вручную” проанализировать более 4000 (!) эндшпильных позиций, и создать энциклопедический труд по теории шахматных окончаний в пяти томах. Именно Юрия Львовича приглашал в качестве своего спарринг-партнера и консультанта умудренный опытом и мало кому доверявший шахматный Патриарх Михаил Моисеевич Ботвинник. Конечно, все эти качества пригодились юбиляру и как выдающемуся специалисту в области истории шахмат, также родственных им, интеллектуальных табельных игр.
Эта сфера интересов Авербаха особенно важна для тех, кто воспринимает шахматы как явление мировой культуры. Надо отметить, что Юрий Львович возглавил общество коллекционеров и историков шахмат России. Будучи компетентным специалистом в области шахматных раритетов, он не равнодушен и к произведениям художественного творчества. Он эмоционально делится своими эстетическими пристрастиями, в которых тоже проявилась склонность к философии фатализма:
“Путешествуя по странам мира, я всегда старался посетить музеи современного искусства, интересовался русским авангардом. В первую очередь мне хотелось его понять, и я понял и полюбил. Вот многие говорят: «Черный квадрат» не искусство, а для меня это предчувствие мировой войны. Именно предчувствие. И в искусстве ХХ века много такого предчувствия, подсознания. Но много, конечно, и попыток чистого самовыражения вместо искусства. Впрочем, так было всегда.
Через живопись я подружился со многими современными художниками. Приходил к ним, смотрел работы, а потом давал сеанс одновременной игры. У меня большая привязанность именно к живописи. Один из моих любимых художников — Беато Анджелико, он меня просто поразил. Это был простой монах Фра Анджелико, то есть брат Анджелико, а он красками владел виртуозно. Джотто мне очень нравился, то есть Возрождение меня очень притягивало. Мне очень повезло в том, что я ездил много, и если я был в Голландии, то в Музей Ван Гога я как на работу ходил. И Ван Гог действительно открылся. И Франса Халса очень любил. И вообще к Голландии я очень хорошо отношусь, и к народу, его трудолюбию и независимости. А у нас с восторгом побывал в Пскове, а потом в Боровске на меня очень большое впечатление произвели фрески Дионисия.”
Себя Юрий Львович не считает профессиональным коллекционером, Больше его интересует история древней игры, но и в его собрании есть редкие экземпляры:
“В общей сложности у меня двадцать комплектов. Все — ручной работы. Началось увлечение с того, что в 1961-м году я выиграл турнир в Вене, посвященный памяти Карла Шлехтера. В качестве первого приза мне были вручен комплект шахмат, сделанный в Тироле. Как сказали организаторы: “Jede Figur hat ihr eigenes Gesicht”, то-есть у каждой фигуры —свое лицо. Такой изобразительный комплект. Я смотрю на него и вспоминаю, как я хорошо играл в Вене… Есть шахматы в форме викингов, сделанные из рыбьей кости. Позже с Бали привез оригинальный комплект. Каждая фигура — это разные местные божки.”
Об отдельных экспонатах чужих коллекций он рассказывает с восторгом:
“Есть два комплекта шахмат Фаберже. Об одном я написал в журнале “Русское искусство”. Шахматы из полудрагоценных уральских камней, серебряная доска. Когда-то принадлежали генералу Куропаткину, который командовал нашими войсками в Маньчжурии. Сейчас эти шахматы в Америке в частной коллекции, но выставлены на продажу. Цена — 12 миллионов долларов.”
“Потрясающий коллекционер живет в Мексике — в его доме две тысячи комплектов шахмат. Я дружу с президентом международного общества коллекционеров и историков шахмат доктором Томсоном. У него — тысяча комплектов. Один из них уникальный — раньше принадлежал великому князю Михаилу Романову, брату Николая II.”
С гордостью, как всякий истинный собиратель, Юрий Львович похвастался, что приобрел шахматы Мао Цзедуна: “Всего за две тысячи долларов! Сразу передал их в музей нашей федерации. Там они сейчас и хранятся.”
Как-то наш разговор зашел о дальних и близких родственниках шахматной игры. Я поделился с Юрием Львовичем новым изобретением американского любителя — игрой с дополнительными фигурами — монстрами. Носит она вполне современное название “Tensor Chess” и ведется на 80-ти клеточной доске. Внимательно выслушав мои соображения по этому поводу, гроссмейстер заметил, что возможно это новшество и интересно, так как развивает фантазию и пространственное представление, но, тут же, со скрытым скепсисом все повидавшего мудреца, сообщил: “Вы знаете, мне известно более шестисот разновидностей шахмат, и все же мир, в основном, играет по давно устоявшимся правилам.”
В Авербахе — мыслителе удивительным образом сочетаются твердый атеизм и вера в предначертанность собственной судьбы. Юрий Львович мудро распорядился энергией, данной ему от природы, и остался оптимистом:
“Человеческая особенность состоит в том, что не только физическая энергия тела строго ограничена, но и нервная. Я очень ясно это понял и в сорок лет ушел из профессиональных шахмат. А противоречие состоит в том, что разум-то продолжает развиваться! И можно продолжать постигать мир. Я продолжаю работать и не жалуюсь на одиночество…”
Совершенно иную оригинальную форму фатализма исповедовал Василий Васильевич Смыслов. Будучи человеком глубоко религиозным, он в своей вере не был ограничен строгими догмами Православия и в глубине души оставался самобытным мыслителем и философом. В его взглядах ощущалось влияние дохристианских, языческих суеверий или старозаветных пророчеств. Может быть, этим и объяснялся уникальный дар интуиции и предвидения, которым славился Смыслов и в жизни и за шахматной доской.
В начале 80-х годов мне несколько раз довелось ассистировать Василию Васильевичу на занятиях его знаменитой шахматной школы. Сессии проходили и под Москвой и в Кисловодске и на Черном море. Во время длительных прогулок и, особенно, вечером на тренерских посиделках, Смыслов любил обстоятельно и искренне делиться с молодыми коллегами различными событиями жизни, которым он, порой придавал почти фатальный характер.
Помню монолог седьмого чемпиона мира, прозвучавший под аккомпанемент первой мартовской капели на парковой дорожке пансионата в Подольске.
— Геннадий Ефимович, — несмотря на большую разницу в возрасте, великий шахматист и настоящий московский интеллигент, обращался к нам, юным коллегам, учтиво — только на Вы, и по имени-отчеству, — Вы же знаете, с какой симпатией я отношусь к Борису Васильевичу. Так вот, однажды Борис привез мне из Парижа такой странный сувенир — фигурку пирата с перевязанным глазом и перебинтованной левой рукой. И, понимаете, этот пират мне сразу не понравился. Я сказал Надежде Андреевне, выбрось ты этого чертового пирата куда подальше.
— Ну, как же так, Вася, это же подарок от Бореньки Спасского. Неудобно, он ведь от всего сердца, а ты хочешь выбросить.
— Я не стал спорить, но на душе стало как-то скверно. И, что Вы думаете, на другой день сажусь в машину, а она не заводится. Пришлось заводить по старинке. Начал крутить энергично тяжелой металлической ручкой, а она, возьми и сорвись, и прямо мне по левому предплечью. Перелом. Пришлось гипс накладывать. Надо было этого пирата выбросить, а я не прислушался к подсказке свыше!
В те годы, я участвовал одновременно в нескольких ответственных соревнованиях по переписке — личных и командных чемпионатах мира и Европы. Как-то в одной из моих заочных партий возник сложный обоюдоострый ладейный эндшпиль. Даже после многочасового анализа, я не смог достоверно оценить ситуацию и найти правильное решение. Компьютера тогда у меня еще не было, и я рискнул показать позицию — самому Смыслову — непревзойденному классику подобных окончаний. К моему удивлению, гроссмейстер не стал считать длинные форсированные варианты, и после непродолжительного обдумывания, поднял моего короля над доской и словно на ковре-самолете перенес его на противоположный фланг: “Мне кажется, на это поле должен прийти Ваш король, и тогда белые получат хорошие шансы на победу.” Для меня такой подход к оценке острого эндшпиля был сродни сеансу магии. И этот обаятельный, мягкий человек действительно обладал магическим даром интуиции, граничащей с провидением. Излагая свои философские воззрения, Василий Васильевич использовал несколько иную терминологию:
“Фатальность определенная, несомненно, существует. Но я предпочитаю понятию “фатализм” понятие более тонкое: “предопределение”. У меня на это счет совершенно ясное ощущение все события на земле связаны с определенными космическими силами и, в значительной мере, предопределены. И когда говорят: вот если бы тому-то или тому-то повезло там-то или там-то — это недопустимо! В данном случае нет никаких “если”. Дается один шанс в жизни — и нужно победить! Иначе не чемпион”.
Вера в предопределенность судьбы, как это ни странно, позволяет сохранять спокойствие и принимать разумные решения в критические моменты жизни.
Первый советский фильм-катастрофа “Экипаж” произвел на наших зрителей, не искушенных еще нынешним обилием голливудских компьютерных страшилок, потрясающее впечатление. Достаточно сказать, что в год Московской Олимпиады его посмотрело более семидесяти миллионов человек. И все же, в такое нагромождение природных и техногенных катаклизмов, произошедших одновременно в одной географической точке, было трудно поверить. Скептики объясняли безудержную фантазию авторов сценария Юлия Дунского и Валерия Фрида лишь желанием обеспечить своей ленте крупный кассовый успех. И он был достигнут. Блистательный ансамбль актеров — Георгий Жженов, Леонид Филатов, Анатолий Васильев, Александра Яковлева, Елена Коренева, Екатерина Васильева под руководством выдающегося режиссера Александра Митты, несмотря на колоссальные организационные и технические трудности и более чем скромный бюджет, сумели создать настоящий блокбастер с любовной мелодрамой, героями-летчиками и эффектным хеппи-эндом.
Спустя десять лет после оглушительного успеха “Экипажа”, летом 1990 года я оказался в Маниле в качестве тренера Александра Халифмана на межзональном турнире первенства мира. О препонах и сложностях, которые пришлось преодолеть перед тем, как удалось оказаться в столице Филиппин и совершить путешествие по маршруту Ленинград — Москва — Ленинград — Москва — Дубаи — Сингапур — Куала-Лумпур — Манила, стоит когда-нибудь рассказать отдельно.
Ранним утром в день предстоящего отлета на родину мы встретились с четой Смысловых у стойки администратора роскошного по тем временам отеля “Шератон” — предстояло рассчитаться за телефонные переговоры и прохладительные напитки, заимствованные из мини-бара. Неожиданно у меня закружилась голова, а потолок в холле показался непривычно низким. Я поделился своими ощущениями с Василием Васильевичем. Всегда участливый и сопереживающий собеседнику Смыслов неожиданно замолк, словно прислушиваясь к какому-то внутреннему голосу, и вдруг, энергично схватив за руки свою супругу — Надежду Андреевну и меня, быстро потащил нас к выходу.
— Это у вас не головокружение, — уверенно заявил Смыслов. — Это землетрясение!
Мы выскочили на улицу. Там уже царила паника. Гудели клаксоны, скрипели тормоза, кричали дети. Мы, перейдя полосу автомобильного движения, выбрали в этом хаосе, казалось бы, наиболее надежную позицию — бетонный островок, возвышавшийся над уже неуправляемой трассой и служивший в обычных обстоятельствах рабочим местом для полицейского регулировщика. Однако, даже в такой напряженный момент фантастическая интуиция гроссмейстера не дала сбоя и мгновенно оповестила о грозящей нам опасности. Над нашими головами перекрестными струнами нависли провода высокого напряжения, и, разрушение любого из неподалеку расположенных многоэтажных зданий, неизбежно привело бы к их обрыву.
Лавируя между мчащимися машинами, мы перебежали на противоположную сторону улицы и углубились в небольшой прибрежный парк. За ним раскинулся широкий песчаный пляж. Куда я и устремился. Тогда еще о таком грозном природном катаклизме как цунами мало кто слышал, и свободное от зданий и атрибутов технического прогресса девственное пространство, наполненное лишь дыханием океана, представлялось надежным убежищем для маленьких человечков, оказавшихся посреди обезумевшей природной стихии. В сочном и богатом русском языке существует образное описание ужаса, когда “поджилки трясутся”. До того манильского землетрясения я не воспринимал это выражение буквально, и, лишь тогда, на океанском пляже физиологически ощутил его абсолютную точность. Во время очередного подземного толчка по икрам ног словно пробежали судороги, мышцы ослабли и, в ответ на нарушение привычного гравитационного поля, в буквальном смысле, “затряслись”, да так, что невольно захотелось опуститься на колени.
К счастью, Посейдон не поддержал своего римского коллегу — разбушевавшегося Плутона, и океан остался спокойным. Некоторое время, в растерянности побродив по пляжу, я понял, что оказался в сложной ситуации. До намеченного отлета по маршруту Манила — Куала-Лумпур оставались считанные часы, а судьба моих вещей, и, главное, документов, брошенных в номере отеля, была мне неизвестна. Интуитивно я начал двигаться в обратном направлении от безмятежной водной глади к запруженной всеми видами транспорта асфальтированной магистрали. Лавина допотопных грузовичков и автобусов, под завязку набитых испуганными людьми, стремилась вырваться из центра огромного города в деревни и предместья, подальше от многоэтажных зданий, в считанные минуты ставших источником смертельных опасности. Путь к возвращению был отрезан. Вдруг, как это бывает при решении замысловатого шахматного этюда с парадоксальным заданием — сделать ничью в, казалось бы, совершенно безнадежном положении, пришло неожиданное спасение. Сквозь окружавшую меня какофонию звуков прорвался чей-то незнакомый голос явно выкрикивающий мою фамилию. Мне показалось, что этот голос прозвучал откуда-то сверху. Я поднял глаза, но небо было пустынно и безоблачно.
— Mister Nesis! Look at the road! — Я взглянул на дорогу и увидел взволнованного, размахивавшего руками Флоренсио Кампаманеса, который проезжал мимо пляжа на открытом автобусе и, о чудо, сумел заметить меня в этом бедламе. Я бросился к президенту ФИДЕ, как к ближайшему родственнику, мы радостно обнялись и, вскоре, я очутился в устоявшем перед разгулом стихии двадцатидвухэтажном “Шератоне”, надежно построенном американскими специалистами. Лифт был отключен. Во время возникшей паники постояльцы верхних этажей ринулись вниз по аварийной лестнице, и один наш коллега, поскользнувшись на очередном повороте, упал и сломал руку. Кажется, других пострадавших среди гостей отеля не было. Молодые гроссмейстеры, как ни в чем не бывало, резались в карты, и, пользуясь возникшей неразберихой, опустошали спиртные запасы мини-баров. Руководитель нашей делегации Александр Бах принял решение не откладывать вылет на родину и немедленно отправиться в аэропорт. Я быстро схватил собранный еще накануне чемодан, проверил наличие паспорта и билета, и спустился по уже обезлюдевшей лестнице к автобусу, благо мой номер располагался не так уж и высоко на пятом или шестом этаже. Моему подопечному — Александру Халифману, которого с трудом удалось оторвать от его веселой компании, пришлось совершить пешую прогулку с тяжелой сумкой на плече с двадцать первого этажа. Автобус был еще пуст, лишь на последнем сидении безмятежно спал Михаил Таль. Через несколько часов шахматный кудесник, узнав от меня о произошедшем стихийном бедствии, был крайне удивлен этой новостью, и долго отказывался в нее поверить.
Наконец, наш перегруженный автобус двинулся в путь. Сумками и пакетами были забиты все проходы и багажные полки. По пути в Манилу участники нашей огромной делегации пару часов провели в сингапурском аэропорту и отоварились в отделе электроники “Dute Free” по полной программе. Напомню, что все эти события происходили в 1990 году, когда в Советском Союзе в дефиците были не только видеомагнитофоны, но и простые портативные транзисторные приемники, и прилавки магазина в этом азиатском городе-государстве казались нам фантастическим миражем.
Гидом по этой ярмарке технического тщеславия выступил виртуозный специалист по рыночной экономике и торговле остроумный и неутомимый Эдуард Гуфельд. Подружились мы с ним еще в 1978 году, когда совместно освещали в газете “64” Всесоюзный отборочный турнир в Даугавпилсе, где впервые блеснул своим уникальным дарованием 15-летний Гарри Каспаров. По итогам этого интересного соревнования мы с Гуфельдом опубликовали первый творческий портрет будущего тринадцатого чемпиона мира в журнале “Шахматы в СССР”.
В аэропорту Сингапура мне приглянулся маленький японский транзистор SONY, с коротковолновым диапазоном частот стоимостью смехотворными по нынешним временам девятнадцатью долларами. Я уже открыл бумажник, но ко мне, заметив мое намерение расплатиться за покупку, подскочил многоопытный Эдуард: “Не торопись! Надо поторговаться!”
Я попытался возразить: “Это же “Dute Free”, — здесь всегда фиксированные цены!” Но куда там. Мой коллега уже перешел на свой коронный и известный во всем мире “Gufeld-English”. Он предложил изумленному и вышколенному продавцу хороший бизнес: “все члены многочисленной советской делегации покупают по такому приемнику, но зато со скидкой на 25%.” Зная фантастические способности Гуфельда, продемонстрированные им на рынках пяти континентов, аппетит его, на сей раз, выглядел весьма скромным. К сожалению, сингапурец был непоколебим. А “японец” верой и правдой служил мне долгие годы. Именно он информировал меня о московских событиях октября 1993 года, когда я, к удивлению посетителей франкфуртской книжной ярмарки, переходил из павильона в павильон, плотно прижимая к уху черный аппарат с торчащей из него антенной. Сейчас старый транзистор отправлен на заслуженную пенсию и доживает свой век в книжном шкафу моего кабинета в Саарбрюкене.
Как ни старался водитель нашего автобуса, мы застряли в неимоверной пробке и опоздали на запланированный рейс. По указанию хозяина поля Кампаманеса нас разместили на ночь в маленьких одноместных номерах невзрачной пригородной гостиницы, но зато расположенной неподалеку от аэропорта и не столь сейсмически опасной, как высотные здания. Спал я в пол уха, опасаясь нового удара подземной стихии. После легкого завтрака наша команда вновь погрузилась в автобус с твердым желанием улететь первым же рейсом подальше от сотрясающегося филиппинского архипелага.
В аэровокзале и пассажиры, и служащие находились в напряженном состоянии. Неожиданно громко закричал, невесть откуда взявшийся в здании, петух. Тревожно замяукали кошки. Как тут же пояснил нам знаток каббалы и мистических предсказаний, автор уникальной монографии “Тысячелетний миф шахмат” гроссмейстер Леонид Юдасин, подобные явления явно — не к добру, и надо опасаться новых природных катаклизмов. И он оказался прав: хотя взлетная полоса при мощных толчках почти не пострадала, но нас предостерегала новая неприятность — резко испортилась погода, небо заволокло темными облаками, к Маниле подошел грозовой фронт. К тому же число желающих покинуть столицу Филиппин явно превосходило возможности местного аэропорта. В таких критических случаях решение о взлете и посадке принимает командир воздушного корабля. Объявили посадку. Я вновь оказался рядом со Смысловым, интуиции которого безмерно доверял:
— Что будем делать, Василий Васильевич? При новом толчке бетонная дорожка может расколоться, и мы застрянем здесь надолго, но и лететь на грозу крайне опасно.
— Ах, дорогой Геннадий Ефимович, все уже предопределено без нас. Но, думаю, что отсюда надо побыстрее выбираться!
Наши кресла оказались рядом. Мы успели набрать высоту до очередного удара, исходящего из бездны. В иллюминаторах, то и дело сверкали устрашающие молнии, самолет содрогался от электрических разрядов, но мой великий сосед-фаталист был спокоен, и с интересом наблюдал за каверзными выходками Природы. Через пару часов мы благополучно приземлились в безмятежной Малайзии. Спустя несколько дней, уже оказавшись в Москве, мы узнали, что еще один сильнейший подземный толчок потряс Филиппины через пару часов после нашего взлета. Интуиция не подвела Смыслова и в тот тревожный момент.
Поиск истины — был девизом Василия Васильевича и в шахматах, и в жизни. По мнению гроссмейстера и мыслителя: шахматная партия становится произведением искусства, только в том случае, если логика ее развития ведет к главной цели — поиску истины. Красота — всегда неожиданна, может быть, поэтому, более всего эстетическому чувству чемпиона мира были близки шахматные этюды, задание в которых выглядит абсолютно невыполнимым, а решение — парадоксальным. Истина по Смыслову — это творческий поиск, в котором задействована душа, и доступна она только ей. Всякий поиск связан с трудом и преодолением шаблонов и стереотипов, в результате чего и рождается истинная и непредсказуемая красота.
Этой проблеме посвящена ныне почти забытая книга теоретика эстетической науки В. Волькенштейна «Опыт современной эстетики», изданная еще в 1931 году. Много лет назад в журнале “64” я посвятил этой теме небольшую публикацию. Мне довелось обсуждать концепцию Волькенштейна о роли “перипетии” и с Ю.Л. Авербахом и с В.В. Смысловым, что и подвигло меня на более подробный рассказ об этой работе, в которой слышатся отзвуки споров и дискуссий той исторической эпохи.
18 июня 1870 года в Баден-Бадене, где в то время жил и творил Иван Сергеевич Тургенев, открылся международный шахматный конгресс с участием прославленного немецкого мастера Адольфа Андерсена и будущего первого чемпиона мира, выдающегося теоретика шахмат Вильгельма Стейница. Пользовавшийся большим авторитетом не только как выдающийся мастер слова, но и как прекрасный шахматист — практик русский писатель был избран вице-президентом этого турнира. Наблюдая за игрой одного из корифеев шахматного искусства, Тургенев невольно воскликнул: “Он не играет,он точно узоры рисует, совершенный Рафаэль!”
Проблема соотношения целесообразности и красоты в шахматах существует еще со времен арабского предка современной игры — шатранджа. Уже тысячу лет назад алии (тогдашние гроссмейстеры) составляли искусственные композиции — мансубы, отличавшиеся оригинальными замыслами и остроумными решениями. В них истина постигалась не с помощью холодного расчета, а исходя из эстетики и духовной гармонии. Адептом такого отношения к шахматам и был седьмой чемпион мира Василий Васильевич Смыслов.
Фамилию Волькенштейн знал я уже в раннем детстве, но ассоциировалась она не с драматургом и философом начала прошлого века, а с его сыном — выдающимся физиком Михаилом Владимировичем. Семья Волькенштейнов часто бывала на семейных торжествах у наших соседей по дому — Ольги Фишман и Ахилла Левинтона. На днях рождения их сына — Гарика (ныне всемирного известного слависта) довелось мне увидеть цвет гуманитарной интеллигенции Ленинграда — академика Виктора Максимовича Жирмунского, филологов Софью Львовну Донскую, Илью Захаровича Сермана, Владимира Ефимовича Шора, драматурга Александра Петровича Штейна, чья пьеса “Океан”, блистательно поставленная Г.А. Товстоноговым, вошла в золотой фонд советского театра.
Михаил Волькенштейн был на этих посиделках, пожалуй, единственным представителем точных наук. Его отец — Владимир Михайлович родился в 1883 году. Семья Волькенштейнов принадлежала к заметному слою либерально мыслящей еврейской интеллигенции, ассимилированной в русскую культуру. Свои незаурядные научные и творческие способности они щедро отдавали целям просвещения и процветания Отечества. Нынешние российские ура-патриоты предпочитают об этом не вспоминать…
Владимир получил образование в Петербургском и Гейдельбергском университетах. Его друзьями были и студент Петербургской Консерватории Михаил Гнесин и юная поэтесса — “русская Сафо” — Софья Парнок, с которой Владимир обвенчался по еврейскому обряду в сентябре 1907 года.
Свою литературную деятельность он начал в 1908 году. Человек, обладавший разносторонними интересами — драматург, теоретик драмы и кино, искусствовед — он во всех привлекавших его областях сумел оставить обширные и содержательные труды, многие из которых и по сей день не потеряли практического значения. С 1911 по 1920-е годы Волькенштейн работал в литературной части Московского Художественного театра, был соратником К.С.Станиславского и впоследствии посвятил монографию великому преобразователю театра. В 1923 году он создает первую в России книгу по теории драмы, в которой автор выступает за возрождение форм героической античной драматургии.Важно подчеркнуть, что связанный в своих первых творческих шагах с немецким идеализмом (влияние философов Гейдельберга), русским либерализмом и сценическим реализмом МХАТа, Волькенштейн сохранил в основном комплекс этих влияний на долгие годы. Такое переплетение и взаимопроникновение философских взглядов и учений немецких и русских мыслителей характерно для межкультурных коммуникаций двух народов на протяжении почти трёх веков.
Главной философской работой Волькенштейна стала его книга «Опыт современной эстетики». О роли этой монографии в художественной и научной жизни того времени, говорит тот факт, что автором предисловия к ней был А.В.Луначарский. Представляя этот труд читателю, нарком писал:
“Прежде всего привлекает большое расширение понятия об эстетике … Cамо оглавление книги показывает, что Волькенштейн стремится распространить понятие эстетического и на область мышления, считая возможным оценивать с эстетической точки зрения понятия: математические, физические, шахматную игру, всякое научное построение или научную формулу”.
Книга Волькенштейна создавалась на рубеже двух эпох-декад: 20-х, чей закат, как известно, определился несколько раньше календарного срока, и 30-х, чья истинная протяженность, оказалась дольше положенного десятилетия.
В 1931 году, когда книга вышла в свет, проблема достойного разрешения взаимоотношений со временем становилась одной из насущнейших, для тех, кто обращался к традиционно подчиненной государственной идеологии, сфере общественных наук. Очевидно, что тип отношений со временем, предложенный философом, был весьма непривычен как для 20-х, так и для 30-х годов. Необычность эта заключалась, прежде всего в том, что автор не стремился быть современным. Он никогда не ставил перед собой задачи откликнуться на сиюминутную «злобу дня». Разумеется, содержание, придаваемое понятию «злоба дня» в 20-х и 30-х годах различалось в весьма существенных аспектах.
Двадцатые годы прошлого века — “многословное время”. Эпоха крайностей, одиозной одержимости, резкости и безаппеляционности суждений, яростных утверждений и безоглядных отрицаний втягивала в схватку, превращала каждого в участника баталий, требуя агрессивности и наступательности в защите своих взглядов. В начале 30-х споры, сохраняя свою напряженность, приобретают все более однонаправленный характер, а тенденциозность и резкость суждений все чаще свидетельствует не о бескомпромиссности и увлеченности любимой идеей, но о стремлении перевести полемику из области научной в область политическую. Доказательство собственной правоверности режиму, идеологической выдержанности своих воззрений все строже вменялось каждому в обязанность.
Не будучи современным, в смысле быстроты реакции на непосредственное состояние общественной и культурной обстановки, Волькенштейн вовсе не желал отгородиться от времени, не отказывался от попыток соответствовать его запросам. Во вступлении к своей книге он подчеркивал, что эстетическая проблема интересует его «по преимуществу так, как она ставится перед нами в современности «, и далее не раз указывает, что предметом его анализа являются именно эстетические отношения, характерные для нового времени. Однако значение, вкладываемое автором в понятие “новое время”, существенно отличалось от понимания, распространенного в конце 20-х, начале 30-х годов в Советском Союзе. Для людей этого времени, вне зависимости от их взглядов и убеждений, отсчет новой эпохи начинался с 1917 года, и уверенность в том, что радикальные изменения в системе эстетических ценностей были связаны именно с октябрьским переворотом, была присуща абсолютному большинству.
Для Волькенштейна же новая эпоха — это не столько послереволюционный период, сколько весь двадцатый век, наиболее существенной приметой которого, для исследователя является усиление научно-технического прогресса, небывалый подъем роли техники, внедрение в быт человека машин, становящихся важной частью жизни. Противопоставление двух миров — приобретало все большую официальную силу, становилось одним из важнейших орудий идеологической пропаганды, более того — одной из составляющих социалистического мировоззрения, и, следовательно, одним из обязательных положений любого научного труда, особенно в области общественных дисциплин. Волькенштейн, хотя и отдал неизбежную дань воздействию этой установки, тем не менее, не попал под влияние усиливающегося противостояния враждебных лагерей. Современный мир — мир господства машин, мир, где зародилась новая красота технически совершенных конструкций — Волькенштейн воспринимал в его целостности. Столь же целостными были и представления философа об исторической динамике изменений представлений о прекрасном.
«Пусть настоящее является, говоря языком диалектики отрицанием прошлого; мы знаем, что оно развивалось из этого прошлого, и мы знаем, что оно чревато будущим. Перед нами непрерывный ряд, где каждый момент, оставаясь индивидуальным, занимает определенное место в общем развитии.»
Рапповский “идеолог” того времени Ф. Канаев в разгромной критической статье, опубликованной в журнале с красноречивым названием «На литературном посту» обвинил автора во всех возможных научных и политических грехах и воскликнул: «Вслушайтесь, как воспевает Волькенштейн современность — всю, вместе с капиталистической!» Вывод Канаева — “для этого буржуазного эстета весь мир характеризуется равновесием сил и гармонией” — уже через шесть лет мог бы стать смертным приговором.
Одна из первых и самых важных исходных посылок книги связана с отрицанием положения Иммануила Канта о природе и искусстве, как единственных носителях эстетического начала. “Современная эстетика находит красоту там, где кантовская эстетика находит только истину.” Ограничение области эстетического, исключение из нее науки и материального производства, как известно, было характерно не только для Канта, но и для философов более позднего времени — для всей эстетики 19-го века. По Волькенштейну абстрактные научные понятия также являются “областью утонченной красоты”.
Автор выделяет пять групп понятий, обладающих по его мнению, эстетической значимостью : 1. Физико-математические понятия. 2. Геометрические конструктивные понятия. 3. Шахматные условно-конструктивные понятия. 4. Абстракции, не имеющие предметной самостоятельности («причинность», «белизна» и т.п.) 5. Биологические (описательные) понятия, выражающие определенный опыт. Раздел, посвященный эстетическому восприятию шахматной игры, заслуживает внимания благодаря своей особо тщательной разработанности. Опытный шахматист, Волькенштейн обращаясь к предмету, знакомому ему несравненно лучше, чем сфера физических или математических абстракций, конечно же чувствует себя уверенней и может себе позволить большую определенность в выводах. Несомненный интерес представляет его утверждение, в соответствии с которым в восприятии шахматной комбинации момент наибольшей целесообразности далеко не всегда является залогом эстетического восприятия.
Таким образом автор оспаривает эмоциональную формулу выдающегося немецкого шахматиста доктора Зигберта Тарраша: “Всякий хороший ход эстетически прекрасен!” Такой эстетический утилитаризм имеет древние корни. Так, по мнению Сократа, прекрасно разрисованный щит, плохо защищающий воина от вражеских стрел, менее эстетичен, чем простой щит, хорошо выполняющий свою основную функцию.
Рассматривая шахматную игру, Волькенштейн не подвергает анализу понятия игры вообще, игры как феномена духовной деятельности человека, противопоставленной деятельности утилитарно-практической, не связывает понятие игры с понятием искусства как “свободной игры познавательных сил” (И.Кант).
Выстраивая свою систему рассуждений, автор остается на позициях не столько философа, сколько теоретика драмы. Отмечая, что прием антропоморфизации шахматных фигур, внушения им человеческих, драматических переживаний, который применяет Эммануил Ласкер в своем “Учебнике шахматной игры” недостаточен для эстетического впечатления. Как в драме эстетической ценностью является вовсе не быстрота благополучной развязки и не легкость, с которой добивается победы главный герой, а разработанность действенной линии, так и в шахматной партии, по мнению Волькенштейна, эстетический эффект связан с драматической “перипетией” — “внезапным изменением в судьбе действующего лица, противоположное тому, что в данный момент ожидалось”. Драматизм в шахматах — “неожиданное, парадоксальное преодоление в затруднительном положении” — чаще всего связан с “моментом пожертвования”. Волькенштейн проводит прямую параллель между шахматной жертвой, обеспечивающей последующее преимущество, и приемом авантюрной драмы — мнимой смертью действующего лица, помогающей ему избежать опасности и добиться цели. Подобное перенесение на шахматные комбинации законов “хорошо сделанной пьесы” конечно же придает мысли автора наглядность и выразительность, но все же больше подходит к шахматной композиции, чем к практической партии и, тем не менее тезис о связи шахматной красоты с моментом “перипетии — неожиданной, невероятной комбинации, требующей особенного напряжения — преодоления шаблонных и недостигающих целей возможностей” звучит вполне современно и может быть применен как один из важнейших критериев при эстетической оценке произведений шахматного искусства.
После столь пространного отклонения от мемуарного жанра следует вновь вернуться в февраль 1968 года. Цепочка причин и следствий ряда событий, произошедших в тот период моей жизни, выглядит довольно замысловатой. Михаил Таль как финалист предыдущего отборочного цикла борьбы за шахматную корону имел право на участие в матчах претендентов 1968 года. В соперники по жребию достался один из лучших знатоков дебютной теории того времени, опытный югославский гроссмейстер Светозар Глигорич. Белыми он предпочитал избирать закрытые дебюты, но самым грозным оружием в его арсенале была староиндийская защита, которую он виртуозно разыгрывал черными. В качестве заочного оппонента в предстоящем теоретическом споре на тренировочный сбор экс-чемпиона мира был приглашен специалист по закрытым началам — мой друг и тезка ленинградский мастер Геннадий Сосонко.
В те давние уже времена ныне известный голландский гроссмейстер и литератор-эссеист работал в скромной должности методиста Ленинградского шахматного клуба имени М.И. Чигорина под началом полковника в отставке Наума Антоновича Ходорова. Директор клуба — большой любитель шахмат и мастер устного рассказа, библиофил и коллекционер галстуков, — был человеком мягко говоря своеобразным. Он мог часами просиживать в своем кабинете с вечно распахнутой настежь дверью, азартно играть легкие партии со своими сверстниками или делятся со всеми присутствующими былями и небылицами из своей боевой биографии. Начитавшись многочисленных военных мемуаров, он вплетал в канву воспоминаний прославленных полководцев свою собственную персону, и делал это так ярко и живописно, с такими бытовыми подробностями, что отличить правду от вымысла бывало не так-то и просто.
Не могу не процитировать фрагмент из “cвидетельских показаний” самого Гены Сосонко:
“У Наума Антоновича был сын Геннадий и, я думаю, что при моем поступлении на работу этот факт сыграл решающую роль: дома — Геннадий и на работе — Геннадий, здесь и запоминать ничего не надо.
Я уезжал тогда время от времени на соревнования или сборы и, конечно, Ходоров не был доволен моим отсутствием на работе. «Да ты только что целый месяц где-то пропадал, как я тебя могу снова отпустить?» — качал головой Наум Антонович, читая официальное приглашение из Латвийского Спорткомитета на сбор с гроссмейстером Талем М.Н.
«Так ведь Таль, — говорил я, — к тому же я и замену подыскал: хоть и кандидат в мастера, но исполнительный, добросовестный, да и зовут — Геннадий, так что вам и привыкать не надо будет». При этих словах я вводил в директорский кабинет приятеля, жившего в доме напротив в Басковом переулке. Он стал заменять меня во время моих частых отлучек, поэтому было логично, что когда я летом 1972 года уехал в вечную как тогда казалось командировку, Геннадий Ефимович Несис окончательно вступил на пост тренера-методиста.”
Уточню, что “вступил я на пост” значительно позднее — лишь в феврале 1975 года, но первые опыты профессиональной шахматной деятельности, приобретенные мной в качестве “запасного игрока” несомненно сыграли решающую роль при выборе мной жизненного пути.
Во время студенческих каникул стартовал отборочный турнир очередного чемпионата Ленинграда по швейцарской системе. В первых двух турах в соперники мне достались опытные и сильные кандидаты в мастера Коледа и Отман. Оба они давно уже играли в силу приличных мастеров, но в профессиональные шахматы никогда не стремились. Наши поединки проходили в Городском шахматном клубе два раза в неделю по вечерам, а утром сцену видавшего виды зала заполняли совсем иные персонажи — участницы Всесоюзного первенства студенческого общества “Буревестник”. Кажется, именно в этом девичьем цветнике дебютировал я в роли шахматного судьи. Прохаживаясь с важным видом между столиками, я чаще всего останавливался около партий двух представительниц Белоруссии. Каждая из них была хороша по-своему. Эльмира обращала на себя внимание какой-то экзотической восточной внешностью, и напоминала героинь иллюстраций восьмитомного издания “Тысячи и одной ночи”, в очереди за которым ленинградские библиофилы провели ни одну бессонную ночь у магазина подписных изданий на Литейном проспекте. Марина — типичная представительница провинциальной еврейской интеллигенции (помнится, ее отец был журналистом в каком-то минской газете) — неброская, но обаятельная брюнетка с высоким открытым лбом и красивыми, но генетически печальными глазами, что впрочем, никак не диссонировало с ее прекрасным чувством юмора и милой улыбкой.
Турнир уже подходил к концу, когда я, собравшись с духом, пригласил одну из них на свидание у газетного киоска, располагавшегося в те года почти на углу Невского и улицы Восстания. Марина предложила встретиться в шесть часов вечера. Я, не задумываясь, согласился, и лишь, чуть позже вспомнил, что именно в это время мне предстоит сражаться в очередном туре первенства города. Имея черные фигуры, заранее предлагать ничью, даже не очень удачно выступавшему сверстнику, было бы просто неприлично. Итак, 6 февраля 1968 года ровно в 17-00 в нашей партии были включены часы. Я молниеносно разыграл излюбленный вариант французской защиты, пытаясь создать как можно больший запас времени. К счастью, мой соперник отвечал также довольно быстро. За полчаса мы отшлепали семнадцать ходов, теория закончилась, и я избрал довольный неожиданный ход конем, предлагая белым разменять на него своего перспективного слона, но при этом, сдваивая мои пешки на ферзевом фланге. Партнер впервые задумался и я понял, что пришел мой час. Осторожно отойдя от доски, я стремглав помчался вниз по старинной лестнице в гардероб, схватил пальто и, нахлобучив шапку, выскочил на улицу. Добежав до Невского, не обращая внимания на красный свет, ринулся через дорогу и успел вскочить в троллейбус, уже отходивший от остановки у Казанского собора. Теперь можно было немного передохнуть и отдышаться.
Ближайший к площади Восстания пешеходный переход находился у Пушкинской улицы, так что, выпрыгнув из последней двери троллейбуса, мне пришлось пробежать квартал в сторону, противоположную моей цели, но, преодолев все эти технические трудности, у газетного киоска я оказался вовремя. Марина появилась с опозданием на пару минут. Кажется, ей польстило, что я вырвался на эту встречу буквально под тиканье шахматных часов, неумолимо, съедавших мое время, оставшееся на обдумывание до контрольного 40-го хода. Конечно, здесь, вдали от турнирного зала, на продуваемом питерским февральским ветром, шумном проспекте, этот, волнующий душу любого шахматиста звук, был виртуален, но мы оба хорошо знали ему цену и, потому ощущали его почти физически.
В нашем распоряжении было всего несколько минут. Мы зашли погреться в ближайшую парадную. Здесь, прямо на первом пролете лестницы еще доживала свой век довоенная круглая печка, которую в последний раз растапливали, видимо, в годы блокады. В наших прерывистых, гулко звеневших фразах, срывавшихся с потрескавшихся губ и, тут же, взлетавших к высокому потолку в виде белых облачков пара, было мало смысла, но в такие моменты он и не требуется. Я, украдкой поглядывая на часы, говорил какие-то банальности о нашем будущем, она, кажется, тоже была взволнована и отвечала рассеянно и невпопад. И здесь, как часто бывает в цейтноте, потеряв контроль над собой, я резко поцеловал ее в губы, и, словно испугавшись собственного неожиданного поступка, ринулся доигрывать свою “отложенную” партию.
В начале 80-х годов в этом доме на втором этаже располагалось региональное отделение ВААПа — святая святых ленинградских авторов, особенно тех, кто удостаивался права озвучивать или опубликовывать свои опусы за рубежом. Проходя подписывать очередной договор в кабинет руководителя этой структуры — брата известного писателя и драматурга Александра Житинского — Сергея Николаевича, я неизменно оглядывался на знакомую старую печку, и меня на мгновение охватывало ощущение чего-то очень важного, но в моей жизни несостоявшегося…
Мой приятель утешал меня в привычной для него философско-иронической манере:
“Представь себе, лет через пятьдесят мы с тобой, прихрамывая, опираясь на палки, прогуливаемся по Баскову переулку и, навстречу нам идет согбенная старушонка. Ты всматриваешься в ее лицо и неожиданно узнаешь свою Марину. Она подслеповато взглянет на тебя, и, конечно, не узнав, пройдет мимо. Как, впрочем, и вся наша жизнь…”
Вскоре участницы студенческого первенства покинули наш город. Марину ни в Минске, ни в другой точке мира, больше встретить мне так и не довелось. Что же до пророчества Геннадия Сосонко, то осталось ждать не так уж и долго — меньше пяти лет…
А, ту, прерванную в разгар сражения, партию, я выиграл. Часто разыгрываю ее на доске. Вот и сейчас передо мной потертый блокнот, в котором карандаш запечатлел нервную запись кардиограммы моих ходов.
В тот день, когда захочется любви,
Прозреешь безнадежным бредом,
И жизнь предстанет бесконечным бегом —
Бессмысленным, ненужным без любви.
В тот день, когда захочется любви,
Оценишь и успехи и ошибки,
Поймешь — все достижения зыбки,
Нелепы и ничтожны — без любви!
В середине февраля, после отъезда моего тезки на сбор к Михаилу Талю, почувствовав себя хозяином большого игрового зала, увенчанного портретами чемпионов мира, я пригласил в клуб моего бывшего одноклассника — студента филологического факультета Педагогического института имени А.И. Герцена, будущего писателя — юмориста Эдика Дворкина. На сей раз он явился не со своим закадычным другом Дмитрием Зерницким, а с двумя подругами — студентками — филологинями. Замысел моего приятеля — перворазрядника был незатейлив — познакомить меня с одной из них — Эллой, но взамен получить дефицитный в те годы значок кандидата в мастера по шахматам, гордо красовавшийся на лацкане моего пиджака. Однако дальнейшие события разрушили задуманный им сценарий.
Мое внимание привлекла ни миловидная, полноватая Элла, а вторая спутница и соученица моего приятеля — яркая брюнетка с крупными чертами лица и удивительно красивыми серыми глазами, в которых читались и порок и порода. Так в мою жизнь вошла первая и роковая женщина — Натэлла.
Строго говоря, ее нельзя было назвать красавицей. Как большинство высоких женщин, постоянно микширующих свой рост рядом с негабаритными друзьями, она немного сутулилась, словно сгибаясь под тяжестью прекрасной копны волос. Во время разговора она доверительно склонялась к своему собеседнику, что в сочетании с ее низким, чуть глуховатым голосом, придавала всему ее облику удивительную сексапильность. Формы ее фигуры были недостаточно выражены, но, тем не менее, редкий мужчина, случайно встретившись с ней взглядом, ни обернулся бы ей вослед. Помню, когда моя новая приятельница стала бывать у нас дома, моя бабушка Елена Яковлевна говорила мне: “Я любуюсь Натэллой, как изысканным портретом в картинной галерее”.
Вскоре, с легкой руки моей мамы Наталии Иосифовны — адвоката Юридической консультации N1, что располагалась на улице Обуховской обороны, Натэлла Иосифовна уже работала в народном суде Невского района в должности секретаря судебного заседания. Весной я стал совершать пешие прогулки по непривычному для меня маршруту от Баскова переулка мимо Александро — Невской лавры параллельно трамвайной линии в сторону Невского завода имени Ленина и далее, сворачивая на улицу Крупской, к зданию монастыря, в помещении которого и находился районный “Храм правосудия”. Мобильных средств связи в те годы, естественно, не существовало, но, зато, как и во все времена, увлеченный человек обладает хорошо развитой интуицией. Так что, “случайные” встречи происходили достаточно часто. Избалованная вниманием взрослых мужчин, Натэлла, вряд ли, планировала связать со мной свое будущее. Изредка она уступала моим желанием, но бесстрастно, с какой— то аристократической холодностью или, проще говоря, с ленцой. Она относилась ко мне как единомышленнику, близкому по духу и социальному происхождению, но я не был тогда героем ее романа.
Спустя много лет, когда судьба вновь ненадолго свела нас друг с другом, возникли строки, в которых я невольно превратился в героя своего собственного выпускного сочинения на тему “Лирика в произведениях Владимира Маяковского”:
Я для тебя —
все смешной мальчик,
А мне уж не так и мало —
под тридцать.
И надо решиться
на самую малость —
В монахи ордена твоего
подстричься.
И это, наверно,
очень смешно
Теперь, когда столько пережито
и прожито,
Стоять, как и прежде,
уткнувшись в окно,
И ждать тебя —
свое прошлое.
А когда, лестница
радостно запоет
Песню походки твоей
знакомой,
Сердце мое —
бешеный койот
Побежит ластиться
паркетом комнат.
И как это трудно все
объяснить:
Может быть, это —
странная магия?
Если видятся мне
о тебе сны
Всполохами и вспышками
магния.
………………………………………
И снова по жизни твоей
кочую
Гонимое ветром
перекати — поле.
И даже кумыс твоих
поцелуев
Горечью и полынью
напоен.
А, если опять все начать
с конца:
Ты забыла, — прощание
у Казанского собора?
Воспоминание —
ошалевшая овца,
Отрезанная лавиной,
от овечьего сбора.
Я знал, что это должно
случиться.
Так не бывает
вечно и маятно.
Только на мгновенье солнце перестало
лучиться
И где-то, дрогнув,
остановился маятник.
……………………………………………
Надеюсь, дорогою
караванною
Встретится мне желанный
оазис.
За него, как за Землю
Обетованную,
Готов отдать я и
тысячу Азий.
1976 г.
Тем временем, приближалось лето, а это значит — непростая экзаменационная сессия четвертого курса, а, затем, в июле — военные сборы для получения звания инженера-лейтенанта химических войск. В июне наша семья перебралась в Зеленогорск, а 1 июля мама проводила меня до Технологического института, откуда нас на автобусах отправляли в поселок Ропшу Ленинградской области. Впервые в жизни я изымался из привычной домашней среды и попадал в прямое подчинение государственной структуры. Неприятие любой подобной официальной институции, в которой я был бы в той или иной степени зависим от кого — то, кроме моих близких, развилось во мне уже в раннем детстве. Это был не столько страх перед любой формой подавления личности, сколько тягостная невозможность быть самим собой. Сама мысль о необходимости выполнения чужой воли или приказа, казалась мне ужасной и унизительной. Подобное, мягко говоря, негативное отношение к таким разным по формам и целям их деятельности организациям, как детский сад или пионерский лагерь, больница или тюрьма, отделение милиции или строительный отряд, армия или колхоз, сохранилось у меня и поныне. Удивительно, но советский период своей жизни, а это,— без малого, полвека, удалось мне пройти, не познав прелестей подобных заведений. Впрочем, “на Руси, ни от сумы, ни от тюрьмы — не зарекайся!”
Но тогда, как мне помниться, чувства особенной тревоги по поводу неизбежного предстоящего испытания у меня не было. Во-первых, согревала мысль о том, что географически я буду удален от своего дома всего на пятьдесят километров, во — вторых, компания — то была своя, студенческая — Зяма Гнесин, Валюха Ефимов, Жора Козлов, Аркадий Белкин, и, к тому же, начальник сборов — полковник Павлов — преподаватель нашей военной кафедры слыл среди своих подопечных человеком вежливым и либеральным.
Наша казарма, размещалась в историческом здании, входившем в комплекс знаменитой Ропшинской усадьбы, пользовавшейся издавна дурной славой.
В начале XVIII века владельцем Ропши стал один из сподвижников Петра — глава Преображенского приказа розыскных дел князь Ф.Ю. Ромадановский, сыгравший решающую роль в жестоком подавлении Стрелецкого бунта 1698 года. Пожалуй, самый впечатляющий образ “князя —кесаря”, фактически второго лица в государстве дал его современник — первый постоянный посол России за рубежом, свояк самого Петра Великого (первые жены обоих были родные сестры— Евдокия и Ксения Лопухины) князь Борис Иванович Курагин:
“Сей князь был характеру партикулярнаго; собою видом, как монстра; нравом злой тиран; превеликой нежелатель добра никому; пьян во все дни; но его величеству был верной, как никто другой… О власти его, Ромодановского, упоминать еще будем, что приналежит до розысков, измены, доводов, до кого-б, какой квалиты и лица женского полу или мужескаго не пришло. Мог всякаго взять к розыску, арестовать, и розыскивать, и по розыску вершить.”
Известно, что хозяин усадьбы содержал в Ропше государственных преступников. Здесь же во Ропшинском дворце группой заговорщиков в 1762 году был убит император Петр III. Воцарившаяся на престоле Екатерина в том же году подарила имение своему фавориту Григорию Орлову. Вскоре усадьба, согласно официальным документам, была приобретена придворным ювелиром Лазаревым, хотя на самом деле истинным ее владельцем был император Павел.
Страшная и загадочная история Ропши заинтересовала даже самого Александра Дюма, который побывал в этих местах в 1858 году. После Октябрьского переворота во дворце был устроен дом отдыха для привилегированной партийной номенклатуры Ленинграда. Так, здесь проводил свой досуг и С. М. Киров.
И, вот в этом, овеянном легендами и тайнами, дворце нашему студенческому воинству предстояло провести целый месяц. Огромная казарма с двухэтажными нарами, располагалась непосредственно в каменном здании, достроенном по проекту архитектора Ю. М. Фельтена еще в 80 —ых годах XVIII-го века.
Мы с Гнесиным разместились на соседних койках нижнего яруса, отделенных друг от друга общей тумбочкой, куда в нарушение устава, складывали съестные припасы, закупаемые в лагерном ларьке. Мой дневной рацион состоял из шоколадного батончика c ромовой начинкой (стоимостью 33 копейки) или ста граммов конфет “Белочка” с ореховой крошкой. Иногда удавалось всего за 22 копейки полакомиться покрытым вкусной глазурью пирожным, именовавшимся по старой памяти в нашем доме “Александровским”, но, низведенным в советское время, до “полоски песочной”. Запивались все эти сладости пенившимся лимонадом “Дюшес”, сохранявшим запах грушевой эссенции. Что касается солдатского кошта, в основном он состоял из перловки, которую я терпеть не мог с детства. Правда, иногда в ней попадались волокна мясной тушенки, но они явно не могли компенсировать энергии, затрачиваемой при боевой и политической подготовке. Так что, приходилось довольствоваться хлебом и куском сливочного масла и, конечно, кружкой чая с сахаром.
Форму нам выдали видавшую виды, но особенных проблем с ее подбором по размеру не возникло, а вот накрутить портянку под непривычно большие и жесткие кирзовые сапоги было для городских жителей — делом не простым.
Курс молодого бойца мы прошли еще в стенах военной кафедры Техноложки, сложнее было со строевыми занятиями на плацу с тяжелым автоматом, да еще со специальными средствами химической защиты. Но надо сказать, что молодые лейтенанты — командиры взводов, сами недавние выпускники военных училищ, — были практически нашими сверстниками, и понимая условность нашей службы, относились к нам вполне по-товарищески. После полевых и строевых занятий приходилось еще зубрить многочисленные воинские уставы. Но это для студентов дело — более привычное. После принятия присяги нас стали направлять в караул — охранять давно заброшенный военный аэродром. Дежурили сутки по веерной системе: два часа — на вышке c автоматом, два часа сна в форме с расстегнутым ремнем, два часа отдыха — в караулке в полной амуниции. Первый круг, на фоне солнечного летнего утра, прошел легко. Второй, послеобеденный удалось продержаться на вышке, большую часть времени, проведя, сидя на сложенной в несколько слоев шинели, и вскакивая, лишь заслышав, гулко разносящийся в пустынном пространстве летного поля звук приближающегося грузовика. Третье дежурство, которое я провел, уже полулежа в продуваемом ночным ветром деревянном стакане, чуть не закончилось трагедией. По уставу караульной службы, сдавая пост своему сменщику, необходимо отстегнуть от автомата магазин и сделать контрольный холостой выстрел, подтверждая тем самым, отсутствие патрона в стволе оружия. При этом дуло должно быть направлено вверх и в сторону от людей и объектов охранения, ибо “и незаряженное ружье однажды может выстрелить”. Не имея опыта бессонных ночей, я действовал как сомнамбула, и нарушил оба правила. Во-первых, я забыл отсоединить магазин, а во-вторых, что самое чудовищное, не отвернул ствол автомата в сторону от подъехавшей машины, в которой беспечно сидели мои сокурсники. К счастью, за рулем грузовика, развозившего караульных был опытный сержант, который внимательно наблюдал за всем происходящим, хотя, строго говоря, это не входило в его служебные обязанности. Всю жизнь благодарю этого незнакомого мне человека, чья оглушительная и многоэтажная матерная брань, своевременно разразившаяся в мой адрес, спасла и жизнь моих товарищей, и мою собственную судьбу. Стоило бы водителю просто на мгновение отвернуться, и я бы машинально спустил курок. В кого из студентов, сидящих под зеленым брезентом в кузове, угодила бы моя шальная автоматная очередь, предсказать невозможно, но во всех случаях меня бы ждал военный трибунал. Вспоминая об этом страшном эпизоде из своей юности, волей неволей задумаешься о роли фатума в нашей судьбе. В моей жизни было еще несколько таких иррациональных и логически трудно объяснимых событий, когда беда обходила меня стороной. Приведу, хотя бы один, сравнительно недавний пример.
Несколько лет назад, когда я намеревался в одиночестве спокойно пообедать, в дверь моей старой квартиры в Петербурге резко позвонили. С детства, видимо, на генетическом уровне, я чувствовал, что такие неожиданные и требовательные звуки не предвещают ничего хорошего. Обычно, так уверенно и нагло давят на кнопку электрического звонка дворники, милиционеры, представители военкомата, разносчики телеграмм или, в лучшем случае, крепко перебравшие соседи, требующие денег на опохмелку.
На мой вопрос: “Кто там?”, из-за тяжелой двери раздался приятный голос, явно принадлежавший молодой женщине: “Я из Петроэнергосбыта. Мне надо проверить показания вашего счетчика.”
Такой ответ не вызвал у меня никаких подозрений, так как в короткие наезды в родные пенаты, я действительно оплачивал электроэнергию, цитируя незабвенного Александра Ивановича Корейко, “крайне нерегулярно”. Так можно было объяснить свои материальные затруднения наивной и романтичной Зоси Синицкой, но мне пришлось изложить эту версию совершенно иному персонажу — деловой, энергичной молодой даме, которая, решительно сняв с рук ажурные бархатные перчатки, целеустремленно направилась к находящемуся в прихожей электросчетчику. Изучив его показания, она пожурила меня за задержку в оплате, и вручила мне какую— то штрафную квитанцию. На мой вопрос, почем нынче киловатт электроэнергии, контролерша, к моему удивлению, несколько замялась и предложила выяснить это по телефону. Обменявшись еще парой ничего незначащих фраз, мы вполне дружелюбно распрощались. Я плотно закрыл обе входные двери и уже собрался вернуться к прерванной трапезе, как заметил, что под стулом в прихожей валяются те самые черные перчатки. Я положил их на столик под счетчиком, предполагая, что их хозяйка вскоре обнаружит пропажу и вернется. Минут через десять в дверь вновь позвонили. Я, не задумываясь, открыл первую внутреннюю дверь, и вдруг, словно по чьему-то приказу свыше, накинул на внешнюю дверь, за которой находилась моя нежданная забывчивая гостья, толстую стальную цепочку, плотно укрепленную еще в довоенные годы моим предусмотрительным дедом — умудренным богатым опытом жизни в советской России. Надо сказать, что этим старинным способом охраны квартиры мы практически никогда не пользовались, и мощная цепь обычно бесцельно свисала со второй створки входной дубовой двери. Стоило мне приоткрыть эту дверь и попытаться передать элегантной даме оставленный ею аксессуар, как чьи-то огромные, принадлежавшие, видимо, очень высокому существу мужского пола, руки в кожаных черных перчатках быстро проникли в образовавшийся между створками проем, и попытались сломать единственную разделявшую нас преграду, но дедушкина цепь не поддалась этой злобной силе и не только защитила мое имущество, но, скорее всего спасла и мою жизнь.
Я интуитивно резко отскочил назад, и плотно запер вторую дверь, установленную уже в мою бытность. Под ее прикрытием я мог не опасаться даже пистолетного выстрела. Попытка вызвать милицию ни к чему не привела, да и моих грабителей, явно обескураженных таким поворотом дела, давно уже и след простыл. Вспоминая эту историю и страшные, неведомо откуда появившиеся черные лапы, метавшиеся по створке двери над моей головой, часто задаю себе вопросы, на которые до сих пор не знаю ответа. Мне, — убежденному материалисту — иногда приходиться задумываться над формулой Анатоля Франса: “Случай — псевдоним Бога…”
Возможно, когда-нибудь я еще вернусь к этой загадочной и волнующей меня теме, а пока хочется вспомнить о приятных сюрпризах того, последнего студенческого лета.
Как правило, во второй половине дня у нас проходили теоретические занятия в учебном классе. Уставшие после утренних практических тренировок на местности, мы были рады возможности вытянуть ноги под столами, и рассеянно слушали преподавателей. Во время одной из таких послеобеденных лекций, в дверь неожиданно постучал дневальный, и зычным, как ему и положено, голосом доложил офицеру: “рядового Несиса к начальнику сборов!” Я вздрогнул от грозно прозвучавшей на весь класс собственной фамилии, и недоуменно взглянул на лектора. Тот скомандовал: “Рядовой Несис — на выход!” Взволнованный, на негнущихся ногах, я выскочил вслед за дежурным на крыльцо нашей казармы. Каково же было мое удивление, когда неподалеку от здания, я увидел мило беседующую парочку — полковника Павлова и мою маму! Подбежав к ним, я все же отрапортавался по уставу, но мой интеллигентный командир, сразу отказался от официального тона: “Вольно, вольно, раз уж к Вам приехали, на сегодняшний вечер я Вас освобождаю от занятий. Лучше покажите своей маме местные достопримечательности.” Радостно попрощавшись с таким либеральным начальником, мы отправились на прогулку по Ропшинскому парку. На дальней аллее пристроились на каком —то пеньке, и мама начала разгружать свою сумку. Чего там только не было! Термос с еще неостывшим куриным бульоном, вкусные булочки, банки со свежими ягодами… Конечно, явиться в казарму с таким багажом было невозможно. Надо было уничтожить съестное на месте. Пока я уплетал все эти яства, мама делилась со мной дачными новостями. Это были вести из привычного для меня, но временно недоступного, мира. Прежде всего, конечно, о самочувствии дедушки и бабушки, которые уже успели соскучиться по своему внуку, затем последовали рассказы о моих многочисленных друзьях и знакомых, которые по-прежнему собирались на нашем излюбленном месте — у второй бетонной дорожки зеленогорского пляжа.
Шумный и веселый Георгий Оганесян, завидя мою маму, с громким хохотом, разносившимся по всему берегу, спрашивал: “Как там служит в армии Гесл Несис — король Зеленогорска?” Под этим “титулом”, присвоенным мне именно неутомимым на выдумки, Георгием, знали меня многие мои сверстники, проводившие летние каникулы в излюбленных тогда дачных местах под Ленинградом от Разлива до Рощино. Что касается имени Гесл надо пояснить, что
Сам же автор моего прозвища всегда представлялся Сулейманом, и иначе к нему в нашей огромной компании никто не обращался. Всячески подчеркивая свое восточное происхождение, даже подчас имитируя армянский акцент, Георгий на самом деле вырос в интеллигентной семье своей русской матери, и лишь в темных, чуть продолговатых глазах и, в непривычной для ленинградца, смуглой коже проявились сильные кавказские гены его отца.
После окончания Высшего Военно-морского училища он был направлен на Северный флот. Бравый морской офицер женился на балерине ведущего Ленинградского театра. Мне довелось быть свидетелем на той свадьбе. Подружкой невесты была ее коллега по сцене — миниатюрная элегантная брюнетка — внучка прославленной балерины. После Дворца бракосочетания наша четверка поехала кататься по городу. Вышли прогуляться у Марсового поля. Молодожены выглядели очень эффектно: крепко сложенный южанин в парадной белоснежной морской форме со сверкающем на солнце кортиком и, рядом, гордо шествующая во французском кружевном подвенечном платье с профессионально поставленной прямой спиной, высокая и “полувоздушная” русская танцовщица. Экзотический вид этой парочки вызвал ажиотаж среди охочих до зрелищ иностранных туристов. Но счастье моряка оказалось недолговечным. Внешне такой благополучный брак, вскоре распался, а удачно начавшаяся военная карьера чуть было не обернулась трагедией. Подводная лодка, на которой служил Оганесян, попала в аварию. В одном из отсеков начался пожар. Георгий получил тяжелые ожоги и чудом остался жив. Он никогда не рассказывал о подробностях той катастрофы. Характер его остался таким же оптимистичным, каким был и в юности, но привычные шутки и россказни звучали из его уст уже не столь органично.
Узнав о предстоящем мамином визите в Ропшу, мои друзья — сопляжники решили дать на дорогу полезные советы. Скрипач Виктор Лисняк порекомендовал отвести мне томик Монтеня, с которым сам в то лето не расставался, а виолончелист Игорь Шахин предложил скрасить мое пребывание в казарме, доставив туда непосредственно с Баскова переулка, мой любимый торшер. Отдельный привет я получил от Натэллы, что вызвало во мне противоречивые чувства — радость, что она существует в моей жизни и тревогу, связанную с возможностью ее потерять.
(продолжение следует)
Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #9(168) сентябрь 2013 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=168
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer9/Nesis1.php