litbook

Проза


Тот, кто пришел с дождем0

 

Пояснительная записка

Весной 2000 года, находясь по делам службы в Португалии, я принял любезное приглашение сеньоры Моники Грин посетить небольшой городишко на севере страны, где она подвизалась на ниве просвещения. Сие старинное местечко с видом на живописные развалины средневековой крепости находилось в стороне от «натоптанных туристских троп» в горной долине всего в полутора часах езды от Лиссабона. Не желая огорчать радушную сеньору Грин отказом, я, тем не менее, настоял на том, что оплачивать проживание буду сам, с той, однако, оговоркой, что ввиду ограниченных средств желательно подыскать мне приют подешевле, где можно было бы рассчитывать на чашку кофе по утрам, прохладный душ и ненавязчивость хозяев. Сеньоре Грин моя просьба не показалась чрезмерной, и вскоре у меня на руках было переданное по факсу сообщение, что в указанные мною сроки я буду принят неким сеньором Артуро де Ассунсао Перейра (Arturo de Assunçao Pereira) в пансионе «Quartos de Aluguer» по адресу: avenida Tenente Valadim.

«Look up o senhor Arturo!», - несколько необычно отступая от формального стиля подобных посланий, гласил текст. Номер дома не был указан.

Едва успев на последний, совсем уж пустой проходящий автобус, что, как благополучно выяснилось за час до отправления, отходил отнюдь не от центрального автовокзала Лиссабона, а из предместья у конечной станции метро, я оказался в Торреш Ведраш в буквальном смысле слова на ночь глядя. Автостанция или, правильнее бы сказать, павильон на дюжину автобусов с крытой пристройкой на два окошечка для касс и насквозь прокуренным туалетом, располагалась на одиноком холме. С трех сторон холм обступали куда более серьезные горы, а с третьей – брезжили огоньки, что желтой змейкой, извиваясь, сползали в долину. Внизу огоньки рассыпались, как бисер по темно-зеленому бархату; оттуда доносился собачий лай и, вроде бы, тянуло теплом и дымом. Дальше – покуда мог окинуть взгляд – снова тянулись холмы и горы. По всей видимости, где-то в межгорье и находился искомый приют.

Спустившись вдоль безлюдного серпантина, освещенного жидким светом уличных фонарей, что утопали в неухоженной колючей зелени маслин и мандаринов, к подножию холма, я приступил к поискам ночлега, полагая, что с помощью прохожих (а если повезет, то и всеведущих блюстителей порядка, как это принято в приличных европейских городах), сумею для начала добраться до нужной улицы. Проиграв по ходу необходимые вопросы и перебрав возможные ответы, преисполненный решимости поскорее принять душ и растянуться на чистых простынях, я приготовился завести разговор с первым же встречным. Но такового не было. Как не было ни одного случайного прохожего, как не было блюстителей порядка, бродячих псов и загулявших по весне котов. Город как будто вымер. Вдали заорал ишак. В ответ ему лениво отозвалась (судя по лаю) сытая, видно, хозяйская, собака. И снова наступила тишина. Под сердце стал подкатывать неприятный холодок.

Проблукав не менее получаса, я уж совсем было пал духом – и в порыве отчаяния толкнул первую попавшуюся, выходившую на улицу дверь некоего публичного заведения под вывеской «Tres Gordos», что показалось мне то ли поздней кофейней, то ли ночным баром, в любом случае – местом достаточно злачным, чтобы обойти его стороной. Внутри было не слишком людно: в углу гудел старый, чуть ли не трансформаторный телевизор, показывая футбольный матч, в котором игроки двоились, как после попойки, каким-то чудом ухитряясь играть двумя похожими, как две капли воды, мячами; у телевизора, едва ли не вплотную, сидели трое сухопарых старичков и пара степенных ширококостных матрон; за стойкой, облокотившись на руку, застыла мечтательная девушка помоложе. На мой приход никто внимания не обратил. Не смея отвлекать местных жителей от важного спортивного события, я обратился к безработной девушке за стойкой, попутно заказав чашку кофе, дабы не прослыть неблагодарным проходимцем в местах, где я рассчитывал пробыть еще неделю.

Девушка грациозно повела плечом, куда-то вышла, однако тут же воротилась в сопровождении мрачного – как цветом, так и выражением лица - пожилого джентльмена при бабочке, в кухонном фартуке и с ножом в руках. Несмотря на скромное телосложение, не соответствующее названию заведения (возможно, сухость в теле, суровость в облике и преждевременная седина и полагались в здешних местах главными признаками того, что называлось «gordo», то бишь «толстяк»), в данном обществе он, несомненно, имел определенный вес, поскольку рискнул прервать трансляцию матча вопросом, касательства к оному не имеющим: «Quem sabe onde esta aquela avenida …eh… Tenente Valadim?» На мгновение мне показалось, что я приехал не туда: все дружно пожали плечами, не отрываясь от экрана, а самый старший, не оборачиваясь, поднял вверх ладонь, что должно было означать: «Один Бог ведает!»

На мое счастье, в футбольном матче образовался перерыв, старички кивнули человеку с ножом и с бабочкой и вышли подышать вечерней прохладой на лавочку подле «Трех толстяков». «Mostra a nota!» - сказали они. «É buscando o sehnor Arturo!» - воскликнули они хором минуту спустя, воздев обе длани горе, что на сей раз должно было означать: «Кто же не знает сеньора Артуро!». Еще через минуту самый молодой из них, даром что с палочкой, бодро вел меня пустынной улицей к приюту сеньора Артуро. А еще две минуты спустя за массивной деревянной дверью звякнул колокольчик, и на пороге в неровном свете «летучей мыши» появился сам хозяин «Quartos de Aluguer» сеньор Артуро. Скрипучей винтовой лестницей он провел меня на второй этаж и отпер ближайшую к лестнице дверь с номером «три», где меня поджидала огромная – во всю комнату - дубовая кровать с тумбочкой, а также кувшин с водой и тазик для умывания, сокрытые за шифоньером слева от выхода на маленький балкончик, способный выдержать не более троих, и то, скорее всего, знакомых «gordos» самого сеньора. С балкона и впрямь открывался вид на развалины крепости, но это обнаружилась уже с утра. А с вечера, пожелав мне доброй ночи, сеньор Артуро удалился, оставив меня в раздумьях над последней депешей от сеньоры Грин, из которой явствовало, что по делам неотложного свойства она вынуждена спешно отбыть в город Лондон, что по ту сторону Ла-Манша, но, тем не менее, желает мне приятного времяпрепровождения в глуши португальской провинции, где я, безусловно, найду, чем заняться в ее отсутствие, «изучая патриархальный уклад одного из тех самобытных городков, коих все меньше и меньше остается на карте старушки Европы», - посетовала на прощанье сеньора Грин.

Последующие два дня я провел не замечая сеньора Артуро, поскольку провел их опять же в Лиссабоне, в очередной раз поражаясь сходству древнего города с прозорливым описанием феодосийского литератора Александра Грина, где он выведен под названием «Лисс». На третий день наше общение с сеньором Артуро оказалось неминуемым: я просто вынужден был обратиться к нему за чашкой кофе на ночь, не имея иной возможности согреться после проливного дождя, настигшего автобус уже в горах при подъезде к Торреш Ведраш. Охотно признавая, что случайному читателю этих заметок и без напоминания известно, что такое гроза в горах, я, тем не менее, рискну поделиться своим переживанием. Первобытная стихия в местах нетронутой природной красоты, воздетых, как ладони к небу, вселяет едва ли не животный ужас, толкающий тебя забиться в расселину среди камней, прикрыть руками голову, зажмуриться и ничего не видеть и не слышать... Сеньор Артуро моей скромной просьбе не удивился, зачем-то поинтересовался, действительно ли я, как он выразился, «um professor das linguas estangeiras», и пригласил на кофе вниз, к стойке администратора, что ютилась почти впритык к скрипучей лестнице.

Снаружи приглушенно рокотало и громыхало, сквозь невидимые трещины во входной двери время от времени пробивался свет, но в коморке под лестницей было укромно и тепло, и не хотелось ни электричества, ни громких звуков, ни обзорного вида на грозу с двуспального подиума этажом выше. Мои ощущения, возможно, передались и сеньору Артуро, который водрузил на стойку неизменную «летучую мышь», что, по всей вероятности, досталась ему по наследству вместе с пансионом, потом вернулся с подносом, на котором между кофейником и чашками колебалось пламя свечи. «Сom licença» - пробормотал он и вновь исчез за дверью справа от лестницы, где, как я мог предположить, находилась его собственная комнатушка. На сей раз он вернулся быстрее, чем в первый, в одной руке все так же неся свечу, а в другой - перетянутую лентой кипу старых тетрадок и разрозненных листов. Смахнув возможную пыль с верхней, он развел руками, как человек, сделавший все, что от него зависело, и вздохнул: «Que pensa o senhor neste ... eh», - он замялся, и я поспешил ему на помощь: «Nesta caneta?» «Não, em que e escrito na caneta», - качнул головой сеньор Артуро. Я уставился на стопку. На обложке верхней тетрадки виднелся типографский оттиск “Kenneth Kaunda Foundation,” а также «UNESCO Children’s Fund». Я вопросительно поглядел на сеньора Артуро, тот молча кивнул и принялся разливать кофе.

Я потянул за ленточку. Внутри все было исписано мелким почерком с многочисленными исправлениями, помарками и зачеркиваниями.

Некоторые записи выглядели так:

≠ hinaba // gâwa / ûi geis

Другие выглядели следующим образом:

Pokati kunyamakuti nuudhila muunyani wonale opwali uukume wakula

Третьи, хвала небесам, начинались со слов: “algum dia”, что выказывали, наконец-то, европейский язык, а не какую-то тайнопись. Тем не менее, я пребывал в сильном замешательстве, не зная, что и думать, и уже готов был сознаться перед сеньором Артуро в своем бессилии, когда взгляд мой упал на фразу: «Храни Вас Господь». Фраза была написана крупно и по-русски. Я расценил ее как добрый знак, о чем и сообщил сеньору: «Parece, que todo e escrito por um Slavico...» «Toma!» - кивнул головой сеньор Артуро.

…Оставшиеся до отъезда дни Торреш Ведраш был погружен в густой туман, густой настолько, что было сокращено автобусное сообщение со столицей. Все эти дни я провел в добровольном затворничестве, листая потрепанные тетрадки, препорученные мне сеньором Артуро, отвлекаясь лишь затем, чтобы выпить кофе в тех же «Трех толстяках», где отношение ко мне изменилось в добрую сторону с тех пор, как выяснилось, что я не проходимец без роду без племени, а, несмотря на мой несвязный португальский, являюсь гостем почтенного сеньора Артуро. Поскольку всякий раз я возникал на пороге «Трех толстяков» не отрываясь от какой-либо из тетрадок, наверное, я производил впечатление слегка умалишенного (а таких во все времена полагалось щадить и лелеять), то на моем столике в углу всегда обнаруживалась лишняя чашка кофе, которую «забывали» включить в счет, а однажды даже появилась отбивная с картофелем и бутылкой красного вина, vinho tinto, за счет заведения. Предварительные мои разыскания, тем временем, состояли в следующем.

Значительная, если не подавляющая, часть рукописей была написана по-английски – то ли оттого, что автору легче было изъясняться на этом языке, то ли по каким-то иным, ускользающим от моего понимания, причинам. Более того, многие (хотя и не все) наброски на одном из языков банту тоже были снабжены английским комментарием, а то и дословным переводом (что в дальнейшем весьма облегчило работу над текстом). Встречались вкрапления на португальском, в основном, в диалогах. Тем не менее, так же, как и сеньор Артуро, на чьем попечении долгое время находились тетрадки, я окончательно пришел к выводу, что записи были сделаны кем-то, для кого родным алфавитом была все-таки кириллица. Об этом свидетельствовали: во-первых, написанные тем же почерком, но не отправленные, письма, адресованные некоему или некоей И.В. или, может быть, Ю.В. (почерк неразборчив), которые, в виду их частного характера, воспроизвести здесь не представляется возможным. Во-вторых, косвенные намеки в самих текстах, на которые обратил внимание еще сеньор Артуро, справедливо полагая, например, что отмеченные cantos dos rouxinois («песни соловьев») скорее задевают бесшабашную славянскую душу, нежели услаждают «сумрачный немецкий гений». Кроме того, в записках наблюдалась известная стилистическая и синтаксическая небрежность, что вряд ли мог себе позволить носитель языка с более строгой и упорядоченной грамматикой, нежели русская.

Обо всем об этом я доложил хранителю рукописи в последний вечер перед отъездом. В свою очередь, тот сообщил мне дополнительно, что заподозрил в постояльце, что проживал в номере у лестницы (как показалось ему, долгие годы назад) uma pessoa slavica уже на том основании, что «тот сеньор сильно пил, причем не для удовольствия, а чтобы напиться». С точки зрения сеньора Артуро, уже один этот факт свидетельствовал о том, что тот сеньор скорее имел целью забыться («olvidarse») нежели провести приятный вечер в тиши и покое. «Он выпил, - сеньор Артуро для убедительности показал на пальцах, - семь бутылок виски в одиночку! - он постучал пальцем себя по лбу, - всего-то за одну неделю.…Ни одной иной национальности не свойственно предаваться auto-da-fe путем внутреннего самосожжения», - проницательно подметил владелец «Quartos de Aluguer».

Ничего более поведать об авторе странных записок сеньор Артуро не мог, ибо видел его всего лишь дважды, да и то при свете уже известной нам керосиновой лампы, коей пользовался еще по довоенной привычке, испытывая к электричеству двоякое чувство: пиетета в тихую погоду и безотчетной боязни в грозу. Так вот, обе встречи почтенного сеньора, страдающего ревматизмом и фобией грома и молнии, с постояльцем произошли в очень неблагоприятных погодных условиях chuva de torrente, то есть проливного дождя. Не решившись обратиться в полицию, поскольку, с одной стороны, нельзя было определенно утверждать, что постоялец пропал, если он оплатил проживание наперед, а перед уходом не забыл повесить на доску ключи, а с другой – опасаясь ненужных расспросов (по слабости зрения добрый сеньор не вел даже книгу учета проживающих), хозяин «Quartos» на момент нашего с ним знакомства пребывал в известном смятении. Если поначалу ему казалось, что, может быть, сами тетрадки прольют какой-то свет пусть не на нынешнее местонахождение aquele senhor louco («того сумасшедшего сеньора»), то, хотя бы, на его identificação, то со временем эти надежды развеялись. Ни адреса, ни каких-либо иных пометок, могущих способствовать его поиску, мимолетный странник не оставил. Более того, забыл ли он свои тетрадки по рассеянности, усугубленной алкоголем, или же нарочно расстался с ними, подобно тому, как многие из нас бросают долгоношенные вещи, не зная куда их деть, прямо в гостиничных номерах на усмотрение chambermaids, тоже осталось загадкой. Природная бережливость, а также возникшее чувство чего-то недосказанного или недоделанного, а, может быть, и привитое еще в досалазаровское время уважение к письменному, в отличие от печатного, слову, не позволили сеньору Артуро поступить с тетрадками так, как он поступил с бутылками из-под виски… На прощание сеньор-хранитель вздохнул, как показалось мне, с облегчением, и взял с меня слово как-нибудь уведомить его о результатах моих разысканий. Давая ему обещание, я не подозревал, что обречен на самый долгий и многотрудный «опыт перевода» в моей жизни.

…По прибытии на родину, довольно скоро, хотя и не без усилий, я выяснил, что «таинственным» языком банту, на котором были сделаны черновые наброски contos, оказался язык племени кваньяма, одного из племен группы овамбо, что проживает на обширной территории пограничья Анголы и Намибии, на юго-западной оконечности африканского континента. Для дальнейшей работы над рукописями пришлось вооружиться раритетными для наших мест словарями: Kwanyama- English Dictionary, составленным бывшим сотрудником англиканской миссии в Овамболенде B.H.C. Turvey и опубликованным в Йоганнесбурге под редакцией W. Zimmermann и G. B. Taapopi в1974 году, English – Kwanyama Dictionary, составленным G.W.R. Tobias и B.H.C. Turvey, о выходных данных которого ничего сообщить не могу ввиду отсутствия титульных страниц, а также Tweetalige Woordeboek Afrikaans – Engels доктора D.B. Bosman и проф.. W.v.d. Merwe, изданного в Каапстаде/Порт-Элизабет (год неизвестен). Поскольку словарей оказалось недостаточно для толкования многих местных реалий, каковые, возможно, казались автору не требующими разъяснений, в поисках дополнительных материалов мне пришлось обратиться за помощью к моим зарубежным корреспондентам. Особую признательность за участие и затраченные усилия хочется выразить фрау Блюменкранц из Мюнхена и мистеру Грегу Котляру из Нью-Йорка, которые, несмотря на свою занятость, изыскали возможность в кратчайшее время переслать мне необходимые сведения и справочники. Большим подспорьем в моей работе, таким образом, были: Edwin M. Loeb. In Feudal Africa, Bloomington, 1962; Herman Tönjes. Ovamboland, Berlin, 1911; Robert J. Rodin. The Ethnobotany of the Kwanyama Ovambos, from the Missoury Botanical Garden, vol. 9, 1985; Alice Werner. Myths and Legends of the Bantu, Natal, 1933; Im Zeichen der Ahnen: Chronik des Аngolanischen Dorfes, Leipzig/Weimar, 1979. В русскоязычных источниках данный регион, если и рассматривался, то, прежде всего, в политическом аспекте. В частности, нельзя не отметить перевод кропотливого труда доктора Хорста Дрекслера «Юго-Западная Африка под германским колониальным господством 1884-1915» (изд-во «Наука», Главная редакция восточной литературы, Москва, 1987) и на небольшую статью некоего И.Коробова в журнале «Азия и Африка сегодня» № 9 за 1983 год. Впрочем, в государстве натолько обширном, каким в то время был Советский Союз, едва ли кто-то обратил на них внимание, кроме узких специалистов.

Поскольку в конце некоторых неотправленных писем, написанных тем же почерком, что и записки, стояла небрежная подпись «Iko» (что вполне могло быть чем-то вроде combat name), я посчитал справедливым ее сохранить и вынести в название.

Игорь Ильин

Тот, кто пришел с дождем

Fie ohatukongo odula osilonga sakuku.

Ptuh! Tupa odula ovakuamunghu nje.

«Мы жаждем дождя, вокруг все сухо.

Так принесите же (нам) дождь, о духи»

Заклинание на дождь, обращенное

духам предков вождя. Кваньяма.

Ekishi, inda, ekishi, inda, ekishi, dia po.

«Ступай, ekishi, ступай, ekishi, ступай себе, ekishi, прочь»

Редкий заговор, бытующий среди кваньяма.

Детская считалка.

Он заметил огонь по случайности. То ли ветер дохнул сквозь тростниковую крышу, бросив отсвет на выход, то ли огонь сам полыхнул, преодолевая струйки воды; то ли кто-то прошел рядом с костром, и вслед за ним метнулось пламя – сейчас не вспомнить. Очень может быть, он и нарочно всматривался в дождь, подыскивая укрытие, и вовремя заметил пар среди ветвей. Так или иначе, в сумерках дождя меж ближайших стволов вдруг возникло очертание человека, а затем послышался его голос. Именно – «послышался». И вовсе не потому, что в местных диалектах овамбо и португальского так много шипящих, что они просто сливаются с потоками падающей воды, а потому что, как мне показалось, не успел он пошевелить губами, как наш проводник и толмач уже вскочил, протягивая ему руку.

Он протянул правую руку, левой придерживая ее за локоть – так, как в наших краях иногда просят подаяние, а в племенах овамбо принимают дары или здороваются с теми, чье присутствие уже дар. Судя по бормотанию толмача, который мало того, что поздоровался первым, но и сам же ответил на приветствие, причем несколько раз, словно боялся, будто ответ будет иным – вовсе не мы давали приют прохожему, а это нас почтили своим присутствием.

Сейчас я, конечно, понимаю, что «прохожий» - не самое удачное определение для человека, нашедшего приют в тепле среди посторонних; просто оно первым пришло на ум; ибо что есть «прохожий», как не тот, кто, мелькнув пред очи и едва коснувшись других своим явлением, спешит растаять в пелене былого, без сожалений расставаясь с теми, кто на задворках подсознания обрисовал его «прохожим», навсегда. Рискну предположить, что как явление «прохожий» есть продукт урбанизации и спешки, сопряженной с ней.

Он никуда не спешил. И, похоже, не удивился странному строению среди бушей и тени темно-зеленых машин под навесом. Не испугали его и вооруженные люди у костра – скорее всего, он вообще ничего не боялся. И ничему не удивлялся. Он, как бы это сказать, существовал «помимо» примет цивилизации и пограничных чувств.

– Oundjene («тепло»), - сказал он, радостно улыбаясь головешкам и ни к кому, собственно, не обращаясь. Уже по одному этому слову можно было понять, что он-таки из овамбо, так же, как и наш проводник; а точнее – из кваньяма, поскольку только они различают тепло солнца, тепло воды, тепло ночной земли, тепло общения и тепло огня, называя все разными именами. В «лингва франка», который здесь строился на основе ндонга с привлечением корней африкаанс, английского и португальского, такой расточительности не наблюдалось.

– Shili oundjene, - подтвердил толмач, подстилая упрямо носимую им всегда с собою овечью шкуру поближе к огню, - shili oundjene. Кaleke tandavela.

(Для «садитесь» он тоже избрал неизвестное мне выражение, о котором впоследствии пришлось сделать специальную пометку. Как выяснилось, он тоже был из кваньяма, наш толмач, с легкостью спрингбока перескакивающий с одного языка на другой, словно по кочкам, никогда не проваливаясь в болото подсмыслов, аллюзий и метафор – вполне законный способ выживания средь устных толмачей, в силу способностей и волею провидения занесенных на круги сильных, хищных и опасных мира сего).

–… А в общем-то, - признал он как-то после на досуге, раскрывая тайны глагола «сидеть», - все вроде и понятно, хотя бывает иногда смешно: когда, к примеру, говорят «kale omutumba» (что-то вроде английского «do sit down») нужно заранее знать или указать, куда садиться, иначе это все равно, как курице не дать насеста и не насыпать зерен, а вместо этого пытаться заставлять ее пылиться на дороге почем зря; «hanjela» – это греться на солнышке, как ящерица, собирающая мысли; «amenda» - прислониться к дереву или ограде; «utumanena» - это когда птица прячется в гнезде, охраняя своих птенцов; «okulitonya olukata» - «сидеть на узком месте, вроде циновки, и ноги под себя поджать»; а «tandavela» - это самое оно и есть: «устроиться, вытянув ноги», - хорошо! («Вот уж поистине, пока одни изыскивают средства для означения столь маловажных оттенков действия, другим довольно и того, чтобы долить в меха старинных слов вино из нынешнего урожая», - отчего-то с грустью припомнил я русский глагол «сидеть»).

– … Odula tai shela («дождь светится») – подметил, выждав этикетную паузу, явный факт из жизни окружающего мира наш толмач.

–… Tai duduma («гремит»), - раздумчиво констатировал он спустя пару-тройку секунд.

Гроза приближалась. Череда зарниц, что полыхали на окоеме темных скал в пятнадцати милях отсюда, переползла в долину, от чего все, что было в ней за какие-то мгновения оказалось внутри клокочущего котла, наполненного мутным желто-зеленым светом, над которым непрерывно рокотали тяжелые барабаны. В такие минуты сдается, что барабаны то ли возвещают, то ль сами вызывают приход, если не сказать пришествие, чего-то невыразимого, чему пока что в языке не подыскали подходящих слов.

Но не происходило ничего. Кроме того, что у отверстого проема в устроенном на европейский лад прямоугольном шалаше с покатой крышей и свернутой на сторону грубой мешковиной, что закрывала вход (ибо глупо сидеть подле дождя, сквозь темень пялясь друг на друга) сплошным потоком выливалась река, в малахитовых пучинах которой, всякий раз заставляя вздрогнуть, то тут, то там вспыхивал ослепительно-белый отблеск, что, не медля и мига ресниц, с оглушительным треском и грохотом пропадал в черном чреве земли.

…Или все-таки происходило? Вначале в шуме водопада утонули все лишние звуки и сторонние голоса, кроме голоса самого дождя, затем зашипел костер, залитый ручьем, перехлестнувшим через водоотводный ров, и все, естественно, вскочили на ноги, ну а затем... затем исчезло время. То есть, оно, конечно, было – в виде фосфоресцирующих стрелок на командирских часах, но, как бы это выразиться, потеряло смысл. Надо признать, что когда на часах еще нет и пяти, а перед глазами – все одно, что ночь, и только слуху чудится, как будто там, в ночи, взбивая грязь копытами, проносится невидимое стадо обезумевших от страха зебр, то больше доверяешь чувствам, а не циферблату со стрелками, ибо, опять же, глупо протягивать часы к ночному небу, стуча по циферблату пальцем.

– И когда оно кончится?! – риторически простонал кто-то во тьме.

– Mafiku, - отозвался голос из дождя.

– Koilya? Koilya! Koilya! – вдруг заволновался наш толмач, пытаясь перекричать шум падающей воды. – Onde estao as nossas latas de concerva?

Не ожидая ответа, он нырнул в угол, где на возвышении лежали запасы провизии – так, на всякий случай, - выудил только-только заброшенную в здешние дебри ring-pull сan, (о, сколько сил, а также и смекалки потребовалось, чтобы вскрыть такую в первый раз!) и подал гостю.

– Koilya-koilya, nda pandula unene, («кушать, кушать, спасибо большое»), - вот что он сказал.

Внезапно дождь прервался, вернее, не то чтобы совсем, а попросту уполз куда-то дальше, вглубь континента, оставив за собою хвост из редких капель.

– И что он там лепечет? – лениво поинтересовался все тот же голос, бурча скорее по привычке про себя, чем и вправду заботясь ответом.

– Он сказал «скоро» - сказал переводчик, и неловко (хотя, быть может, и наоборот, довольно ловко) опрокинул рюкзак с продуктами едва ли не в самую лужу.

– Pobre diabo, eu tenho as maos de monteiga («Черт, что-то все из рук валится») – пожаловался он. – Sinto-me como o tempo («чувствую себя по погоде»), completamente sem jeito; possivelmente, por causa da chuva («вообще «никакой», похоже, из-за дождя»)… – продолжал сокрушаться он, хлюпая грязью и едва ль не нарочито стуча рассыпанными жестянками. (Похоже, по какой-то причине он не желал нашего дальнейшего общения с пришельцем, мирно ковырявшим ветчину пальцами в отсутствие других приспособлений) – … probably because of rain, man, - добавил он зачем-то по-английски.

…Сейчас, когда я уже знаю прошедшее будущее, мне кажется, что так он подавал нам знак, умышленно соединив два слова: «дождь» и «человек» - в одно. Возможно, он хотел предупредить нас на незнакомом для незнакомца языке, но вот о чем?

Так ли это было, расспросить уже не удастся. Во всяком случае, на тайные послания, если таковые были, никто внимания не обратил.

– Он – что, у вас из тех, что вызывают дождь? – все так же, более из лени, нежели в попытке постичь истину, полюбопытствовал кто-то для поддержания беседы, выказывая определенное знакомство с местными обычаями и колдовством.

– Нет-нет, что вы – как раз наоборот, совсем наоборот! – заверил толмач.

– Выходит, если верить твоим словам, то это дождь вызывает его? – пошутил кто-то из дальних глубин шалаша.

– Именно это я и сказал, - пожал плечами толмач.

***

Говорят, что давным-давно, настолько давно, что этого никто уж и не помнит, и лишь Сидящие-в-ночи повторяют как заклинание, Калунга решил сделать так, чтобы каждому в этом мире нашлось место, а чтобы не было споров и распрей, дать каждому по чуть-чуть, чего тот сам пожелает, стараясь не обидеть и не обделить ни малых, ни больших.

Еще затемно пришли к нему рыбы. Рыбы захотели плавать, потому что воды было много, и Калунга дал им плавники, и дал хвосты, и гладкую, как лодка, чешую, но вот чего не дал им – ни рук, ни ног, ни речи, как ни просили они его.

А рано поутру все разом всполошились птицы. Птицы захотели неба, потому что неба было много, и Калунга дал им и легкость лета, и силу крыльев, и даже перья, чтобы те из них, кому по нраву, могли не бегать по земле, а выучиться летать. А когда захотели летать еще и разные другие: и пчелы, и цикады, и мухи, то оставались у Калунги только крылышки, но крылышки без перьев, на которых высоко в поднебесье не взлетишь, зато жужжать, порхать и стрекотать можно и среди деревьев, и среди цветов, и у самой земли.

И так все приходили, и приходили, и приходили к нему, а он все раздавал и раздавал, стараясь не обидеть никого, и дать им самое-пресамое, конечно, из того, что у него осталось.

Когда пришли люди, то ни плавников, ни крыльев давно уж не было, как не было ни быстрых ног, ни острых, как бамбук, клыков, ни могучих и страшных когтей, и даже длинный, как змея, язык успел забрать себе onyamanyama, муравьед. Еще оставалась земля, и никто не успел разобрать все звуки речи.

Но и среди людей единства не было: кто-то присмотрел себе место получше; кто-то взял тайну железных мотыг, наконечников стрел и ножей; кому-то приглянулось умение плести корзины; а кто-то захотел себе знания ядов, способных обездвижить рыбу и враз остановить стремительного зверя.

…Остался лишь один, забытый человек. Не мог он вовремя придти к Калунге, потому что солнце сжигало его белую кожу, и он скрывался в тени деревьев, ожидая вечера, когда он сможет выйти. Но к вечеру почти ничего не оставалось у Калунги, потому что побывали у него уже и те, кто выбрал себе ночь, и только попросил глаза, что зрячим взглядом пронизывают тьму. Не осталось даже лоскутка надежной темной кожи, чтобы без опаски можно было выйти днем.

– Неужели я должен буду всю свою жизнь просидеть под сенью деревьев, не смея выйти на палящий свет, чтобы меня не сожгло, и остерегаясь бродить ночами, потому что ночь ты уже раздал тем, кто видит ночью? - пожаловался этот человек.

Калунга задумался, что бы предложить человеку взамен.

– Ты сможешь идти с дождем, - подумав, нашелся он, – с дождем тебя не сожжет солнце и не съедят ночные звери.

– Неужто больше ничего мне не осталось? – снова пожаловался белый человек. Он выглядел словно проросший в темноте под скииром нечаянный росток, и так же, как росток, был маленьким и жалким, и не было вокруг такого же, как он. И ощущал себя он обделенным, поскольку дождь - такая малость среди просторов и земли и неба, и дня и ночи, и зноя солнца и настороженных теней луны.

Огляделся Калунга. В реках плавали рыбы, на отмелях затаились крокодилы, в песке зарылись черепахи; в небе парили птицы, среди деревьев замерли стрекозы, среди лугов порхали бабочки, среди цветов жужжали пчелы; по земле ходили люди, устраивая жилища; в земле копошились слепыши и черви; сквозь влагу опавшей листвы прорастал термитник, а у термитника, вытянув длинный язык, уже притаился onyamanyama. А в ожидании ночной добычи хвостом бил лев, и протирали глаза филины и совы – ничего, ничего не осталось вокруг, что бы ни испросили себе другие.

Так и сказал Калунга белому, как воздух, человеку.

– Тогда зачем же мне ходить с дождем? – спросил белый, как воздух, человек. – Дождь несет воду и вспаивает семена, и дарит моим соплеменникам радость, а я… зачем мне ходить вместе с ним?

Поглядел Калунга вокруг – ничего не осталось у него, ничего, что бы не запросили другие. И он совсем уж было развел руками, когда заметил (ведь, на то он и Калунга) белую, как воздух, правду, которую, то ли никто, кроме него, не видел, то ль не понадобилась она никому.

– …Что ж, - сказал он, – ничего у меня не осталось, кроме белой, как воздух, правды.

Сказал он и повел рукою, как будто приглашая поглядеть.

– И я тоже буду нести соплеменникам радость? – обрадовался белый, как воздух, человек, уже собираясь в путь.

– Нет, - вздохнул Калунга, - радость уже разобрали другие.

– Тогда зачем мне приходить к сородичам моим? – спросил навеки обреченный ходить с дождем несчастный белый человек. – Они прогонят меня и не захотят слушать.

– Хотя бы за тем, - рассердился на это Калунга, - что если ты перестанешь приходить к людям, тебе нечего будет есть. А нечего тебе будет есть, потому что ты не сможешь выйти из тени – или тебя сожжет солнце, и ты не сможешь ходить в ночи, потому что тебя первого увидят те, кто выбрал себе ночь. И только дождь выпадает тебе, чтобы добыть еды – в обмен на правду.

– Но если они не захотят меня слушать?! – испугавшись голода, спросил белый, как воздух, человек, что собирался уходить с дождем, поскольку собирался дождь.

– Что ж, тогда они будут кормить тебя для того, чтобы ты молчал, - сказал Калунга.

– Но они будут гнать меня прочь! – уже в отчаянии закричал Тот-кто-ходит-с-дождем.

– Нет, - спокойно ответил на это Калунга, - этого они делать не станут. Потому что именно люди взяли у меня любопытство.

***

Когда пора дождей идет на убыль, тучи пролетают быстро. Как оказалось, не прошло и часу. На востоке все еще клубилась густая, как чернила, ночь, зато на западе уже опять зазеленела омытая дождем лесная зелень, отбрасывая предвечерний отсвет в воду, и, более того, средь запоздалых клочьев уходящей тучи высоко меж горами пробился ясный луч.

– Тьфу-ты, - сплюнул, нарушая тишину, один из нас, а именно – шофер, с капота смахивая сбитую листву, с тоскою озирая лужи и озера, оставшиеся в память о колдобинах, ухабах, рытвинах и ямах, что в избытке ознаменовали наш путь сюда.

– М-м-да-а… тут хорошо бы к завтраку поспеть, - вздохнул голодный кто-то. (О том, что речь пока идет об ужине, никто не вспомнил и не заикнулся даже.)

Возможно, один из «side-effects» («побочных», так сказать, «эффектов») пребыванья в том, что называют «time-warp» («дыра» или «провал» во времени) в том и состоит, что люди забывают о часах. Однако же существенней другой. В «провале» вдруг покажется, что время движется по кругу, совершая некий времеворот, определенный скоростью движения, глубиной «провала» и центробежной силой находящегося в нем предмета. И, если допустить, что это так, то есть, что время движется едва ли не по кругу, то настигает мысль (она-то движется быстрее), что все, что происходит с тобою ныне, уже когда-то было: пусть даже под другими именами, в других местах, в других одеждах и других дождях, но было, было, и ты уже стоял здесь, наблюдая за чем-то схожим. А посему – коль приглядеться пристальней, ты сможешь разглядеть и вспомнить, когда и как все это было прежде, что равносильно знанию того, что будет впредь.

…На ужин мы, конечно, не успеем. Как, впрочем, и на завтрак. С ругательствами нас перехватят по пути, но все на сей раз обойдется. А до того в прощальном свете фар мелькнет нелепая согбенная фигурка смешного, жалкого, и белого, как воздух, человечка, в джутовом мешке, а верно – что и в двух, с прорехами для рук и головы. Одной рукой он оперся на посох, что вверху раздвоен, как подпорка у обессиленной плодами ветви старой груши – по-видимому, так удобней держать под мышкой, и можно защититься от змеи, если успеть прижать ей голову к земле. Другой рукой с неправдоподобно белою ладошкой он недолго помашет нам вослед, затем приложит ладонь к глазам, щурясь на закат, и улыбнется, как бы извиняясь за свой приход. Затем вернется в хижину, где по настоянью толмача ему оставили запасы хлеба и банку ветчины. И пропадет из виду… Больше я его не встречу никогда. И что случится с ним, я тоже не узнаю.

***

Не думаю, что довелось и вам узнать бы обо всем об этом (ведь случай, как ни погляди, ничтожный), когда бы не стечение событий.

Есть у толмачей одна черта – та, что роднит их вопреки границам семьи и частной собственности, и государства со всеми атрибутами их власти. Отзывчивость ли это, или что другое, а впрочем, как ни назови, но люди переводческого склада всегда протянут руку помощи тому, кто так же, как они, сподвигся сделать шаг навстречу, хотя бы – через границу языков.

– Когда мы с ним прощались, ты сказал «ekishi», - потеребил я толмача наутро, когда он попривык к погодным катаклизмам (коль давеча хитрец не обманул). Вокруг, как и вчера, ни зги было не видно, но невидаль скрывалась на сей раз не в тьме кромешной, а в белом, точно молоко, тумане, где «призрачность», суть, не метафора, но способ проявления и восприятия вещей.

– … ты сказал «ekishi». Но имени его ты не спросил. Вы не были знакомы, а значит: «ekishi» - не имя собственное, но обращение. Выходит, ты меня не научил даже такому важному простому делу, как обращаться к людям? – попенял я толмачу наутро.

– «Ekishi»?! – удивился наш толмач. – «Еkishi» – и не человек совсем. То есть, он как бы человек, но… человеком-то его не назовешь. Человек, он кто – тот, у кого есть дети, есть коровы, есть ведомые всей округе предки, и есть лицо, и данное родителями имя. А у ekishi - ни своего лица, ни имени, ни стада, и кто детей захочет от него? Да и зачем к нему, к ekishi, обращаться? Наговорит такого, что и жить расхочешь! Нет-нет, спасибо, кого-кого, а уж меня увольте! Даже если мне сдохнуть прямо завтра, я не хочу об этом знать!

– Ты… шутишь? – удивился я, поддавшись безотчетным чувствам, пока что до конца не сознавая, чему же, собственно, я удивлен: то ль сверхъестественной способности увидеть будущее, то ли решимости не знать о нем. А впрочем, какая разница? О «сверхъестественном» в контексте бытия в местах, где оно столь естественно и вещно, что сами люди могут показаться лишь временным телесным воплощеньем потусторонних сил, особо не поспоришь. А рассуждать о личных предпочтениях, выказывая небрежение другим, не очень-то умно.

– А мне-то показалось, что ты его встречал как важного и дорогого гостя, - с подвохом сделал я попытку уличить толмача в лукавстве.

– Еще бы! – двуличья за собою толмач не замечал. – Во-первых, он с дороги, а кто прошел дорогу – тот много повидал. Кто много повидал, тот знает о дороге много, и выслушать его совсем не грех. А во-вторых, не знаю, как оно у всяких белых, зато у нас – тот, кто зашел к тебе с дороги, тем самым, прерывая путь, всегда желанный гость. Или почти всегда. Хозяин - угостит едою, гость – рассказом.

– Вот верные слова, но мне сдалось, однако, что ты ему и слова вымолвить не дал…

– Вот и неправда, - возразил толмач. – Я дал ему поесть, чтоб он успел подумать. Пока он ел – он думал.

– О чем?

–…Что говорить, что – нет.

– То-то я гляжу, что на прощанье он толковал все больше про еду («eendya» - легко запоминаемое, но – что еще важнее – полезное в разумных дозах слово, такое же, как «food», «comida» или «foedsel», способное творить буквально чудеса, когда от сотрясенья воздуха простым набором звуков внезапно исполняются желанья, пусть даже лишь одно)

– Зачем же - «про еду», когда и бабуину ясно: поесть мы и без лишних слов дадим.

– Но как же – «olu eendya» - что-то вроде «долгой» или «обильной» пищи?

– Послышалось. Он говорил про oluidi, болезнь такая, что иногда приходит по следам дождей. Воды, сказал он, слишком много - «omeva shi fike opo», и, думаю – он прав…

Эх, мне бы расспросить побольше о болезни, однако же, призрев несчастный вид бледного, в бисере тумана, невыспавшегося толмача, я по недоразуменью рассудил, что oluidi – скорей всего, какой-то местный редкостный недуг, знакомый только тем, кто знает само слово, и… прекратил дальнейшие расспросы.

– А как же он? Не страшно ль одному? – только и спросил я, мотнув головою назад над левым (поскольку я скрытый левша) плечом, что должно было означать «там и вчера».

– А что ему? – махнул рукой толмач. – Чего ему бояться? Зайдет повыше в горы, где гуляет холодный ветер, или наоборот – подастся ниже, где камни и пески Намиб и Мосамедеш. Люди его не тронут – люди поесть дадут. А что еще? Львов на краю пустыни он обойдет. На мину не нарвется, поскольку ходит мимо накатанных дорог. Так… разве, что змею дурную не заметит, и то, еще нескоро – по старости усталых глаз. Ekishi, oku neendunge. Ote muene li-lungamene. («Экиши – умный, сам побережет себя».)

***

Эх, мне бы расспросить побольше о неведомом недуге, но понадеявшись на то, что, буде в том потреба, все как-то образуется само, я записал в блокноте: «oluidi» с пометкой «местная болезнь», поставил знак вопроса (?) и более не вспоминал о том… Что было дальше? Дальше – один из нас, тех, кто воочию видал экиши в тот самый дождь, уехал в отпуск. Из отпуска он не вернулся. «Оmeva shi fike opo» - вода, когда она «большая», захлестывая поймы рек и заливая рытвины, ухабы и взбитую колесами лесную колею, за считанные дни уже «цветет», и в затхлом воздухе стоит неистребимый запах гнили. Бывает это очень редко – раз или два за много-много лет. «Цветущая» вода есть верный признак болотной лихорадки. В горячечном бреду он вовремя не вспомнил, а может, и не догадался, что за напасть его свалила с ног (в России на ту пору был февраль), когда в глубоком захолустье, где угораздило его когда-то появиться на божий свет, врачи беспомощно лишь развели руками.

***

– А все же… кто он такой, экиши? - спросил я толмача наутро. Наутро, неполных три полных луны погодя.

– Примета, - ответил он, не удивившись. – Примета, больше ничего.

Как я успел заметить, по обыкновенью, наш толмач не слишком-то вдавался в тонкости значений, не ведая особой в том нужды. И как меня ни раздирало любопытство, внезапно я ощутил предел тому, что можно знать. Что ж, все мы слегка трусливы, сталкиваясь с неизвестным. Особенно, когда оно грозит коснуться нас самих. Поэтому все главные вопросы я счел за лучшее оставить при себе.

В дальнейшем я предпринял несколько попыток разговорить других людей, расспрашивая, как бы ненароком, о том, кто приходил с дождем.

– Экиши – не бывает, - мне отвечали люди, - хотя бы потому, что не бывает человека без имени, ведь даже у коров и у собак есть имена, чтобы позвать их, и они придут. А как ты позовешь экиши, когда не знаешь имени? Да и зачем?

– Экиши - не бывает, - мне отвечали люди, - он белый, точно воздух, а разве есть у воздуха лицо?

– Нет-нет, экиши – это бабушкины сказки; такая сказка на ночь – угомонить некстати расшалившихся детей: пусть лучше слушаются взрослых, а то придет екиши–заберет. Поэтому нет-нет, да и услышишь, как дети, вызывая дождь, при первых капельках стремглав бегут домой, поближе к взрослым, в испуге повторяя: «Ekishi, inda, ekishi, inda, ekishi, dia po!»

Со временем меня почти что убедили. И лишь однажды в дождь привиделся мне сон. Приснилось мне, что я и есть экиши. Скрываюсь от жары. Иду с дождем. Высматриваю огонек, где мне дадут поесть.

Прозрачный, точно воздух, я невидим, и только дождь мне дарит очертания. Нет у меня лица. А свое имя знаю я один. Поэтому, как ни пытайся, меня не дозовешься. «Ступай, экиши, прочь!» – кричат мне дети в страхе, что я их заберу. И прячутся за спины взрослых, ища защиты. Но взрослые меня не тронут, не обидят, хотя, бывает, удивятся, что я есть. Накормят и дадут подумать. А то, что расскажу, то можно и не слушать. Кому какое дело до меня?

 

 

Напечатано в журнале «Семь искусств» #8(45) июнь 2013

7iskusstv.com/nomer.php?srce=45
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2013/Nomer8/Iljin1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru