litbook

Культура


Нора Райхштейн: Лохматые блокнотики. Предисловие Александра Ласкина0

 

Что там, в лохматых блокнотиках?

Предисловие



В 6 номере «Семи искусств» за этот год был опубликован замечательный текст петербургского режиссера Норы Райхштейн (1926-2013) - ее «Ненужное письмо дочери». Надо сказать, с середины девяностых Нора Абрамовна больше писала, чем ставила спектакли – дело, конечно, в возрасте и здоровье, но не только. В 2001 году у нее вышла отличная книга воспоминаний «Осколки памяти». В ней рассказывается о многих людях, с которыми ее сводила судьба, и, прежде всего, о М.О. Кнебель, Н.П. Акимове и И.П. Владимирове… Хорошо помню, как повлиял на автора новый статус «писателя»: она была явно взволнована и намерена развивать успех… Трудно сказать – планировалось ли что-то новое или расширенное издание старого, но работа началась. Для этой цели Нора Абрамовна обзавелась специальными блокнотиками, которые по мере их заполнения окончательно теряли первоначальный вид. Поэтому блокнотики получили название «лохматых». Впрочем, так она называла и свои записи. Причина, наверное, в том, что тексты, как и странички, рассыпались. Автор не ограничивала себя какой-то темой, и писала буквально обо всем. Серьезное и несерьезное существовало вперемешку. Тут находилось место и анекдотам (конечно, еврейским). Я бы не удивился, обнаружив здесь кулинарный рецепт (Нора Абрамовна хорошо готовила). Больше всего подошел бы рецепт пиццы – был бы повод написать, что и в этом случае у нее получилось нечто такое, когда в ход без особого разбора идет все.

Когда-то давно Нора Абрамовна объясняла мне, совсем юному автору, как надо писать пьесы (она предлагала совместную работу): следует отдельно расписать каждую сюжетную линию, а уже потом их соединить. Так она сочиняла свои многочисленные инсценировки, так же она работала над текстами. «Лохматые блокнотики» – не что иное как подготовительный материал, своего рода кирпичики, из которых потом возникнет что-то более основательное. Впрочем, может и не возникнуть – легко вообразить книгу, которую отличает, говоря театральным языком, импровизационность: как уже сказано, она записывала все подряд, без оглядки на соседние тексты, следуя прихотливой логике новых обстоятельств.

Хотя тексты очень разные, но, без сомнения, узнаваемые. Что можно сказать об их авторе? Во-первых, одесситка. В юности ей было отмерено столько света и солнца, что она просто не могла стать пессимисткой. Ну и, во-вторых, – одесситка. Человек, радующийся тому, что жизнь сюжетна и в ней хватает самых неправдоподобных поворотов. В-третьих, петербурженка. Ее способность удивляться, конечно, одесская, но приправленная петербургским сплином. Да и рассказанная на этих страницах история ее первого мужа – петербургская. То есть это могло случиться и в Одессе, но в северных широтах такое происходило чаще. И еще она – режиссер. Смысл этой профессии в настойчивом вопрошании, в непременном желании понять. Вдруг останавливаешься: «Может быть, не надо задавать вопросов?..» и отвечаешь: «Хорошо. Больше не буду». А потом опять: «Но все равно: какая странная история…»

Александр Ласкин

Какая странная история…

Более чем полвека тому назад я, обогащенная знаниями в Москве, приехала в Ленинград, желая немедленно поразить весь театральный Ленинград своим появлением. Не случилось. Долго привыкала. Искала театр, который «раскрыл бы мне свои объятия». Еле нашла. Привыкла. Но чувствовала себя москвичкой. Часто ездила туда, для дела и без оного. Там встречалась с друзьями, кто остался работать в Москве. Среди них – Маргарита Микаэлян. Самостоятельная, интересная, крупная женщина. Падчерица драматурга Александра Крона и уже разведенная жена Сережи Микаэляна.

Сразу после института ей повезло – работа одна, потом другая, в общем – много. Мы часто встречались, иногда в Москве, иногда она приезжала в Ленинград. Однажды приехала с Галиной Волчек – покупала антикварную мебель. Постепенно я перестала посещать столицу, а Маргарита больше не приезжала за антиквариатом. Связь наша постепенно органично прерывалась. Итак, она жила и процветала в Москве, я тоже самое пыталась делать в Ленинграде…

Прошло 25, а потом и 30 лет. И вот дней десять тому назад в одной из передач «Эха Москвы» промелькнула фраза о том, что издана книга Маргариты Микаэлян. Я вмиг оживилась, очнулась и враз помолодела. Схватила записную книжку, нашла Маркин телефон (только бы не изменился!) и давай накручивать 095.

Боже, как мы обрадовались, узнав друг друга! Воплям и крикам не было конца. Наконец, дошли до сюжета моего звонка. И, узнав, что у меня тоже вышла в свет книжка, она, естественно, захотела то же самое, что и я: книжками необходимо обменяться. Случай был подходящий: один из наших спектаклей ехал на днях в Москву. Я дала свою книгу нашей актрисе и попросила об одолжении: позвонить по указанному телефону, а Маргарита придет, принесет свою книгу и заберет мою. Прекрасно!

Прошло три дня. Возвращается наш спектакль с гастролей, и звонит мне сразу актриса, бывшая посредницей в обмене книгами. Но обмен не состоялся по очень простой причине: Марка не дождалась моей книги. Девять дней тому назад она сидела за столом, сидела – и вдруг… ушла в небытие.

Это известие пригвоздило меня у телефона на какое-то время. А затем сразу возникла мысль – кому и как я могу задать вопрос. Мы не общались столько лет, я случайно (или не случайно?!) услыхала, что она издала книгу. Я нашла ее телефон в старой записной книжке (случайно или не случайно?!). Мы обрадовались и решили соединиться, хоть в книгах… (И опять – случайно…) Я сама себе надоела этими вопросами. Но никто мне не ответит. Не у кого спросить. Так надо. Может быть, не надо задавать вопросов?.. Хорошо. Больше не буду. Но все равно: какая странная история…

февраль 2004 г.



Н.А. Райхштейн – студентка ГИТИС. 1948

История «чисто одесской национальности»

В один из моих приездов на каникулы, летом, по Одессе пополз слух, распространявшийся с таинственной скоростью. Якобы в районе 10-й станции фонтанов (это дачные места) в море появился… спрут. Были очевидцы, они клялись, что сами видели: из моря появлялся и скрывался спрут. Слух разрастался – спрут поймал в свои объятия девушку. Следующий этап – спрут плачет. Сидит на камне в Черном море, обнимает своими щупальцами девушку и сам при этом плачет.

Дело дошло до того, что в одной из газет появился целый подвал, где для сведения жителей было написано, кто такие спруты, где они обитают и почему они никак не могут объявиться у наших берегов. Все с сожалением успокоились. А потом из самых что ни на есть достоверных источников возникли подлинные контуры необыкновенного происшествия.

Сюжет в начале был прост. Все дачи на всех станциях (а их 16) фонтанов находились высоко над морем. Спускаться на пляжи надо было по извилистым дорожкам. Там, наверху, были дачи обкомовским работников. И вот однажды, под вечер, жена одного высокопоставленного чиновника, воспользовавшись тем, что муж уехал на какое-то заседание и должен был вернуться завтра, отправилась на пляж, да не одна, а с любовником, да не с простым, а с черным, т. е., с негром.

Они в сумерках так увлеклись друг другом, что слишком поздно услыхали шум подъезжающих автомобилей: заседание в обкоме кончилось рано, и все его участники вместе с мужем вышеобозначенной дамы с радостью вечером отправились к морю. А когда до находящейся в весьма интимной мизансцене пары дошло, наконец, что они обнаружены и находятся уже в окружении всех ошеломленных чиновников, случилось необыкновенно-трагическое происшествие: они от страха физически не смогли расстаться. Такое бывает.

Итак, мизансцена: стоят ошеломленные мужики во главе с главным персонажем, мужем, почти в полной темноте, и не могут понять – что это такое черное держит что-то такое белое.

В это время из разных мест пляжа появилось несколько парочек, которые находились поблизости за камнями. Их привлекло сюда естественное любопытство, и на вопрос, заданный кем-то кому-то из плотного кольца окружения: «Что случилось?», был получен ответ: «Черный спрут поймал девушку, сейчас будем принимать меры, не мешайте нам».

Честь мундира превыше всего. Посторонних оттеснили, а несчастную черно-белую парочку положили в воду, то есть – в море, там, в воде, они смогли физически расстаться. Что было дальше – естественно, не знаю. Знаю только, что все это – и сюжет, и слухи, и сплетни – могло случиться только в городе моего прошлого, в радостной, эмоциональной, веселой Одессе.

Суперсклероз

Говорят, что если ты проснулся, и у тебя ничего не болит, значит – ты умер. Смешно. Но не очень. Ну, а если изредка, не всегда, конечно, действительно ничего не болит, а в процессе дня вдруг замечаются некоторые новые сигналы каких-нибудь органов человеческого таинственного организма? Обращать ли на них внимание? Ну, например.

Вхожу в знакомый гастроном. В молочный отдел. Огромный выбор продуктов. Все, как всегда, только продавщица незнакомая.

Здороваюсь. Спрашиваю: «Есть маленький кефир…». И замолкаю. Надолго.

Она: «Какой кефир? Посмотрите – их полно».

Я: «Ну, этот…».

Она: «Какой?».

Я напряженно молчу. Наконец, меня осеняет: «На нем еще мужчина нарисован!».

Она протягивает мне кефир, на коробке нарисован мужчина, но явно не тот – это кефир «Доктор».

Я: «Нет, другой мужчина».

Она терпеливо забирает предложенный кефир обратно. Ждет, что я скажу. И я жду. Жду, когда пустота в моей голове заполнится. Вдруг меня осеняет.

Я: «Ну, он – почтальон…».

В глазах продавщицы вижу приговор себе: «Явно крыша поехала…». Я краснею, пытаюсь смеяться, дергаюсь и вдруг чувствую явное просветление: «Ну, этот, из мультфильма!»

Она облегченно вздыхает: «А, почтальон Печкин!».

Я: «Ну, конечно! Но кефир как называется?!».

Она: «Простоквашино!».

У меня наступило полное облегчение. И обе мы радостно вздыхаем: она оттого, что избавилась от рассеянной дамы, а я оттого, что кефир был все-таки по моей наводке куплен.

Я положила кефир в сумку. Там же и лежал мой паспорт. Новый. Но со старыми данными.

Старые еврейские анекдоты

К раввину прибегает за советом девушка. «Ребе, – говорит она, – я выхожу замуж. Ночью мне ложиться спать в рубашке или без?». Раввин медленно надевает очки, берет талмуд и говорит: «Болт», то есть, «Сейчас». Не успел он открыть талмуд, как в комнату врывается молодой человек. Раввин снимает очки, откладывает талмуд и спрашивает молодого человека, что привело его сюда. Молодой человек спрашивает: «Ребе, у меня есть деньги, и я не знаю, где их хранить: дома или в сберкассе?».

Раввин говорит: «Болт», то есть, «Сейчас». Берет в руки талмуд, надевает очки и долго читает. Потом откладывает талмуд, снимает очки и говорит, обращаясь к девушке: «Значит так! Ляжете вы сегодня в рубашке или без нее, вас все равно употребят». Затем поворачивается к молодому человеку: «Между прочим, это к вам тоже относится».

К старому еврею в Одессе, у которого хромая, горбатая, немолодая дочь, приходит сват и говорит: «Реб Хаим, хотите выдать замуж вашу дочь за графа Воронцова?». Старый еврей очень рассердился и говорит: «Не хочу!». Сват: «Ну почему же! Она будет жить во дворце!». Старый еврей: «Не хочу!». Сват: «Она будет есть кошерные яства с золотой посуды!». Старый еврей: «Не хочу!». Сват: «У нее будет много слуг!» и т. д. Наконец, старому еврею надоело, он махнул рукой: «Ну, ладно, по рукам». Сват, вытирая пот со лба, сказал: «Ну, слава Богу, половина дела сделано. Теперь остается уговорить графа Воронцова!».

Едут в поезде два еврея. Будем их называть I и II. Итак, I спрашивает II: «И куда вы едите?». II: «В Конотоп, конечно. А что?». I: «А я в Жмеринку». Помолчали. I: «Знаете что? Сойдемте со мной в Жмеринке. Я вас приглашаю к себе в гости». II: «А если я не хочу?». I: «Напрасно! У меня дома хорошо!». II: «Не хочу, у меня дома тоже хорошо». : «Моя жена будет за вами ухаживать! Она так чудно готовит кнейдлах и фиш!». II: «Моя жена тоже хорошо готовит фиш и кнейдлах!». I: «Вы будете спать на перине, и мои дочки вам в постель будут приносить завтрак! И все это вам ни копейки не будет стоить!». II, наконец, не выдерживает атаки и соглашается, и в эту минуту поезд останавливается в Жмеринке. И оба еврея, забрав свои шмотки, выходят из вагона. Они приходят в дом I еврея и все происходит так, как он говорил гостю: он спал на перине, жена ухаживала за гостем, носила завтрак ему в постель, едва он успел проснуться, дочки развлекали его целый день и т. д. Так длилось неделю. Наконец II еврей, удовлетворенный и довольный таким гостеприимством, решил, что надо уезжать и начал очень благодарить I еврея. И прощаться. Расцеловавшись с хозяином дома, гость хотел уйти, но был остановлен словами хозяина: «Позвольте! А где деньги? – «Какие деньги?» – «Вы только посмотрите на него! Он не знает, какие деньги! Вы жили у меня в доме? Вы спали на перине? Моя жена и дочери ухаживали за вами? Вы ели кнейдлах с гусиными шкварками? Так за все это надо платить! II еврей завопил: «Но вы же говорили, что это все бесплатно!» – «Мало ли что я говорил! Пошли к нашему ребе, пусть он рассудит!». И пошли они к ребе. И вошли в его дом. И рассказал I еврей всю историю с начала и до конца. И одел ребе очки, и взял талмуд, и, помедлив, сказал несчастному гостю: «Надо платить…». – «Ребе, но ведь я не хотел ехать к нему в дом, но он сказал, что приглашает меня и все будет бесплатно!». И сказал ребе: «Но вы спали на перине? Жена хозяина и его дочки ухаживали за вами? Вы ели кнейдлах с гусиными шкварками? Надо платить!». Неудачливый гость, внутренне чертыхаясь, расплатился при раввине с хозяином столь странного дома. Когда они вышли на улицу, и II еврей хотел, не прощаясь, уйти в другую сторону, он был быстро остановлен I евреем, который, весело улыбаясь, сказал: «Стойте! Возьмите свои деньги обратно. Они мне не нужны!» – «Так зачем вы все это сделали?» – «А я хотел спросить вас: теперь вы видите, какой поц наш ребе!!!».

В привокзальном буфете за столом сидит и ест пожилой еврей. Весь стол уставлен едой. Неожиданно к нему подходит другой еврей и радостно с ним здоровается: «Как я вас давно не видел, реб Хаим! Как вы живете? Как ваша жена?». Получает в ответ: «Умерла». – «Боже мой, что вы говорите? А как ваш брат?» – «Умер». – «Тоже? А как ваши две сестры?» – «Умерли. Вообще, когда я ем – для меня все умерли».

Раввин собрал в синагоге евреев и произносит горькую речь: «Евреи! Вы погрязли в пороке. Вы развратничаете, пьете, курите, сквернословите. Вы посещаете публичные дома…». В синагоге стоит гул от молящихся евреев, и один из них, продолжая бормотать молитву, не нарушая ритма молитвы: «О, я вспомнил, где я забыл свой зонтик!».



М.И. Лифшиц. 1940

Мой первый муж – Михаил Исаакович Лифшиц

Мы познакомились в Одессе, на пляже, в августе 1948 года. Я занималась тем, чем занимаются на пляже, то есть загорала. Одна. И не заметила, как мое одиночество было нарушено: открыв глаза, я обнаружила около себя мужчину, довольно интересного, в очках, стекла которых были очень толсты. Наши взгляды встретились, и молчание было нарушено. «Можно около вас побыть», – спросил он. Я «очень остроумно» ответила, что пляж велик, а он «столь же остроумно» ответил, что везде, мол, сыро. Итак – с пляжа мы ушли вместе. (И дальше по жизни мы 25 лет шли вместе.) Мой спутник рассказал мне, что лечится у знаменитого профессора Филатова, со зрением у него какие-то проблемы. Какие – я узнала несколько позже.

Если коротко – то два года ушли на улаживание каких-то личных дел и неурядиц у нас обоих, а в 1950 году, в той же Одессе, я пригласила М.И. в дом, к папе и маме, где он и сделал мне официальное предложение стать его женой. Далее он попросил согласия моих родителей. Получив его, мы сели все за стол, который конечно был сладким, он принес с собой бутылку «Столичной», папа поставил на стол рюмашечки, но М.И. взял стакан, налил его до краев и, когда был произнесен тост, «хлопнул» его одним глотком. Мама была в остолбенении, папа – изумлен и был готов оказать первую помощь пострадавшему, но пострадавший был счастлив, и сватовство состоялось. Свадьба была в гостинице «Красная». И дальше началась наша жизнь в Ленинграде, правда, без жилплощади, но… Это скупое предисловие к тому, что я, наконец, узнала, почему у М.И. такое плохое зрение. Он написал об этом сам, и было это напечатано в ведомственной газете.

М. Лифшиц

Когда и как я потерял зрение

За полвека мои знакомые и сотрудники часто у меня спрашивают о несчастье, постигшем меня в 1937 году, но я никогда ничего никому не рассказывал и делал все, чтобы забыть те страшные годы, ибо, помня их, я не мог бы честно и без обиды работать 50 лет и приносить пользу стране.

Я и на самом деле не мог осмыслить всего того, что со мною произошло. Я старался не думать об этом. И только теперь, когда все расставлено «по своим полочкам», после XX съезда партии, после известного выступления Н.С. Хрущева, после всего прочитанного с тех пор, после докладов М.С. Горбачева и после XIX партконференции я смог осознать то место, которое капля моей жизни занимает в общем потоке событий тех страшных лет.

Пришла и мне пора рассказать о себе…

В 1935 году я с отличием окончил Ленинградский политехнический институт начал работать на заводе «Пирометр».

В 1937 году я уже был начальником лаборатории и под руководством известного профессора Г.П. Кульбуша разрабатывал новые авиационные приборы для оборонной промышленности.

В августе профессор Кульбуш был арестован, а через два месяца уволили с работы и меня как его ближайшего сотрудника. Мне было 27 лет…

В ночь на 14 октября 1937 года ко мне домой пришли шесть человек: управдом, дворник, два красноармейца и двое в штатском. Я спал, дверь открыла мать. Первый вопрос штатского с направленным на меня наганом: «Оружие есть?» – «Нет». – «Руки из-под одеяла!».

И начался повальный обыск. Длился он часов пять-шесть. Конечно, ничего «крамольного» не нашли, забрали всяческие студенческие тетради, записи и под утро увезли.

В тюрьме на улице Воинова меня поместили в одиночный чулан, так называемый «собачник». На стенах – надписи карандашом: «Оставь надежду, всяк сюда входящий», «Кто не был, тот будет, кто был, тот не забудет» и другие столь же обнадеживающие. Часа через три-четыре вывели, обыскали, срезали все пуговицы, вытащили шнурки, отобрали пояс, подтяжки, посмотрели во все отверстия тела и повели куда-то в камеру, где уже было человек двести.

Меня впихнули, и я встал у входа. Обросшие люди стояли за грубо сколоченными деревянными столами-топчанами, сидели на лавках. Был обед. Черпаком в алюминиевые миски наливали баланду. «Не бойся, здесь все такие, как ты», – сказал кто-то. На ближайшей лавке подвинулись, дали место. Я не хотел есть. Кто-то сказал: «Ешь, силы тебе пригодятся, ночью начнут бить».

К ночи начали укладываться спать. Одни легли на цементный пол, под голову – руку. Сверху поставили лавки, на лавки – топчаны, бывшие днем столами, и на топчаны улеглись люди, затем снова лавки и топчаны и снова люди. Всего три этажа. Выдерживался «табель о рангах»: внизу – свежие, далее – более «пожилые», со стажем, и наверху – уже добившиеся привилегий по стажу. Человек пять-десять сидели всю ночь – им не хватило места для лежания.

Ночью начались вызовы на допрос. Вызываемые переползали через людей; разбуженные толкали их ногами, ругались. Охранники за решеткой неистово орали, торопили. Люди выползали в коридор оборванные, грязные, кто в одном ботинке, кто в портянке… Так продолжалось всю ночь: одних вытаскивали, других запихивали обратно после допроса на свое «спальное место». Прекращались допросы в 7 часов утра, когда объявлялся подъем. Лавки и столы-топчаны возвращались на свои места, а люди выстраивались в очередь «на оправку» – к одной ячейке две сотни человек. Только слышно было: «Звони». Это означало: спускай воду и выходи.

И начинался новый день. Приносили завтрак: кружку теплой воды и ложечку сахару – чай. И пайку хлеба – 400 грамм, но это на весь день. Днем обед: баланда и черпак каши «дуб». Ужина не полагалось.

Полгода меня не трогали: ни вызовов, ни допросов. Сутки за сутками. Ни свиданий, ни книг, ни газет. Теснота, грязь. Я оброс, в бороде – клопы. По ночам со сна давил их, до сих пор помню запах раздавленных клопов.

Через полгода ночью вызвали. Следователь Михайлов без всяких разговоров дал подписать заранее составленный протокол допроса. В нем была всякая чушь. Я, оказывается, конструируя приборы, нарочно делал их неисправными, чтобы нанести урон нашей обороноспособности. Подписывать протокол я наотрез отказался. Начались «уговоры» и «убеждения», которые продолжались потом из ночи в ночь.

За ночь сменялось от трех до пяти «уговаривающих». У каждого свой «метод», свои кулаки. Помощник следователя по фамилии Рукояткин каждый допрос начинал присказкой: «Мы, робяты, хороши, пока с нами хороши». Признавайся в своей контрреволюционной деятельности, … твою мать». Приходило и уходило начальство, после посещения которого я каждый раз оказывался на полу и не досчитывался зубов. Зато оставались синяки, отдавленные сапогами пальцы, отбитые почки… Я не подписывал ту чушь, которую мне подсовывали.

Через несколько дней начался «конвейер». В течение восьми-десяти суток я стоял на ногах без сна. И били по ногам. Ноги распухли, полопались вены. Отпускали в камеру только по утрам на 20-30 минут: позавтракать и помочиться кровавой мочой – и снова на допрос на следующие сутки. Я был молод и, приходя в камеру, не ел, а ложился на пол. Ложился за спинами сидящих на полу однокамерников, так чтобы не заметил надзиратель, и спал эти 20-30 минут. Я решил, что без еды я не умру, а без сна пропаду. И выдержал так все эти восемь или десять суток!

Потом меня снова на несколько месяцев оставили в покое.

Думаю, что выдержать этот первый «приступ» мне помогло то, что каждый раз, отправляясь на допрос, я убеждал себя, что иду на смерть. И то, что я все-таки оставался жив, придавало мне силы.

Спустя сколько-то месяцев допросы возобновились.

Кроме «обычного» мордобоя, кроме одиночной камеры, применявшихся постоянно, следователи придумывали и свои особенные изощренные издевательства. Михайлов бил линейкой по лицу, и это сначала показалось «мелочью». Но когда эта «мелочь» стала повторяться десятки и сотни раз, я ощущал страшную боль уже от движения воздуха, создаваемого линейкой. Я не видел своего лица, но сокамерники говорили, что оно было совершенно синим, и синева не сходила в течение недели после такого допроса.

Однажды (это было на втором году моего пребывания в тюрьме) я дежурил по камере и, разливая чай по кружкам, пролил его на пол. Сначала я не понял, как это получилось, но затем, пролив еще раз, я осознал, что не вижу, не замечаю того момента, когда кружка наполняется. Что-то случилось с моим зрением. Со временем оно становилось все хуже и хуже.

Хотя мы были изолированы от всего мира, но кое-какие сведения с воли все-таки доходили. В одиночных камерах я хорошо освоил перестукивание и был в курсе многих событий тюремной жизни.

В конце 1938 года я узнал, что намечается снятие Ежова. Кто-то выстучал, что будто бы Сталин где-то спросил Ежова: «Правда ли, что в НКВД бьют?». Тот ответил: «Да, я только недавно узнал об этом». На это Сталин сказал: «Плох тот нарком, который не знает, что делается у него в Наркомате».

Все с надеждой ждали перемен. И, действительно, вскоре началась передвижка заключенных. Мое следствие считалось законченным и подготовленным на суд Военной коллегии, председателем которой был незабвенный Ульрих. Меня перевели в так называемую «нижегородскую» тюрьму, где я пробыл три недели, ожидая, как несознавшийся и нераскаявшийся, суда и обычного приговора: расстрел. Но никакого суда не было. В ночь под новый 1939 год меня перевели обратно на «Шпалерку». В камере, куда меня поместили, находился еще один человек – директор одного из ленинградских заводов, лицо мне известное. Не могу забыть эту встречу. Я был страшно голоден, а у него был хлеб. Я попросил одолжить мне до утра кусочек, чтобы «встретить» Новый год. «Нет, – сказал он. – А вдруг тебя ночью расстреляют, кто тогда вернет мне долг?». И не дал мне ничего. Я пробыл в этой камере несколько дней, а затем меня перевели в общую камеру. Больше меня с этим человеком встречаться не приходилось, и судьба его мне неизвестна. Но случай запомнился потому, что был единственным за время моего заключения. Обычно заключенные помогали и поддерживали друг друга, а в тюрьме я встретил много благородных людей.

Таким был встреченный мною в новой камере бывший начальник Северного морского бассейна (кажется, его звали Петр Чернышов, тогда ему было лет сорок-сорок пять). Заметив, как резко у меня падает зрение, он всячески подбадривал меня, уверяя, что все это излечимо, что я обязательно выйду на волю, и тогда мне следует от его имени обратиться к его другу – академику Владимиру Петровичу Филатову, и тот мне обязательно поможет. Забегая вперед, я должен сказать, что все так и случилось. Когда я вышел на волю, меня, уже почти слепого, сестра повезла в Одессу к Филатову. Академик принял меня в свою клинику, сделал пять операций, уникальных, никогда до того не практиковавшихся, и приостановил потерю зрения. Излечить полностью было невозможно. Филатов определил у меня редкое, но неизлечимое заболевание на почве эндокринного расстройства организма – «кератоконус обоих глаз с помутнением роговиц».

Пока академик был жив, я много раз ездил к нему в клинику «на поддержку зрения», и он демонстрировал меня всегда как уникальный результат операции и лечения редкой неизлечимой болезни…

В своих тюремных мытарствах я встретил много замечательных людей. В разное время моими сокамерниками были: директор сестрорецкого оружейного завода Говард, директор ленинградского завода имени Ворошилова Дюфур, профессор Военно-медицинской академии Федоров, директор дома инженерно-технических работников Фридлендер, профессора Бериадос и Оберталлер. Одно время в нашей камере находился Лев Николаевич Гумилев, сын Анны Ахматовой, ныне известный профессор-этнограф.

Часто товарищи по камере уговаривали меня не противиться следователям, подписать что требуют, сберечь свое здоровье. Но на самом деле это не спасало. Помню, был в нашей камере простой человек, сапожник-айсор. Его сильно избили, и он подписал бумагу, которую ему зачитали, потому что он сам не умел читать. Но через некоторое время его снова вызвали на допрос и избили еще сильнее, чуть живого бросили в камеру. Теперь его обвинили в том, что он умышленно ввел в заблуждение следственные органы. Оказывается, в бумаге, которую он подписал, значилось, что он турецкий шпион и был ранее генералом турецкой армии. Очевидно, такие показания показались кому-то из начальства уж слишком неправдоподобными.

Среди многих эпизодов тех лет мне очень запомнился один – очная ставка с моим бывшим сотрудником Сергеевым. Это был молодой человек, лет двадцати пяти, талантливый инженер. Когда меня вызвали на очную ставку, Сергеев, отвернувшись, не глядя на меня, стал говорить, что я, работая над приборами, занимался вредительством. Я сразу понял, в чем тут дело. Вместе с нами в институте работал некто Паллей Семен Соломонович, мой бывший сокурсник, человек малых знаний и больших амбиций. Получив однажды выговор от профессора Кульбуша за свое недобросовестное отношение к делу, он стал всячески интриговать, настраивать против него молодых сотрудников, выдвигать против него политические обвинения. Когда Кульбуша арестовали, свои интриги Паллей обратил против меня. Услышав во время очной ставки Сергеева, я сразу понял, чьи слова повторяет этот в сущности неплохой, но, видимо, слабохарактерный человек, не устоявший против внешнего давления. Не дав Сергееву договорить, я, забыв, где я нахожусь, заявил, что его слова инспирированы Паллеем, и потребовал, чтобы мое заявление было занесено в протокол. Следователь тут же грубо прервал меня, в протокол, конечно, ничего не занес, а когда очная ставка закончилась, «заговорил» со мною знакомыми мне методами…

В ночь с 17 на 18 октября 1939 года меня вызвал следователь Дроздов. В очередной раз он предъявил мне все то же обвинение и потребовал, чтобы я сознался. Но когда я в очередной раз отказался признать свою вину, он неожиданно улыбнулся и сообщил, что я из-под стражи освобождаюсь «в связи с отсутствием состава преступления». И тут же он извинился передо мной за допущенную ошибку. Затем он дал мне несколько советов. Он рекомендовал мне вернуться на место прежней работы. «Пусть люди видят, что невиновных освобождают, – сказал он. – А если Паллей или кто-то еще будет цепляться, звоните». И он дал мне свой телефон.

Мне трудно передать свое состояние в этот момент. Не стану описывать, как я вернулся домой и встретился с родными. Но я последовал совету Дроздова и на другой же день после освобождения пришел на работу. Товарищи встретили меня радостно, все обнимали и поздравляли меня. Но когда ко мне подошел Паллей и как ни в чем ни бывало протянул мне руку, я плюнул ему в лицо. Сергеева не было. Не пришел он на работу и в следующий день. А вскоре мы узнали, что он покончил с собой. Думаю, что и эта жизнь тоже на совести Паллея.

К работе я сразу вернуться не смог, нужно было спасать зрение. А когда после продолжительного лечения в Одессе у академика Филатова я вернулся в Ленинград, Паллея уже в нашем институте не было, он ушел на другую работу.

Филатов дал мне возможность жить и работать, но полностью зрение ко мне не вернулось, я остался инвалидом второй группы. Тем не менее, я как-то приспособился, включился в работу, приноровился. Товарищи помогали мне, и я старался работать в полную силу, не вспоминая о пережитом, о потерянных годах. За свой труд я награжден орденом «Знак Почета», двумя серебреными медалями ВДНХ, медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», знаком «Изобретатель СССР».

Несмотря на все, что со мною случилось, я продолжал верить Сталину. Когда я узнал о его смерти – поехал в Москву на его похороны и едва не погиб там, перебежав под брюхом лошади конного милиционера, перегородившего улицу Горького у Пушкинской площади. Я верил Сталину вместе со всем народом и не мог даже допустить мысли, что все, что творилось страшного в нашей стране, делалось не только с его ведома, но, как оказалось, по его прямым указаниям, по продуманной им системе… Теперь мне стало все ясно. Ясно и то, что зрение я потерял тоже благодаря ему. Но до сих пор не пойму, как могут некоторые люди, сопротивляющиеся живительной перестройке нашего общества, все еще боготворить его, правдами и неправдами пытаться оправдать страшные беззакония сталинщины.

Все, что осталось у него после того, что этот ужас кончился – эта бумажная справка.



Он был сильным человеком. И лириком. Любил семью, стихи и женщин. Работал почти до конца дней. Работа была по тем временам секретная. Но я знала, что он участвовал в строительстве ледокола «Ленин», и как приборист, занимался приборами в мавзолее Ленина.

Один из многих, бесконечно многих обманутых романтиков. Имя им – легион.

Маленькая девочка помнит… барана

Телефонный звонок. В трубке – звонкий женский голос. «Это Нора Абрамовна?» – «Да», – отвечаю я. – «Это Нора Абрамовна Райхштейн?» – «Да» – «Это Нора Абрамовна Райхштейн – режиссер?» – «Да», – говорю я, думая, что являюсь объектом какого-то розыгрыша. Ан нет! Допрос продолжается. «Это Нора Абрамовна Райхштейн, режиссер, которая жила на улице Рубинштейна 38?» – «А вот и нет, – обрадовалась я. – Я никогда не жила на улице Рубинштейна!». Пауза. Немножко подумав, я спросила с подковыркой: «А когда я жила на улице Рубинштейна?». И эта милая незнакомка вдруг бухнула: мне прямо, как камнем по голове: «В 1947 году!». То есть, в середине ТОГО столетия. Опять мне «намекают» на мой возраст! Я этого не люблю! Тем более что в сорок седьмом году я еще училась в Москве в ГИТИСе. И вдруг меня осеняет: «Постойте! Постойте! Где-то в начале пятидесятых я, приехав в Ленинград и выйдя замуж, вместе с мужем жила в снятой комнате, так как у мужа не было своей жилплощади. Он ее лишился еще в 1937 году (надеюсь, по понятным причинам). Но жили мы в этой снятой комнате недолго, так как хозяйка, сдавшая нам комнату, занялась «национальным вопросом». Тогда сгущалась в стране эта тема, это было, по-моему, накануне знаменитого «дела врачей». Но было это в начале второй половины XX века, все-таки легче на душе. Мою собеседницу устроил ответ. Она сказала, что, действительно, наша несостоявшаяся надолго хозяйка страдала юдофобией.

Мы обе с облегчением вздохнули. После небольшой паузы слышу, как на том конце провода явно собираются с духом и, наконец, раздается уже знакомый, но дрожащий голос: «Нора Абрамовна, скажите, а у вас был… баран?». Боже мой! Что со мной сделалось! Как будто произошла вспышка, и все озарилось фейерверком: комната, душа, сердце! Был ли у меня баран?! Вот смешной вопрос! Конечно, был! Был у меня… баран! Я хохотала! Моя собеседница тоже была в восторге.

Я должна объяснить, в чем дело. Конечно, я не была пастухом, и барана как такового у меня не могло быть ни по каким параметрам. Баран, которым владела я, был очаровательной и красивой формой для выпечки. Сделанный из чугуна барашек с очень симпатичной мордочкой был как бы разрезан пополам. В одну половину аккуратно клали дрожжевое тесто, заполняя им все извилинки, ушки, носик, а другой половиной, пустой – накрывали. И все это отправлялось в духовку. Через какое-то время баран был готов. Происходило торжественное освобождение барана из формы: главное – не сломать ушки. Затем надо было спичкой выковырять глазки и вставить туда изюминки. Он сидел на блюде румяный и очень веселый. Резать его было жалко. Но хватит про барана! А вот каким образом таинственная незнакомка помнит полвека такую, казалось бы, милую игрушку? И почему именно сейчас, вдруг это вспомнила и как она меня нашла? Эти вопросы я ей задала. А она в ответ: «Дело в том, что я только что долго болтала с моим братом. Он живет в Нью-Йорке. Он тоже помнит барана и спросил меня: «Интересно, а Нора Абрамовна в своей книге написала про нашу квартиру?». А вас я нашла очень просто – в интернете. Вы в Ленинграде одна Райхштейн Нора Абрамовна и ваш телефон там же».

Слов у меня не было. Только слезы детства были на глазах. Незнакомка не хотела называть себя – хотела остаться «маленькой девочкой». Но мне все-таки удалось узнать и ее имя, где она работает, и номер ее телефона.

Но я буду держать это в тайне. Пусть она остается «маленькой девочкой, которая помнит… барана». Пусть… Это для нее, а для меня… Какая грустная прелесть – звонок из «глубины веков»…



Н.А. Райхштейн с дочерью Леной в мастерской Н.П. Акимова. 1966

Черно-белый человечек с длинными ушами,

на четырех лапах, лишенный дара слова

Кто объяснит мне то, что нам показывают часто по ТВ в передачах о разных животных? Почему какая-то птичка знает, где надо вырыть ямку, чтобы снести там яйца? Каким образом она знает, как охранять своих птенцов от опасности? Кто сказал стаду слонов, когда идти на водопой? Откуда, по каким часам вся остальная живность знает, что сейчас притопают слоны и надо освобождать им территорию? И т. д., и т. п… К чему это я? А вот к чему. При моем равнодушном отношении ко всем домашним животным я нынешним летом испытала нечто вроде шока. Приехали в Германию. К дочке. В гости. Все, как в прошлый приезд. Но семья увеличилась. Нас встретила симпатичная собачка. Это я сначала подумала, что это собачка… Это было ошибкой. Но поняла я это несколько позже. Итак, несколько дней ушло на вынужденное привыкание: заставить себя прикоснуться к ней, потом выдержать ее желание прикоснуться ко мне, лизнуть мою руку или доверчиво положить две лапы мне на колени и т. д. Наконец, я не выдержала: я ее погладила по головке. Счастье было обоюдным. Далее все шло как у всех нормальных людей с нормальными домашними собачками. Звали ее Глаша. У нее было свое точное время для всего – когда есть, когда гулять, когда оставаться одной и, распластавшись на полу у дверей, ждать прихода хозяев. В общем, все как у всех, вероятно, домашних животных. Но все же однажды я поняла, что все не просто. Великая тайна наполняла ее существо, и ей не удалось скрыть это от меня.



Слева направо: Н.А. Райхштейн, Е. Шор, В.А. Кузин. Германия. 2007

Однажды, когда я и Кузин* улеглись спать в спальне, приоткрылась дверь и показалась Глаша. Она вошла тихо-тихо, еле слышны были ее царапающиеся шашки. Беззвучно она не спеша подошла (именно подошла!) ко мне, остановилась, подняла свою очаровательную мордочку, внимательно и серьезно посмотрела мне в глаза своими умными серьезными глазками, и я явственно услыхала ее беззвучный вопрос: «У тебя все в порядке?». Я ей тоже глазам ответила: «Все в порядке, спасибо тебе». Она постояла еще несколько секунд, опустила мордочку и пошла вокруг кроватей, где мы лежали, и подошла к Кузину. С ним она проделала то же самое. И, беззвучно пожелав нам спокойной ночи, она удалилась в дверь. И тут я все поняла. Я проникла в ее тайну. Она была человеком. Или разновидностью человека. Человека, лишенного голоса. Но способности мыслить. Нет! Ни в коем случае! Она все делала сознательно. Я это поняла и сразу вспомнила Ахматову:

Но иным открывается тайна

И почиет на них тишина.

Я на это наткнулась случайно

И с тех пор все как будто больна.

Нет, я не заболела. Но стала внимательнее заглядывать ей в глаза, как бы спрашивая: права ли я? Но ответа не было. И не будет. Нельзя, чтобы рушились основы мироздания. А вдруг все животные на земле – существа, наделенные умом, сознанием, соображением, но лишенные возможности выразить что-либо словом? А что было бы, если б весь животный мир заговорил на наших языках, а мы бы все умолкли? Интересно было бы их послушать, а нам – помолчать. Может быть, они умнее нас?!

Публикация Елены Шор


* Валерий Анатольевич Кузин (1931-2011) – второй муж Н.А. Райхштейн, заслуженный артист России, работал во многих театрах, в последние десятилетия жизни – артист театра Ленсовета и Александринского театра.

 

 

Напечатано в журнале «Семь искусств» #8(45) июнь 2013

7iskusstv.com/nomer.php?srce=45
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2013/Nomer8/Laskin1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru