litbook

Non-fiction


Калейдоскоп детства0

Мемуары

Узоры памяти

Вероятно, первыми познанными мной цифрами были изображённые на циферблате часов, поэтому числа от единицы до двенадцати перед моим мысленным взором располагаются всегда по кругу. Затем, с тринадцати до двадцати, – предстают прямой строкой, идущей вправо. С двадцати до сорока они поворачивают от меня под некоторым углом, как в аксонометрической проекции, будто удаляясь от плоскости, в которой остаётся первая двадцатка. С сорока до сотни числа снова поворачивают вправо и по прямой образуют линию, на которой «круглые» цифры предстают чуть крупнее. Сотня представляется ещё чуть крупнее, от неё до тысячи числовой ряд снова словно бы удаляется вперёд, но числа «видны» хуже, словно в дымке. С тысячи до миллиона цифры снова поворачивают вправо, но уже еле-еле различимы. С миллиона до миллиарда и далее числа вовсе убегают в бесконечность, оставляя перед мысленным взором сероватую пыльную дорожку…
Когда речь заходит о датах, годы с 1940-го по 2000-й я представляю на прямой, слева направо, и эти годы у меня ассоциируются с настоящим. Все более ранние даты для меня – это прошлое, пришедшее откуда-то слева и сзади; всё после двухтысячного года уходит в будущее, словно удаляется вперёд и немного вправо, в туманную даль бесконечности…

Самое первое воспоминание – голос отца, пытавшегося убаюкать меня песней:

Ай, чук, чук, чук.
Наловил дед щук.
Баба рыбу пекла.
Сковородка утекла.

– Папа, куда утекла сковородка?
Голос бабушки:
– Расплавилась и потекла. В печку. Лёня давай мне его, я покачаю.

Баю-баюшки-баю,
Не ложися на краю –
Придёт серенький волчок
И ухватит за бочок.

– Баба, волчок – это юла, она ухватать не может…
– Ухватить. Волчок – это серый волк, зубами щёлк. А ты засыпай. Молча.
Голос мамы:
– Не пугай ребёнка. Давай я покачаю:

Ветра спрашивает мать:
«Где изволил пропадать?»
Я дитя оберегал,

ЛАНГ Владимир Леонидович – коренной ростовчанин, по профессии врач, ныне пенсионер. Автор подражаний и пародий, образцы которых были представлены в его первой публикации (№ XL – 3/2013), а также мемуаров под названием «Настоящее». В этом номере мы представляем фрагменты его мемуарной прозы, посвящённые Ростову 1940–1950-х годов.
© Ланг В. Л., 2013

Колыбелечку качал…

– Мама, что такое «белечка»? Это белочка?
– Не белечка, а колыбелечка, кроватка такая маленькая, для детишек. А ты почему не спишь? Маме с папой завтра на работу, и бабушке тоже, как же они пойдут на работу, не выспавшись?
Голос Мани:
– Вы его не укачиваете, а информацией накачиваете. Давайте я покачаю:
– А-а-а, а-а-а, а-а-а-а, а-а-а…
Под это «а-а-а» я, наконец, засыпаю.

Я на руках у мамы. За столом папа, дядя Коля, дядя Володя и бабушка играют в карты. Дядя Володя восклицает:
– Мизéр!
Я спрашиваю у мамы:
– Что такое мизер?
– Вырастешь – узнаешь, – отвечает мама.
– Без одной, без одной… Поймали китайца! – восклицает бабушка.
– Оторвали… – голос дяди Коли.
– Коля!.. – бабушка укоризненно качает головой.
– Мама, а что оторвали? – это я.
Дядя Коля моментально:
– Вырастешь – узнаешь.
Когда же я вырасту?!

На стене висит копия картины К. Е. Маковского «Дети, бегущие от грозы». Это Алёнушка с братцем Иванушкой, но превратился тот не в козлёночка, а в варёного рака, который страшной огромной клешнёй вцепился сестре в горло. Он только начал превращаться и весь – не успел, только ручки… По многочисленным просьбам зрителей, то есть меня, папа переделал цвет Алёнушкиного платка в васильковый, и зрители успокоились.
Папа прекрасно рисовал маслом. Кроме «начинающего вариться рака», в нашем доме висели выполненные им копии с картин Константина Маковского «Русалки», Фёдора Васильева «Оттепель», Константина Флавицкого «Княжна Тараканова», Виктора Васнецова «С квартиры на квартиру» и, не помню художника, кажется, Владимир Леонидович Муравьёв, «Глухариный ток». Зимой сорок первого, будучи в отпуске, папа начал рисовать «Вечеринку» Владимира Маковского. Масло ещё не высохло, когда я ткнул ладошкой в танцующую на полотне девицу – и, конечно, размазал её. Папа шлёпнул меня, не сильно, но от неожиданности я заревел. Мама вскричала:
– Не смей бить моего ребёнка!
– Но это и мой ребёнок, – резонно возразил папа, – он провинился, и я его наказал…
– Уходи, чтоб я тебя не видела!..
Отец надел коньки, как это делал неоднократно, и поехал по замёрзшему Дону в Азов, в свой родительский дом. Через недельку мама отошла и, взяв меня с собой, поехала в Азов мириться. Дед мой на радости немного перебрал, спел скабрёзные частушки, и мама окончательно порвала с родственниками мужа. Но с отцом помирилась. А 24 июня отец пришёл домой в форме лейтенанта, и это был последний день, когда я его видел.

Мне дали книжку, на обложке которой было написано что-то непонятными буквами. Я открыл обложку, в глаза бросилось: «АСПУШКИН». Интересно, есть ли картинки? Есть! Вот красивый дядька и подпись «Портрет Пушкина». Здорово Пушкин нарисовал, не хуже папы, жалко только, что не цветное. А как называется картинка? Вот: «Раб. В. А. Тропинина». Ничего себе раб – кольца нацепил не только на указательный, даже на большой палец! Интересно, сколько колец рабовладелец нацепил – как его? – Тропинин. Царь, наверное, – вон как раба вырядил!
– Баба, а кто такой Тропинин?
– Художник такой, очень хороший. Володя, читай вот отсюда… – Я смотрю – ещё одна картинка, Вяземского, ну, этот, пожалуй, похуже папы рисует, правда, у него раб как раб: и одет бедно, и нестриженый. Кипренского раб. Видно, и Кипренский победнее. Ну, ладно…
Я читаю:
– «Жил-был поп, толоконный лоб…» Баба, а что такое «толоконный»?
– Толокно – это овсяная мука, а толокняный – это из овсяной муки выпеченный.
– А здесь написано «толоконный».
– Ну, это Александр Сергеевич написал, чтоб смешнее было.
Я хотел спросить, кто такой Александр Сергеевич, а потом понял: это имя-отчество Аспушкина. Сам догадался, представляете?

Мама получает от папы письмо, говорит мне:
– Смотри, папа и тебе написал печатными буквами!
Почему печатными? Печатными бывают пряники медовые, а буквы либо понятные, как в «Коньке-горбунке» Ершова, либо непонятные, как в папином письме, но – о радость! – в конце письма папа понятными буквами написал: «Здравствуй, сынок! Весенний привет тебе с фронта! Папа очень скучает по тебе. Скорее будь большим и приезжай на фронт к папе. Крепко тебя целую. Любящий тебя папа». Это было его последнее письмо. Ну, когда же я стану большим?
– Мама, а я что раньше сказал вообще: «мама» или «папа»? – спрашиваю я, втайне ожидая услышать, что раньше сказал «баба». И вдруг мама говорит:
– Ты сказал: «Я очень боюсь чёрную корову». А «мама» и «папа», а также «Маня», «баба» и прочее ты сказал только на следующий день.

Мы жили в Ростове-на-Дону, на Филимоновской улице, идущей от проспекта Будённовского к Новопоселеновскому кладбищу, третий дом от последнего по левой стороне, если встать лицом к церкви, вместо которой нынче выстроен великолепный Дворец спорта. Но надо сказать, что и церковь была великолепна, особенно внутри, где было много очень красивых икон и даже, если мне не изменяет моя детская память, копий с полотен известных западноевропейских художников. В послевоенные годы, вместо кладбища, вокруг церкви образовалась «толкучка».

Мама читает газету. Бабушка – журнал. Я – «Конька-горбунка». Мама говорит:
– Что-то я ни черта не понимаю: «Роль коллектива в становлении личности…» Ты мне можешь объяснить?
Бабушка:
– А что же тут непонятного? Вот ты личность воспитанная – это роль семьи, грамотная – это роль учителей, а говоришь такие грубые слова, вроде «ни черта», – это роль коллектива. А ты, Володя, не слушай, ты читай.
– А я уже прочёл!
– Как прочёл? – изумляется бабушка. – Всю сказку прочитал?
– Всю, – говорю я с сожалением. – Царь уже «бух! и там сварился».
– Ну, я не знаю, что делать. Ну, на, почитай журнал.
Журнал «Светлячок», с картинками: летают крохотные ангелочки. Под картинкой стихи:

В прятки играют блики с тенями,
Ветер подует – листья летят.
Но если солнышко в небе над нами –
Мы не боимся тебя, листопад.
Пусть к нам осенние ветры примчатся,
Белый пушистый ковёр упадёт,
Светлые эльфы зимы не боятся –
Солнце и в зимнее утро взойдёт!

Эти стихи мне понравились. Но через несколько страниц я читаю:

Вот сидит Тентик,
Сильный, могучий,
Ростом выше тучи,
Ножищи деревянные,
Ручищи оловянные…

– Баба, я боюсь Тентика!
– А чего ж его бояться? Его ж на самом деле нет. Это же сказка.
– Ну, слава Богу!
– И Бога нет, это сказка.
– А эльфы есть?
– И эльфов нет, это тоже сказка.
– Жалко…
– Жалко – у пчёлки. Если ты о чём-то сожалеешь, надо говорить «жаль» или «сожалею».
– Жаль! Баба, а что такое пчёлка?
– Большая жёлтая муха. Она летает по цветам, пьёт сладенький сок, нектар, потом летит в свой домик, улей, и срыгивает нектар в ячейки. Когда нектар подсыхает, он превращается в мёд.
– Пчёлку тошнит, что ли?
– Можно и так сказать…
Бабушка приносит с базара коврижку:
– Володя, ты хотел пряника печатного попробовать? Иди пробуй, это то же самое. Только ручки помой!
Я совершаю гигиеническую процедуру – шумно гремлю штоком умывальника, потом вытираю случайно попавшие на руку капли и несусь к столу отведать царской пищи. Откусив кусочек, морщусь и говорю:
– Баба, тут мёд. Я не хочу пчелиную тошноту есть.
С тех пор и по сей день я не люблю мёда ни в каком виде.

Мама рассказывает бабушке:
– Ты представляешь, Николай учудил: заставил Геньку выучить «Гавриилиаду», не всю, конечно, но порядочный кусок. Стоит девочка на стульчике перед гостями и с выражением декламирует эту пошлятину, завершая: «Досталась я в один и тот же день нечистому, архангелу и Богу…» Это в неполных четыре года!
– Ненормальный Николай! Что б мама сказала, если б узнала!
– Баба, а я тоже сочинил стихотворение:

Открылась дверь,
Вбежал зверь,
Заглянул в котёл –
Оказался осёл.

Бабушка долго молча на меня смотрит, вздыхает, и говорит маме:
– Так. Надо прекращать самообразование – что он в школе будет делать?
– Арифметику учить, – говорит мама.
– Да? Володя, сколько будет, если от девяти отнять четыре?
– Пять…
– Понятно? – это бабушка маме.
– А ты ему трёхзначные объясняла?
– Объясняла, – вздыхает бабушка. – Я ему примеров десять напишу – и иду на базар. Возвращаюсь – всё решил правильно. Говорю: раз всё правильно решил – хватит! Он пристал: напиши ещё десять примеров, ну, пожалуйста! Ну, написала. Девять решил правильно, а десятый, нарочно!.. – бабушка говорит последнее слово громко и смотрит на меня, – неправильно.
Я краснею – уловка не удалась.

Мы едем на трамвае в Нахичевань. В Нахичевани живут: мой двоюродный братик Коля, его папа – дядя Володя, и мама – тётя Ася. Они живут в половинке домика, который построил дядя Володя для себя и для своей сестры, тёти Лизы. Братик мой ещё совсем маленький, он сидит на высоченном плетёном стульчике. У стульчика тонкие, широко расставленные ножки. Братик сосёт соску. В другой комнатке стоит его кроватка, на стене перед кроваткой – огромный жёлтый лев и львица. Их нарисовал дядя Володя. Ещё у дяди Володи есть Брем. Брем – это такая толстая-претолстая книга, в которой на каждой странице иллюстрации – разные животные, в том числе и те самые львы, которых нарисовал дядя Володя. Он преподаватель биологии в школе, где учились мама, тётя Ася и дядя Коля. А ещё он основатель Ростовского зоопарка, возникшего на базе школьного живого уголка, который разросся так, что ему стало тесно не только в школе и школьном дворе, но и в черте города…

– Мама, когда мы поедем на трамвае в Нахичевань?
– Володёнок, зачем мы туда поедем?
– А там Колька, дядя Володя, тётя Ася, Брем с картинками…
– Володёнок, они все уехали.
– Куда?
– В Сибирь. Ты же знаешь, что дядя Володя по национальности немец. Сейчас все немцы уехали в Сибирь, так надо. А мы тоже скоро уедем – но мы не немцы, мы поедем в Георгиевск. В Ростов скоро приедут плохие немцы – фашисты, которых бьёт папа на фронте. Тогда в Ростове будет оккупированная зона, нам лучше уехать подальше.

Георгиевск. Квартира на окраине города в доме с подъездом в виде огромной арки. Мы живём над самой аркой. Мамы с бабушкой целый день нет дома – они где-то работают. Я остаюсь с Маней и постоянно удивляюсь её изобретательности. Из нескольких консервных банок и деревяшечек она сконструировала мельницу для размола кукурузы.
– Будем делать мамалыгу, – говорит Маня, крутя ручку, позаимствованную от зингеровской швейной машинки, – подсыпай кукурузку… Ну, вот. Теперь надо сделать коптилочку.
Спустя какое-то время на столе оказывается консервная баночка, из середины которой торчит трубочка с бинтиком. Бинтик поджигается, я с тревогой жду появления копоти, но пламя горит ровно, ярко.
– Маня, а где же копоть?
– У плохого мастера, – улыбаясь, отвечает Маня.

Гремит, хотя небо чистое.
– Канонада, – говорит Маня, – достали!
Приходит бабушка:
– Манюша, разбомбили завод, по улице течёт патока, бери банку, и пошли!
Вдоль бордюра выстроился ряд людей, подбирающих текущую по булыжной мостовой патоку. Вдруг все срываются и бегут.
– Куда бежим? – спрашивает бабушка кого-то.
Ей отвечают:
– Брось это говно, там завод сгущённого молока раздолбали!
Часа через два мы уже дома и с восторгом смотрим на банку, до половины заполненную сгущённым молоком.
– Будет мамалыга с молочком, – говорит бабушка.
– А я хочу с говном, – говорю я, глядя на банку с патокой.
– Никогда не повторяй слов, значения которых не знаешь, – укоризненно говорит бабушка, – то, что ты сказал, – очень плохое слово, ты меня огорчил. Если уж очень тебе надо про это сказать – скажи «кака», понял? И ещё. Маня – для меня Маня, для мамы Маня, а для тебя – тётя Маня, понял?
Этого я не понял, но утвердительно кивнул с умным видом.

Гремело всё сильнее, к грому присоединился постепенно усиливающийся гул. Вдруг мимо дома проехала легковая машина, за ней другая, третья… Через полчаса пошли грузовики. К некоторым сзади были прицеплены пушки. 
– «Форды», – сказал стоящий рядом одноногий старик-сосед. – Нам – яичный порошок, а этим – «форды».
Вечером я спросил у бабушки:
– А что такое «форды»? Это слово хорошее или плохое?
– Форды – это семья американских миллионеров, – ответила бабушка, – слово хорошее, да дела не очень. Подожди, стучат… – бабушка пошла открывать. – Кто там?.. Вер да?..

В нашей квартире, в другой комнате, расположился немецкий офицер с денщиком. Денщика звали Ганс. Иногда он прикладывал к алюминиевой расчёске бумажку и издавал дребезжащие звуки, отдалённо напоминающие музыку. Или складывал ладони лодочкой и дул в щёлочку между ладонями так, что слышались гудки маневрового паровоза. Как звали офицера, к сожалению, никто из нас не знал. Почему к сожалению? Об этом чуть позже. Практически целый день обоих не было дома, приходили под вечер, уходили утром рано. Раза два или три офицер о чём-то говорил с бабушкой и мы всей семьёй уходили ночевать в сарай. Утром мы возвращались, бабушка долго проветривала комнату от табачного дыма и запаха духов.

Во дворе, вокруг каждого строения, на узеньких полосках земли, были посажены цветы, огороженные побеленными, торчащими из земли ромбиками кирпичей. Цветы назывались бархатцы, имели толстые, действительно бархатные лепестки и такой приятный запах, что я готов был его нюхать бесконечно. Я бы ничего не имел против, чтобы и от меня так пахло. Выйдя во двор, я первым делом шёл к бархатцам, срывал цветок, нюхал его, а потом, разделив на несколько частей, рассовывал по кармашкам. Волнующий, бесконечно приятный запах помню и по сей день…

Как-то бабушка спросила маму:
– Ты ту юродивую, что по базару ходила в отрепьях, помнишь? Ну, у неё ещё из носу текло…
– Помню, так что?..
– Так вот, разряжена, как примадонна в бенефисе, французскими духами надушена, по-немецки шпарит не хуже Ганса. Ночевала вчера с нашими квартирантами.
– Мама, ты не ошиблась?
– Нет.

Вывешено объявление о том, что все евреи должны, взяв с собой ценные вещи, явиться на вокзал для отправки в Германию.
Мама – бабушке:
– Мама, давай скажем, что мы евреи: мы «эр» не выговариваем, фамилии у нас не русские, я больше не могу слышать эту бомбёжку, этого Ганса, хуже уже некуда. В Германии будет работа, нормальная еда…
Бабушка:
– Мара, мы с тобой русские, ни в какую Германию мы не поедем, и чтобы я больше никогда ни о чём подобном не слышала!

Ганс сидит на кровати в галифе и майке, что-то жуёт. Увидев меня, берёт со стола яркую конфету, не спеша разворачивает и протягивает в мою сторону. Я, не сводя глаз с конфеты, медленно приближаюсь, протягиваю руку, ещё сантиметр, и… Ганс моментально отправляет конфету себе в рот и громко хохочет. Я остолбеневаю, потом начинаю реветь. Ганс ржёт ещё громче. Бабушка является на шум, моментально всё понимает и что-то говорит Гансу по-немецки тем тоном, каким говорила со мной недавно про «каку». Ганс удивлённо хлопает белыми ресницами, краснеет и даже пытается натянуть френч. Больше подобных сцен не повторялось.

Мы с тётей Маней идём за город гулять. Я спрашиваю:
– Почему ты не Маня, а тётя Маня, разве ты не моя сестра, а мамина?
– Ни твоя, ни мамина, я дочь твоей бабушки, но не родная, а приёмная. Отец после смерти матери поместил меня в приют, это называется «богадельня». Твоя бабушка росла в семье среди тринадцати детей, у самой было только трое, она мечтала, чтобы и у неё было тринадцать… Смотри, какая красивая улитка. Это называется «виноградная улитка».
– Ма… тётя Маня, смотри, вон дядька спит.
– О, Господи! Пошли отсюда скорее! Это называется «скочевряжился». Ну и запашок…

Мама приносит плотной белой бумаги и тушь, красную и чёрную.
– Это называется «ватман», – говорит мне тётя Маня, – мама будет рисовать карты.
– Правильнее «уотмен», изобретатель был англичанином, – добавляет бабушка.
– А зачем карты? – спрашиваю я. – Мы будем путешествовать?
– Нет, детка, мы будем на хлеб зарабатывать, – говорит мама.
– Ну, трафаретку я сделаю, – тётя Маня достаёт ножницы, – а дам да королей ты уж сама.
Утром бабушка говорит:
– Ну что за дети у меня – чудо. Всю ночь сидела?.. А валет-то – просто жених. Ну ладно, я пошла. – Аккуратно сложив картинки, бабушка надевает галоши на вязаные носки.
– Баба, ты куда?
– На Кудыкину гору, – отвечает бабушка, – Мара, дай мне свою муфту, моя промокнуть может.
Бабушка возвращается. Глаза сияющие, в руках булка хлеба и фунтик семечек, а ещё из муфты извлекается – о, чудо! – красный прозрачный петушок на палочке. Оказывается, это леденец, он необыкновенно вкусный, даже вкуснее семечек.

Мама со мной на руках пошла за водой. Колонка на улице. Мама вешает на крючок колонки ведро, не успевает взяться за рычаг – к колонке быстро подходит наш квартирант и, спрашивая её о чём-то по-немецки, сам берётся за рычаг.
– Я по-немецки не говорю, – отвечает мама.
Офицер заговорил по-французски.
– По-французски я тоже не понимаю.
Послышалась английская речь.
– Английского я тоже не знаю, – сказала мама.
– Значит, меня обманули, сказав, что вы врач? – спросил он на довольно правильном русском языке.
– Нет, это правда.
– Почему же вы не знаете ни одного европейского языка? Ну, да ладно, дело не в вас. Правда ли, что ваш муж врач, офицер?
– Да, правда.
– Правда ли, что он на фронте?
– Да. Он начальник госпиталя.
– Коммунист?
– Да.
– Вот что, Мария Николаевна, я дам вам машину, договорюсь о билете до Ростова для вас и для семьи, уезжайте немедленно и скажите спасибо Богу, если вы в него верите, что о вас донесли мне, а не кому-нибудь другому.
– Спасибо вам, но скажите, почему вы это делаете?
– Этого сказать я не могу.
К сожалению, никто из нашей семьи так и не узнал имени этого офицера.

Мы снова в Ростове. Все наши вещи растащили соседи:
– А мы думали, что вы навсегда уехали…
Бабушка:
– Вернуть все картины, ширму и плюшевую собаку внука. Тряпки можете оставить себе.
Соседи:
– Вот ваши картины, вот ваша собака, а ширму, вы уж извините, мы спалили.

Мама, заполняя анкету, спрашивает бабушку:
– Мама, в графе «социальное положение» что писать? Из дворян?
– Ты что, с ума сошла?
– Так немцам же всё равно…
– Немцы сегодня есть – завтра нет, а гегемон – навек. Пиши: из мещан!
Я встреваю:
– Баба, а кто это – гегемон?
– Правящий класс рабочих и крестьян.
– А кто такой – мещан?
– Мещанин? А это гнилая интеллигенция.
– Значит, мы – гнилая интел… как её?..
– Кто это «мы»? Мы – пахали! Ты вообще азовский помор, а вот мы с мамой – гнилая интеллигенция.
– А почему?
– А потому, что «почему» оканчивается на «у», понятно?
– Угу.
– Не расслышала – ты понял?
– Да… То есть нет.
– Дворянство передаётся по женской линии, мальчиков это не касается. Понятно?
– Угу… То есть да! Я не понял, почему интель… индульгенция – гнилая?
– Интеллигенция. Повтори: «интеллигенция». Почему гнилая? А это так бабушка пошутила не совсем удачно.
– Значит, я не гнилая интеллигенция?
– Нет, моё сокровище. Вот вырастешь, окончишь институт, станешь умным, вот тогда, может быть, и ты станешь интеллигенцией. А пока ты – ноль без палочки.
Ну когда же я вырасту?!

Бабушка работает на телеграфе, в иностранном отделе. Мама – в санэпидстанции, эпидемиологом. Тётя Маня – в ОБВ (отделе борьбы с вредителями сельскохозяйственных растений). Я остаюсь в квартире один. Правда, не совсем – со мной кошка Зирка, плюшевая собака Кутя и ходики. Ходики – это часы с цепочкой, гирей и маятником. Они тоже живые – кошка на ходиках водит глазами: маятник влево – глаза у кошки вправо, и наоборот. За сутки гирька опускается, и цепочку надо подтягивать. Эту ответственную операцию поручают мне – тянуть надо несильно, чтобы не разошлись звенья цепочки, и не до самого верха, чтобы гиря не упиралась в корпус. В общем, сложная задача, и её выполнение требует сосредоточенности и определённых навыков. Не каждый может справиться: например, ни мама, ни бабушка не могут. Только тётя Маня – та умеет всё!

Бабушка идёт на базар. Сегодня она выходная; она дежурит сутки, потом двое суток выходная.
– Баба, возьми меня с собой!
– А вести себя хорошо будешь?
– Хорошо, хорошо!
Хорошо себя вести – это значит не просить у бабушки в присутствии других людей купить что-либо, а если уж очень хочется, то тихонечко и только один раз, если бабушка скажет «нет», то больше не повторять. Сидеть на ручках надо спокойно, не вертеться, а то можно брякнуться или шмякнуться, гепнуться или навернуться, сверзиться или рухнуть, короче, если кто не понимает, – упасть и больно удариться, а ещё испачкать штанишки, а стирать-то бабушке.
Я обещаю вести себя хорошо, и мы отправляемся.
– Вот тебе на, а где же колокольня? – спрашивает бабушка возле собора.
– Колокольню разобрали, – сказал кто-то, – был ветреный день, по небу облака бежали, кто-то посмотрел вверх и заорал: «Колокольня рушится!» Бабы кинулись в панике с рынка и подавили несколько человек. После этого антирелигиозный комитет постановил: колокольню снести. Ну, и снесли.
– Баба, что – колокольня навернулась или шмякнулась? – спрашиваю я.
– Во-во, – отвечает бабушка, – шандарахнулась.
Меня привлекает надпись на каком-то фасаде.
– Баба, смотри: «Смерть фашистским оккупантам!»
– И ростовским спекулянтам, – говорит бабушка.
Дошли, наконец, до дома.
– Мара, руки чистые? Возьми там в сумке кролика, надо помолоть, котлеты сделаю.
– Мама, а ты уверена, что это не кошка?..
– Мара, анатомию преподают не только в Мединституте. В Смольном институте и сравнительную проходят.
Мама крутит ручку мясорубки. Иногда к этому производственному процессу подключаюсь и я. Когда силёнок не хватает – на помощь приходит мама. Зирка возбуждённо ходит по комнате, трётся о ноги, мяукает просительно. У бабушки кончается терпение, она берёт кошку и выносит её в коридор.
Наконец, фарш готов. Бабушка начинает кулинарное священнодейство. Шумит примус. По комнате распространяется дивный запах. Зирка в коридоре скребётся в дверь. Горячие котлеты в плошке ставятся в тумбочку.
– Дверку не закрывай, – говорит бабушка, – быстрее остынут. – В окно стучат. – Почтальон, – говорит бабушка, – откроешь?
Мама идёт открывать наружную коридорную дверь. В комнату стремительно врывается Зирка. Она моментально оглядывается, принюхивается, подбегает к тумбочке, застывает, вытянув мордочку, и… лапкой закрывает дверцу.
– От кого? – спрашивает бабушка.
– От Аси…
– Ну, читай…
– Не могу… Владимир Вильгельмович умер…
Из письма мы узнаём, что дядя Володя простудился, заболел воспалением лёгких и умер на станции Юрга, а ещё через несколько дней умер Саша, второй сын тёти Аси, родившийся уже в Юрге.
– Немедленно пиши, пусть возвращается, – бабушка крестится.
– Мама, ты что – верующая? – спрашивает мама, вытирая слёзы.
– Атеистка, – отвечает бабушка, – только сейчас это не имеет значения. От Лёни нет писем?
– Мама, на прошлой неделе было письмо. Я тебе его не показывала? Почитай сама.
– А ты своими словами, основное. Я что-то плоховато видеть стала.
– Пишет, что много работы, что очень скучает, что должны присвоить звание майора, что часто бомбят… Фраза ещё в письме такая: «А речка течёт здесь красная от крови».
– Кошмар! А Коля Вилли пишет?
– Месяца четыре писем не было.
– Ужас…
Слышится гул самолётов. Бабушка говорит маме:
– Наши… Зирка научилась распознавать по гулу: если фрицы летят, рвётся наружу и прячется где-то…

Мама и тётя Вилли пошли к гадалке. Не спросив ни слова, та начала:
– Многие сейчас приходят, как и вы, у многих мужья на фронте, как и у вас, многие хотят знать, что будет с их мужьями. Вот вы, – она обратилась к тёте Вилли, – давно не получали писем. А муж вернётся. Война кончится – он ещё не вернётся, потом вернётся с вот такусенькой потерей. – Она показала пальцами руки полмизинца. – А вы, – она повернулась к маме, – получили письмо недавно, но я вас должна огорчить: он не вернётся. Чтобы он погиб – я не вижу, а что он не вернётся – вижу. Больше я ничего не вижу. Денег с вас брать не буду.

Сосед поймал в своей квартире крысу. Он облил её керосином, поджёг и отпустил. Та помчалась в подвал. Вскоре из подвала стали выбегать другие крысы, потом повалил дым, потом приехали пожарные и дым из подвала идти перестал. Потом приехали какие-то люди и увезли соседа в психушку. Дочь соседа как-то, увидев меня, спросила:
– Ты знаешь, почему город в Индии называется Бомбей? Чтобы бомбить его. Ха-ха-ха!

Гул самолётов. Зирка спокойна, умывается. Вдруг бабушка говорит:
– Быстро бери Володьку и – в подвал.
Мама возражает:
– Ты посмотри на кошку: это же наши!
– Быстро, я сказала!
Мы в подвале – ага, вон где горело! Ещё пахнет палёным. Снаружи грохочет, пол в подвале подрагивает. Вдруг сильно тряхнуло и погас свет. Запахло ещё и пылью. Вскоре зажгли керосиновые лампы. В их свете я видел, как кому-то лежащему на столе делали перевязку, вернее, снимали бинты, срезая их ножницами, и брали пинцетом. Бинты были в крови.
– Не смотри туда, – сказала мама, – Боже, когда же это кончится… Мама, я что-то не пойму – летели-то наши…
– Т-с-с, – ответила бабушка, – а на кладбище полно немецких зениток.
Бомбили наши. Не знаю, что стало с зенитками, но в нашей квартире выбило все окна вместе с рамами, со стены сорвало и вышвырнуло ходики, которые, зацепившись за дерево, росшее перед домом, продолжали идти. На папином «Глухарином току» осколком пробило дыру. Остальные картины были утрачены вовсе. В платяной шкаф, шифоньер, как его называла бабушка, осколок вошёл сбоку, пробил ящик со всем содержимым и вышел через зеркальную дверцу, аккуратно расколотив зеркало в нижней трети. Теперь в шкафу отражалась только моя голова. Штукатурка с потолка шандарахнулась. Видимо, были и более серьёзные разрушения, не знаю, но помню себя уже в другой квартире – на Пушкинской улице, в её начале, недалеко от спуска к вокзалу.

Квартира была на самом верхнем, третьем этаже. Окна выходили во двор, откуда целый день доносился голос мальчика, живущего в квартире «под углом» к нашей. Он монотонно повторял одну-единственную фразу:
– Дора, маяра, где моя мама… – две-три секунды передышки и опять: – Дора, маяра, где моя мама…
Кто такие Дора и маяра, я не знаю и по сей день.
На втором этаже жила крупная импозантная женщина, которую бабушка называла матроной, тётя Маня Матрёной, а мама донором. Она работала врачом в больнице и иногда сдавала свою кровь, которую переливали больным. Поскольку я плохо представлял этот процесс, для меня эта дама была таким же чудом, как Порфирий Иванов, который бегал по городу зимой и летом в одних трусах, босиком, да ещё обливался водой и натирался снегом.

Мама о чём-то разговаривает с бабушкой, мне не слышно, я разобрал только последние слова мамы: «Всё равно, я пойду поищу…» Мама уходит.
– Баба, а куда мама пошла?
– На прежнюю квартиру, мы там забыли кое-что. А тебе всё надо знать?!
– Всё, баба!
– О-о, много будешь знать – скоро состаришься!
– А я и хочу скоро состариться, стать большим и сильным, как ты!
– Не торопись, детонька, тише едешь – дальше будешь!
Приходит мама, грустная:
– Не нашла. Я и к Вале Балюре ходила, и к Алтуховым напротив, и по соседним дворам прошлась, звала – нигде нет. Видно, под штукатуркой осталась.
Я начинаю соображать, что речь идёт о Зирке, и мне делается стыдно, что я о ней вспомнил только-только, и мне тоже становится грустно, как маме.

Из нашей новой квартиры на чердак вела лестница. Это был единственный вход, поэтому мы не боялись оставлять дверь туда открытой и использовали чердак для сушки белья и в качестве холодильника. Как-то раз мама пошла на чердак за чем-то и в испуге вернулась, говоря бабушке:
– Мама, там чёрт!
Бабушка спокойно ей сказала:
– Мара, ну ты же взрослая женщина, ты же знаешь, что чертей нету, тебе показалось.
– Нет! – дрожащим голосом воскликнула мама, – он стоит возле столба, с бородой, рогами… Вот такие глазищи, – мама растопырила дрожащие пальцы, – смотрит прямо на меня.
– А ну, пошли!
– Нет! И ты не ходи!
– А я с кочергой, – говорит бабушка, поднимаясь по лестнице.
Мама в ужасе прижимает меня к себе, не сводя глаз с лестницы. Бабушка останавливается и даже делает шаг назад. Потом, подняв кочергу, быстро поднимается и исчезает на чердаке. Через несколько секунд слышен её смех:
– Ну, Мара, ты и фантазёрка! Я из-за тебя чуть кочергой авоську с луком не отдубасила… – Потом бабушка призналась: – Поначалу и я чёрта увидела. Внутри всё похолодело. «Вот-те на, – думаю, – коллективный психоз, что ли?» Ну, я про себя «Отче наш» и – вперёд и с песней! Это я, забыла сказать, лучка репчатого купила и сушиться в авоське повесила – вот тебе и чёрт…

Бабушка собирается на базар.
– Баба, возьми меня с собой!
– Нет, сегодня мне надо быстро, ты мешать будешь. Что купить?
– Купи семечек, только чищеных.
– Ладно.
Бабушка уходит.
– Дора, маяра, где моя мама… – слышится со двора.
Я достаю из тумбочки баночку фасоли и начинаю раскладывать. Большие белые фасолины – отдельно, это называется «бобы», так сказала тётя Маня, жёлтенькие маленькие – в другую кучку; интересно, как они называются? Остаются пёстренькие, бледно-лиловые, тёмно-фиолетовые. А вот на этой фасолине, если приглядеться – вроде два глаза и нос.
– Дора, маяра, где моя мама…
На плинтусе, под окном, есть полукруглая дырочка, нарушающая классически ровную его форму. Зачем там дырочка? Вдруг из неё появляется маленькая мышка. Я знаю, что мыши – переносчики заразы. Знаю, что с ними нужно вести борьбу. Но эта такая милая – бусинки глаз блестят. Вот бы её погладить…
– Дора, маяра, где моя мама…
Слышится шум открываемой двери. Мышка юркнула в норку.
– Баба, ты мышку вспугнула, – говорю я.
– Какие мыши – третий этаж! – бабушка переводит дух. – Не фантазируй!
– Правда-правда! Вот из этой норки вылезала. А ты семечек купила? Давай ей семечек положим у норки.
– Семечек? Знаешь, Володя, были в одном месте семечки, я попробовала – а они горькие-горькие, – сказала бабушка и заплакала.
– Дора, маяра, где моя мама… – слышится за окном.

Бабушка репетиторствует – даёт частные уроки английского кому-то в соседнем доме. Этот «кто-то» собирается поступать в высшее учебное заведение, сокращённо – ВУЗ. Вот смеху-то: а у нас в семье так называют уборную. Приспичило кому – я в «вуз»!..
По окончании уроков с бабушкой расплачиваются и абитуриент говорит:
– Клавдия Михайловна! Я вам очень благодарен. Вот ваш гонорар, и ещё примите от меня в подарок картину, – и протягивает клеёнчатый квадратик, чуть побольше обычной книги.
– Что вы, – говорит бабушка, – не надо!
– Вы меня очень обидите, если не возьмёте. А картина эта принесёт вам счастье.
Бабушка берёт квадратик и раскланивается. Дома мы внимательно рассматриваем картину. В небе чёрно-зелёного цвета с жёлтой луной парит пёстрый петух с раскоряченными лапами и полураскрытым клювом.
– Да, это тебе не «Русалки» Маковского, хотя колорит тот же, – говорит бабушка, – ну, ничего: я давно собиралась купить совок для мусора, теперь – вот он!
– А кто автор? – спрашивает тётя Маня, уже выгибая бортики совочка.
– Какой-то Марк Шагал, – отвечает бабушка.

– Мара, – говорит бабушка, – ты не можешь достать какую-нибудь детскую книжку?
– Только на немецком языке.
– Ну, достань, я переведу. Сказку какую-нибудь…
– Я переплету, – это тётя Маня, – а картинки уж ты сама.
Через несколько дней я читаю сказку «Боб, Соломинка и Лапоть» с мамиными иллюстрациями, в бабушкином переводе, написанном понятными буквами на «уотмане», сброшюрованном и сшитом тётей Маней. А вскоре раскрашиваю картинки цветными карандашами.
– А что – ничуть не хуже Шагала, – говорит бабушка.

Я гуляю во дворе. Двор квадратный, в углу его – какое-то сооружение из толстых арматурных прутьев, напоминающее нынешние металлические леса на новостройках. На прутьях, под прутьями, вокруг прутьев расположились мальчишки. Есть моего возраста, есть постарше, самый взрослый взгромоздился на самую верхотуру и что-то оттуда вещает, иногда длинно сплёвывая через передние зубы. Я подхожу ближе и узнаю «последние новости». В Городском саду, в нижней части, стоят аэростаты, которые поднимаются при воздушной тревоге. «Тссык!..» Немцы в Змиёвской балке расстреляли несколько сотен евреев. «Тссык!..» Наши изобрели обалденно мощную пушку, называется «катюша», и теперь фрицам скоро… последнего слова я не расслышал.
– Володя, домой! – слышится мамин голос.
Бабушка возвращается с дежурства. Она смотрит на меня и говорит:
– Что-то наше сокровище порозовело. Мара, ты что – его выпускала?
– Выпускала.
– С ума сошла! А если он под лошадь попадёт?
– Не попадёт, он дальше двора не ходит.
– Так, – обращается бабушка ко мне, – дай-ка мне слово, что ты без разрешения со двора не выйдешь.
– Век воли не видать! – говорю я. – Блядь буду! – и с треском цепляю ногтем большого пальца верхний зуб.
Бабушка всплёскивает руками. Тётя Маня с выпученными глазами мелко крестится. Мама начинает пятиться. Бабушка поворачивается к маме:
– Вот тебе и роль коллектива.
– А ты хочешь, чтобы он «Дора-маяра» запел?
Потом мне долго и нудно наперебой объясняют, что выражаться тюремным сленгом нехорошо, что некоторые слова нельзя произносить вообще, что мне нельзя общаться с кем попало, что ногти в рот брать негигиенично, а вот так поддевать – верх бескультурья, что с подобным элементом перестают общаться порядочные люди, что те, кто так выражается, обязательно попадут в ад и их будут черти в тазике ставить на печку или жарить на сковородке, как щук…
На следующий день меня в углу двора встречают с интересом, кто-то спрашивает:
– Деньги есть?
– Нет, а что?..
Мне не отвечают, и интерес ко мне моментально пропадает. Я вскарабкиваюсь на средний ярус арматуры и, выждав удобный момент, говорю:
– А выражаться – нехорошо, кто ругается – попадёт в ад. И с такими порядочные люди перестают общаться…
Наступает молчание, потом с верхнего яруса раздаётся голос:
– Зоб, ты там близко? Тссык!.. Дай-ка этому эмбриону леща, а то я не дотянусь. Тссык!.. Да смотри не убей.
Я с интересом оглядываюсь, ища глазами того, кто готов поделиться со мной рыбкой, получаю крепкий подзатыльник, сверзаюсь с арматуры и с рёвом отправляюсь домой.
Меня встречает тётя Маня. Выслушав внимательно и вытерев мои сопли, она говорит:
– Никогда не ябедничай. Доносчику – первый кнут. Если не можешь дать сдачи – уйди, поищи себе другую компанию. Или веди себя так, чтобы тебя уважали и с тебя брали пример. Понял?
Понять-то я понял, да где её найдёшь, эту «другую компанию»?

Бомба попала и в эту нашу квартиру. Пробив крышу, потолок и пол нашей комнаты, она проделала всё то же самое с квартирой донора Матрёны и с квартирой первого этажа и застряла в подвале, не разорвавшись. Вскоре бомбу вытащили, но в потолке ещё долго зияла, почему-то совершенно квадратная, дыра. Я спросил как-то у бабушки:
– Почему бомба не разорвалась?
– Потому, что её наши пленные делали, – ответила бабушка, аккуратно сметая со стола хлебные крошки в свою ладонь, – открой-ка окошко.
Встав на стул, я задёргал железки, крепко держащие раму. Ничего не получалось.
– Мало каши ел, – вздохнула бабушка, – давай-ка я попробую. – Она легко провернула железяки, открыла окно. В комнату ворвалось: «Дора, маяра, где моя мама…» Бабушка стряхнула крошки с ладоней на карниз за окном. Я выглянул в окно. Мальчик сидел на подоконнике и мерно, в такт словам, раскачивался. Ножки он сложил по-турецки, и были они тоненькие, как на картинке из моей книжки у Лаптя.
– Вот горе-то… – бабушка закрыла окно.
– Баба, – спросил я, – почему у него такие ножки тонкие, он тоже мало каши ел?
– Нет, детка, у него полиомиелит.
– Поли… что?
– Вырастешь – узнаешь!
На карниз слетелись голуби и часто затюкали клювиками.
– Баба, смотри – голуби!
– Да, – задумчиво сказала бабушка, – пищевой резерв…
– А что такое пищевой резерв?
– Ну, это кормовая база.
– А что такое кормовая база?
– Вырастешь – узнаешь!
– Баба, а где мама и тётя Маня?
– Они пошли кровь сдавать…
Возвращаются мама с тётей Маней. Тётя Маня бледная и говорит:
– Ну, как они не понимают: не все такие, как Матрёна, взяли бы триста – и хватит. Нет, либо пол-литра, либо ничего. Я полежу немножко…
– Манюша, ты чайку попей, есть даже сладенький, – бабушка несёт железную кружку тёте Мане. Отпив немного, тётя Маня говорит:
– Вкусный, прямо будто не морковный, а настоящий.
– А ты, Мара, как? – бабушка поворачивается к маме.
– Я нормально. Как тут моё сокровище?
– А я мало каши ел, – говорю я, – не мог даже железяку на окне открыть.
– Это называется «шпингалет», – слышится голос тёти Мани.
Я надуваю губы, готовый зареветь от такого предательства: Шпингалетом меня называют только Зоб и тот, что плюётся, сидя на самом верху арматуры. Тётя Маня улавливает перемену в моём настроении и смеётся:
– Да не ты шпингалет, так задвижка на окне называется!
Я расплываюсь в улыбке.
Пробую чай. Вкус необычный, очень приятный, напоминает вкус клейкого сока внутри акациевых рожков – нашего мальчишечьего лакомства. Ещё одним лакомством была макуха, ну, то же самое, что нынче халва к чаю. Но чай!.. Я спрашиваю:
– Баба, а что, это чай не морковный, а настоящий?
– Нет, детка, он с лакрицей.
– С мокрицей?!. – Я в ужасе отодвигаю от себя железную кружку.
– Не мокрица, а лакрица, это солодковый корень так называется, растение такое, солодка. Семейства бобовых, – говорит бабушка вздыхая.
– Баба, он на акациевые рожки похож.
– Акациевые?.. Тоже семейства бобовых.
– Как Соломинка и Лапоть?
– Во-во!

Пришёл немец. Огляделся. Увидел какую-то мамину вышивку:
– О, ви вишивайт?
– Вышиваем, – ответила бабушка, – а что?
– Та, вишиваем. Отшен карашё. Я вам за это таваем… пулька… пулька…
– Да за что же пульку?
– Нэйт, ви не понимаем, ви мне таваем вишивка, я вам таваем хлепь, понимаем?
– А, поняла, вы хотите купить эту вышивку?
– Та, купить.
– Значит, так: две пульки хлеба, килограмм семечек и петушка на палочке.
– Хлепь карашё, семетшек карашё, абэр куриса на палька нэйт карашё. Отшен торого.
– Да нет, вы не поняли, – бабушка заговорила по-немецки.
– А, я поняли. Карамель. Леденьец. Отшен карашё. Вишивание я забрали, сафтра приносили хлепь.
Немец ушёл, взяв с собой мамину салфетку с кругленького столика.
– Похоже, не врёт, – бабушка раскрыла окно, – терпеть не могу «Шипра». Пойдём-ка гулять. Ты хотел аэростаты посмотреть.

Мы идём по Пушкинской, переходим широкую улицу, по которой проходит трамвай с висящими на подножках людьми.
– Никогда так не езди, – говорит бабушка, – сколько уже случаев было: люди срываются и попадают под колёса.
– И шандарахиваются?
– Во-во! Ампутируются.
Мы сворачиваем направо и входим в огороженный решёткой сад. Недалеко от входа площадка, посреди которой круглый бассейн. От бассейна в глубь сада идёт широкая асфальтированная аллея, по которой мы доходим до мостика с невысокой решёткой. Налево – не интересно, там какое-то здание, которое бабушка называет непонятным словом «планетарий», зато направо – огромные как дом, по виду резиновые, похожие на гирю от ходиков серо-серебристые бочки. Это аэростаты. Они наполнены водородом, который легче воздуха, поэтому поднимается в небо и тянет с собой аэростат. Он поднимается высоко-высоко, выше самолётов, а снизу у аэростата – толстый канат. Самолёты цепляются за канат, крылья  у них отламываются, и они ампутируются об землю. Ну, шандарахиваются.

На следующий день приходит пахнущий «Шипром» немец. На стол кладутся две булки хлеба, огромный кулёк с семечками и большая красивая коробка.
– А это что? – спрашивает бабушка.
– Это самьец куриса на палька. Леденьец. Монпансье. Ви ешчшо вишивайт, я приходит через мьесяц, приносит тот же самый. А ви вишивайт тот же самый.
– За месяц не успеем, – говорит бабушка, – приходите через два.
– Карашё, – немец уходит.
Я рассматриваю семечки:
– Фи, они не чищеные. Фу, а они ещё и не жареные!
– Это ничего, поджарим, – говорит бабушка, открывая окно. – А что чищеных нет – так это хорошо. Это я тебе, с базара возвращаясь, сама чищу – ты ж у меня лентяюшка! А немец – надо же – не соврал, а вот что мы будем делать через два месяца? У мамы времени совсем нет вышиванием заниматься. Придёт немец, а салфетки нет…
Но немец больше не приходил – уже через неделю всех фрицев снова прогнали из Ростова, на этот раз окончательно.
А «монпансье» ничуть не хуже петушка на палочке, только ассимилируется (ну, если кто не понимает – рассасывается и всасывается) значительно быстрее.
Мама села вышивать вторую такую же салфетку. К счастью, она до сих пор у нас в доме. На кругленьком куске полотна, обвязанном крючочком, вышита дюжина «анютиных глазок». Когда мама обвязывала салфетку, она сказала:
– Раз мы мещане, то надо держать марку. Мама, а не нашить ли мне кружевную рюшечку на подол?
– Я тебе нашью! – сказала бабушка, но потом не нашила. Забыла, наверное.

Мне разрешили выходить со двора и гулять по бульвару, однако переходить Будённовский проспект запрещалось категорически. Но на бульваре мало интересного, – ну, половим стрекоз с мальчиком из двора напротив. Стрекозу нужно держать за прозрачные крылышки над ладошкой и говорить: «Зинчик, мизинчик, дай мне кашки – выпущу на волю», тогда из стрекозы начинают в ладошку падать маленькие кругленькие икринки. Это «кашка». У меня сомнение, что это не «кашка», а «какашка», и я делюсь своим сомнением с моим новым знакомым.
Ну, расскажу ему про аэростат… Ещё, помню, прогоняли козу хворостинами с какой-то клумбы, кажется, во дворе этого мальчика. Да вот, собственно, и всё. Зато в нашем дворе!.. Один из старших завсегдатаев принёс фольги, которую все почему-то называли «серебро». Другой принёс молоток, третий спички. Несколько головок спичек сколупывалось ногтем, заворачивалось в фольгу, потом по фольге ударяли молотком, раздавался взрыв. В страшном испуге все жители во дворе открывали окна – что, опять бомбят? Шутка.

Что я натворил – не знаю, но бабушка со мной не разговаривает. Это такое наказание – не отвечать на мои многочисленные «а почему?», «а что?», «а как?». Иногда меня ставят в угол, носом к стене, это очень неприятно, но информационный голод – наказание гораздо тяжелее. Потом мне бабушка объясняет, какое преступление совершил я на этот раз, но пока… Кошмар! Никогда больше не буду! Ужас! Ура!!! Бабушка простила и снова отвечает на мои «а зачем?», «а где?», «а кто?»…
– Бабушка, тётя Маня мне сказала: «Бога ты не боишься». Так как – Бог есть?
– Как тебе сказать, понимаешь, он есть для того, кто в него верит, а кто не верит – для того это сказка, вроде «Конька-горбунка».
– А для тебя он есть?
– Для меня, если бы он был, то войны бы не было, ни этой, ни гражданской, ни рево… Гм… Что-то ты расспрашивался у меня. Вот подрастёшь немножко – сам всё поймёшь. А пока – иди мой руки и за стол!
– Вырасту – узнаю?
– Во-во!..
Ну, когда же, когда же я вырасту…

Дыру в полу соседней комнаты заделали, и меня туда теперь пускают. Вообще-то там мало интересного, окон нет, из мебели только две кровати и большой письменный стол, который делал ещё папа. В столе, правда, кое-что интересное попадается. Вот, например, папина кисточка для бритья, станок безопасной бритвы, а вот папины масляные краски: это кобальт, это краплак, а вот берлинская лазурь…
– Бабушка, а почему лазурь – берлинская, её что – в Берлине немцы делают?
Не отвечает. Что ж я опять напроказил?..
– Бабушка, а как правильнее: напроказил или напроказничал?
Молчит…
– Бабуся, ну что я натворил, ну скажи?!.
А вот сиена. Жжёная.
– Бабушка, а почему сиена жжёная?..
А вот – умбра. Интересное название. А вот – сепия, это я знаю, это из чернильного мешка осьминога. Коричневая. А мешок чернильный, значит, фиолетовый или чёрный.
– Бабушка, а какой у осьминога мешок, чёрный или фиолетовый?
Бабушка не отвечает. Я выглядываю из комнаты – она лежит на кровати. Спит. Ну, ладно, я подожду, не буду её будить. Вскоре приходит мама.
– Мама, бабушка на меня за что-то рассердилась, а потом уснула, не просыпается.
– Мама!.. Мама, тебе что – нездоровится? Володя, сбегай к Матрёне, скажи: Клавдии Михайловне плохо. Господи!.. Да иди же скорее!..
Приходит донор Матрёна и говорит:
– Дайте-ка зеркальце… – Она подносит зеркало к бабушкиному лицу, потом смотрится в него сама и говорит: – Всё. Умерла ваша мама.

Приходит сосед с первого этажа:
– Досок достаньте, я уж сколочу. Ничего с вас не возьму. Царствие небесное, – он крестится, – золотой была человек. Таких больше нету.
– Спасибо вам огромное, – говорит мама, – только где же я досок достану? Может, из шифоньера?
– Да нет, из его не выйдет, в ём одна фанера. Вот из письменного стола я сколочу.
Слышались за окном паровозные гудки, будто огромный Ганс дул в щёлку между ладонями. Было холодно и сыро.

Постельная сцена. Мною аппетитно завтракают какие-то болезнетворные микроорганизмы: у меня то ли корь, то ли коклюш, меня лечат и мама, и тётя Маня, приходит донор Матрёна, настаивает, чтобы мне давали гематоген и рыбий жир. Мама приносит с базара шиповника, покупает «капли датского короля». Шиповник я не люблю. Старшие мальчишки во дворе младшим за шиворот сыпали иногда содержимое плодных коробочек. Доставалось и мне. Зуд был ужасный. Я ёрзал, крутился, пытаясь почесать спину. Вокруг ржали:
– Что, воши заели?
– Не «воши», а вши…
– Да? Тогда иди отсюда, не мявчь – мы вшивых не любим. И шибко грамотных. Тссык!..
Гематоген – вот это да! Вообще-то обычная ириска, такая же сладкая, такая же вкусная, только в ней есть лекарство от малокровия. А вот капли. Жаль, что я не король – только их бы и принимал, не то что рыбий жир. Когда я его попробовал, меня чуть не стошнило. Его посолили. Лучше не стало. Мама заплакала:
– Ну, что мне с тобой делать, ты такой маленький, худенький, ещё и больной. Я не могу…
– Мама, мамулечка, мышка моя, не плачь!
Я беру большую ложку, наливаю в неё рыбий жир и проглатываю. Мама расцветает.

Ещё постельная сцена. Мне снится сон: я гуляю во дворе, мама из окна зовёт меня домой. Я иду, открываю дверь – передо мной стоит Матрёна и говорит: «Чего тебе, мальчик?» – «Ничего. Я домой иду». – «Твоя квартира этажом выше». – «Извините». Я поднимаюсь на два пролёта, открываю дверь – передо мной стоит Матрёна и спрашивает удивлённо: «Это опять ты?» Я ничего не отвечаю, взбегаю на верхний этаж. Дверь закрыта. Я стучу. Из-за двери слышится голос Матрёны: «Кто там?» В холодном поту я просыпаюсь. Этот сон мне снился раза четыре. К чему бы это?

Я кашляю. Мама даёт мне лекарство.
– Оно горькое? – спрашиваю я.
– Нет, Володёнок, сладкое.
Я принимаю. Лекарство как лекарство…
Как называется?
– Кодеин, – отвечает мама. Вдруг я чувствую, что начинаю падать, вместе с кроватью, с квартирой… Падаю всё скорее… Открываю глаза. Мама что-то спокойно делает за столом. Значит, падение мне только кажется. Я закрываю глаза и несусь со страшной скоростью во тьму. Впереди, в огромной дали, есть сетка с крупными ячейками, метра два на два. Если я зацеплюсь за сетку, она прогнётся под моей тяжестью и вытолкнет меня назад. Если я пролечу мимо, то буду падать до скончания веков в чёрную бездну. Видимо, это и есть «умереть». Я плотно зажмуриваюсь, закрываю глаза пальцами и даже слегка надавливаю на глазные яблоки. Эх, нет бабушки, я бы спросил, почему «яблоки», а не, скажем, сливы или абрикосы. Спрошу-ка у мамы…
– Мама, а почему яблоки?
– Спи, Володёнок. – Мама оборачивается к тёте Мане: – Бредит, наверное.
Вдруг у меня перед глазами появляется яркое оранжевое пятно, покрытое чёрными зазубренными, похожими на движущихся человечков пятнами. Я открываю глаза – никаких человечков нет, снова закрываю – нет человечков; слегка надавливаю на глаза пальцами – вот они, будто падают, перемещаясь по ярко-оранжевой поверхности.
– Мама, человечки падают…
Мама начинает плакать, а тётя Маня говорит:
– Подожди, Мара, и у меня такое бывает, когда я слегка на глаза надавливаю.
Мама перестаёт плакать, закрывает пальцами глаза, потом облегчённо вздыхает:
– Фу ты, Господи, это же обыкновенные фосфены, это у всех бывает, только у меня не человечки, а фигурки, как в калейдоскопе…
– Как в чём? – я оживляюсь, обретая новый источник информации.
– Игрушка такая, калейдоскоп называется, там стёклышки цветные, отражаются в зеркалах, образуя красивые узоры.
– Ну, ладно, калейдоскоп я ему сделаю, ты только стёклышек цветных раздобудь, – говорит тётя Маня.

Тётя Маня сделала калейдоскоп, вынув из узкой дверцы платяного шкафа три продолговатых стёклышка. Мама добыла где-то цветных стёкол. Я заглянул в дырочку и замер: волшебной красоты узор при малейшем вращении калейдоскопа превращался в другой, не менее красочный и волшебный. Наверное, неделю я не расставался с новой игрушкой. Эх, как жаль, что бабушка не увидит это чудо!

Мама говорит:
– Бельё надо снять с верёвки, а я боюсь.
– Чего ты боишься?
– Не чего, а кого. Чёрта боюсь.
– Мама, ну ты же взрослая женщина, ты же знаешь, что чертей нету, – я беру маму за руку, – в тот раз тебе показалось. Ну, пойдём!
Когда мы вернулись с чердака, мама сказала:
– Ой, Вовка, какой ты у меня смелый! Что бы я без тебя делала? Наверное, спала бы остаток дней на грязной простынке, ходила бы в грязном платье…
– Мама, ну как ты не понимаешь? Я не смелый, просто чертей нет, и ведьм, и эльфов, и ангелов, а для меня и Бога нет – это сказка, понимаешь?
– Понимаю. Только всё равно боюсь. А ты не боишься?
– Чёрта – не боюсь. И Тентика. Я боюсь больших мохнатых гусениц – их большие мальчишки иногда маленьким за шиворот бросают. Тётя Маня сказала – это называется «кольчатый шелкопряд». Потом крыс, мышей и тараканов боюсь. Тётя Маня сказала – ну, ничего, тараканов сам Пётр Первый боялся, это называется «избяной зверь». А ещё я очень боюсь чёрную корову.
– Ну, корову я понимаю, гусениц, крыс – тоже. А тараканов и мышей – чего их бояться? Пусть они нас боятся!..
Много лет спустя, в минуту доверительного откровения, мама мне как-то сказала:
– Да нет, Володёнок, в тот раз я не боялась – я у тебя характер вырабатывала.

Я сижу на коленях у мамы. Мама читает вслух какую-то книжку. В голове зачесалось, я почесал голову – и на книжку упало что-то меленькое, но живое.
– Господи! – воскликнула мама, – где ж ты подцепил? – Она смотрит на мои волосы. – И гнид полно, как я раньше не заметила? – Она достаёт лист белой бумаги и начинает над бумагой расчёсывать мою голову частым гребешком. Иногда на бумагу падает что-то меленькое, мама давит это меленькое ногтем. – Тебе только сыпного тифа сейчас не хватает, – говорит мама, – хорошо, что бабушка не видит сейчас тебя… Позор-то какой!
Приходит тётя Маня.
– Манюша, дай я тебя посмотрю! А ты меня.
– А что, как тогда?
– Не знаю. У Вовки полно.
– Кошмар. Ну, что?
– Да вроде нет.
Я не выдерживаю:
– Мама, а чего нет?
– Вшей нет, а у тебя есть. С кем ты только там во дворе контак… водишься?
– А у вас раньше вши были?
– А с чего ты взял?
– А тётя Маня сказала: «как тогда». Как когда?
– Когда мы в Ростов из Стрельны приехали, давно, мы ещё совсем маленькие были, почти такие, как ты сейчас. Ехали в общем вагоне, ехали трое суток, вокруг вши, в нашем вагоне кто-то умер, возможно, что и от тифа, а вши передают тиф, укусят больного, потом здорового – он и заболеет. Вот мы и смотрели друг дружку, чтоб на нас не наползли. Коля – Асютку, Манюша – меня. Потом наоборот. Потом все вместе или по очереди маму. Каждые два часа. Днём ещё ничего, а за ночь десятка по два на каждую наползало. А вот где ты подхватил – ума не приложу!
– Мара, а я-то при чём? Ты же сказала «да вроде нет!»
– Ну да!
– А Вовке говоришь: «подхватил у Мани…»
– Манюша, я сказала: «ума не приложу», а тебе слышится «у Мани…»
– А-ха-ха!.. Ну, я и глухая тетеря! – смеётся тётя Маня.
Потом меня мыли зелёным мылом, потом снова чесали гребешком, потом мама долго изучала мой волосяной покров и сказала:
– Ну, всё! Педикулёз ликвидирован!

Через весь двор протянута тонкая верёвка, а может быть, толстая нитка, она натянута косо: верхний край привязан за самую высокую перекладину арматурного сооружения, а нижний – в противоположном углу двора закреплён у земли. Один из мальчишек постарше выносит из дома модель самолёта, цепляет в самом верху и отпускает. Самолёт, покачивая крыльями, планирует через весь двор. Все в восторге сопровождают полёт воем, рёвом, гулом, визгом. Только один мальчик на третьем этаже раскачивается и повторяет: «Дора, маяра, где моя мама…»

Приехала тётя Ася. С ней незнакомый мальчик, которого она называет Коля. Коля оглядывается и спрашивает:
– А где Вова?
– Да вот же Вова! – тётя Ася поворачивает мальчика в мою сторону рукой.
– Это не Вова, – Коля мотает головой, – это Генька.
– Это твой братик, – говорит тётя Ася.
– Нет, это девчонка, я хочу братика! – Коля начинает реветь.
Ему объясняют, что братика Вову давно не подстригали, что одежда на нём вовсе не женская, в такой вельветовой курточке и штанишках ходят и мальчики. В конце концов, видимо обнаружив наличие каких-то вторичных половых признаков, Коля успокаивается, и мы обмениваемся информацией. Коля узнаёт от меня, где стоят аэростаты и исковерканные немецкие танк и пушка в Городском саду. Я узнаю, что если паука-крестовика закопать живьём в землю на глубину около пяти сантиметров и подождать – из земли вылезет большой чёрный вонючий жук. Потом мы спрашиваем разрешения погулять и идём выть, реветь и гудеть, глядя, как планирует по шнурку вниз самолёт, который братик называет «лавочником». Хозяин игрушки с уважением говорит:
– Ты гля, он разбирается в марках боевых машин. Только не «лавочник», а «Лавочкин», это фамилия, а самолёт называется «истребитель Ла-семь», понял? Завтра приходите, буду запускать «Пе-восемь». Вот такой бомбардировщик! – он развёл руками шире плеч.

Мы с мамой и тётей Маней едем куда-то на подводе, подпрыгивая и придерживая руками кругленький столик с копытцами, плюшевый пуфик с вращающимся сиденьем, несколько ящиков от письменного стола. Ближе к козлам лежит наш пробитый осколком платяной шкаф с зеркалом, которое аккуратно отрезал плотник с первого этажа, а тётя Маня вставила обратно в дверцу.
– Мама, а куда мы едем?
– К тёте Асе и Коле, ты же давно хотел в Нахичевань поехать.
– И к дяде Володе?
– Нет, Володёнок, дядя Володя умер.
– Как бабушка?
– Да, детка, как бабушка.
Тётя Маня говорит:
– Мара, а ты знаешь, когда Кегель к нам на Филимоновскую приходил, я, да и Клавдия Михайловна, были уверены, что он к ней сватается – как-никак, почти ровесники. Я думала, что он из школы Асю провожает – повод, чтобы её маму увидеть. Когда он сказал ей: «Клавдия Михайловна, я должен с вами серьёзно поговорить по одному очень важному вопросу», – я решила: сейчас он сделает ей предложение руки и сердца – и вышла. Потом слышу – Ася кричит: «Мама, если ты не разрешишь, я покончу с собой!» Вот так…
Мама говорит:
– Я тоже думала, что он сделает маме предложение или, на худой конец, мне. Он не мог не видеть, что я в него тоже влюблена. Да весь класс и полшколы были в него влюблены, так что ему было из кого выбирать…
– Да, восемнадцать и пятьдесят семь…
– Семьдесят пять, – вмешиваюсь я, в уме сложив названные цифры.
– Смотри, Володя, телега подпрыгнет, и ты язык прикусишь, – говорит тётя Маня.
– Не прику…фу!.. – Я тайком достаю из кармана штанишек платочек и касаюсь им кончика языка. Слава Богу – не до крови.

– Ой, какой здесь холод! – мама оглядывается. – Володя, ты посиди тут, мы за вещами сходим.
– И я хочу за вещами.
– А ты мал ещё.
Я надуваю губы. Тётя Маня говорит:
– Да что он, пуфика не допрёт? А Колюшка где?
– У Лизы пока, – отвечает тётя Ася.
– Так зови его, пусть приобщается к трудовому процессу.
– А шкаф как же?
– Драгиля попрошу, может, поможет.
– Мама, а что такое драгиль?
– Это извозчик грузовой телеги, пошли, поможешь сгружать.
Мы переносим все вещи из подводы, потом нас с Колькой отправляют в дом и я вижу, как движется наш шкаф. Впереди с криком: «Дорогу указывайте!» – идёт драгиль, за ним наш шкаф, а за ним, мелко семеня и поддерживая шкаф сзади, тётя Маня, мама и тётя Ася.
– Куды ставить? – драгиль приблизился к стене, – вы пока не ложьте, пальцы переломаете, я сам! – Он прислонил шкаф к стене, приподняв свой край, потом обошёл шкаф, взялся за его низ, скомандовал: – Брысь! – и легко передвинул его куда надо. Я не выдержал и спросил:
– Драгиль, а вы в детстве много каши ели?
Честно скажу, не помню, что мне ответил драгиль, может, даже и ничего. Помню только растерянно-удивлённое лицо мамы, которая, проводив драгиля, вернулась и сказала:
– За перевоз взял, как договорились, а за разгрузку – ни в какую.
А тётя Лиза так и не вышла.

– Девочки, чем топить будем? – тётя Маня вопросительно смотрит на наших мам. Тётя Ася говорит:
– Лиза дала дров, сказала: «Потом отдашь, а угля у меня у самой до весны не хватит, ты уж извини».
Мама говорит:
– Мне (она называет фамилию, но я её не помню) обещали мешок угля за квартиру. Я сказала: «Продать не имею права. Я квартиру освобождаю. Занимайте самозахватом, у меня к вам претензий не будет». Теперь, если скажу: «Давайте мешок угля», получится, что продала. Что делать?
– Ася, спроси у Лизы: санки у неё есть? – это тётя Маня, – я завтра схожу на Пушкинскую, привезу угля, а сегодня протопим дровами.
На следующий день тётя Маня привезла на санках большой мешок угля и сказала:
– Всё – уже и замок новый врезали, и потолок заделали, и драпри повесили…
Я:
– Мама, а кто это – Драпри?
– Да не кто, а что. Это шторы. Ну, гардины…
– А, занавески, что ли?
– Ну да.

Мы обживаемся на новом месте. Наш дом – номер 3 по 11-й линии. Домик небольшой, на четыре комнаты, крытый черепицей, вход в него со двора. Входная дверь на ночь запирается на засовчик, который называется щеколда. «Парадная» дверь закрыта наглухо. Чтобы войти в квартиру, нужно обойти дом со двора, с тыльной стороны, подняться по невысокой лестничке, пройти по коридору мимо квартиры тёти Лизы и её дочери, которую зовут тоже Ася, и следующая дверь направо – в нашу квартиру. А если не сворачивать к нам – можно спуститься по широкой деревянной лестнице к наглухо закрытой парадной двери. Над нею с улицы деревянный резной навес, крытый жестью. Несколько раз мы открывали парадную дверь, да вот хоть тогда, когда въезжали в дом. Коридор имеет одно большое окно с видом на сарай соседки и мусорный ящик. Окно, когда очень уж жарко, открывается, и тогда в квартиру влетает огромное количество мух. Их иногда гоняют полотенцем, иногда бьют свёрнутой в трубочку газетой прямо на потолке или кафеле большой печки. Потолки деревянные, невысокие, так что можно легко дотянуться, слегка подпрыгнув. Из коридора ведёт еще одна лестница вниз, в летнюю кухню и подвалы: ближе к общему двору – наш, подальше, к дворику между нашим и соседним домиком, – тёти Лизин. В летней кухне два окна в уровень с землёй, половина потолка скошена – это как раз под лестницей, ведущей к парадной двери. У нас две комнаты. В маленькой расположились тётя Ася с Колькой, в большой, где печка, – мы с мамой и тётя Маня. Уборная – во дворе, в самом конце. Вода – в соседнем дворе, колонка. Вот и все коммунальные удобства.
До войны рядом с домом шёл забор летнего кинотеатра. На 11-ю линию были обращены выходные двери. А вход был с 13-й линии. Перед входом в кинотеатр был фонтанчик, который прозвали «мурчалка». В войну здание будки киномеханика, фонтанчик и весь кинотеатр разбомбили, превратив вначале в пустырь, а затем и мусорную свалку, которую многие по старой памяти продолжали называть «мурчалка». Наш двор был отгорожен от неё высокой, в уровень крыши, каменной стеной, отделённой от дома пространством чуть шире метра. Оно называлось «за домом» и было только нашим с Колькой владением. Со стороны улицы промежуток между домом и стеной был забран дощатой стенкой, кое-где опутанной колючей проволокой. В общем дворе было место рядом с забором у стены соседнего дома, которое тоже было «нашим». Там одно время росли посаженные тётей Асей цветы: «зорька» и «душистый табак», и мы по осени собирали семена «зорьки», похожие на чёрный перец. Одно или два лета стояла собранная тётей Маней кирпичная печь, а потом мы с братом делали на этом месте будку для Тузика, а позже и плавательный бассейн… Но ещё позже половину места занял мусорный ящик с никогда не закрывающейся крышкой, называемый кратко «сорник», и его ароматы и мириады мух в конечном итоге изгнали нас с этого участочка земли. Перед самым парадным крыльцом росла акация, посаженная дядей Володей, а чуть поближе к центральной улице Нахичевани Первой Советской – тополя, посаженные им же. Ещё одно дяди Володино деревце – вишня – росло почти посреди двора, чуть ближе к сараю Прасковьи Михайловны. От нашего крыльца «чёрного хода» к вишне часто натягивалась бельевая верёвка, служащая детворе волейбольной сеткой и снимаемая во время приезда во двор машины с углём для кого-нибудь или бочки «золотаря», чистившего дворовую уборную. Тогда раскрывались ворота во двор, в другое время все пользовались калиткой, примыкающей к нашему дому.
Тёти Лизины окна смотрели на полдома Прасковьи Михайловны, а другую половину занимали две сестры и брат: Антонина Александровна, Александра Александровна и Александр Александрович. Дальше шёл, вдоль забора мурчалки, дом Сары Марковны, вернее, его верхняя часть, а нижнюю, полуподвальную, занимал Лексюнин с женой и двумя дочерьми – Лидией и Клавдией. Дальше шёл жиденький забор, отделяющий соседний двор, выходящий на 13-ю линию. А по правой стороне двора располагался дом Ищенко, жены его Прасковьи Ивановны, сына Михаила и внука Леонида, носящего фамилию Мащеев и более точное имя Лёнька. В раннем детстве Лёнька был нашим приятелем и участником многих наших проказ, потом пути-дорожки наши разошлись.

Александр Александрович – это «дядя Саша». Вообще-то я знаю, что посторонних не следует называть «дядя», но он сам так представляется. Дядя Саша бывший пожарный, а сейчас рыбак. У него белейшие пышные усы и ослепительно чёрные брови. Наши мамы спорят – красит или не красит дядя Саша брови, а спросить не решаются. А ещё дядя Саша виртуозно матерится, причём похабщины вы не услышите, хотя матерится он целый день. Как-то мама, услышав:
– Ат, пергидроль твою перекиси водорода мать нехай… – спросила:
– Александр Александрович, зачем вы материтесь?
– Я-а-а-а??? – чёрные брови дяди Саши поползли к темечку. – Да я, ядри его в евстахиеву трубу, ни в жисти не матерился, с чего вы взяли?
– Но вы минуту назад помянули мать в определённом контексте…
– Да? Гы-ы-ы! Мария Николаевна, а кем вам Клавдия Михайловна приходится?
– Это мать моя, а откуда вы её знаете?
– Гы-ы! Вот и вы материтесь – упомянули мать. В определённом контексте, разъязви его в протоплазму. А Клавдию Михайловну я помню ещё по пожару на Филимоновской, еди её архимандрита Епифания молозиво, помните – подвал горел? Так вот, она тушением руководила, мать её была женщина. А ещё она с вами к Вильгельмычу приезжала, к зятю, царствие ему небесное. До того, как его интер… тьфу, ну, выслали, мать их в пресвятую Богородицу, деву непорочную… Гм. Извините.

Ещё в нашем дворе живёт Сара Марковна. У неё четверо детей, мал мала меньше, и муж Борис, кажется, тоже Маркович, не помню. Он кочегар на паровозе. Как-то мы, ребятня, играли в волейбол во дворе резиновым мячиком через бельевую верёвку. Я видел, как он вынес во двор железную кровать и стал обливать её чем-то из банки. Сын его был в «команде соперников». Я спросил его:
– Марик, что это твой отец делает?
– Что-что… Оно тебе надо? Клопов собирается выжечь. Зажрали, подлюги…
В этот миг одежда на отце Марика вспыхнула. По двору заметался с криком огромный огненный шар, кинулся было в сторону дома, тотчас же метнулся назад, споткнувшись о заборчик огородика, упал и затих, продолжая пылать. Из дома выскочила Сара Марковна с ведром воды, но было уже поздно. Пропитанная мазутом спецодежда, забрызганная бензином, сыграла с Борисом Марковичем самую последнюю в жизни злую шутку.

Колька приходит откуда-то с таинственным видом, держа в руках пирожок, разламывает пополам, протягивает мне половину. Я набрасываюсь на пирожок, потом спрашиваю:
– Откуда взял?
– А ты никому не скажешь?
– Нет.
– Побожись!
– Век воли не видать…
– Нет, ты не так, ты по-настоящему побожись.
– Под салютом всех вождей!
– Ну, ладно. Тётя Лиза дала, сказала: «Только смотри, сам скушай, ни с кем не делись». А побожиться не заставляла… – Пирожок сразу стал невкусным, но, чтобы не огорчать братца, я доел его. Пирожок был с рисом, мясом и яйцом. Я спросил у Кольки: – А ты можешь быстро-быстро повторить несколько раз, с чем был пирожок?..

Не вся наша с братом жизнь была полна подобных идиллий. Иногда, а если откровенно, то довольно часто, мы дрались, причём в наших столкновениях физический верх в прямом и переносном смысле всегда одерживал Колька. Вот самое типичное развитие событий.
Колька меня спрашивает:
– А ты мог бы поднять двухпудовую гирю?
– Запросто!
– Не, не просто поднять, а на вытянутой руке?
– Да запросто!
– Да не свисти, даже я не смог, а тебе, слабаку, – ни в жисть не поднять!
– Это я свищу? Да ты просто не умеешь. Надо знать, как подойти, как взять…
– А ты знаешь?
– Знаю!
– Вот и свистишь, откуда тебе знать!
– Я свищу? Это ты врёшь, что Дон переплывал с мальчишками.
– Я вру? – Брат кидается на меня, подминает, хватает за руки, сидя верхом на груди, твердит: – Проси прощения! Скажи: «Под салютом всех вождей больше не буду говорить «ты врёшь!».
Я пытаюсь вырваться. Тщетно. Иногда я кусаюсь. Как правило, и это не помогает, только провоцирует брата на раздачу увесистых тумаков. В конце концов сидение на мне ему надоедает, хватка слабеет, я выворачиваюсь и чаще всего осыпаю его градом, как мне кажется, обиднейших слов. Но несколько раз я, разозлённый им до предела, хватал, что под руку подвернётся, и швырял в него. Сознаю, что поступал нехорошо, но это сейчас, а тогда…

Ася кончила институт, кажется РИСИ, инженерно-строительный, получила распределение в Новосибирск и уехала. А вскоре засобиралась и тётя Лиза. Уезжая, она оставила тёте Асе зингеровскую швейную машинку, какую-то посуду, в том числе кофемолку, медную ступку и чугунный утюг, взяла, по настоянию тёти Аси, её тёплое пальто – и уехала.
– Асюта, а сама-то ты как же? Зима ведь скоро, – тётя Маня уже толкла в ступке чёрный перец, который прежде давила между двумя столовыми ложками. – Апчхи!
– Будь здорова! А я, Манюша, как Володя – помнишь? – газет понапихаю под кофточку – мне и тепло будет. А Лизе в Сибири без тёплого никак нельзя.

Соседние полдома пустовали недолго. В маленькой комнате поселилась очень пожилая женщина, какая-то дальняя родственница тёти Лизы. Звали её Клеопатра Николаевна Переверзева, и была она необыкновенной доброты. Чем-то: то ли манерой, то ли отдельными словечками – она неуловимо напоминала мне бабушку. Как и бабушка, она знала три языка, даже, кажется, четыре, так как однажды бойко заговорила с тётей Вилли про ксёндзов, пенёнзы и пана Бронислава. А тётя Вилли, дяди Колина жена Вильгельмина Брониславовна Жагар, тоже ей по-польски что-то быстро отвечала. Обе заулыбались, довольные своим диалогом. Тётя Вилли по национальности полька, но русский язык знает прекрасно, хотя картавит («грассирует», как говорила бабушка) ещё хуже, чем я. В общем, как Ленин на бгоневике. А Клеопатра Николаевна мало того что русский прекрасно знает, читает книги на немецком языке, не заглядывая в словарь. Я как-то спросил её:
– Клеопатра Николаевна, вы, наверное, оканчивали институт иностранных языков? – я, для блезира (ну, для понта… ну, пофорсить чтобы) даже в последнем слове сделал ударение на «ы».
– Нет, – ответила она, – Смольный институт.
Вот чем она мне бабушку напоминала!

Вечером все наши родители в три крючка вяжут пинетки – маленькие детские туфельки. Во время вязания происходит обмен дневными новостями и строятся планы на будущее. Иногда вспоминаются разные случаи из детства родителей или наши с Колькой проказы. Мы с братом тут же возимся то ли с «гайками», то ли с фантиками, мода на коллекционирование которых охватила повально всю детвору. Фантики, ну, конфетные обёртки, с каждым годом становились всё красивее и ярче. Вот «Батон Охотный ряд», вот «Ну-ка, отними!», вот загадочная картинка – нужно среди веток найти залезшего на дерево мальчика, «Весна», «Мишка на Севере», «Цитрон», «Раковая шейка», «Марципан», «Грильяж»…
Родители вспоминают какую-то женщину, которая недавно умерла.
– А от чего она умерла?
– Рак у неё был.
– Вот бедная… А рак чего?
– Шейки матки, кажется.
Тут встреваю я:
– Мама, а что – у неё была «Раковая шейка»?
– Володёнок, занимайся своими делами, у нас свои, женские разговоры.
После этого несколько лет у меня было твёрдое убеждение, что покойная, будучи чьей-то маткой, объелась конфетами и от этого умерла.
Фантиками – я их подбирал на улице – были заполнены две толстые книги: «Внутренние болезни» Токарева и «Методы лабораторных исследований» Сталибраса. Распухшие тома стояли среди других книг на полках, прибитых тётей Маней в оконной нише никогда не открываемого в коридор окна. Снаружи окно было закрыто ставнями, настолько плотными, что от окна даже не дуло и не проникали из коридора запахи готовящейся там летом на примусе пищи. Иногда конфеты приносила мама, тётя Ася или тётя Маня. Как-то я сказал маме:
– Ты опять купила «Дюшес» и опять целых двести грамм.
– Граммов, – поправила меня мама. – Повтори!
– Двести граммов. Лучше бы ты купила пятьдесят грамм… мов, только таких, от каких у нас нет фантиков.
– А чего тебе больше хочется – конфету или фантик?
– Фантик, конечно!
– Ну, ты у меня и чудо…
– В перьях? – вспомнил я чью-то шутку.

Мама говорит мне:
– Иди, помоги мне. Нужно размотать бинт и сложить в четыре раза. Сможешь?
– А зачем?
– Будем с тобой простынку шить.
– Так это же сколько бинтов надо!
– А вон, посмотри, сколько я купила…
– Ого! Ну, ладно. Я размотаю и сложу, а шить – это уж ты сама!
Наши мамы посовещались, и на общем семейном совете было принято решение: тётя Маня увольняется из ОБВ, куда переходит тётя Ася (а где до этого работала тётя Ася, я, по правде говоря, забыл), а тётя Маня ведёт домашнее хозяйство и занимается нашим воспитанием. С тех пор мы дрались гораздо реже, но тётя Маня иногда ходила на базар…

Меня хотят отдать в школу. В школе учительница, у которой мне нужно будет учиться, спрашивает у мамы:
– Сколько лет вашему сыну?
– Седьмой.
– А точнее?
– Шесть лет и полтора месяца.
– Нет, это очень рано, да и вид у него, как у пятилетнего, так что вы уж приходите на следующий год, пусть подрастёт немного. Только перестаньте его учить, у вас же нет педагогического образования, вы самообучением можете только навредить, у него может совсем пропасть интерес к учёбе в школе. Ну и что, что уже читает. А как он пишет? Ну, хорошо, что хоть не пишет. Это, знаете, как на фортепьяно играть. Неправильно руку вначале поставишь – и потом за всю жизнь переучиться не сможешь. Да и, я вам должна сказать, контингент сейчас такой идёт – война ведь. Может, на будущий год получше будет.
Мы уходим. По дороге я спрашиваю маму:
– Мама, а чем наш континент плохой?
– Не континент, а контингент.
– А что такое контингент?
– Ну, коллектив…
– А… Понятно.
– Что тебе, моя радость, понятно? Даже мне непонятно…

Мне дали хлебные карточки и деньги. Нужно сходить на Девятую, соседнюю линию, купить хлеба. В магазине очередь. Раздвигая всех плечами, вваливается здоровый детина и, крича: «Пустите инвалида!.. Я кровь мешками проливал!..  Я эпилептик!..» – ломится к прилавку. Его не пускают, отталкивают. Очередь то сжимается, то становится посвободнее. Когда стало немного просторнее, я тронул рукой кармашек. Ни карточек, ни денег не было.… С рёвом вернувшись домой, я услышал:
– Ну, что поделаешь?
– Ты же не виноват!..
– И у нас у любой могли вытащить…
– Ну что же, что почти целый месяц впереди, – посидим без хлеба.
– А что, девочки, не перейти ли нам на французский стол?
– Ты имеешь в виду ква-ква?
– Ну, ладно, сачок я сделаю, а чистить – ты уж сама.
– Да перестань реветь – не убили ведь!
– Лучше б убили-и-и…

Как-то у нас в гостях был Фёдор (отчества не помню) Кирпичёв. Он работал с тётей Асей на прежней работе. Целый вечер он «травил баланду», как я понял, пытаясь произвести впечатление на наших мам и тётю Маню. За вечерним чаем зашёл разговор о том, кто что когда ел. Кирпичёв сказал:
– Я ел льва!..
Он замолчал, видимо, ожидая заинтересованных вопросов типа «Как?», «Где?», «Когда?». Я сказал:
– Я ел кролика, перловиц и лягушек!..
Наступило долгое молчание. Потом тётя Маня сказала:
– Милиционер родился… (Такое в пору моего золотого детства бытовало присловье, когда в беседе возникала длинная пауза. Видно, тишина была фактором, необходимым для рождения представителя власти.)

Тётя Маня сварила зелёный борщ. Вкуснотища! Мама спрашивает:
– Манюша, где же ты щавеля достала?
– Это не щавель! – говорит тётя Маня.
– А что?
– Нагнись, на ушко скажу… – Я прислушался: – Не беда… – говорит тётя Маня шёпотом и громко прибавляет: – И капля уксуса.

Тётя Ася приходит с работы радостная и возбуждённая:
– Девочки, вы не поверите – иду и молюсь про себя: «Николай-угодник, спаси нас и помилуй, хлеб наш насущный дай нам днесь…» Только так подумала – смотрю: на крылечке, на газете, лежит буханка. Вот она… – Тётя Ася вынимает из сумки буханку белого хлеба. Белого! Видно, там, на небесах, обычного не пекут.

– Корешки, – сказал как-то мальчишка постарше из десятого номера, – а не поиграть ли нам в пограничника Карацупу? Чур, Карацупа – я!
– Нет, давай считаться!..
– Ладно. На-золотом-крыльце-сидели-царь-царевич-король-королевич-сапожник-портной-кто-ты-есть-такой?! – С последним словом считающий касается ладонью собственной груди.
– Э, нечестно! – возмущаюсь я, – там никакого «есть» нет! Надо просто «кто ты такой». Тогда Карацупа – я! Не хотите – тогда я вообще не играю!
– Ну и вали отсюда.
Обиженный, я занимаю место зрителей на тротуаре. «Карацупа» победоносно оглядел остальных.
– Давайте пересчитаемся, одного нет, – предложил кто-то.
– Ладно. Анаци-туци-перпердуци-герцы-мерцы-шишки-с-перцем-переверсали-гопцандрила-гоп-ца-ца! – его ладонь снова упёрлась в собственную грудь. Везунчик!
– А кто начальник заставы? – спросили у него. Выбрали ещё одного мальчика из десятого номера. Потом «Карацупа» сказал Коле:
– А ты будешь Мухтаром. Или хочешь нарушителем границы быть?
– Нет, лучше Мухтаром…
– Рядовой Павликов, надеть на Мухтара ошейник!
– Да что ж ты – вешать меня собрался? – спросил «Мухтар», – за ногу цепляй. Гав!
К Колькиной ноге привязали бельевую верёвку, реквизированную по такому случаю у каких-то приграничных обывателей. Из-за угла дома выскочил Виталька – нарушитель границы. Карацупа с воплем «Ко мне, Мухтар!» дёрнул за верёвку, и мой братик со всего роста шандарахнулся лбом о бордюрный камень. Долбанулся он, в смысле звезданулся, или ляпнулся, ну, короче, навернулся так, что из рассечённой брови потекла кровь. Мальчишки вокруг перепугались жутко, даже жутче… гм… даже жутее… ну, в общем, даже более жутко, чем я. Раненый «Мухтар», придя домой для перевязки, чуть не до смерти напугал своим видом мою маму и до полусмерти тётю Маню. Но к приходу тёти Аси кровь остановили, раненого переодели, так что она перепугалась только до лёгкого обморока.

Яркий майский день. Мы с братом гуляем в нашем дворе. Цветёт дяди Володина вишня. Проворные пчёлки жужжат, собирая нектар, чтобы вскоре вытошнить его в улье. Красота! Кто-то, неся в сорник мусор, потерял по дороге пустую пачку из-под ячменного кофе и поленился поднять. Наверное, Лёнька, он всегда какой-то полусонный, вялый. У меня рождается, как мне кажется, интересная мысль. Сорвав с вишни веточку сантиметров в десять длиной, я спрашиваю брата:
– Коляй-бубу, до крыши докинешь? – До крыши соседнего номера метров шесть.
– Раз плюнуть! – отвечает Колька.
– Доплюнуть каждый дурак сможет, а вот веточка потяжелее будет. Не докинешь!
– Ну-ка дай сюда! – Колька размахивается, и… веточка не пролетает и половины высоты.
– Слабак, – говорю я, – мало каши ел!
Колька краснеет и, как я понимаю, швыряет веточку что есть мочи. Будь у него в руке камень граммов в двести – он перелетел бы через весь дом и приземлился бы у Ульяны в огороде, в седьмом номере, но веточка, пролетев половину высоты, бесшумно падает у его ног. Я говорю:
– Спорим – я докину!
– Ты??? – брат чуть не захлебнулся от моей наглости. – Американка! Если докинешь – требуй чего хочешь. Только, чур, – никаких лестниц, на крышу сарая не залезать, кидать будешь вот с этого места.
– Ладно! Ещё какие ограничения?
– Больше никаких.
Я нагибаюсь, вставляю веточку в пустую коробку из-под кофе, кладу туда камень, потом ещё подгребаю пыли и земли, всовываю ещё один камень и швыряю. Перелетев через невысокий кирпичный парапетик, моё сооружение загромыхало по жестяному скату кровли с явным намерением упасть на улицу. Мы живо виснем на заборе и с ужасом видим, как идущего по тротуару мужика сначала обсыпает пылью и землёй, а потом ему на голову сваливается коробка с вишнёвой веточкой и, вероятно, по крайней мере, с одним камнем. Тут он замечает нас, торчащих из-за забора, по нашим физиономиям соображает, что именно мы и есть причина инцидента, и с зубовным скрипом, слышимым очень отчётливо, бросается к калитке. Когда Колька успел закрыть калитку на щеколду, я не знаю, его поблизости уже не было. Думаю, он уже перемахнул через забор во двор на 13-ю линию, обежал вокруг по Первой Советской и с интересом наблюдает за дальнейшим развитием событий из-за угла первого номера. Я же, видимо, зелёный от страха, побежал в наше убежище «за дом», на бегу оглянувшись, увидел, как под ударом ноги отлетела щеколда, отверзлась калитка и мужик в три прыжка догнал меня уже за домом. Схватив меня за шиворот спереди, он встряхнул и почему-то очень тихим голосом спросил:
– Фамилия?
– Ххххх!.. – прохрипел я.
– Как-как? – мужик слегка ослабил хватку.
Я назвался.
– «Уанг?»
Я утвердительно замотал головой:
– Только первая буква «эль».
– Ланг, что ли?
– Да…
– «Ланг»… По-немецки «длинный». Так вот, я тебя у нас в КГБ живо короче сделаю! Понял?! – рявкнул он так, что с крыши в испуге шарахнулись воробьи, – зачем вы в меня швыряли коробкой с землёй?
– Мы не в вас. Мы нечаянно. Извините…
– С этого надо было начинать… – Он брезгливо посмотрел на свои испачканные землёй руки, неторопливо вытер их об мою рубашку и, прошипев: – Ш-ш-шмакодявка… – пошёл в свой КГБ допрашивать шпионов.

Первое апреля. Придя откуда-то, я восклицаю:
– Тётя Маня, а у вас вся спина сзади!
– Знаю, что сзади, – говорит тётя Маня, – пять минут назад твой брат мне уже сказал, что сзади. С первым апрелем. Как-то вы всё скучно врёте.
– Тётя Маня, а вы можете нас с Колькой обмануть?
– Конечно!
– А мы настороже.
– Ну, идите, играйте, до вечера ещё далеко.
Из подобранных на мурчалке железяк мы с Колькой сооружаем нечто, что, по нашему представлению, должно походить на «катюшу», оружие предстоящей победы, благодаря которому фашисты уже прогнаны с нашей земли. Наши мамы упорно называют все эти детали от поломанных замков, швейных машин, электромоторов, ещё Бог знает от чего – гайками. «Вы когда выбросите эти гайки на помойку?» – неоднократно спрашивала мама у меня, а тётя Ася у Кольки. А как можно выбрасывать такие сокровища?.. Во как вот эта гайка вошла в паз у вот этой – любо-дорого посмотреть!
– Посмотрите, – послышался голос тёти Мани из соседней комнаты, – вон аэростат летит!
– Где? Где? – мы прилипли к окну.
– Да вон же! Не видите? И не увидите, потому что сегодня первое апреля!
Ай, да тётя Маня. Вот нас разыграла – бацильно!
Сейчас молодёжь сказала бы «круто» или «клёво». Тогда это было – бацильно!

Появилась новая дворовая игра – «стуканчик». На кон каждый участник ставил одну на другую монетки, обязательно решками вверх. «Орешками», как мы тогда говорили. Метров с десяти-двенадцати каждый участник метал в кон свой стуканчик – круглый плоский предмет, чаще металлическую шайбу. У кого-то из нас была сетка от мясорубки, у кого-то отлитый из свинца кругляш. У меня, помню, был екатерининский пятак с фигурной буквой «Е» и римской цифрой II. По-моему, он был из коллекции, которую когда-то собирал дядя Володя. Цель игры – метнуть в кон стуканчики, определить очерёдность. Тот, чей стуканчик оказывался ближе, ударял своим стуканчиком по кучке монет; если хоть одна монетка переворачивалась «орлом», то есть гербом вверх, она изымалась из кона играющим и он продолжал стукать по монеткам, пока перевернуть очередную монетку ему не удавалось – тогда наступала очередь следующего. И было одно исключение из правила: если при первом броске стуканчик разбивал кучу монет так, что в кону не оставалось ни одной монеты, все монеты подбирались в пользу этого везунчика. В эту игру здорово научились играть мальчишки из первого дома. Очень ладненько ударяя стуканчиком по самому краешку монеты несильным ударом, они одну за другой легко переворачивали монетки. Я потренировался. После двух-трёх часов, когда я погнул половину маминой мелочи, у меня стало что-то иногда получаться. Я рискнул. Взяв штук пять двадцатикопеечных монеток – рубль! – большой стакан семечек! – я попросил принять меня в игру.
– Ставь на кон двадцать копеек, будешь девятый, – сказали мне.
Я занял своё место на противоположном тротуаре. Один за другим летели стуканчики в сторону кона. Один упал в десятке сантиметров от стопки. Подошла моя очередь. «Только бы докинуть», – подумал я, швырнув что есть силы свой стуканчик. Раздался гул голосов, я подошёл – ни одной монеты, кроме екатерининского пятака, в кону не было.
– Новичкам везёт, – сказал один из братьев-близнецов, которых называли Барбей, живущих во дворе напротив.
– Подбирай, твои! – сказал другой брат, наступив на одну монетку и подвигая ко мне ногой остальные.
– Давайте ещё сыграем! – я азартно огляделся.
– А мы уже устали, – сказал первый брат Барбей.
– Мы уже, поди, часов пять стуканили, – добавил второй брат. – Айда в чилику играть…
В чилику, или чижа, или лапту, я ещё не умел.
Я возвращаюсь домой и говорю Кольке:
– Во – позырь, всех обыграл! – я позвякал вогнутыми монетками, – все забздели со мной дальше играть…
– Да не бреши! Чтобы ты всех обыграл…
– Брешут собаки, и ты вместе с ними!
– Я брешу?.. – Колька всей массой обрушивается на меня, придавливая к полу, хватает за руки, да так, что я могу укусить только свою руку. – Проси пощады!
– Ахмырнись!
– Проси пощады! – Колька тычет моей же рукой мне в физиономию.
– А ху-ху не хо-хо? – я извиваюсь, пытаясь вывернуться, всё во мне кипит от бешенства, а Кольке, видимо, надоедает, он вскакивает и убегает по коридору. Мне под руку подвернулся чугунный утюжок. Что есть силы запускаю утюжком в бегущего. Входная дверь за Колькой захлопывается в тот момент, когда в неё врезается утюжок. Яма от утюжка в двери была на уровне головы и глубиной сантиметра полтора…
Приходит Лёнька Мащеев:
– Коля сказал, он тебя больше бить не будет, если ты кидаться ничем не будешь.
– Ладно, скажи ему, пусть не бздит и домой возвращается.

С базара приходит тётя Ася.
– Девочки, смотрите, что я купила. И почти даром. Льняную скатерть! Правда, она по уголкам немного молью побита, так ведь это и зашить можно. И всего за двадцать рублей. Целая – она б и сто стоила, вон полотно какое белое!
Тётя Маня всплёскивает руками и, прижимая кулаки к подбородку, восклицает:
– Батюшки-светы, так ведь это наша скатерть! Я сама её старьёвщику за два рубля продала. А побила её не моль, а осколки. Нас бомбили, ещё на Филимоновской, в шкаф осколок попал, всё в ящике попортил: и простынки, и скатерть, и наволочки. Посмотри, там поближе к середине пятно от  кофе должно быть, вроде Африки, не совсем отошло от стирки.
– Есть пятно, – тётя Ася смотрит скатерть на просвет. – Вот Мара-то удивится, когда увидит…
Меня интересует другое:
– Тётя Маня, а что за Света?
– Какая Света?
– Ну, вы же сказали: батюшки Светы.
– Царица небесная, да это поговорка такая, вроде «Бог ты мой». А ты, я смотрю, с гайками возишься, а у самого ушки на макушке?
– Аhа.
– Да не «аhа», а «ага», что ты – казак, что ли?
– Ага.
– «Да» надо говорить. Только никакой ты не казак.
– А хто?
– Да не «хто», а «кто». Ты – москаль питерский. Бабушка-то была петербуржанка, вернее, из Стрельны родом, что под Ленинградом. Да и мама твоя родилась в Стрельне. Господи, как я хочу побывать там! Петергоф рядом – такая красотища – дух захватывает. Вот поедем когда-нибудь в Ленинград, побываем в Стрельне. Дай только война кончится да чуть получше жить станем…
– Тётя Маня, а вы тоже из Стрельны?
– Нет, я москвичка. У меня в Москве и сейчас родная сестра живёт, Лена…
С работы приходит мама:
– Асютка, так ведь это ж наша скатерть, где ты её взяла?
– Да где – украла, разумеется. Зашла в чужой двор и с верёвки стянула.
– Говори… Ты чужой копейки не возьмёшь, скорее помрёшь. Я спрашиваю – на каком базаре?
– Да на нашем, до «Старого» ехать далеко.
– Да, с размахом дело у старьёвщика поставлено. Я вот думаю, а что если по углам не зашивать, а вышивку «ришелье» сделать?
– Да и посерёдке, где пятно, сделай.
Вскоре на столе красовалась вышитая мамой скатерть, которую всегда убирали перед обедом, чтоб не запачкать.

Жить стало лучше, жить стало веселее. Так говорил сам Сталин. По крайней мере, нам стало веселее. Родители купили радио. На стене висит большая чёрная бумажная тарелка, посредине которой торчит маленький шпендик. Если его покрутить – звук становится громче. Я сделал открытие: если к радио поднести мелкий железный предмет – он прилипает, а алюминиевый не прилипает. Значит, внутри радио – магнит. У нас среди гаек тоже есть магнит, подобранный на мурчалке. Я подношу магнит вплотную к радио – громкость не изменяется, но радио начинает хрипеть. Надо поскорее поделиться открытием с Колькой. Из радио доносится голос Левитана, другого, не художника, а диктора: «Говорит Москва. Говорит Москва. Передаём последние известия. Сегодня наши войска, преодолев глубоко эшелонированную оборону противника… Полностью освобождены от врага следующие населённые пункты…»

У Клеопатры Николаевны есть кот Васька. Большой, серый, добродушный и покладистый. Он баловень. Его балует Клеопатра Николаевна, жаря ему рыбу на масле, а потом он балуется сам, заигрывая с Муркой Прасковьи Михайловны. Мурка – изящная кошечка, чёрная с белым, был бы я котом – сам бы влюбился. Не удивительно, что у Васьки появился соперник. Приблудный рыжий кот, не из нашего двора, сначала орал так, что было слышно на Первой Советской, а потом сцепился с Васькой за домом. Ну, мы своих в обиду не даём! Выждав момент, когда серо-рыжий клубок шерсти на секунду перестал вращаться, я вцепился обеими руками в рыжую его составляющую, оторвал её от Васьки и секунд десять чувствовал себя так, как обычно чувствовал себя Колька, когда под его руками брыкается и извивается в тщетной попытке вырваться моё тело. Но Рыжий, видимо, в детстве ел больше каши. Некошачьими усилиями, оставив в моих руках клок шерсти, из которого при желании можно было бы связать варежки, он вывернулся (эх, если бы я так умел!) и вцепился когтями мне в грудь. Наверное, и он теперь торжествовал, как Колька. Но тут мною овладело дикое бешенство, как в тот момент, когда я швырял в истязателя утюг. Схватив кота одной рукой за шкирку, другой за хвост, я оторвал его от своей исцарапанной груди, порванной рубашки и держал на вытянутых руках. Кот хрипел, как недавно я в руках кагэбэшника, дёргался и извивался, потом с него потекло. Нет, такого даже я себе не позволял. Кот нагло обделал меня, исцарапанного и ободранного, и я прошипел:
– Ш-ш-шмакодявка! Колька! Поищи верёвку или проволоку. Я его повешу, подлюгу. А, вот она верёвка. Накидывай!
– Не могу!
– Чего не можешь? Он обоссал меня, паскуда! И исцарапал! Сделай петлю, только быстро, а то вырвется. Накинь и иди, а я сам затяну. Ну и вонища…
– Да как ты затянешь? Ты его из одной руки выпустишь, а он опять в тебя вцепится. Надо сразу из двух рук – и отбросить!
Но на «отбросить» у меня уже не было сил.
– Ты что, хочешь, чтобы я его отпустил?
– Да брось его и беги, он в тебя утюгом не запустит!
– Нет уж, поставь лестницу, я его в мурчалку выброшу…
Лестница с небольшой площадкой наверху приставляется к стене, я с дёргающимся котом, держась не руками, а исцарапанной грудью, животом и всем остальным, поднимаюсь на площадку.
– Подожди, я лезу, – слышен голос Кольки.
– Скорей, а то я его не удержу!
Колька рядом:
– Ну, от вас и воняет! – говорит он.
Я перегибаюсь через стену и разжимаю руки. Кот, вращая хвостом и обдавая нас напоследок вонючими брызгами, падает вниз, приземляется на все четыре лапы и несётся по свалке в сторону 13-й линии, на ходу сбивая головой будылья чертополоха. Колька вслед свистит, я ору:
– Приходи ещё, Мурка ждёт!..
Потом мы идём в соседний двор, я умываюсь под колонкой, рассматриваю рубашку. Ну, ничего почти не видно, авось мама не заметит. Постепенно придя в себя, мы подводим итоги: смертоубийства мы не совершили, своих от чужих защитили, ощутимого – тут я пощупал свою грудь – урона не понесли. Да мы просто молодцы!
– Что это у нас так котами пахнет? – спросила мама, придя с работы.
– Да... Тётя Маня, вы не видели: Васька не приходил? – спрашиваю я.
– Не видела, может, и приходил. А я ничего не слышу. – Тётя Маня недоверчиво переводит взгляд с Коли на меня, принюхиваясь. Входит тётя Ася. Зажав нос рукой, она спрашивает:
– Ой, девочки, что это у дас так котами пахдет?
– А я ничего не слышу, – говорит тётя Маня, – наверное, Васька приходил.
Бедный Васька! Прости нас за предательство, но не дай Господь, наши мамы узнали бы подробности! Дети бывших юных натуралистов чуть кота не повесили! Хотя чего это я во множественном числе? Я своей «славой» ни с кем делиться не собираюсь.

– Здравствуйте, Сара Марковна! – мама идёт в «вуз», в конец двора.
– Здравствуйте, Мара Николавна! Ну, как?
– Как часы. А вы про что?
– Я говорю, сатинчик на Двадцатой дают, чёрный в белый горох, и цена человеческая, и очереди нет никого.
– Ох, Сара Марковна, да у меня зарплата только третьего…
– Обождите, я только позавчера пенсию за Борю получила. Вам сколько занять?..
– Здравствуйте, Сара Марковна! А я вам долг возвращать иду. Спасибо вам. Вот… А сколько я вам должна, ну… процентов?
– Да вы с ума сошла! Да что я, барыга какая, Мара Николавна? Вы меня прямо обидеть хочете. Мы ж бабы, мы ж должны выручать друг дружку!
– Вы меня извините, Сара Марковна, ради Бога. Просто нам раньше приходилось одалживать деньги на условиях отдачи с процентами.
– Это кто ж такой гадюка?
– Да был на Филимоновской один ростовщик…
– Вот собака какой! Разве ж можно на нужде наживаться?

Мы с братом показываем гостю – мальчику из десятого номера – почтовые марки, которые собирал Колин папа, а может быть, даже его папа. Марки с портретами царей, небольшие и не очень красивые, зато вот эти: «Въ пользу воиновъ и ихъ семействъ» – очень хороши! Воин в шлеме с круглым щитом, с мечом на плече, сам тёмно-зелёный, а рамка – красно-коричневая, узорная. Или эта, коричневая с синим: Георгий Победоносец, протыкающий копьём Змея Горилловича. А вот воин прощается с девушкой, она ему руку пожимает, а он даже с коня не слез. А на этой марке девица в шапке Мономаха, а вокруг четверо детишек мал мала меньше. Ну, как у бабушки в молодости.
Гость говорит:
– Марки так себе. И цена у них так себе – одна копейка, три, семь копеек… Да и зачем-то по нескольку экземпляров одинаковых держите. Вот у меня марки – закачаешься. Одна есть – семьсот тысяч рублей! Прямо вот так наискосок надпечатка. Вот это марочка. А это – фуфло. Вон у половины вообще зубцы отрезаны.
Мы разочарованно закрываем альбом. Альбом тёмно-зелёный, с модерновой чёрной тиснёной рамкой, чёрными красивыми буквами в три строчки «Альбомъ для почтовыхъ марокъ» и летящим белым голубком с конвертом в клюве. Через часок пара ребят из десятого номера останавливаются под окном с самокатом и кричат:
– Колька! Женька сказал, что у вас какие-то марки в дублях. Ну, двойники. Кинь марочку, я тебе покататься на самокате дам.
– А Вовке дашь покататься?
– За три марки – дам!
– Ну, лови! – В форточку летят четыре марки, потом ещё две – нам дадут покатать брунчалку – колесо с крючком, которым оно удерживается в вертикальном положении и управляется.
Ещё через час под окнами дюжина мальчишек кричат:
– Колька, кинь марочку, ну хоть одну!
В форточку летят цари, потом Минин и Пожарский, потом рабочие и крестьяне… Вскоре альбом пустеет. Потом и альбом с целлулоидными кармашками – кляссер называется – тоже выталкивается в форточку, дескать, сами смотрите – больше фуфла не осталось.
Много лет спустя, когда я сам стал филателистом, я узнал, что марки с «отрезанными зубчиками» – это редкие беззубцовые марки, в сто раз дороже обычных, понял, что у дяди Володи в коллекции были все варианты зубцовок «Почтово-благотворительной серии 1914 года», что по нынешним временам выбросили мы в форточку целое состояние, что та самая марка с диагональной надпечаткой «700 000 руб.», которой у нас не было, стоит в десять раз дешевле любой нашей. Я как-то поделился с одним коллекционером своими воспоминаниями. «А, так это вы были…» – сказал он.

Мы с Колькой делаем будку для Тузика. Вернее, делает он, я осуществляю функции теодолита:
– Повыше немножко. Ещё чуть-чуть…
– Чуть-чуть – это сколько?
– Ну, откуда я знаю, сколько? Ты поднимай, я скажу, когда хватит.
– Так?
– Ещё!..
– Так?
– Нет, надо вниз немножко…
– Так?
– Теперь приподними малость…
– Так?
– Тьфу, ну-ка дай я сам…
– Ты? Да у тебя руки растут из… – брат доверительно сообщает мне, из какого места у меня растут руки.
– У меня?.. – Я оглядываюсь, ища дрын потяжелее. Брат молча поигрывает молотком. Тузик здесь же, с интересом переводит взгляд с брата на меня. – Ладно, – говорю я, – давай я подержу, а ты прибивай.
Колька ловко забивает гвозди, но с каждым ударом мне держать доску всё больнее. Наконец, я говорю:
– Я знаю, почему ты мне молоток не даёшь – боишься, что я тебя молотком стукну.
– Я боюсь?.. На!.. – Колька протягивает мне молоток. Я говорю:
– Молоток надо давать ручкой вперёд, а не бойком.
– Чем-чем?..
– Чем забиваешь. Когда другому протягиваешь что-нибудь, надо делать это так, чтобы было удобно ему, а не тебе.
– Так! Не учи учёного, съешь говна печёного. Я же вижу, что ты инструментом не владеешь.
– А то ты владеешь! Подумаешь – фон-барон. Фу ты ну ты, ножки гнуты. Дай сюда! – Я вырываю у брата молоток, беру гвоздь, приставляю его куда надо и бью молотком себе по пальцу. Бросив молоток, засовываю палец себе в рот и смотрю на брата в ожидании торжества пролетария над интеллигенцией. Колька чуть не плачет и жалобным голосом говорит:
– Ну какой же я дурак, ну зачем отдал тебе молоток…
Я – снисходительно:
– Да успокойся, при чём здесь ты, я сам у тебя отобрал молоток.
– Ты? У меня? Да если бы я не захотел, ты бы у меня в жизни не отнял молоток.
– Ты? Да ты в него вцепился, как… как… как Тузик в косточку! Я еле вырвал.
– Да это потому, что я держал молоток неправильно, возьмись я за боёк, ты бы двумя руками у меня не вырвал.
– Ладно, признаёшь, что держал неправильно? То-то! Эх, мне тебя ещё учить да учить.
– Ладно, учитель хренов, надо крышу делать. Пошли на мурчалку, поищем, чем будку крыть.
– Ладно, пошли, ученик хренов.
– О, смотри – кусок толя, – я подхожу к куску кровельного материала.
– Какого ещё толя, – Коля подходит поближе, – это рубероид.
– Какой ещё рубероид? Это толь!
– Сам ты толь! – Колька берётся за один конец.
– А ты – сам ты рубероид! – Я берусь за другой конец.
– Иди по ровному, мне не видно, куда ноги ставить.
– Иди вперёд! – Брат мне уступает переднее место. Держать толь, то бишь рубероид, позади себя крайне неудобно, он всё время пытается вырваться из рук, иногда тычется в нижнюю часть спины, из которой, по мнению брата, у меня растут руки. Я не выдерживаю и говорю:
– Я знаю, почему ты мне переднее место уступил: потому что сзади браться удобнее.
– Ну, иди назад, – говорит Колька.
Я меняюсь с ним местом, спотыкаюсь и говорю:
– Понятно, почему ты так охотно поменялся со мной местами – чтобы не спотыкаться!
Колька останавливается и говорит:
– Ну, тебе не угодишь. Положи-ка на землю свою сторону. – Потом он как-то исхитряется, хватает лист обеими руками и несёт один, подняв его над головой.
Я семеню сзади, нет-нет да говоря просительно:
– Ну, давай вместе понесём… Ну, давай вдвоём нести… Ну, давай помогу…
– Иди отсюда, – каждый раз отвечает Колька.
Наконец, моя моральная пытка кончилась. Хорошо, что мне хоть было дозволено калитку открыть. Нас встречает Прасковья Михайловна:
– Будку делаете? А вашего Тузика забрали.
– Кто забрал? Куда забрали? – спрашиваем мы.
– Да гицель забрал. На живодёрню, куда ещё? А толь вы не выкидайте, у меня сарай текёт…

Мама с другим эпидемиологом, Фёдором Александровичем, взяли смывы в церкви с иконы, кажется, «Божьей матери». Ей прихожане ноги целовали, да так, что даже краску с колена слизали. В термостате выросла туберкулёзная палочка. По предписанию СЭС, икону покрыли стеклом и обязали проводить периодическую обработку дезинфицирующими растворами. С тех пор Фёдор Александрович стал иногда провожать маму с работы до полпути – он жил где-то на Соколова – а порой и до дома. Фёдор Александрович – импозантный, представительный немолодой человек, с лицом всем известного портрета Станиславского. Несколько раз я пытался выведать у мамы, уж не хочет ли она развести Фёдора Александровича с его женой, чтобы занять её место.
– Что ты, Володька, – отвечала мама, – мне кроме тебя никто не нужен. Кроме того, я всё ещё думаю – вдруг Лёня вернётся. Помнишь, как у Симонова: «Только очень жди…»? Вот я и жду.
Однажды я сказал:
– Что-то ты не очень папу ждёшь. По крайней мере, те, кто «очень ждёт», в Театральном саду с другими не целуется…
– А ты откуда знаешь? Ты за мной следил, что ли?
– Сорока на хвосте принесла!
– Дурачок, вот ты меня целуешь, так что, нам теперь в ЗАГС идти?
– Так ты ж моя мама!
– А мне Фёдор Александрович – как мой папа…
Такие «отеческие» отношения с Фёдором Александровичем продолжались довольно долго. Однажды он мне, «внучку», подарил на день рождения шахматы. Другой раз вместе с мамой ходил покупать патефон и иногда дарил маме пластинки. Характерный эпизод: Фёдор Александрович рассказывает маме – при мне дело было – как он во время войны, работая во фронтовом госпитале, встречал приехавшую с концертом Клавдию Шульженко, как она пела, какой у неё дивный голос, как она держалась…
– Я просто влюбился, помню. Я и женился-то, потому что жена на неё похожа была. Давай послушаем…

Синенький скромный платочек
Падал с опущенных плеч…

Когда, проводив Фёдора Александровича до троллейбуса, мама вернулась домой, она взяла пластинку Шульженко, посмотрела на неё, да как шваркнет об колено. Вдрызг!
– Ну, вот! – сказал я, – а говоришь, что не любишь. А если бы папе Шульженко нравилась?
– Тогда бы я и патефон о спинку кровати…

Мы с Колькой идём за дом. Коля нашёл там то ли мину, то ли резину, нужно посмотреть, стоит ли вызывать сапёров, или взорвём сами. Когда мы проходим мимо окошка Клеопатры Николаевны, оно открывается и Клеопатра Николаевна говорит:
– Мальчики, будете назад идти – выбросите, пожалуйста, в сорник мой мусор!
– Давайте, Клеопатра Николаевна!
Клеопатра Николаевна передаёт детское ведёрочко с десятком окурков и пустой пачкой из-под маленькой «Нашей марки». Я на секунду взглянул внутрь ведёрка, в голове мелькнуло: «3 + 3 + 3 – всего лишь 9 окурков!»
– Постой, Коляй! – я вынул из ведёрка пустую пачку с небольшим отверстием сверху и, с видом фокусника, разорвал пачку. К боковой стенке приклеилась целая папироса. – Пошли за дом, покурим, – я вытащил из ведёрка пустую спичечную коробку, потряс – затарахтела спичка. Выбросив мусор и вернув ведёрко, мы расположились за домом на сложенных стопками кирпичах – в нашем тайном убежище. Я зажёг папиросу и всосал порцию противного дыма. Подержав его секунд пять во рту, я, изобразив на лице бесконечное удовольствие, выпустил гадость наружу.
– Ну, давай попробую, – сказал Колька.
– Сейчас, ещё разок затянусь…
– Да ты что, взатяжку? – глаза брата округлились.
– А то… Чего ж зря добро переводить? – засосав ещё полпорции дыма, я вдохнул его и закашлялся. Рот наполнился обильной горькой слюной. Сплюнув себе между сандалий, я протянул брату папиросу: – Кури! Оставишь…
Я стал рассматривать пустой спичечный коробок. Большими чёрными буквами по дуге, на фоне отходящих от звёздочки лучей было написано: «СССР», а пониже в три строчки шло: «Ф-КА IМЯ ТАВАРИША КIРАВА Г. НОВА-БАРИСАУ Б.С.С.Р.». Выплюнув очередные двести граммов горькой слюны, я сказал:
– Смотри, Коляй: белорусы неграмотные, оказывается!
– Тьфу! С чего ты взял? На… – он протягивал мне «бычок» – так тогда называли окурки с остатками табака. Но разъяснить брату, в чём я усмотрел неграмотность белорусов, я не успел. В наше убежище заглянула подбоченившаяся Прасковья Михайловна:
– Вы что, безобразники, пожар хотите устроить? Ах, вы ещё и курите! Сегодня же всё расскажу вашим мамам!
Увидав краешком глаза, что брат уже закопал «бычок» и затёр плевки ногой, я сказал:
– Кто курит? Мы? Да у нас и спичек нет! – я показал открытые половинки спичечного коробка.
– Вечером всё расскажу мамам! – она ушла.
– Вот сука. Ведь настучит!
– А как отбрешемся? – Колька выпустил свои двести граммов слюны.
– Не бзди, я знаю, что сказать… Ну, показывай свою мину.
– Да вон она под тобой, ты оплевал её всю.
– Вот это, что ли? – я дёрнул торчащую из земли чёрную резинку. К счастью, никакой мины обнаружено не было. Но ведь мы ещё не углублялись…
Действительно, вечерком заявилась Прасковья Михайловна и наябедничала моей маме. Тёти Аси ещё не было с работы.
– Я почему? – старая сексотка придала своему морщинистому лицу сострадательное выражение, – они у вас такие болезненные, особенно Коля, – она указала на меня пальцем, хотя курил, по-моему, Володя, – и дёрнула волосатым подбородком в сторону Кольки.
– Спасибо, Прасковья Михайловна, мы примем меры. Самые строгие… – мама уже открывала дверь в коридор. – Рассказывай! – сказала мне мама, когда хлопнула выходная дверь.
– А чего рассказывать? – начал я вдохновенно врать. – Мы ж сказали ей, мы не курили, она не поверила. Она увидела, что изо рта дым идёт, и решила – курим. Да у нас и папирос никогда не было. Мы жгли спички. Ну, фокусы показывали. У нас многие мальчишки так могут, я Кольке показывал – а тут эта…
– Не «эта», а Прасковья Михайловна. Она тебе в бабушки годится. Дальше…
– Да не годится. Вот Клеопатра Николаевна – годится.
– Ты мне зубы не заговаривай. Что ты там Коле показывал?
– Сейчас покажу…
Я зажёг спичку и, не дав ей как следует разгореться, сунул в рот. Мама всплеснула руками. Вынув быстро погаснувшую спичку, я выпустил изо рта крошечное облачко дыма, постаравшись, чтобы его как следует осветила висящая под потолком лампочка.
– Господи! Не делай так больше никогда! И ты, Коля, не делай! Поняли?
– Поняли, – ответил я за обоих, – только когда тётя Ася придёт, не рассказывай ей, а то мне придётся и ей фокус показывать.
– Хорошо, не расскажу…
А тот коробок «неграмотных» белорусов долго лежал в моём ящике письменного стола, пока я не стал филуменистом. Потом с него аккуратно была отделена этикетка и по праву заняла своё место на первом листе моего филуменистического альбома. Честно сказать, она и по сей день в моей коллекции. Вернее, в коллекции внука, который тоже держит её в образцовом порядке…

Мы с тётей Маней идём в Ботанический сад ловить жуков. Нужно собрать разных и побольше, по ним будут студенты университета учиться: где жвалы, где мандибулы, где сяжки… Не знаете, что это такое? Читать надо. Да вот хотя бы Фабра. И Фабра не знаете? Ну, позор! А я вам тоже не буду рассказывать. Вырастете – узнаете! Тётя Маня говорит:
– Вон ползёт скарабей. Он из коровьего навоза катает шарики и прячет их в норку. Потом всю зиму он и его личинки будут питаться этими шариками. Колька спрашивает:
– Говноед, что ли?
– Можно и так сказать, только это очень грубо. Надо говорить «калоед», или «навозный жук». А вот этот серенький жучок – песчаный медляк…
Я ловлю медляка и сую в морилку. И морилку не знаете? Ну, это широкогорлая банка тёмного стекла с резиновой пробкой. Почему широкогорлая? А вы когда-нибудь ловили жука-носорога или плавунца? Поняли, да? Они ж в узкое горлышко не пролезут. А тёмного стекла – чтобы каждый встречный не говорил: «Во, гля – тараканов наловили. Зачем они вам?» В банку нужно положить побольше полосок промокательной бумаги, потому что жуки тоже потеют, и если их много, могут напотеть столько, что будут прилипать к стенкам. А главное – нужно положить внутрь ватку, смоченную эфиром или хлороформом. Правильно, и нам их достать негде. Но в аптеке продают без рецепта эфирно-валериановые капли. Недорого, а усыпляют жуков не хуже чистого эфира. Уже через минуту жуки усыпают, а через час – беспробудно.
– Тётя Маня, а этого жука я знаю – это солдатик!
– Правильно, солдатик. Только это не жук, – тётя Маня улыбается, – это клоп.
– Как – клоп? – опешил я.
– А ты думал – клопы только постельные бывают? Клопов разных только в СССР две с половиной тысячи видов.
– Ого! Колька, ты слышишь?
– Слышу! Я вам жука несу.
– Черепашка. Это тоже клоп.
– Тоже? – Колька недоверчиво разглядывает насекомое.
– А ты понюхай!
– Фу, – морщится Колька, – как от того кота воняет…
– Какого кота? – тётя Маня пытливо смотрит на Кольку.
Я вмешиваюсь:
– Да, тётя Маня, дрался Васька с каким-то рыжим котом, ну, я разнимал. Он меня и обмочил. А вы лучше скажите – клопов собирать? Потому что вон какие они разные, – я понюхал солдатика, – о, а этот и не пахнет вовсе!
– Ты мне зубы не заговаривай. Рассказывай.
Я раскололся…
– Только маме не говорите…
– Хорошо, а вы больше в кошачью жизнь не вмешивайтесь. Дерутся коты – это их проблемы. Они друг дружку не убьют, а победит сильнейший – потомство будет здоровее. Вот вы тоже дерётесь, так что мне – взять кочергу и колотить вас? А клопов собирайте. Ну, хорошо. Подожди… Камешек вот этот отверни-ка, – я взялся за большой камень, натужился, пальцы разжались.
– А ну-ка… – Колька крякнул и выворотил валун. Ну, что он при этом мне шёпотом сказал, вы и сами догадались. Правильно: – У меня потомство будет здоровее! – а тётя Маня воскликнула:
– Вот это зоопарк! Идите-ка сюда. Вот этот красавец – красотел пахучий. Верно, запах мускуса. А это называется – жужелица золотистоямчатая. Это – уховёртка. Нет, никому она уши не откручивает, но раньше считали, что она может заползти в ухо человека. А это – карапузик, тоже из навозников.
Мы с братом смеёмся над названием. Колька нюхает карапузика:
– Ничем не пахнет!
– А вот это, – тётя Маня ткнула травинкой в зеленоватого жучка, у которого из-под надкрыльев торчало оранжевое брюшко, – тихо! Слышите? – она дотронулась до жучка ещё раз. Послышалось отчётливое «цык!», и рядом с брюшком появилось крохотное, быстро растаявшее облачко, похожее на дым.
– Стреляет, – подобрал сравнение Колька.
– А он так и называется: жук-бомбардир. Так, а теперь, Колюша, положи камень на место – не будем лишать прочую живность удобной квартиры. А вот это вспорхнула из-под ног цицинделла кампестрис, по-русски – скакун полевой. Кто поймает?
Ну, жуков ловить – не булыжники ворочать. Поймал его я и замер в восхищении. Конечно, и красотел великолепен, но у цицинделлы окраска, особенно снизу, вообще изумительная. Сверкая, как драгоценные камни, переливалось металлическим блеском изумрудное, с синим отливом, брюшко. Лиловым, фиолетовым и сиреневым отливали лапки, и где-то проглядывало жёлтое, розовое и оранжевое…
Колька закричал:
– Вот, я вспомнил: вот такой жук вылезал, когда я паука-крестовика хоронил, – он наклонился над крупным жуком с заострённым брюшком, не спеша ползущим по тропинке.
– А это называется – степной медляк.
– Тётя Маня, а есть что-нибудь, чего вы не знаете? – спросил я, засовывая медляка в морилку.
– Да, конечно, всего не знает никто, и в мире масса того, чего я не знаю и не слышала даже, но уж жуков-то Ростовской области я, конечно, знаю всех! Вон, посмотри, видишь жучок ползёт? – Я увидел жука, похожего на крупную семечку с длинными усами. – Возьми его в кулачок и послушай. – Я поднёс кулак к уху. Жук упирался ногами в мои пальцы с неимоверной силой. Было жутко щекотно. Вдруг словно Колька пискнул мне в ухо акациевым пищиком. – Слышал?
– Ага… Да!
– Вот! Это называется – осиновый скрипун. Вид усача. Однако ладно, типули вы мои палюдозы, пора и домой.
– А что такое типули?
– Типуля палюдоза – маленький такой комарик, некусачий…

К нам приходит в гости Клеопатры Николаевнин Васька. Он наш корефан. Ну, кореш. Короче, друг. Он терпеливо позволяет выворачивать наизнанку свои уши, делать ему «заячью морду», носит сделанную из газеты пилотку… Он не любит только, когда мы с братом накрываем его тазиком из-под угля. Однажды Клеопатра Николаевна заглянула к нам с вопросом: «Мальчики, вы не видели моего Васю?» – мы не успели ответить: к Клеопатре Николаевне через всю комнату с ускорением 2g пополз наш угольный тазик и, приблизившись вплотную, сказал «мяу»…
Бедная, милая Клеопатра Николаевна. Как у неё хватало терпения выносить наши проделки? Вот по её столу начинает ползти бублик, а когда она хватает его, из бублика выползает и исчезает за окном нитка. Конечно, вокруг никого нет – «за дом» рядом. Вот раздаётся стук в наружную дверь, а когда Клеопатра Николаевна открывает свою внутреннюю – к её ногам сыплется металлическая посуда: и кастрюли, и тёрка, и шумовка с половником, и только тонкая ниточка убегает вслед за падающей в подвал какой-то нашей гайкой… Или Васька приходит домой с бантиком на хвосте и с губной помадой на ушах… Или из спичечной коробки вылетает десяток мух… И ни разу из восьмидесяти четырёх подобных эпизодов Клеопатра Николаевна не пожаловалась нашим мамам!

Я собираю коллекцию минералов. Начитавшись «Рассказов о самоцветах» Ферсмана, я грежу геологическими экспедициями. Правда, мне не очень хочется искать нефть, торф или апатит. Я хочу малахита, турмалинов полихромных, топазов и изумрудов, аметистов и александритов, ну, и, конечно, рубинов, сапфиров и алмазов. У меня уже есть: ракушечник – разновидность известняка, базальт, отбитый от булыжной мостовой, уголь, мел, мрамор, самородная сера, пемза, каменная соль, кремень; и я знаю, где взять гранит и лабрадорит.
Мы с братом отправляемся за минералами. В парке Революции – он тогда назывался Театральный сад – рядом со зданием нашего знаменитого театра валяются куски, оставшиеся либо от того времени, когда облицовывали фундамент театра, либо от того, когда его бомбили. Поковырявшись в земле, мы извлекаем кусок гранита, тут же другими кусками обкалываем загрязнённые части, и чистенький кусочек граммов в четыреста я кладу за пазуху. Потом, подойдя к чёрному с ярко-синими включениями лабрадоритовому цоколю на фасаде театра, говорю:
– Такую красоту жаль курочить, да и нельзя, наверное: ещё увидят – посадят. Как-нибудь ночью приду, отколю кусочек. Пошли в Александровский сад. Там колонна есть, может, от неё отколем…
Подойдя к колонне, которую я про себя называю «Александрийский столп» (выше которого вознёсся Пушкин главою непокорной), я разочарованно произношу:
– Тю, он гранитный. Гранит у нас уже есть. Пошли в грот?
– Пошли!
Поперёк всего сада идёт бетонированная канава, отходящая от «грота». «Грот» – это конечная часть подземного коллектора ливневой канализации, собирающей ливнестоки со всей Театральной площади. В «гроте» бетонированный пол; поднимаясь кверху, он сужается и исчезает в непроглядной темноте. На полу, куда достаёт глаз, изобилие изысканной пищи для калоедов и карапузиков. Мне до смерти не хочется подниматься дальше, я начинаю врать, придавая голосу мрачную таинственность:
– Коляй, я слышал, что там, – я взглянул во мрак грота, – логово бандитов. Они там ночуют, а днём иногда от милиции прячутся.
– Ну да, станут они в таком говне ночевать!
– Ну, не знаю. Я за что купил, за то и продаю. Может, это только здесь говно, для маскировки, а выше чисто… – Видя, что брат намеревается уточнить наличие или отсутствие бандитов, я прибавляю: – А может, там ещё больше говна. Давай мы достанем фонарик или сделаем факел, тогда ещё раз придём.
– Ну, давай, – неохотно соглашается брат…
Потом мы ещё слазали по канализационному коллектору, идущему вдоль южного забора сада, нарвали красных, жёлтых и зелёных ягод с какого-то куста, который почему-то назывался «дереза». Куст действительно имел редкие колючки, но такое название – это уж слишком! А из ягод, нанизав их на нитку, мы сделали шикарные бусы, которые подарили тёте Мане, и она их носила до самого вечера.

Клеопатра Николаевна пустила квартирантов. Теперь в большой комнате жили Василий Анисимович Зюрьев с дочерью Шурой. Шура была «на выданье»; Зюрьев – холост. В день своего приезда он, встретив мою маму в коридоре, сказал:
– Мария Николаевна! Я давно мечтал о такой женщине, как вы. Мы оба холосты, оба не стары, давайте объединим наши семьи и пойдём вместе по жизни через терновники к звёздам!
– Василий Анисимович, – сказала мама, – мне льстит ваше предложение, но не слишком ли вы торопитесь? Кроме того, в мои планы, по крайней мере в ближайшие годы, не входит замужество. Давайте подождём годик-другой, а там видно будет?
– Давайте! – ответил он.
На следующий день, встретив в коридоре тётю Асю, он сказал:
– Анна Николаевна! Я с детских лет мечтал о такой женщине, как вы. Мы оба холосты, давайте объединим наши семьи, пока молоды, и пошагаем по жизни сквозь терновник к звёздам!
– Василий Анисимович, – сказала тётя Ася, – мне лестно слышать ваши слова, но мне кажется, они слишком поспешны, давайте вернёмся к этому разговору через пару лет, когда мы лучше узнаем друг друга!
– Давайте! – сказал Василий Анисимович.
На третий день, встретив в коридоре тётю Маню, он сказал:
– Мария Константиновна, мы ещё мало знакомы, но мне не хватало такой женщины, как вы, всю жизнь. Давайте объединим наши семьи и вместе зашагаем сквозь тёрн к звёздам!
Тётя Маня сказала:
– Это называется с бухты-барахты. Я тронута вашим предложением, но оно так неожиданно. Я предлагаю: давайте годик или два присмотримся друг к дружке, а там как Бог даст…
– Давайте! – вздохнул Зюрьев.
На четвёртый день я внимательно прислушивался, не обратится ли Зюрьев с матримониальными предложениями к Клеопатре Николаевне. Вместо этого, под вечер Клеопатра Николаевна пришла к нам. Голова её дрожала немного больше обычного. Она сказала:
– Мария Николаевна, вы подумайте, какая бесцеремонность и невоспитанность! Я до сих пор не могу прийти в себя: стою утром у печки, жарю Васеньке рыбку. Этот… этот… Гаргантюа вваливается в мою комнату в майке и трусах, оттесняет меня плечом, отодвигает сковородочку, ставит на огонь кастрюлю и говорит: «Экое свинство – кота человеческим именем назвать!»
Я схватил из угольного тазика топорик. Ни мама, ни Клеопатра Николаевна не успели опомниться. Ударом ноги распахнув дверь, я ворвался к Зюрьеву и заорал:
– Если вы ещё хоть раз обидите Клеопатру Николаевну – я вас убью вот этим топором. Пусть меня посадят потом – всё равно убью! Поняли?
– Поняли, – сказала бледная Шура, – поняли.
Василий Анисимович не сказал ни слова. После этого инцидента Зюрьев каждый раз спрашивал у Клеопатры Николаевны: «Печка свободна?» Правда, и Клеопатра Николаевна жарила рыбку Ваське уже после ухода квартирантов на работу.

Мама мне купила школьные принадлежности: портфель с двумя отделениями, букварь, пенал, ручку, тетради. Колька смотрит на эти канцтовары завистливо – ему в школу ещё через год! Тётя Маня рассматривает придирчиво все приобретения:
– Мара, что ж ты купила: ты ж купила две с косыми, – тётя Маня показывает маме открытую тетрадь, – а ему ж надо три с косыми. А пёрышки купила «рондо». А ему восемьдесят шестые нужно – ему ж с нажимом писать. А две с косыми ему надо будет во втором классе… – И откуда тётя Маня всё знает? А, наверное, по радио передавали, пока мы с Колькой гуляли.

По улице с огромным сачком на длинной палке идёт гицель-собаколов. Вот он, скотина проклятая, это он нашего Тузика поймал. Теперь уже, наверное, из Тузика мыло делают, а из шкуры – шапки. Никогда не буду рыжие шапки носить. У самого, у скотины, шапка пыжиковая. Поймал, кажется, Джерика, скотина. Джерик – маленькая собачка из десятого номера. Чего его ловить? Собачка – без задних ног. Мясник как-то, кажется, из детского дома, что на углу, поймал Джерика на месте преступления. Тоже скотина: одним ударом обе ножки отрубил и выбросил Джерика. Хорошо – мальчишки из десятого номера выходили пёсика. На двух передних семенил. Да разве на одних передних убежишь?.. Приоткрыв щель в задней двери машины, гицель приставил к ней сачок.
В это время к машине быстро подошёл молодой парень в хаки, но и в тельняшке. Отодвинув гицеля плечом, он откинул крюк и, широко распахнув створки двери, громко свистнул. Из машины посыпались и бросились врассыпную с десяток собак. Засеменил и Джерик в свой десятый номер. Онемевший было гицель, обретя дар речи, заорал что-то про милицию, замахнувшись сачком. Парень без видимых усилий вырвал у него сачок и бросил внутрь машины. Гицель повысил голос, послышался мат. Парень сорвал с гицеля шапку и швырнул внутрь. Не переставая материться и угрожать милицией, тюрьмой, ссылкой, каторгой и расстрелом, гицель полез внутрь будки. Тогда парень захлопнул дверцы и накинул крюк. Несколько человек, собравшихся вокруг, зааплодировали. Запрыгал от радости и я, стоя в отдалении. Изнутри машины забарабанили. Вновь подошедшие поинтересовались, что происходит. Им объяснили: «Внутри – бешеная собака, если открыть – перекусает всех!» Любопытные ретировались. Парня этого я потом ни разу не встречал, но и гицеля с его будкой на нашей линии больше не видел.

Я кручусь, сидя на вращающемся пуфике, отталкиваясь руками от стола. Потом встаю – пол подо мною круто наклоняется, и я чебурахаюсь, в смысле хлопаюсь, ну, падаю на пол.
– Это называется – плохой вестибулярный аппарат, – говорит тётя Маня, – в лётчики тебя не возьмут!
– А я не хочу в лётчики.
– А кем хочешь быть?
– Энтомологом!..

Я просыпаюсь от того, что заплаканная мама трясёт меня за плечо. Что-то случилось, иначе мама бы ни в жисть не стала меня будить. Для неё сон её чада – святое!
– Мамуля, что случилось?
– Т-с-с! – мама вытирает слёзы, – радио слушай!
Из репродуктора слышен голос Левитана: «Великая Отечественная война… победоносно завершена! С Победой, дорогие товарищи!» Помню, заревел и я, одновременно смеясь и крича «Ура-а-а-а-а-а!». Первый раз мама не сказала мне: «Перестань орать, ты не один в доме, кому-то могут быть неприятны твои крики». За окном тоже кричали, обнимались, целовались, казалось, весь город  ликует – и не только люди, но и дома, деревья. Редкие машины беспрерывно гудели клаксонами, загудели на заводе «Красный Аксай», слышались паровозные гудки и выстрелы. Я вышел на улицу. Уже кое-где висели на домах красные флаги. Над головой пролетела красная ракета, потом зелёная, снова красная. Отовсюду лилась музыка… С того дня прошло почти семьдесят лет, но никогда я не видел такого массового единодушного, буквально всеобщего ликования.

Я спрашиваю тётю Маню:
– А какой карантинный вредитель самый вредный?
Подумав, тётя Маня говорит:
– Пожалуй, колорадский жук, ну, ты видел на картинке, полосатенький такой, только его у нас в Советском Союзе нет, а вот калифорнийская щитовка из Америки уже приехала. Очень вредная вредительница, с ней можно сравнить только филлоксеру, которая поражает листья и корни винограда. А щитовку я тебе покажу как-нибудь…
Недельки через две мы с тётей Маней опять ловим жуков в Ботаническом саду.
– Иди-ка сюда! – зовёт тётя Маня, – вот, возьми лупу и посмотри на эту веточку выше моего пальца. Что ты видишь?
– Ничего. А, вот две какие-то запятые, под цвет коры. А больше ничего.
– Правильно. Это называется запятовидная щитовка. А теперь посчитай: если каждая родит по пятьдесят детей, сколько на следующий год? Правильно, сто. А через год? Правильно, пять тысяч. А через два – двести пятьдесят тысяч, а через три – больше десяти миллионов. А теперь идём сюда. Вот – видишь деревце? Да вот же, перед тобой. Да. Это не ветка сухая из земли торчит, а деревце ивы. Приглядись к коре, на тебе лупу…
Я посмотрел. Веточки сплошь были покрыты коркой, состоящей из отдельных «запятых». Только на самых кончиках веток, около едва заметных сморщенных листиков, можно было заметить участочки коры, не покрытые щитовкой.
– Вот тебе и роль коллектива, – сказала тётя Маня. – Лет через пять и с тем деревцем, где ты видел две штучки, будет то же самое. И это запятовидная, а калифорнийская ещё опаснее: размножается быстрее и губит плодовые сады. Да и заметить её труднее. Обычно обращают внимание, когда уже на яблоках красные точки появляются. Вот в Таганроге уже в приусадебных садиках появилась калифорнийская щитовка. Приходится опрыскивать, опыливать, а в некоторых случаях и вырубать деревья… А это называется мраморный хрущ. А вот и майский жук…
– Тётя Маня, а у Гумилёва майские жуки сверкают изумрудными спинками.
– Да, я знаю, – говорит тётя Маня, – так в центральной России ошибочно бронзовку называют. Пойдём к шиповнику – они там пьянству предаются на цветочках…

Мама перешла на другую работу. Раньше она ходила пешком через весь город в Красный город-сад, а теперь работает на 8-й линии в санэпидстанции железной дороги. Железные дороги военизированы, поэтому мама ходит в шинели с погонами. Она капитан медицинской службы железной дороги. Теперь она на работу уходит на час позже, а возвращается на час раньше.
Мама отводит меня в школу. Мы стоим «на линейке» – так называется шеренга перепуганных детей, которым предстоит десять лет учиться, получать образование, пополнять знания, приобретать навыки. Сегодня первый день. В руках у меня букет беленьких цветов.
– Это дубки, – сказали маме на базаре.
– Это называется хризантема, – сказала тётя Маня. Ей я верю больше. У дубков ведь листья должны быть, как на решках монет, а у этих цветов совсем не похожие…
– Пошли, – говорит мама, – дальше ты один. Назад дорогу найдёшь, не заблудишься?
– Не заблужусь!
Знала бы мама, куда нас с братом носило в поисках приключений! А школа – в двух кварталах. Чему ж нас сегодня будут учить?
Мы входим в класс и рассаживаемся за парты. Сидеть удобно. Часть парты на петлях откидывается, тогда легко выходить из-за неё. Основная часть парты наклонна, лишь узенькая полоска спереди горизонтальна. В ней продолговатое углубление. Для ручки, догадываюсь я. Между углублениями посередине – вделанная в парту чернильница. Поперечной перегородкой парта перегорожена на два отсека. Когда откидываешь крышку парты, виден ящик для портфеля. Сидеть нужно не горбясь, ну, не сутулясь, не наклоняясь вперёд, иначе позвоночник может неправильно окостенеть и можно стать похожим на Ильюшу, который живёт в доме через улицу. У него спина колесом, и ходит он чуть боком, и смотрит, наклонив голову.
– Так, ну, давайте знакомиться. Я ваша учительница, меня зовут Серафима Владимировна. Я буду учить вас читать, писать и считать первые четыре класса. Я же ваша классная руководительница. Если вы захотите о чём-нибудь меня спросить – поднимите руку…

Мама приносит с работы санитарно-просветительные марки: «Вступайте в члены общества Красного Креста», «Уничтожайте комаров – переносчиков малярии!». На марке девица хлопает ладонью комара на подоконнике. А комар – действительно малярийный, потому что сидит, задрав задние ноги. Комары не малярийные ног не задирают. Это называется – анофелес. А вот марки: «Школьники! Учитесь в кружках ГСО и БГСО», «Оберегайте своего ребёнка от дифтерии»…
– Мама, мама, посмотри: на нас с тобой похожи.
Мама смотрит и говорит:
– Да, есть что-то общее. Обобщённый образ материнства.
– Мама, а вот вылитый Колька. Лет пять тому назад. На марке про корь.
– Вовка, ну как ты можешь помнить, что было пять лет назад?
– Помню, помню. Ну, спроси меня что хочешь…
– Ну, хорошо. Что над моей кроватью висело на Филимоновской?
– Японка. Под зонтиком. Игольница. Ты её сама делала – на картонку вырезанную накладывала вату, обклеивала тряпочкой, а потом разрисовывала тряпочку.
– Ну, ты у меня и чудо!
– В перьях?
– Ощипанное. Только разрисовал японку папа. – Мама вздыхает: – Вернётся ли? Я вот думаю – такой он спортсмен был! Из любой ситуации выйти с честью мог. Не мог он погибнуть…
– Может быть, в плен попал?
– Нет, тогда б он… А с другой стороны, мне ж пенсию платят – может быть, военкомат что-то знает.
– А ты напиши им, спроси.
– Четыре раза писала – отвечают, что пропал без вести. Под Харьковом. Мне Фёдор Матвеевич, сотрудник наш – он уже возвратился с войны – говорил, что там была, как он выразился, настоящая мясорубка, – мама вытирает глаза крошечным, ею обвязанным платочком, – он в тех местах воевал. Ладно. Иди играй, мне печку топить нужно.

Мы с ребятами играем в гайданы. Описание подобной игры мне как-то попалось в литературе под названием «айданчики». Гайдан – это косточка из сустава животного, кажется, барана. С определённого расстояния своим гайданом надо попасть в гайдан противника. Если ты не попал, то соперник бросает свой гайдан в твой, поэтому надо кинуть так, чтобы твой отскочил подальше. Но если твой гайдан встал на ребро, то ты имеешь право на повторный удар. Если играет несколько человек, то очерёдность удара устанавливается в зависимости от того, каким из двух рёбер упал гайдан, чаще он падает плоской стороной, но умельцы высверливали косточку, заливали свинец и замазывали дыру, так что их гайдан чаще падал на бок. Причём один бок, более плоский, назывался «арцá», другой, менее ровный, – «тавá». Если гайдан падал вверх арцой, игрок имел преимущество перед тем, чей гайдан упал тавой вверх. У умелых игроков этих гайданов было много, потому, что попавший в чужой гайдан имел право забрать его себе. Где добывали новые гайданы проигравшие, для меня остаётся загадкой и по сей день. Ведь у нас в Ростове не часто жители резали баранов, особенно в военные и послевоенные годы.
Не помню, как у меня оказался гайдан. Побросав им в спичечный коробок из одной комнаты в другую дня четыре, я сыграл с Лёнькой Мащеевым и часа через полтора выиграл у него четыре штуки. Потом я без страха играл с другими ребятами, не давались только братья Барбеи, вероятно, помнившие свой конфуз со «стуканчиком». Однажды эта игра проникла и в школу, не без некоторого моего участия. Играли на перемене во дворе и в коридоре школы. Кидали на «арцу» и «таву» в туалете, и я не могу поклясться, что не играли во время урока географии у милого и необычайно доброго преподавателя Николая Сергеевича, сумевшего пробудить во мне интерес к таким научным дисциплинам, как природоведение, вулканология, тектоника, и тому подобным. А во взаимодействии с внешним миром я стал придерживаться тактики: раз не силой и умом, то меткостью и терпением!

Мама приходит с работы весёлая – по дороге заглянула в сберкассу, проверила облигацию: одна сторублёвая выиграла 200 рублей. Мама говорит:
– Хорошо что я тогда взяла пять по сто. Вера Васильевна, бухгалтер, расстроилась: ну куда я пятисотрублёвую дену? Я б, говорит, сама взяла, да у меня облигаций всего на триста пятьдесят. А тут как раз Ида Михайловна подходит, ну, давайте мне, говорит, какая разница, я всё равно никогда не выигрывала. Вера Васильевна перекрестилась, говорит, вы знаете, Мария Николаевна, ну никто не хочет пятисотрублёвую. Оно и понятно – в пять раз меньше шансов выиграть. А ведь, с другой стороны, уж как выиграешь – так сразу тысячу!
Мама приходит с работы ещё более весёлая, чем вчера. Даже, по-моему, чуть-чуть навеселе.
– Манюша! – смеётся мама, – всё, что я тебе вчера говорила про облигации, – отменяется! Представляешь, Ида Михайловна на свою пятисотенную пятьдесят тысяч выиграла. Целый день сегодня проревела, потом на ползарплаты ящик шампанского купила, шофера привезли, всю СЭС поила, ещё в ящике осталось! Веру Васильевну обцеловала, сослепу чуть не с ног до головы губной помадой перемазала. Теперь, говорит, шубу куплю тёплую, в квартире ремонт сделаю и на курорт съезжу, первый раз в жизни…
На улице запел рожок. Потом противный голос завопил: «Керосин… Керосин…» – и снова однотонно, но довольно приятно запел рожок керосинщика.
– Володька, – сказала мама, – сбегай-ка за керосином, а то у нас в примусе уже донышко видно.
И как мама его увидела? Наверное, пробку отвинчивала и внутрь заглядывала…

Урок пения. Сначала строчку песни поёт учительница, потом повторяем мы. К концу урока поём хором, и в общем шуме только опытный слух преподавателя позволяет ей сделать вывод в отношении каждого ученика. По отношению ко мне вывод таков: Ланг, слух у тебя не абсолютный, но какие-то зачатки есть, что же касается голоса, то уж тут никаких зачатков нет. Абсолютно!

Мы идём на парад. Парад должен быть на Театральной площади. Первая Советская перекрыта двумя грузовыми машинами, возле которых прохаживается несколько милиционеров. Мы подходим.
– А если мы живём на Десятой линии?
– Ничего, вот парад кончится, тогда и пойдёте домой.
– А когда он кончится?
– Ну, не знаю, часов в двенадцать…
– А сейчас девяти нет. А там мама беспокоиться будет.
– Маме объяснят, что проход закрыт, не будет беспокоиться…
По Первой Комсомольской улице (мы её называли между собой Трамвайная) проходим несколько кварталов в сторону Театрального.
– Дяденька милиционер, мы на Второй линии живём, в шестом номере, нас больная мама ждёт не дождётся…
– Брысь отсюда!
Мы проходим до забора Александровского сада. Через каждые двадцать метров стоит милиция, а улицы перекрыты не только у Первой Советской, но и у Трамвайной. Нам не дают открыть рта. Не раскрывают и сами. Повелительным жестом указывают, куда идти. А парад вот-вот начнётся. На Театральной площади, параллельно трамвайным путям, впритык стоят грузовики. В грузовиках, вокруг грузовиков на площадке, где сейчас памятник богине Победы, – всюду милиция. Ни на что не надеясь, встали мы около машины. Отсюда видно украшенное кумачом здание нашего театра, по форме напоминающее то ли танк, то ли трактор. Слышно, как играет оркестр. К нам подходит милиционер:
– Быстро вот под эту машину, вдоль стеночки, только тихо чтобы! За канаты там не заходите!
– Спасибо, дяденька милиционер!
Народу много, но мелкоту вроде нас пропустили к самым канатам. За ними расчерченная линиями, кругами и квадратами площадь, ближе к канатам через каждые несколько метров в парадной форме солдаты с автоматами. Справа видны ряды военных – парадные колонны. Перед театром – трибуна, на ней люди, руководители города, области, СКВО… Плохо помню всю церемонию, помню, что, когда проходили музыканты, от удара в барабан ёкало что-то у меня внутри. Потом пошли войска, потом легковые машины, потом грузовики с прицепленными пушками…
Домой мы возвращались уже по Первой Советской, так усыпанной фантиками, семечной, ореховой скорлупой и мандариновой кожурой, будто не пускали на парад только нас с Колькой, а остальные горожане со всей Нахичевани стояли вдоль канатов и грызли лакомства.
– А «катюшу» не показали. Наверное, ещё засекречена, – предположил я.
– Не-а, наверное, она такая большая, что могла асфальт раскурочить, поэтому не показали, – ответил Колька.

В полуподвальном этаже пятого номера жила очень интеллигентная семья Шершевских: глава семьи Павел Михайлович, школьный учитель математики, супруга его, кажется Наталья Ивановна, и сыновья: Владимир и Константин. Они были здорово старше нас, лет девятнадцати или двадцати, и интереса как партнёры по играм не представляли. Но, при крайней необходимости, к Павлу Михайловичу за математической консультацией бегали многие из мальчишек Одиннадцатой, да, пожалуй, и не только Одиннадцатой линии. Бывало, постучишь в окошко, он подойдёт, окошко откроет, а ты ему:
– Павел Михайлович, помогите задачку по алгебре решить, уже часа четыре бьюсь, только вы можете спасти, не решу сегодня – завтра пара, а значит, пара в четверти, а значит, на второй год… – ну, примерно так.
Павел Михайлович, почему-то каждый раз очень волнуясь, говорил:
– Ну, вот смотрите: я беру этот сомножитель, разлагаю его на два сомножителя, делю обе части равенства на один из разложенных сомножителей, переношу в правую часть равенства полученное частное от деления и отнимаю от обеих частей равенства по второму из сомножителей, понятно?
– Я не успел понять, Павел Михайлович!..
– Ну, вот смотрите – я беру этот сомножитель…
– Может быть, вы спуститесь, вам удобнее будет за столом? – вежливо приглашает Наталья Ивановна. 
– Погоди, мать, не мешай, – говорит Павел Михайлович и продолжает, ещё более волнуясь: – Ну, вот смотрите: я беру этот сомножитель…
И вот этих милых, добрых и отзывчивых людей – ограбили. Обнесли по-наглому. Костя был в командировке, Павел Михайлович в школе, Наталья Ивановна, вернувшись с базара, увидела привязанного к стулу Володю с кляпом во рту и синяком под глазом, а из квартиры были украдены все деньги, облигации и ещё какие-то безделушки, которые легко сбыть, не вызывая подозрений. Грабители знали, где, что и когда искать. Об инциденте узнала вся улица, все здоровались с Павлом Михайловичем сочувственно, в его школе выросла успеваемость по математике.
Через несколько дней ограбление было раскрыто. Я думаю, что не обошлось без КГБ. Видимо, кто-то кого-то очень тихо спросил:
– Фамилия? – потом, слегка ослабив хватку, переспросил: – Как-как? Ах, Шершевский!.. – Потом гаркнул: – Молчать!!! – так что со шкафа свалилась диаграмма снижения послевоенной преступности, и рассказал Володе, как всё произошло: – Вы договорились с дружками, они пришли, когда никого, кроме вас, не было дома, потом вы вытащили из захоронок всё ценное, затем они привязали вас к стулу, а вы сказали дружку: «Давай-ка ещё для правдоподобия кляп мне вставь и фонарь поставь». Так было?!! – по-видимому, гаркнул следователь так, что со шкафа упала вторая диаграмма – повышения раскрываемости домовых краж.
–Так, – видимо, вяло ответил Володя…
Что касается домовых краж, это зло не обошло и нашу семью. В одно осеннее утро тётя Ася проснулась от холода, хотя печку накануне уже топили. Оказывается, форточка была раскрыта настежь, хотя тётя Ася помнила, что закрывала её вечером, проветрив перед сном комнату. А кроме того, со стула, находящегося в двух метрах от форточки, исчезло тёти Асино пальто. В милицию не заявляли.
– Ну, что ж, – сказала тётя Ася, – Бог дал, Бог и взял…
А мне почему-то казалось, что это не Бог, а домушник из первого номера.
Другой раз постиранный тётей Маней подкроватный коврик – кусок «дорожки» со специально растрёпанной по краям бахромой – мы с Колькой повесили сушиться на заборчик около дворового крыльца. Через четыре минуты коврика уже не было.

Я в подвале колю уголь. Нужно наколоть полный железный тазик. В бане такой называют шайка. Тазик уже почти полный. Ещё вот этот кусочек раздолбаю… Я саданул изо всех сил обушком цельнометаллического топорика по глыбе – и чуть не сел: в свете электрической лампочки обе половинки расколовшегося куска угля засверкали золотом.
Золото, как я сразу понял, было жильным, а не самородным. Довольно толстым слоем, миллиметра по четыре, оно покрывало уголь сплошь. Разумеется, я переворошил все поверхностные куски угля – нигде больше никаких золотинок не блестело. Сердце колотилось чаще обычного – я знал, как обрадуется мама. Не раскалывая сокровище на меньшие куски – был только отколот ещё кусочек площадью со столовую ложку, – я положил куски угля с жильным золотом сверху наколотого и отнёс в квартиру.
Наконец, пришла мама. Я голосом, полным равнодушной обыденности, сказал:
– Здравствуй, мамуля! Я тут золотишка граммов двести нашёл. Не стал отковыривать, хочу, чтобы ты посмотрела, как выглядит жильное золото. Я себе – вот – отколол для коллекции минералов кусочек, остальное – как скажешь…
Мама стоит над тазом, смотрит на него и говорит:
– Я не думаю, что это золото. Не всё то золото, что блестит. Я не слышала, чтобы в угле находили золото, но этот кусочек я отнесу завтра Надежде Павловне, химику нашей лаборатории, она скажет, золото это или нет.
– Это на Восемнадцатую линию? Давай – ты позвонишь ей, а я сам отнесу. Часам к одиннадцати.
– Хорошо, Володёнок.
– Не забудешь?..
– Нет, конечно, а ты не забудешь, что химика зовут Надежда Павловна?
– Нет, конечно!
На следующий день, завернув сокровище в кусочек тряпочки, я отправился на 18-ю линию. В угловом дворе, окружённом довольно высоким забором, за которым угадывался ухоженный фруктовый садик с беседкой в центре, располагалось несколько низеньких домиков, из окон некоторых торчали вентиляционные трубы. На одном домике была надпись: «Лаборатория Гигиены Труда». Я постучал.
– Войдите, – послышался приветливый голос.
– Здравствуйте! – я вытер ноги о половик – Мне нужна Надежда Петровна.
– Здрасте! – виновато ответила женщина. – Здесь таких не работает. Может, вам нужна Людмила Петровна – так она работает не здесь.
– Нет, мне нужна Надежда Петровна, химик лаборатории.
– Ну, я химик лаборатории, только меня зовут Надежда Павловна.
– Ох, простите, мама говорила. Она вам не звонила?
– Подойдите сюда. Сядьте. Как вашу маму зовут? – спросила Надежда Павловна.
– Мария Николаевна…
– Господи! Володя! Владимир Леонидович! Ланг! – она почему-то схватила мою руку и сказала, еле сдерживая смех: – Не знаю, как вас называть…
– Да… лучше Володя. И лучше на «ты».
– Хорошо. Володя. Когда Мария Николаевна должна была звонить? Дело в том, что мы с твоей мамой приятельницы и звоним друг дружке часто.
– Сегодня должна была звонить.
– Не звонила сегодня. Володя, – она опять засмеялась, – да не смотри на меня удивлённо. Наверное, совещание у них, ещё позвонит. А не мог бы ты сам сообщить мне… ну… причину твоего прихода. Володя, – она снова схватила меня за руку. – Дело в том, что мама твоя столько мне про тебя рассказывала. Она вообще только про тебя и рассказывает, ещё иногда про Колю и про Маню. И про Асю, Анну Николаевну. И про Марию Константиновну. Но в основном про тебя. И такой ты худенький, и такой ты слабенький, я думала, там задохлик какой-нибудь – нет! Нормальный молодой человек, чему я несказанно рада. Так что приключилось?
– Так приключилось, что я нашёл золото.
– О, Господи! Я тебя поздравляю. И много? Потому что если много, то я с миллионером разговариваю, тогда я встану.
– Да нет, Надежда Павловна, вы не смейтесь. Граммов четыреста. Только… Мама не уверена, что это золото.
– Ну, так что это: монеты, или браслеты, или самородок? И где ты нашёл его.
– Не самородок. Жильное золото. Пласт. Пластинка. Две. В угле нашёл.
– Так. Володя, в угле золота не бывает. Оно бывает в кварцитах. Разве что какой-нибудь питекантроп набил самородками дупло и забыл, потом дерево упало, потом прошло лет… миллион, оно окаменело, и теперь ты нашёл его захоронку.
– Вот кусочек, посмотрите, – я, наконец, сообразил вытащить своё богатство из кармана.
– Володя, должна тебя разочаровать. Блестит действительно очень красиво, но это медный колчедан. Скоро он потускнеет и будет больше походить на медь. А пока… Ты знаешь, что золото с азотной кислотой не реагирует. Отломи крупиночку – вот хоть эту. Так. Давай положим её в пробирку и зальём кислотой азотной. Если это колчедан – пойдут пузырьки, крупинка растворится, а раствор будет вот такого цвета. – Надежда Павловна тронула одну из цветных пробирок, стоящих в штативе.
Я с печалью смотрел, как, пузырясь и окрашивая жидкость в голубовато-зелёный цвет, таяло моё богатство…
Зазвонил телефон. Надежда Павловна взяла трубку:
– Да. Да… Да!.. Нет!.. Точно нет. Халькопирит. Халь-ко-пи-рит. Даю… Володя, мама тебя просит.
Голос мамы в телефонной трубке:
– Володёнок, ну ты не очень расстроился, что это халькопирит?
– Нет, я расстроился, что я отчество вначале забыл. А ты не расстроилась?
– Нет. Я расстроилась, что совещание было и я не смогла позвонить раньше…

К себе домой возвращается откуда-то Алла. Она живёт в восьмом номере, её жёлтое парадное крыльцо часто становится местом мальчишечьих игр. Иногда их свидетелем бывает Алла. Мы здороваемся. Она всегда очень приветливо отвечает, и, по-моему, половина мальчишек с 11-й линии в неё влюблены. Ей лет восемнадцать, она ярко одевается, имеет приятную внешность и стройную фигурку. Не замужем, но даже Джерику понятно, что хочет замуж.
– Колька! Когда американку будешь отдавать?
– Тю, ты б ещё через год вспомнил!
– А мы же сроки не обговаривали.
– Ну ладно. А что сделать надо?
– Подойдёшь к Аллке из восьмого номера и скажешь: «Алла, я тебя люблю!» Только громко, чтобы я слышал.
– Ни фига себе! Любишь ты, а признаваться должен я?..
– А то ты не любишь…
– Ну… Я… На воротах вон что написано? «Алла + Вова = ЛЮБОВЬ».
– Да, кстати, это не ты написал?
– Да ты что! Я думал – ты. Нет?.. Тогда, может, Ганька?
– Коляй, Ганька в слове «любовь» три грамматические ошибки сделал бы. А зубов мне заговаривать не надо. Надо американку отдавать…
Колька стоит, чешет в затылке, потом говорит:
– Значит, я должен громко сказать Аллке: «Алла, я тебя люблю»? Больше никаких ограничений не будет?
– Не будет.
– Ладно. Я пошёл…
Ну, и что бы, вы думали, я услышал? Колька постучал. На крыльцо, улыбаясь, выходит Алла. Привожу короткий диалог дословно.
– Здравствуй, Колечка.
– Здравствуй, Аллочка! Вовка сказал, чтобы я тебе сказал… Чтобы я громко сказал: «Алла, я тебя люблю!».
Алла смеётся:
– Это тот Вовка, что на воротах написан?
– Тот. Так что ему передать?
– Колечка, передай, что и я вас люблю. А если вы поухаживать хотите, то с девушкой нужно погулять, в театр, в ресторан сходить. Подарить ей что-нибудь…
– А что подарить?
– Ну, что-нибудь, что вам самим дорого. Можно большой букет цветов... Или легковую машину… Или породистую собаку… – Алла смеётся.
Колька говорит:
– Ну, ладно. Так я пойду?
Алла опять заразительно хохочет и, уже закрывая парадную дверь, вдогонку Кольке кричит:
– И без подарка не возвращайся!
– Ну, что, слыхал?
– Слыхал. Ты чего же с больной головы на здоровую? Ты же должен был просто сказать…
– Насчёт «просто» разговору не было. Это уже ограничение. Ну, что? Я тебе американку не должен?
– Не должен. Ты теперь Аллке легковую машину должен! Или породистую собаку.
– Не надо было того кота в мурчалку выбрасывать. Сейчас бы бантик привязали – и подарили. О, давай ей аквариум подарим! С рыбками. Вон пецилия какая породистая. Всё, я пошёл… – И Колька пошёл с аквариумом к Алле, а я с портфелем – к школе. Географию выучить я не успел. А жаль, что я не был свидетелем акта дарения. Как-нибудь порасспрошу Кольку, потом вам расскажу…

– Маня, ребята, – мама с работы приходит в слезах и раньше времени, – Вилли звонила: Николай вернулся!
– Господи!.. Когда? – тётя Маня тоже плачет.
– Вчера вечером. Скоро придут. Вилли сказала: «Всё при встрече» – и положила трубку.
– Господи!.. Я хоть пончиков напеку – он всегда любил…
Не успела. В окно забарабанили. Вошла тётя Ася, тоже заплаканная, тётя Вилли в слезах, потом стройный, сильно косящий горбоносый мужчина с авоськой, из которой торчали горлышки. Он сразу стал центром, от которого исходило что-то необъяснимо притягательное. Швырнув авоську на кровать, он заорал, обнимаясь с родителями:
– Машка!.. Манюшка!.. Так, Аську я уже по дороге тискал… Мужики! Господи, повырастали как! – он крепко пожал нам руки, одновременно растрёпывая волосы и продолжая орать: – Машка, где умывальник?.. Аська, полотенце где?.. Манюшка, стул давай!.. Володька, открывай констервы!.. Колька, бутылки открывай!.. Вилька, колбасу режь! Машка, скатерть сними! Такую красоту беречь надо!
– Ни за что!
– Загадим же…
– Не страшно. Ты лучше рассказывай!
– Не жрамши? Не выйдет!.. А? Как я сострил: не жрамши – не выйдет! Колька, наливай! Володька, передавай Кольке стаканы. Те-те-те, Колька, зачем полный стакан не в пивной же давай его сюда остальным по полстакана… – это без пауз.
– Мне не наливай, я не буду, – сказала тётя Маня.
– Будешь!.. Волью!..
– Вольёт! – тётя Вилли быстро оглядывала компанию, – он так изменился, кошмаг пгосто! – и в восхищении остановила взгляд на муже.
– Ну, – дядя Коля поднял стакан. – Вилька мне обрисовала… в общем, – он пошевелил пальцами, – за тех, кого нет с нами. Не чокаясь.
– И за твоё возвращение, – сказала тётя Ася.
– А за возвращение – по второй и обязательно чокаясь! Колька, Володька, ухаживайте за дамами.
– Ну, рассказывай! – в мамином голосе появились металлические нотки, как тогда, когда она допрашивала меня об очередной проделке.
– Ну, чего рассказывать, – дядя Коля погрустнел, – обморозил ногу, думал, пройдёт, началась гангрена, отхватили полпальца на правой ноге… – тут тётя Вилли повернулась к маме и показала ей полмизинца: дескать, помнишь наш поход к гадалке? Мама понимающе закивала. – Ну вот, лежу я в палате – входят немцы. Почему в отдельной палате? Официр – эршиссен! Потом одумались: надо и там кому-то горшки выносить. Короче, работал в госпитальном бараке до конца войны. Случалось и оперировать, и горшки выносить. Кончилась война, пришли наши. НКВД спрашивает: почему, мол, лагерного номера нет – татуировки? Значит, приспешник – и в Сибирь. Там лагерь немецких пленных – всё то же самое, только вместо Гёте и Шиллера – «Марксизм и вопросы языкознания». Потом стали эшелоны отправлять в Германию. Фрицы по дороге мереть начали с голода, хотя паёк получали достаточный. Поймал ворюгу из энкавэдэшников, написал рапорт. Ворюгу эршиссен, а меня под зад коленом. Вот и всё.
– А с носом у тебя что? – спросила тётя Ася.
– А, – оживился дядя Коля, – с фрицем подрался, там ещё. А что? Я ему даже благодарен – Вильке такой нос больше нравится!
– Это называется – римский нос, – сказала тётя Маня.
– Манюшка, всё выпила, а я думал стрельнуть у тебя.
– Колюша, да я сейчас сбегаю.
– Ни в коем случае! – сказала тётя Вилли, – хватит! Нам уже домой пога!
– Вот так, – повернул к нам утрированно погрустневшее лицо дядя Коля, – не женитесь, это такой кошмаг, – он закатил глаза, потом посмотрел влюблённо на тётю Вилли.
– Дядя Коля, – дошла очередь до нас, – а вы «катюшу» видели? Ну, орудие победы.
– Конечно, видел.
– А какая она? А вы нарисовать её можете?
– Да из меня художник, как из Козловского балерина, но давайте бумагу и карандаш – я попробую…
– Дядя Коля, так это же грузовик…
– Правда? – радостно оживился дядя Коля, – ты узнал?
– А что за дрова в кузове?
Дядя Коля опять притворно погрустнел и вздохнул:
– Это не дрова, это рельсы… – И дядя Коля бегло ознакомил нас с основами реактивной техники.

Нашу 26-ю школу перевели в 11-ю. Теперь мы учимся в огромном четырёхэтажном здании, отделённом от Театрального сада всего двумя заборами, которые наиболее ловкие, ну вроде меня, уже научились преодолевать. До дома идти теперь дальше, зато три четверти пути я иду со своими школьными приятелями: Генкой Мироненко, Юркой Тумановым и другими. Перед школой огромный двор, в котором в тёплое время проводятся уроки физкультуры. Имеются баскетбольное и волейбольное поля, яма для прыжков в длину…

Я прихожу из школы и заглядываю в соседнюю комнату. Колька что-то пишет. Я захожу, становлюсь перед ним и торжественно говорю:
– Идиот!
С интересом наблюдаю отражающейся на Колькином лице мыслительный процесс: «За что? Сегодня – не за что. Вчерашнее он не может помнить, вроде не злопамятный. Так в чём дело? За что он меня обозвал?»
– За что ты меня обозвал?
– Коляй, я тебя не обзывал. Идиот – это сокращённо: «идеальный друг и отличный товарищ».
Проверив в уме правильность аббревиатуры, брат сказал:
– А!.. – и, слегка порозовев от удовольствия, прибавил: – Теперь я тебя буду называть идиотом.
Забыл. Не называл. Впрочем, через несколько дней вспомнил. Дело было так. Поздно вечером я возвращался домой откуда-то, навстречу шли двое блатного вида пацанов, моложе меня, поэтому, когда мы, не желая уступать друг другу ни пяди родной земли, встретились на узенькой тропке, идущей от Первой Советской к нашему дому, то крепко соприкоснулись плечевыми поясами. Я сказал:
– Шмакодявка, в глаз захотел?.. – И тут же получил в глаз. – Ну, сука, подожди, я ножик достану! – полез я в пустой карман…
– А вот он! – в свете фонаря (не моего, уличного) блеснуло небольшое, но вполне материальное лезвие перочинного ножичка.
– Ладно, суки, попадётесь вы мне ещё поодиночке, поубиваю шмакодявок!
– А мы, сука, поодиночке не ходим! – сказал тот, что был без ножа, и снова дал мне в глаз и, что особенно обидно, в тот же самый. Потом они не спеша развернулись и не торопясь пошли своей дорогой. А я, размазывая слёзы и сопли, пошёл своей. Брат, увидев мой фонарь и сопли, как ни странно, поинтересовался их происхождением и услышал мой правдивый рассказ:
– Напали два бандюги, ограбить хотели. Вот такие дылды, лет по двадцать. Один нож вынул – вот такую финку! Я одному в глаз дал – вон, до сих пор косточка болит, а другой мне. А потом они убежали, так что второму я не успел дать в глаз.
Вот тут брат сказал:
– Идиот! Это без сокращений. Надо было одному дать ногой по яйцам, потом другому. Хочешь, покажу, как это делается?
– Ой, нет, нет! – сказал я, опасливо прикрыв ладошками то, на что уже, по всем признакам, нацелился своей ногой мой дорогой идиот с сокращениями.

Серафима Владимировна делает перекличку:
– …Сафонов! Нет Сафонова? Опять опаздывает?..
– Нет, не опаздывает, – отвечает Геращенко, – убили Сафонова. Вчера вечером в Театральном дрались с нахаловскими, его сперва цепью отмутузили, а потом на перо… ну, ножиком в печёнку ударили. В «скорой помощи» умер…

1949 год. Мне 11 лет. Я живу на 11-й линии и учусь в 11-й школе.
11 ноября в 11 часов 11 минут 11 секунд – ничего не случилось.

На Пасху мы всей семьёй идём святить кулич. Ещё у нас творожная «пасха», на ней вареньем написаны буквы Х. и В. Есть и несколько крашеных яиц без рисунков. Церковь на 20-й линии, в скверике за памятником Карлу Марксу. Помню, какое царское одеяние было на священнике, брызгавшем на куличи и пасхи огромной макловицей, вроде той, которой родители подбеливали печку в тех местах, где не было кафеля. Священник что-то пел на церковнославянском языке, ещё более непонятном, чем белорусский. Горели бумажные фонарики у некоторых прихожан. Помню, возвращались мы в кромешной темноте, ориентируясь только на огоньки бумажных фонариков впереди идущих. Уличные фонари не горели.
– Тьма – египетская! – сказала тётя Маня.
Мне хотелось спросить – почему египетская? Но спать хотелось больше…

Пришли дядя Коля с тётей Вилли. Поднялся шум, обычно сопровождающий появление дяди Коли:
– Аська, ты где, справа или слева? Манюшка, подай голос, я вас не могу различить… – Когда все расселись, дядя Коля воскликнул: – Фу, какая красота! Особенно вот это, синее с жёлтеньким… Ну, мужики, с кем стукнемся яйцами?
– Со мной!.. Со мной! – мы наперебой потянули к дяде Коле наши писанки (так называли расписанные вручную пасхальные яйца). Переколотив наши, дядя Коля раскокал яйца у всех остальных, сделал грустное лицо, сказал: «Жаль, что больше не с кем трахаться яйцами» – и стукнул яйцом о свой лоб. Мама сказала:
– Колька, чему ты детей учишь?
Дядя Коля закатил глаза и с выражением произнёс финал монолога Фамусова:
–  «Ах! Боже мой! Что станет говорить княгиня Марья Алексанна!» – Потом он быстро очистил яйцо и, глядя на нас с Колькой, сунул целиком себе в рот и проглотил. Я видел, как дёрнулся вверх и снова опустился его кадык. Ну, адамово яблоко… Дядя Коля слегка выпучил глаза, глядя правым глазом на Кольку, а левым на меня, и открыл рот. Кроме розового языка, во рту ничего не было. Мы обмерли. Дядя Коля с невозмутимым видом мазал себе бутерброд. Наши мамы и тётя Вилли, как и мы, сидели с приоткрытыми ртами, будто тоже демонстрируя, что рот пуст. Тётя Маня в это время за спиной дяди Коли резала кулич. Она спросила его о чём-то. Он не ответил. Откусив крохотный кусочек бутерброда, он усиленно задвигал челюстями, и долго его жевал. Потом, с трудом проглотив, сказал: – Манька, ты дашь мне пожрать или нет? – Потом засмеялся и ответил на её вопрос.
Уходя, он любовно погладил себя по брюшку и сказал, обращаясь к нам с Колькой:
– Мужики, запомните: вся сила в яйцах!
– Коля!
– «…Что будет говорить княгиня Марья Алексанна!..»
Мама проводила наших дорогих гостей до троллейбуса. Когда она вернулась, я сказал:
– Мама, а дядя Коля неправильно отчество запомнил. У Грибоедова – Марья Алексеевна.
– То у Грибоедова, – сказала мама, – а вашу прабабушку звали Мария Александровна. Мы иногда что-нибудь натворим, мама чуть не плачет: что скажет моя мама, если узнает, что я не сумела вас воспитать?..

Не со всеми одноклассниками мне довелось пройти весь путь с первого класса по десятый. Многие, даже большинство, по той или иной причине отсеялись. Кто ушёл после окончания семилетки, некоторые остались на второй год. Мне и ещё десятку ребят из первого класса 45 года приёма удалось дойти до 55-го, выпускного года. В восьмом и девятом классах нас сливали с другими классами школы, так что был период, когда половина класса учила немецкий язык, а половина – английский. До третьего класса я был в числе отличников, в четвёртом – «хорошистом», а позже – троечником. Думаю, что немаловажную роль в этом сыграл наш с мамой шутливый договор: ты приносишь из школы пятёрку – получаешь пять рублей на кино. Как-то учитель рисования поставил мне «пять с плюсом» за домашнее задание – часы. У меня получилось что-то вроде шахматных часов, над которыми сидела кошка с двигающимися глазами. Дабы передать движение, я один глаз повернул влево, другой вправо, получилось похоже на дядю Колю. Ну, учителю понравилось. Я перенёс оценку из альбома в дневник, не забыв «плюса», получил выговор от классной руководительницы, пять рублей от мамы и, чтоб не причинять существенного урона семейному бюджету, перестал учиться. Мысль Митрофанушки: «Зачем учить географию, когда есть извозчики?» – глубоко запала в мою впечатлительную душу. Теперь я сидел на уроке, что-нибудь малюя на вырванных из разных тетрадок листиках…

Прочитав книгу Верзилина «Путешествие с домашними растениями», я увлёкся кактусами. В них меня привлекали оригинальность формы, красота цветения и экзотичность названий. Конечно, цереус, опунция, маммилярия или эпифиллюм звучат почти так же, как акация, жимолость, герань или традесканция. Но в моей коллекции появились корифанта слоновый зуб, ребуция мелковатая, селеницереус царица ночи и – моя гордость! – эспостоа шерстистая, в народе называемая «голова старика». Правда, такой кактус, как пейреския, для меня никакого интереса не представлял, потому что у него листья совсем не суккулентные. Кстати, при более глубоком ознакомлении со своей коллекцией кактусов я узнал, что из двадцати пяти имеющихся у меня видов четыре были не кактусами, а видами молочаев. Нравилось в кактусах мне ещё и то, что, если я забывал их полить, они чувствовали себя ничуть не хуже, чем при достаточном поливе. Но главное – названия! Гимнокалициум звёздчатый! Maihuenia poeppigii! И – эспостоа шерстистая! Вы только вслушайтесь, не правда ли, звучит, как музыка: Эс-по-сто-а!..

Летом нас с Колькой, дабы мы меньше шлялись по улицам, отдавали иногда на «Летнюю оздоровительную площадку», на которой ежедневно, изо дня в день, кроме воскресенья, школьные же учителя, знающие нас как облупленных, устраивали нам три пытки.
Пытка первая: нас вели в один из двух садов – Театральный или Александровский, где мы затевали какую-нибудь игру типа: «Не рвать, не щипать, вашу зелень показать!». А зеленью в то время назывались не баксы, а хлорофиллсодержащие составляющие растений, ну, листики. У кого листиков не оказывалось, получал в лоб. И вот, только ваш покорный слуга, обколотив кусочек подобранного стекла до круглой формы и обточив его острые края на камне, подложив под него листик, прикреплял спереди к рубашке, стянув её кисетиком с помощью из подола выдернутой нитки так, что всем было видно наличие остеклённого кусочка зелени, как раздавалась команда «Строиться!» и нас вели назад в школу. На следующий день мы затевали новую игру, в самый разгар которой приходилось всё бросать и строиться. Однажды мы уже сделали факелы, чтобы подняться в «Грот» к убежищу бандитов, и пройти дальше по канализационному коллектору…
– Строиться! Ланг и Кегель, что за палки у вас в руках?.. Факелы?.. Хорошо, выбросьте факелы и быстро в строй! – Вот такая первая пытка.
Вторая:
– Быстро все разделись и по матрасам! Мёртвый час! Прекратить разговоры! Ланг, это и тебя касается!
Матка боска ченстоховска! Кто ж днём спит? Только те бандюги, которые по ночам «на дело» ходят. Кошмар! Весь месяц, все двадцать восемь «мёртвых» часов, я прободрствовал, выделив семь из них, что составляет, кажется, 25 процентов, для проклинания дурацкого распорядка дня, а также тех, кто его выдумал, внедрил и блюл… ну, блюдил… ну, блюстил.
И третья пытка: перед тем как распустить нас по домам, нас кормили и на десерт давали очень вкусное ароматное рассыпчатое печенье, которое категорически запрещалось выносить с территории площадки. Нас обыскивали. Мне так хотелось угостить маму этим печеньем! Как-то я забросил его за майку на спине. Меня обшмонали и, извлекши печенье из-за шиворота, заставили съесть. Другой раз я затырил его под тюбетейку… С тем же результатом. Наконец, додумался положить в туфель вместо стельки. Фу, наконец-то! Я представлял, как мама вечерком, вернувшись с работы, скажет: «Ой, Вовка, как вкусно пахнет! Давай его съедим после ужина, но только, чур, пополам!»
Придя домой, я вынул печенье из туфля. Оно имело желеобразную консистенцию и крепко пахло поросёнком…

К дяде Саше из Ленинграда приехала племянница. Девочка была красивая, как фантик «Северное сияние». Но она хотела загореть, как «Южная ночь», и сидела в садике возле дома в лёгком сарафанчике, подставляя ростовскому солнышку то стройные ножки, то нежное девичье плечико. Она читала «Сестру Керри». У неё были густые каштановые волосы, узкая талия, красивый разлёт бровей. Только рамки жанра не позволяют мне описывать её прелести более подробно. Помню только, что, увидев её первый раз, я непроизвольно сделал глотательное движение и облизнул пересохшие губы.
Естественно, что частота посещения нами с Колькой уборной выросла в четыре раза. Каждый раз, проходя мима садика с читающей девочкой, мы старались привлечь чем-нибудь её внимание, и, помню, на 56-м проходе это удалось. Больше того, она сказала:
– Мальчики, а как вас зовут?
– Вова! Коля! – ответили мы сначала вместе, потом порознь, потом снова вместе и застыли, не отрывая глаз от стройной шейки, больших карих глаз, крохотной родинки-бородавочки, словно «мушка» украшавшей нежную носогубную складочку. Гм!..
– А как вас зовут? – спросил я.
– Меня зовут Ада, – ответила девочка низким приятным голосом. В нём чувствовалась женственность, уверенность в себе, мелодичность бубенчика и звонкость колокольчика. Гм… Потом она спросила: – А вы читали «Сестру Керри»?
– Нет! Да! – ответили мы дуэтом. Ада посмотрела на ответившего «Да!» недоверчиво, и мне пришлось добавить: – Мы с братом любим читать Драйзера, правда, Коля? А вы читали «Дженни Герхардт»?
– Нет ещё, а у вас есть?
– Нет, мы кому-то дали её почитать, и её не вернули. Так что мы с Колей «Дженни Герхардт» не успели прочитать.
– Ну, я вам дам её почитать, она есть у Мити, я у него в шкафу видела. – Митей звали племянника дяди Саши.
– А вы завтра выйдете гулять? – спросил Колька.
– Выйду, – ответила Ада, – я вам «Дженни Герхардт» вынесу.
На следующий день мы раз восемь прошлись в «вуз», потом раз шесть нарочно швыряли мячик так, чтобы он катился на ту половину двора, где гостила гостья дяди Саши, гостеприимно приглашённая им погостить. Наконец на седьмой раз, когда мяч нечаянно влетел, пущенный меткой Колькиной ногой, в садик дяди Саши, вышла Ада. На ней было красивое платье; толстая коса, перекинутая через плечо, свешивалась на 6,4 сантиметра ниже тоненького пояска, подчёркивающего осиновость… ну, осиность… талии, в руках у неё была вышивка крестиком в пяльцах, и она, разговаривая с нами, почти не отрывала глаз от вышивки, только раз 18 посмотрела на Кольку и 4 раза на меня, её чёрные густые ресницы бросали чёрную густую тень на начинающие смуглеть под тёплым золотистым солнцем щёки, покрытые еле заметным пушком тёплого золотистого цвета. Гм… Она сказала:
– Вы знаете, Митя странный какой-то… – Она произносила букву «р» на манер японцев, так что у неё выходило «стрланный какой-то». – Он сначала спрлосил, сама ли я буду читать, или думаю дать кому-нибудь. Я сказала, что сама, а потом, может быть, дам почитать мальчикам из дома, которлый выходит на улицу. Тогда он заперл шкаф на ключ и сказал: «Я свою библиотеку не даю читать никому, я категорлически запрлещаю прликасаться к моим книгам!» Будто я съем или испачкаю его книги. Очень стрланный.
– Это называется библиотаф. А что вы вышиваете? – спросил я.
– Рлисунок, – сказала Ада и посмотрела на Колю.
– Красиво, – сказал я, – у меня мама тоже вышивает, тоже красиво. А вы не рисуете?
– Рлисую, – ответила Ада и взглянула на Кольку, – а вы?
– Я умею только раскрашивать уже готовые рисунки, – сказал я, – а давайте на «ты», а то вот у кого вы сейчас спросили «а вы?»
– У вас… у тебя… у обоих, – засмеялась Ада и бегло взглянула на меня, – а вот вы… ты… мог бы мне рласкрласить один рлисунок, на нём цвета условными значками обозначены.
– Запросто!
– А ты, Коля?
– Ой, нет, это девчачье дело – цветочки красить. Я б что-нибудь молотком! – брат впервые за сегодня вставил своё слово.
– Прлавда? – Ада с уважением посмотрела на него. – А ты, значит, мог бы, да, Володя?
– Да запросто!
– Только учти, рлисунок большой, крласить долго прлидётся!
– Ну, покажи, что за рисунок. А своих рисунков у тебя с собой нет?
– Есть один, я сейчас прлинесу.
Ада выносит альбом и сложенный вчетверо лист. В альбоме выполненный в карандаше рисунок с картины Шишкина «На острове Валаам».
– Здорово! – говорю я восхищённо.
– А тебе нрлавится, Коля?
– Нравится. Так даже Вовка не сможет.
– Прлавда?
– Правда. Ты покажи, что ему принесла.
– А, вот смотрлите… вот смотрли, Вова… – Она раскрывает рисунок для вышивки крестом, в котором угадывается девица, держащая огромный букет цветов в чём-то напоминающем ведро. И примерно такого же размера. По рисунку видно, что только в «ведре» четыре или пять красок, а сколько же в цветах?! Но отступать поздно. Я беру рисунок и говорю:
– Завтра получишь раскрашенный.
– Прлавда?
– Можешь не сомневаться…
Вечером, после ужина, я сажусь за рисунок. К десяти часам я раскрасил ведро. К одиннадцати – передник и кофту. К двенадцати мама сказала:
– Володёнок, иди спать, завтра дорисуешь.
– Мама, я обещал к утру нарисовать. Я свет завешу…
– Не надо, я когда спать хочу, могу под прожектором уснуть.
– Спи, мамуля.
Я всё-таки повесил на абажур газету так, что на мамино лицо падала густая тень. К часу руки, лицо и волосы девицы были раскрашены. К двум часам – плетень и часть фона. К трём мама спросила:
– Володя, который час?
– Время позднее, – сказал я, – но думаю, что успею.
К четырём был раскрашен весь фон. К пяти – листва, а к гимну Советского Союза поспели и цветочки. Под выражение «Переходим к водным процедурам» я ополоснул свою сонную рожу и пошёл спать. Уходя на работу, мама разбудила меня. А к десяти Колька опять нечаянно так влепил мячиком во входную дверь дяди Саши, что во всех четырёх окнах показались удивлённые лица родственников Ады вкупе с ней самой. Ада вышла. Я сказал:
– Принимай заказ!
– Рласкрласил?
– Я ж обещал!..
– Прлавда? Какой ты молодец! – сказала Ада и посмотрела на Кольку.
– Ну, вы тут поболтайте, – разрешил я, – а у меня ещё дела. – И я пошёл досыпать до маминого возвращения с работы.
Колька показывает мне записку. Привожу дословно: «Да или нет? Напиши ответ».
Колька вручает Аде записку, сказав: «Прочтёшь дома, за ответом приду завтра!»
Колька показывает мне ответ: «Да!»
Колька говорит:
– Ада, мы с Вовкой идём в кино. Пошли с нами!
– Сейчас спрошу у тёти Шуры… – Возвращается: – Отпустили до десяти!
Колька говорит мне:
– Мы с Адой идём в кино. Пошли с нами!
– Сейчас спрошу у мамы… – Постояв полминутки за дверью в коридоре, возвращаюсь: – Мама не пустила!
Колька собирается проводить Аду на вокзал.
– Володя, – говорит Ада, – ну, ты будешь писать мне письма?
– Ада, я охотно тебе отвечу на твоё письмо.
– А почему ты не хочешь меня проводить до вокзала?
– Не хочу мешать братскому счастью! – на всякий случай горько вздохнув, отвечаю я.

Мы едем в пионерский лагерь. В вагоне духота, в окна летит паровозная сажа. Мимо окон проносятся поля подсолнечника, проскакивают будки обходчиков, на зелёном откосе проплывает надпись – белыми огромными буквами из цветов выложены слова: «СЛАВА ВЕЛИКОМУ СТАЛИНУ!» Из репродуктора льётся:

Сталин – наша слава боевая,
Сталин – нашей юности полёт,
С песнями борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идёт!

В соседнем вагонном отсеке громко разговаривают.
Первый голос:
– Я вчера «Правду» купил. Не поленился, подсчитал: тридцать шесть раз повторяется… Других имён во всей газете только четырнадцать.
Второй голос:
– Моя бы воля – я бы эту сволочь проклятую своими собственными руками задушил…
С противоположной стороны доносится:
– Три-четыре… Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!!!
Мы едем в пионерлагерь.

Пионерлагерь «Солоники» на побережье Чёрного моря между Туапсе и Сочи, в трёх километрах от Лазаревской. Сам лагерь: спальные, административный и столовый корпуса – расположен на площадке, слегка вытянутой вдоль горной речки, с другой стороны лагеря огороженный забором колхозный сливовый сад. Параллельно фасадному забору идёт асфальтированное шоссе, вскоре сворачивающее и тоже идущее вдоль речки к морю, а сзади площадки заборчик, за которым видна среди зарослей деревьев дорога, ведущая в горы. У нас всё как положено: побудка, зарядка, утренняя линейка, завтрак, поход к морю, возвращение, свободное время, полдник, свободное время и организационные мероприятия, обед, свободное время, ужин, вечерняя линейка, отбой, сон. Иногда – походы. Итак…
Мы идём на море. Море! Тёплое южное море, которое я полюбил с двухлетнего возраста, когда в сороковом году папа с мамой ездили в Геленджик. Помню берег с галькой, отца, заплывшего так далеко, что порою среди волн совсем исчезала его голова, долгое его отсутствие. Потом помню, что он выбрасывал на берег медуз, а мама говорила мне:
– Володёнок, не трогай руками, а то будут глазки болеть.
И помню жутко-восторженное ощущение, когда мама внезапно окунула меня в воду. Всё. Больше не помню ничего. Хочу вспомнить, вернуть те ощущения радости от прохлады воды и тепла воздуха, близости мамы и папы, беззаботности, бесконечности моря и чего-то интересного и огромного как море впереди…
– Так! Первый отряд – раздéлись, положили полотенца на гальку. Все легли на правый бок. Пащенко – на правый, а не на левый. Лежим пять минут. Краснов, купаться будем после солнечных ванн. Так, перевернулись на живот. Пащенко, «на живот» – это спиной вверх, вот так. Шаликов, перестань класть горячие камни на спину соседу. Кто там… Я за твоим… гм… спиной не вижу. А, Ланг… Так! Все на левый бок. Так, Ланг, пять минут не прошло ещё. Ну и что же, что ты до трехсот досчитал. А у меня секундомер в руках, ещё двадцать секунд… Значит, быстро считал… Так, все на спину, глаза закрыли. Ланг, ты зачем Шаликову на живот кладёшь камни? Он тебе клал… Он тебе на спину клал! Так, перестали разговаривать. Сейчас, через минуту, вы пойдёте купаться. Купаться пять минут. За меня не заплывать. Кто заплывёт – утоплю лично! Потом он будет удалён из воды и не пойдёт на море завтра…
– А почему так мало?
– Ланг, потому что надо к воде привыкать постепенно. Завтра будем купаться десять минут.
– Но, я, например, дома целый день на пляже и из воды не выхожу по часу. Мне ж теперь надо постепенно отвыкать от такого режима…
– Так! Хватит разговаривать. Все на берег! Так! Второй отряд,  раздéлись, расстелили полотенчики, легли на правый бок. Мышков, с девочками будете купаться дома. Ну, Мешков, ах, Машков! Хорошо, я попрошу Эмму Петровну, старшую пионервожатую, чтобы тебя завтра взяли с собой девочки. Так, перевернулись на живот…

Мы идём в поход. Поход! Таинственное слово, обещающее новизну впечатлений, смену ландшафтов, встречу с неведомым… Мы берём с собой походные фляги с водой. У кого это армейские фляжки, у одного мальчика хитрое сооружение, окружённое металлическим кожухом. Это называется термос. У меня – поллитровая бутылка в матерчатом мешочке, сделанном тётей Маней в виде кисета с затягивающейся тесёмкой, за которую я несу свою фляжку. Во фляжке вода, набранная из горной речки, такая холодная, что ломит зубы. Это не беда – матерчатый футляр чёрный, и я уже знаю, что он очень скоро раскалится на солнце и вода согреется. Мы идём по горной дороге с небольшим уклоном. Идти нетрудно. Дома, на 29-й линии, возвращаясь с Дона, приходится преодолевать более крутой подъём. Вокруг зелёное буйство. Попадаются лианы, есть и экзотические растения. Вот инжир. Сейчас он ещё зелёный, только кое-где виднеются отдельные сиренево-синие ягоды. Они называются фигами, а по размеру на кукиш совсем не похожи, по крайней мере, на мой кукиш. Нет, может быть, у Ивана Поддубного или Ильи Муромца был такой кукиш, почему-то же назвали инжир фигой… Вожатый сделал краткий привал и разрешил желающим влезть на дерево, чтобы полакомиться кукишами.
– А кто свалится – убью! – пошутил он.
Кто свалится – так шандарахнется, что будет как вот этот кукиш, из которого во все стороны брызнула спелая мякоть – это те, кто взобрался на дерево, решили поделиться лакомством со стоящими внизу. Шмяк! Ещё одна сине-сиреневая клякса появилась рядом с моими ногами. Я поднял остатки и, стряхнув снизу камешки и веточки, отправил себе в рот. Приторно-сладкая и шершавая от множества мельчайших косточек-крупинок мякоть мне понравилась, и я крикнул наверх:
– Кидай ещё!
Кто-то, до кого долетел мой крик, на секунду перестал работать челюстями и крикнул мне:
– Давай, залазь сам сюда! – Потом всё же кинул вниз спелую инжирину, которую я умудрился поймать вытащенной из трусиков рубашкой, быстро оприходовал и вожделенно уставился вверх в ожидании следующего дара от вышевисящих. Но тут вожатый скомандовал:
– Конец привала. Слезать! Строиться. С левой ноги шагом… марш! Запе-вай!..

Взвейтесь кострами, синие ночи,
Мы пионеры – дети рабочих.
Близится эра светлых годов,
Клич пионера – к (не помню к чему, кажется к бою?!) будь готов!

Лучше б: «к походу готов». Или «к инжиру готов».
– Ланг, почему не поёшь?
– Да я слов не знаю, товарищ пионервожатый.
– Дмитрий Сергеевич меня зовут… Мошкин, вечером продиктуй слова Лангу. Да, Машкин… А, Машков! Ланг, к следующему походу песню выучить, иначе в поход не пойдёшь.
– Дмитрий Сергеевич, я вспомнил: «Всегда будь!»
– Что «Всегда будь?»
– «…готов!..»
– К чему готов?
– А там не сказано. Там просто – «Будь готов!» И всё…
– Так. Короткий привал, минут пятнадцать. Инжира поблизости нет, есть дикая груша – это налево. Есть кизил – это направо. Больше двадцати метров от дороги не отходить! Кто отходит на двадцать пять – убью! – шутит Дмитрий Сергеевич и, повернув направо, начинает пастись в кизиловых зарослях.
Я подхожу к кусту, пробую ягодку. Вкус – изумительный! Я делаю «про запас» несколько глотков прохладной воды, выбулькиваю остатки на землю и начинаю набивать спелыми кизиловыми ягодами свою флягу, изредка отправляя ягодку-другую в рот. Я, кажется, начинаю понимать, что такое «пищевой резерв» и «кормовая база». Фляжка почти полна. Я стучу донышком по ноге, утрамбовывая кизиловые ягоды, и как раз успеваю набить флягу доверху, когда слышу:
– Конец привала. Стройся! Запе-вай! «Взвейтесь кострами…»
Я бы, например, ещё часок попасся на кизиле. Потом кто-то запел:

Вова за домом нашёл пулемёт…
Больше в деревне никто не живёт…

Не помню, может быть, это даже я запел своим плохо поставленным козлетоном…
– Прекратите петь глупости, – сказал Дмитрий Сергеевич.

Я натёр ногу. Официальная медицина называет это «натоптыш», у нас дома называли «водянкой», наступать на внутреннюю часть стопы больно, и я иду, внимательнейшим образом глядя себе под ноги, чтобы не наступить больным местом на камень. Что-то ярко блеснуло, как осколок стекла. «Откуда здесь быть стеклу?» – мелькнуло в голове. Я наклонился и поднял удивительной красоты кристаллик горного хрусталя. Сантиметра полтора длиной, заострённый, как плохо зачиненный карандаш, другой стороной он врастал в непрозрачную породу и у основания был как бы молочным. Я не уверен в точности, но для себя я определил его как дымчатый горный хрусталь, хотя, возможно, он был и обычным горным хрусталём. Вот это трофей! Вот это украшение моей коллекции! Даже нога прошла! Я пригляделся – просто водянка лопнула…
Ещё один «привал» был среди кустов орешника-фундука, называемого некоторыми «лещина». Я сделал попытку раскусить орех. Не вышло. Ну, ладно, нарву, потом камнями поколю. Что-нибудь около стакана орешков я забросил себе за майку.
Вскоре мы дошли до каменных валунов – конечной цели похода. «Дольмены», как назвал их Дмитрий Сергеевич, представляли собой огромные, метра два с половиной в диаметре валуны, штуки три или четыре, лежащие плотной кучкой. В боку одного из них зияло отверстие идеально круглой формы, чуть уже жерла канализационного люка, за которым находилась полость, в которую каждый из нас залезал, а дальше – по вкусу залезавших. Кто кричал, кто ощупывал внутренность полости (погребальной камеры пращуров). Я постучал по днищу – мне показалось, что дно тонкое и под ним есть ещё одна полость. К чести пионерского отряда, внутри дольмена ничем предосудительным не пахло и карапузикам там делать было нечего. Кто-то пустил слух, что внутри спрятано сокровище, а я так до сих пор уверен, что это так, но до настоящего времени ни с кем своей уверенностью не делился, в эгоистическом желании овладеть сокровищем в одиночку.
Вернулись мы более коротким путём, по шоссе, и почему этим путём не пошли сразу? Я думаю, Дмитрий Сергеевич просто захотел нас побаловать кизилом. Орешки я, уже по дороге назад, решил отвезти домой, угостить маму, тётю Маню и тётю Асю, и, придя в лагерь, сходил в камеру хранения и высыпал их в рюкзак.
На этом поход, собственно, и закончился.
«Вот он, мой пищевой резерв», – потрогал я горячую фляжку. Повесил её над кроватью на гвоздь, торчащий из выступа стены над головой, и отправился на ужин, принимать очередную порцию вермишелевой запеканки со сливовым повидлом и жиденького компота из сухофруктов. Отужинавшие тихонько, тайком от пионервожатых, напевали:

Каши не дали, котлет не дают.
Дайте хоть супу!
Из кухни доносится повара бас:
«Чешите за луком!»

А потом, как говорится в лучших образцах школьных сочинений на тему «Как я провёл лето»: «усталые, но довольные, мы вернулись домой». Дмитрий Сергеевич на сон грядущий почитал нам какой-то ужастик про замок, в котором, ну, не то чтобы водились привидения, но статуи приходили в движение, в глазных щелях железных рыцарей появлялись чьи-то внимательные глаза, посетителей замка охватывал леденящий ужас, отчего они быстро делились наворованными сокровищами с истинными наследниками, и те, усталые, но довольные, женились на дочерях посетителей… Под эти финальные аккорды ужастика мы засы… па… хрр… хррр…
Проснулся я оттого, что на меня капала кровь. В слабом свете месяца я в ужасе увидел, что в крови была вся подушка, тонкая струйка уже стекла с подушки на простыню и впитывалась в матрас. Видимо, кого-то из пионеров зарезали на чердаке абреки, предварительно просверлив отверстие для стока крови над моей головой. Дрожащими руками я шарил по стене в поисках выключателя, оставляя кровавые пятна на водоэмульсионной краске. Я забыл имя нашего пионервожатого, иначе я бы уже истошно завопил. Наконец, я нашарил выключатель… О, едри твою переспевшего кизила мать нехай! Из моей кормовой базы на подушку мерно капал забродивший пищевой резерв.
Когда меня понесут хоронить, вспомните, что, не случись со мной этого происшествия, я бы протянул ещё недельку!..

В лагерь приехала мама.
– Мамочка, мышка моя, как же ты здесь очутилась?
– Володька, – мама чуть не плачет, – в командировку напросилась. Загорел-то как, а худой по-прежнему.
– Мама, ну ты же знаешь: это у меня конституция такая, сталинская.
– Никогда так больше не говори. Спроси у вожатого, можно ли нам пойти на море.
– С родителями можно, а если без родителей – убью! – сказал проходивший мимо Дмитрий Сергеевич.
– Мамуля, не бойся, дядя шутит.
– Я понимаю. Пошли, моё сокровище.
По дороге я поделился с мамой всеми новостями, рассказал о приятелях, неприятелях, о горном хрустале и «пищевом резерве». Мы пришли.
– Ты скажи, как вас кормят?
– На убой. Только не так вкусно, как дома.
– Мышонок мой, а я тебе домашних пончиков привезла, а ещё тут колбаска, инжир…
– Мамулька, я есть не хочу. Я купаться хочу!
– Ну, беги… – мама смотрит на часики.
– Мама, ты тоже только на десять минут в воду отпускаешь?
– Нет, Володёнок! Просто у меня через два часа пригородный, мне ещё на работу надо.
Я вылезаю, подрагивая, из воды и ложусь на полотенце. «Вот мама – и это не забыла!..» Меня охватывает ощущение полного, безграничного, как море, счастья. Тихо, тепло, ниоткуда не дует, и мама рядом. Как в Геленджике. Только папа больше никогда не приплывёт.
– Мама, а ты завтра придёшь?
– Не могу, Володёнок, мы завтра возвращаемся в Ростов.
Потом мама приводит меня в лагерь. Я говорю:
– Подожди, я тебя с моим другом познакомлю…
– Володёнок, ты прости, но мне уже некогда…
– Ну, подожди хоть пять минут, я из камеры хранения возьму орешков-фундук, тебе берёг.
– Не могу, моя радость, пригородный через полчаса. Привезёшь. Уже и осталось-то дней двенадцать. – Мама целует меня и быстро уходит опять в сторону моря; я провожаю её глазами, пока она не скрывается за поворотом.
– Вов, ты где был? Ты полдник пропустил.
– А что давали?
– Запеканку и компот. Мы втроём твою порцию размотали и сожрали. И компот выпили.
– Компота жаль. Я б сейчас не отказался. Накупался, на солнышке нажарился.
– Ты что, на море был?
– Аhа!
– Так выгонят же из лагеря, если узнают.
– А Димитька уже знает.
– Ну, и чо?
– Ну, и ничо! Он сам отпустил.
– ???
– Я с мамой был, мама ко мне приезжала. Из Ростова.
– Счастливый! Ну, и чо, завтра опять пойдёшь?
– Завтра? Завтра – не получится, уехала уже мама.
– Жалко, а то б мы и завтра твою порцию съели.
– Витёк, ты вот что, позови Серенького и Петушка. – Это «собутыльники», друзья и соседи по столу. – А я пока остатки своего кизила водичкой разбавлю.
– А чо?
– А вот чо! – я развернул бумажный пакет. Глазам предстали десяток пончиков, десятка полтора ярких шоколадных конфет, я по привычке рассматриваю фантики: «Южная ночь», «Ласточка», «Ривьера»… А ещё граммов четыреста «Золотого ключика», ворох инжира и большой кусяра копчёной колбасы.

Мы снова на море. Купаться можно уже двадцать минут, и это хорошо. Плохо, что долго ждать, пока накупается второй отряд. Но я даром времени не теряю. Бродя по полосе прибоя, поднимаю кремешки. Вот чёрный с белыми полосками. Неужели агат? Ладно, дома разберёмся. Вот тютелька в тютельку семечка, вернее, осиновый скрипун. Красиво. А это, наверное, халцедон. Да, не забыть от того голыша, что на берегу нашей речки, отколошматить кусок – это точно полевой шпат, правда, не исландский – тот раскалывается на совершенно правильные ромбики, вернее, параллелепипеды. А это что, красненькое? Я поднимаю полупрозрачный камешек с сиреневым отливом, с одной стороны, в углублении, его поверхность покрыта такими же по цвету кристалликами. С другой стороны можно различить концентрическую слоистость, образованную более насыщенным красным цветом. Теперь я не сомневаюсь, что это сердолик. Из таких камешков японцы делают нэцке, египтяне – священных скарабеев, а древние греки – камеи.
На берегу нашей горной речушки я нашёл белый плоский камешек совершенно правильной овальной формы, размером с десертную ложку. Первой мыслью было вырезать камею и подарить маме. Потом я вспомнил, что мама никогда никаких брошек не носит, да и камею вырезать я не сумею. А камень удивительно мягкий, конечно, гораздо твёрже мела, но своим перочинным ножичком я довольно быстро превратил его в «куриного бога», проковыряв две глубокие ямки около узкой стороны, вскоре превратившиеся в сквозное отверстие. Потом с одной стороны я вырезал сердечко, вернее, срезал камень вокруг рисунка червонного туза, и вспомнил, как тётя Маня в Георгиевске вырезала трафаретку для игральных карт. «Вот кому я подарю этот камешек! Пусть тётя Маня хоть до вечера поносит. Крестика она не носит, а в Бога, похоже, верит». С другой стороны камня я срезал всё лишнее, кроме православного креста с косой перекладиной. Как ни мягок был камешек, но ножик пришлось точить не раз. Благо и оселков вокруг было полно – всё побережье Чёрного моря и горной речки.

Предпоследний день в лагере был светел и тёпел. Завтра домой. Кто обрадован, например я, а кто и опечален – видимо, дома ещё хуже. Завтрак. Сегодня к запеканке дали не сливовое, а грушевое повидло, не скажу, что вкуснее, но разнообразнее. И в компот что-то добавлено. Может быть, даже сахар.
– Витёк, ты наелся? – спросил я Машкова.
– Не-а…
– Вот и я не-а. Пошли сливы колхозные на червивость проверять?
– Ага! А там стукарь с винтарём – как впаяет в жопу порцию соли – никаких слив не захочется.
– Витёк, во-первых, у него не винтарь, а берданка, значит, соль полетит недалеко. Во-вторых – стукарь будет нас ждать, где всех, возле сортира, а мы обойдём сад и нахально через фасадный забор перелезем. Там нас никто не ждёт.
– А из лагеря как выйдешь? Там на воротах не наши стоят, и вообще сегодня там бабьё.
– Да, а если… – Мы переглянулись и, поняв друг друга без слов, взяв в руки по паре хворостин, пошли к выходу «в горы». Вечером должен быть костёр с песней «Взвейтесь кострами…» Мы подошли.
– Вы куда? – девица, лопаясь от гордости за то, что ей доверен такой важный пост, выставила вперёд то, чему ещё расти и расти.
– Топливо для костра! – я выставил вперёд сухую ветку.
– Что я, дура, что ли? Для костра нужно вон сколько! – она взмахнула руками.
– Конечно, дура, – сказал Витёк, – вон сколько, – он взмахнул руками, – нам и поручили собрать. Это образчики!
– Сдашь по смене: два пионера придут после сбора топлива. Открывай! – сказал я.
Пройдя полянку, на которой уже громоздилась огромная куча сухостоя, добавив к куче ещё по паре веточек, мы свернули направо, прошли метров пятьдесят, обходя кусты и оплетённые лианами деревья, и… Перед нами стояло огромное инжировое дерево, снизу доверху облепленное спелейшими плодами. Нижние ветки были в пределах доставаемости, так что пастись можно было даже не влезая на дерево.
– Я фто-то не врубаюфь, фто ли об этом никто не внает? – спрашивает Витёк с полным ртом.
– Похове на то, – отвечаю я, – валь, фто вавтра уевваем, я бы вдефь еффё недельку попаффя…
Перед тем как вспыхнула гора сухостоя, к нам подошла девочка, охранявшая выход, и спросила, указывая на кучу размером с тот шалаш, в котором ночевал Ленин:
– Это всё вы насобирали?
– А что? – ответил Витёк вопросом на вопрос. А я откровенно сказал:
– Не всё, конечно, нам и другие помогали.

Последний день. Снимок на память. Торжественная  линейка закрытия. Взвешивание. Ланг! Поправился на один килограмм. Я бурчу себе под нос: «Если бы не вчерашний инжир – похудел бы на два». Потом мы идём в камеру хранения, я забираю свой рюкзак и – о мама рóдная! – на месте тех выступов, которые образовывали орешки, – аккуратные дырочки, как от пуль. Я спрашиваю у кладовщика:
– У вас тут мыши есть?
– Полно! – отвечает кладовщик.
На вокзале меня встречает мама. Эх, не успел купить орешков…
– Мамуля, прости меня, ничего тебе не привёз, даже орешков, – их в лагере мыши съели…
Тётя Маня спрашивает:
– Это ты сам сделал?
– Сам, тётя Маня!
– Чем же ты пилил?
– Перочинным ножичком, тётя Маня, – камешек мягкий…
– Спасибо, Володя! – Она вдевает в дырочку цветной шнурочек и вешает себе на шею, как ладанку.
Много лет спустя, когда тётю Маню хоронили, я увидел свой крестик, привязанный к левой бретельке лифчика.

Тётя Ася рассказывает о двух сёстрах, которых должны были переселить из аварийного здания во вновь выстроенное, оттуда выселили, а в новом доме только начали их этаж строить.
– Я хочу их в кухню летнюю пустить, – говорит тётя Ася.
– Ну, пошли, хоть немного уберём, – сказала тётя Маня, – а то там такой свинюшник…
– Свинарник? – уточнил я.
– Нет, именно свинюшник, в свинарнике чище. Кстати, девочки, я на базаре видела – поросяток продают – вот таких! – тётя Маня расставила пальцы. У меня непроизвольно вырвалось:
– Это у них между глаз?
– Да нет! Совсем крохотки, а едят что попало: и картофельные очистки, и рыбьи кишки… Купили бы одного – он с Ваську размером. А к Новому году отъелся бы и – считай, даром жареный поросёнок.

Мы знакомимся с Лидией Осиповной и Марией Осиповной. Очень милые, тихие, трудолюбивые женщины. У Лидии Осиповны что-то с лицом. Много лет спустя я бы поставил диагноз «акромегалия и последствия церебрального паралича». Она страшно близорука, когда что-то читает – водит бумагой в двух сантиметрах от глаза. Почти целый день вяжет из толстых ниток авоськи при помощи двух дощечек, концы которых имеют вырезы вроде щучьего хвоста; на них наматывается строго по счёту какое-то количество витков ниток так, что за неполный день Лидия Осиповна успевает связать авоську, а если вяжет с самого утра до позднего вечера, то и две. Авоськи потом Мария Осиповна продаёт на базаре, на вырученные деньги покупает какую-то еду и всё хочет нас с Колькой чем-нибудь угостить. Мы отказываемся, иногда сами чем-нибудь угощаем наших «квартирантов». По-моему, никакой платы с них наши родители не взяли, кроме трёх авосек, от которых не смогли отказаться, и то потому, что Лидия Осиповна сказала, плача: «Это потому, что я такая страшная? Вы брезгуете?» Я не помню, сколько времени они у нас прожили. Когда Лидия Осиповна вязала, а мы торчали рядом, она что-нибудь рассказывала. Мне запомнилось только то, что, когда она была помоложе, ноги ещё не отказывали, она несколько раз ходила пешком в Таганрог, проведать сестру. Утречком рано выйдет, ближе к полудню – привал, поест, попьёт половину того, что с собой несёт, и опять пошла, часиков в шесть-семь – второй привал, доела, допила, отдохнула, и опять в путь. А к вечерку и к сестре придёт…

Я не знаю, что нашло на наших родителей, скорее всего то, что они с детства, с утра до ночи, будучи юннатами, возились с живностью в своём школьном «живом уголке». Во всяком случае, это была одна из немногих глупостей, которую, по моему разумению, они сделали. Они купили поросёночка, хотя летняя кухня была ещё занята. Может быть, они намеревались держать его в коридоре, возле парадной двери, но там было холодно, в те годы и осень была холодная, и зима морозная. Короче, поросёночка, которого, разумеется, тотчас же окрестили Васькой, поселили в жилой комнате. Это с нами: со мной и Колькой. Это когда родители на работе.
Мы юннатами не были. Мы видели фильм лжебратьев Васильевых «Чапаев». Васька – не видел. Он не захотел ходить под седлом – под вышитой мамой подушкой-думкой. Не дался он и без седла. Когда Колька рухнул на него так, как обычно обрушивался на меня, и, подмяв, оседлал, Васька заверещал на поросячьем языке, почти как я: «Пусти, такой-сякой разэтакий!» (в отличие от меня, сказывалось наличие внутренней культуры), но, опять-таки в отличие от меня, пустил длинную вонючую струю – сказывалось наличие внутренней недопереваренной пищи… Не помню, что было дальше в тот день. Может быть, я катался от смеха по полу, стараясь не испачкаться в Васькином содержимом, может быть, катался на Ваське, объезженном и прирученном Колькой, – не помню. Помню только, что на следующий день, помыв Ваську в выварке, родители отнесли его на базар и продали, потеряв в деньгах, как и Васька в весе, только чуть больше половины.
Как хорошо, как чисто и просторно стало в нашей небольшой квартирке!

Возможно, имя Ваське было дано в пику соседу Василию Анисимовичу. Мне кажется, он того стоил. Как-то он перевернул в коридоре свою банку с керосином, на деревянный пол выплеснулось не менее полулитра керосина. Я был свидетелем инцидента. Он сказал:
– Ну и вонища! Пусть выгорит!.. – и бросил на разливающееся пятно горящую спичку. Полыхнуло так, что ещё бы пяток секунд – мы бы с ним сгорели заживо: кругом сухое дерево, керосин, примусы… Надо отдать ему должное: он пришёл в себя быстрее меня, я не успел сообразить, что надо делать, а он уже колотил по пылающей луже матрасом, и потушил-таки!
Вскоре у Шуры появился жених, потом он стал мужем. Потом зять и свёкор купили большой настольный бильярд со стальными шарами, почему-то без сеток на лузах, и шум падающих на пол шаров под аккомпанемент криков «Красавéц!», «Клапштосс!», «И не вякнул!» надолго отбил у меня охоту к игре на бильярде.
Бедная Клеопатра Николаевна…

Когда съехали в свой новый дом Лидия и Мария Осиповны, кухонька была такая ухоженная, побеленная, подкрашенная, что родители решили не поселять в неё нового поросёночка, а сдали чертёжнику Стёпе и его жене, имя которой я забыл; кажется, Вера. Стёпа нам с Колей как-то нарисовал танк Т-34. Я был в диком восторге. Больше всего меня поразил наружный топливный бак. Потом Стёпа рассказал историю о том, как какой-то организации нужен был чертёж паровоза. Зная, сколько стоит один чертёж, сколько должно быть листов, на эту работу для бригады чертёжников было выделено 1 000 рублей и месяц времени. Стёпа взялся начертить всё за 20 дней и за 500 рублей. Ему доверили. Когда он через 18 дней принёс чертежи, заказчик ему выдал 1 000 и ещё 200 за качество и срочность.
А ведь были когда-то порядочные заказчики!

Соседке Лиде Лексюниной  нужно было куда-то послать 100 пословиц и поговорок. У неё была – половина. Мы всей семьёй по её просьбе целый вечер вспоминали и записывали пословицы. Когда тётя Ася зашла к Лексюниным со списком, она увидала когда-то пропавший у нас коврик и сказала:
– Что-то мне этот коврик кажется знакомым?
Лексюнина, мать Лиды и Клавы, моментально ответила:
– Мы у вас ничего не брали!
А тётя Ася сказала:
– Лида, дай-ка карандашик, я ещё одну пословицу вспомнила. И приписала: «50. На воре и шапка горит».

Мама купила мне шапку. Шапка, как я и просил, была не собачья, а кроличья, но крашенная подо что-то более приличное. Она была тёплая, мягкая и чем-то неуловимым напоминала мою плюшевую собачку Кутю. В ту зиму мы друг без дружки из дома не выходили. Как-то мы с Колькой поехали в «Спартак» на «Тарзана». Трамвай был полон, на подножке висели. Колька протиснулся выше, я же протиснуться не смог и повис на подножке. Трамвай тронулся. Кондукторша закричала:
– Ты ещё куда, сойди с подножки!
– Щас, – ответил я, – трамвай остановится – я и сойду.
– Он ещё и острит! – воскликнула кондукторша, перегнулась через поручень и, сорвав с меня шапку, бросила её на дорогу. Если бы это была не моя любимая шапка, я бы так и поехал до «Спартака» без шапки. Я оглянулся, увидел, как удаляется от меня моя любимая шапка, и спрыгнул. Правнуки! Никогда не спрыгивайте с движущего транспорта, тем более спиной вперёд, тем более без шапки! Я так навернулся… ну, звезданулся… короче, так трахнулся затылком, что вас бы не было на свете, если бы не рыхлый, недавно выпавший снег. Подобрав свою любимую шапку, я решил не ждать следующую вредоносную кондукторшу, а пошёл в «Спартак» пешком. Колька уже стоял у самого окошка кассы.
– Коляй, держи деньги, – я успел ему протянуть червонец с портретом Ленина. Оказалось, Колька видел, как с меня кондукторша сорвала шапку, хотел крикнуть, что надо прыгать лицом вперёд, но не успел. Он попытался выскочить следом, в это время двери закрылись. Хотел подёргать за верёвку, которой кондуктор даёт сигнал водителю, но в этот момент увидел, что я поднялся и пошкандылял к своей любимой шапке. Тогда он успокоился и, доехав до кинотеатра, занял очередь в кассу.
А «Тарзан» мне не понравился. Куда лучше был «Багдадский вор» с Конрадом Вейдтом в роли колдуна или «Индийская гробница».

Ещё мы с моей любимой шапкой несколько раз ездили на коньках-снегурках по улице, зацепившись крючком из толстой проволоки за кузов машины с той стороны, откуда водителю нас не было видно.
А в следующую зиму, уже ближе к весне, я пошёл покататься на коньках в Александровский сад, своеобразный рельеф которого позволял съезжать «с горки» на довольно большое расстояние. Я уже шёл домой, когда меня окружила стайка подростков, человек восемь. Они сорвали с меня шапку, а поскольку я не заметил, кто это сделал и кому из остальных передал, то я только выругался в выражениях, от которых бросило бы в краску дядю Сашу. Тинейджеров в краску не бросило. Они лишь плотоядно залыбились…

В другой раз с меня сорвала шапку, уже другую, пара великовозрастных бандюганов, когда мы с Колей Миненковым возвращались домой с катка «Трудовые резервы». Один из них с вопросом «Закурить есть?» подошёл вплотную и схватил рукой так, что и рот закрыл – я не мог закричать, и вырваться не мог; потом он снял с меня шапку, подошёл к другому, и они вместе быстро зашагали в сторону Первой Советской. Мы с Колей Миненковым, держась на расстоянии метров тридцати, бежали следом и орали:
– Эй, отдай шапку! Верните шапку! Шапку отдайте! – Подойдя к фонарю, бандюги внимательно осмотрели её, один другому сказал что-то вроде «это кошка драная» или «орут, как кошки драные», и они отфутболили шапку в нашу сторону.
Я почему не стал подавать на них иск в суд, чтобы взыскать за моральный ущерб – подумалось: «Сейчас вернутся в свой «грот» ночевать, а главарь им скажет: «Без дувана пришли – будете сегодня спать у входа, с карапузиками».

Тётя Ася приходит с работы грустная:
– Пришла разнарядка – надо одного человека направить в Ленинград, в Институт зоологии и фитопатологии, сокращённо – ИЗиФ, страна повышает образовательный ценз чиновников. Полина Александровна ехать не может, у неё печень, а у меня печени нет. Зато у меня маленький сын. «А сына вы возьмёте с собой, разве в Ленинграде школ нет?..» Нет, я не могу ехать. «Бумажечка есть?..» Какая бумажечка?.. «Чистая. Пишите: «Заявление». С новой строчки: «Прошу уволить по собст…» Подождите! Я увольняться не собираюсь. «Тогда в понедельник – вот билеты, взрослый и детский, командировочные и прочее». А сегодня что? Четверг? Что же делать?.. Выписаться из домовой книги. Забрать из школы Колины документы. Собрать вещи. Когда ж я успею?..» – тётя Ася плачет. На семейном совете решено: она едет одна, готовит почву, а через три-четыре месяца приедет Коля. Образовательный ценз он будет повышать в Ленинграде.
Месяца через три мой братуха уехал в Ленинград на долгих три года. Его проводили на вокзал всей семьёй. Я остался один. Тётя Маня спросила:
– Что, вместе тесно, а врозь – скучно?..
– Не то слово, тётя Маня. – «И скучно, и грустно, и некому… руку… набить…» – вспомнил я слова великого поэта с моей редакторской правкой.

Во двор приходит бродячий скрипач. Он одет очень прилично, на нищего не похож. Играет что-то очень хорошо, кажется Сарасате «Цыганские напевы». Я стою в трёх метрах перед ним, от восторга открыв рот. Когда он кончил играть, к нему стали подходить с деньгами, вышла и мама, держа в руках рубль, потом сказала мне:
– Вовка, пошли домой.
Скрипач спросил:
– Мадам, это ваш сынок?
– Мой, а почему вы спрашиваете?
– Видите ли, мадам, я много лет преподавал музыку, и я вижу, что вашего сына заинтересовала скрипка. Меня зовут Андрей Калинникович, можно узнать ваше имя?
– Мария Николаевна, а это – Володя. – Мама нагнулась ко мне. – Тебя действительно заинтересовала скрипка?
– Угу. Аhа. Да. Очень.
– Мария Николаевна, у меня к вам предложение. Давайте Володя со мной позанимается месячишко – поверьте, я ещё не потерял педагогических навыков – а через месяц, если он будет делать успехи, мы поговорим с вами о гонораре. Я живу на Четырнадцатой  линии, номер третий, как и у вас. Прежде он не занимался музыкой?
– Нет, никогда.
– Это очень хорошо. Tabula rasa, лучший материал для педагога.
Думаю, что эта «tabula rasa» была последней каплей, склонившей весы в пользу предложения Андрея Калинниковича. На следующий день утром мама спросила меня:
– Ты адрес не забыл?
– Что ты, мам, это же не отчество.
– А отчество помнишь?
– Калинникович.
– Ну, беги…

Я вхожу в небольшой коридор, из него попадаю в огромную комнату, больше напоминающую музейный зал. В комнате, помимо обычной мебели – стенд с минералами, и чего в нём только нет! В углу какое-то замысловатое сооружение из громадного глобуса, дюжины будильников и шестерёнок.
– Ну, здравствуй, Володя, – отвечает Андрей Калинникович на моё приветствие, – садись!
– Спасибо!
– Ты ноты знаешь?
– До-ре-ми-фа-соль-ля-си, – говорю я, – а можно посмотреть минералы?
– Можно.
– Ух ты! Андрей Калинникович, а это гранат?
– Слева? Гранат.
– А у вас зелёного нет? Ну, как у Куприна в «Гранатовом браслете»?
– Нет, Володя, это действительно большая редкость. А ты помнишь, что просил Желтков в конце своего предсмертного письма к княгине Шеиной?
– Не помню.
– Он попросил её сыграть вторую часть сонаты Бетховена «Аппассионата», в музыкальных кругах называемой соната D-dur номер два. – Андрей Калинникович взял скрипку и сыграл несколько музыкальных тактов. – Нравится?
– Очень. Андрей Калинникович, а что такое D-dur?
– Ну, это всё равно что ре мажор.
– А! Андрей Калинникович, а какой это гранат – пироп или альмандин?
– Кажется, спессартин, но к музыке это не имеет ни малейшего отношения.
– Да, я понимаю…
– Ну, так заниматься будем? Ну-ка, возьми в левую руку скрипку. Так, к ключице обечайкой подвинь. Вот эта часть называется обечайка. А ключица знаешь где? Вот и хорошо. Раз альмандин знаешь, пироп знаешь, скоро и анданте, и аллегро узнаешь…
– Андрей Калинникович, а можно ещё минералы посмотреть?
– Ну, посмотри…
– Андрей Калинникович, а это не аметист?
– Нет, Володя, если бы это аметист был, я бы уже в замке жил, в Швейцарских Альпах. Я не думаю, что аметисты могут быть такой величины. Это флюорит.
– А, плавиковый шпат, что ли…
– Совершенно верно. А теперь в правую руку смычок бери, большой палец сюда, остальные сюда. Так. В левую руку скрипку. Так. Ну, и проведи смычком по струне. Да… Пока ещё ты, как понимаешь, не Паганини.
– Андрей Калинникович, а вы знаете эту детскую шутку: «Бетховен проснулся, протёр Глазунова, выпил Чайковского, вышел во Дворжака. В животе у него было Пуччини и Паганини, ну там, потом он сделал могучую кучку и так далее…
– Вот видишь, даже произносить стыдишься. Знаю я эту детскую шутку. Ты подбородок вот сюда положи… А, да так и называется – «подбородник». Левой рукой гриф охвати. Так, попробуй достать первую струну. Нет, это четвёртая. Толстую достань. Так что же ты при этом сам извиваешься! Ой, как всё запущено! Попробуй достать большим пальцем левой руки левое предплечье.  А если другой рукой помочь… Так… так… Ещё немножко… Больно. А почему мне не больно? – Андрей Калинникович, не помогая правой рукой, почесал большим пальцем левой руки своё левое предплечье. – Я вижу ты устал – отдохни.
– Андрей Калинникович, а у вас халькопирит есть?
– Есть в нижнем ряду, примерно посредине.
– У, тусклый какой. Я вам принесу – у меня блестит как золото – в угле нашёл.
– В какой шахте, в каком забое, на какой глубине, дата, фамилия нашедшего?
– Андрей Калинникович, я в своём подвале зимой нашёл.
– Не надо, Володя, научного интереса не представляет, а что блестит ярко, так и медная ручка, если почистить, блестит. Ну что, отдохнул?
– Нет ещё. Андрей Калинникович, а что у вас это с глобусом?
– Моё изобретение. Часы, показывающие время в любой точке земного шара, дату с поправкой на смену календарей, ну и ещё кой-какие параметры. Который час сейчас, например, в Токио? – он покрутил какое-то колёсико, глобус провернулся так, что в центре сооружения стала видна Япония. Пока вращался глобус, вращались стрелки на всех будильниках, кроме одного. Я спросил:
– А на этих часах время московское?
– Гринвичское, – ответил Андрей Калинникович, – ну, я вижу сегодня тебе не до музыки. Значит, так, если надумаешь заняться музыкой – милости просим. Если нет – скажешь маме, что tabula осталась rasa, запомнишь?

Тётя Маня сказала:
– Марочка, я теперь в роли наставницы вроде не нужна, я не могу без работы сидеть, в Карантинной инспекции нужен энтомолог…
И потянулись дни, скучные, долгие, когда я был дома один, без мамы, тёти Мани и тёти Аси. Без Кути, без Зирки и ходиков. Без Кольки, который один мог заменить трёх последних. Остались книги. Прочтя гоголевского «Вия», я вздрагивал от каждого шороха тараканов в кухонном шкафу, боясь пошевелиться, ожидая, что вот-вот со скрипом оторвётся половица, из подполья вылезет покрытый шерстью Вий и промолвит глухим замогильным голосом: «Поднимите мне веки… Не вижу!..» Вдруг в окно забарабанили и мамин голос очень громко крикнул:
– Вася, открой!
Я пулей вылетел в коридор и открыл парадную дверь. Рядом с мамой стоял какой-то тип в кепочке, с тяжёлым подбородком и руками в карманах брюк. Мама влетела в коридор и, захлопнув дверь, тяжело дыша, позакрывала на все запоры и задвижки.
– Мама, что случилось?
– Ой, Вовка, как хорошо, что ты быстро открыл. Дай отдышусь… Фу!.. Сегодня Евдокия Панфиловна наша приходит сама не своя – вчера ограбили, буквально у дома. Парень с девушкой. Девица ему сказала: «Валя, действуй!» – он вырвал сумочку, ударил её по лицу – вот такой синяк под глазом – и оба убежали. А я сейчас только на Одиннадцатую свернула – стоят двое, и она ему говорит: «Валя, действуй!». Он стал переходить на нашу сторону, я побежала, он уже почти догнал, когда я в окно забарабанила. Только когда я «Вася, открой!» крикнула – приостановился; если б ты пару секунд промедлил – остались бы на целый месяц без зарплаты: у меня в сумке получка, а то ещё и по голове мог бы чем-нибудь стукнуть…
Да, подумал я, вот кого надо опасаться, а не Виев каких-то.

В кинотеатре «Спартак» шёл фильм «Мисс Менд». Насладившись приключениями героя-злодея Чичо, я отправился в расположенную невдалеке детскую библиотеку, записался и попросил, разумеется, повесть «Месс-Менд» Мариэтты Шагинян.
– Книга только в читальном зале, сейчас читается, – сказала библиотекарь.
– А «Приключения Нила Кручинина» у вас есть?
– Нет!
– А Ната Пинкертона?
– Тоже нет. Возьмите «Малышок» Ликстанова.
– Читал… – вздохнул я.
– Возьмите «Школу» Гайдара или «РВС».
– Тоже читал.
– Ну, тогда я не знаю…
– А «Боб, Соломинка и Лапоть» у вас есть?
– Не помню. А кто автор?
– Кажется, Чехов, – я сжал рукой себе рот, чтобы не заржать.
– Не знаю, сейчас посмотрю… – она вышла. Тут засмеялась девочка, которая в это время вставала из-за стола. Своим смехом она чем-то неуловимым напоминала мне Аллочку из восьмого номера.
– Берите вашу Шагинян, я сдаю. – Она подошла. Своей походкой она неуловимо напоминала мне Лилю из пятого номера.
– Понравилось?
– Кино лучше. – Я посмотрел на неё повнимательней. Лицом она неуловимо напомнила мне Бэллу с 12-й линии, в которую был влюблён Генка Мироненко.
Я взглянул в её глаза и сказал:
– Ваши глаза чем-то неуловимым напоминают мне дымчатый горный хрусталь. Можно вас проводить? – Видя, что она мнётся в нерешительности, спросил: – Вы были на сеансах Вольфа Мессинга? Нет? О, я вам расскажу по дороге…
Подошла библиотекарша:
– Не нашла. Может, другой автор?
– Да, кажется, Куприн.
– Сейчас посмотрю… – Я сжал рот рукой. Когда пароксизм прошёл, я сказал:
– Не надо. Вот девушка сдаёт Шагинян.
– Подождите, я запишу на вас.
– Не надо, она мне обещала рассказать по дороге… – Мы вышли.
– Что я вам обещала рассказать? Это вы обещали мне рассказать про Вольфа Мессинга!
Я стал заливать, ну, травить баланду, вдохновенно привирая и ставя себя на место тех зрителей, которые были наиболее удачно одурачены великим шарлатаном.
– Вот мы и пришли.
– Как? Так быстро? Я вам не рассказал и половины.
Она повернулась ко мне:
– Вы лучше скажите, что вы там говорили про горный хрусталь?
– А! Это минерал. Он есть в моей коллекции. Я коллекционирую минералы. У меня уже есть халькопирит, халцедон, сердолик… Вы не коллекционируете нэцке?
– Нэцке – нет! Мы с сестрой коллекционируем фантики.
– Сколько лет нашей сестре?
– Шесть.
– Счастливый возраст беззаботности. Так мы увидимся завтра?
– Завтра?.. – она слегка приблизила ко мне своё лицо. – А вы расскажете про дымчатый горный хрусталь? – её голос чем-то неуловимым напоминал голос Дорониной, когда она спрашивает: «А вы любите театр?..»
– Обязательно, – сказал я, уточняя место и время свидания.
«Всё, женюсь! – восторженно размышлял я, возвращаясь домой. – Она знает, что такое «нэцке», и умеет слушать. Надо подарить ей самое дорогое, что у меня есть, – мои фантики!»
Придя домой, я выдвинул из-под кровати корыто и подозрительно посмотрел на тётю Маню:
– Тётя Маня, а что это фантиков поубавилось? Вы никак ими печку растапливали?
– Было дело! – тётя Маня вздохнула. – Не сидеть же в холоде. А ты бы выбрал что-нибудь одно: жуков или минералы, спички или открытки, монетки или фантики, гайки или экстр… тьфу… экслибрисы…
– Ладно, тётя Манечка! – я чмокнул её в щёчку. – Прощаю. Я вам оставлю на растопку погрязнее.
На следующий день я встретил свою ундину. Я сказал:
– Лимузин и скотчтерьер за мной, а это передашь сестры, у сестре таких ещё нет. Они старше неё, – и передал два больших пакета с самым дорогим. Потом я заливал про жуков-бомбардиров, сердолики и лабрадориты, Маковских и Шагала, престидижитаторов и манипуляторов…
Кончался день, катя к вечеру солнечное колесо. Вдруг ундина спросила:
– Володя, а что такое нэцке?
Я остолбенел. Едва выдавив из себя порцию информации о миниатюрной японской пластике, я услышал:
– Володя, а как вы их ложили: по названиям или по фабрикам?
Солнце померкло. Хлопнув себя по лбу, я воскликнул:
– Ёшкина кошка, я ж опаздовываю на семинар по египтологии. Я побёг!..
Больше я ундину не встречал, а имя позабыл.

Умер Сталин. В школьном коридоре выстроены все классы. В школе резко повысилась влажность: плакали Марк Самойлович, Ирма Саулович и Тарас Саввич, плакали Серафима Владимировна, Зинаида Ивановна и Евгения Андреевна, вытирали слёзы Илья Васильевич, Елизавета Аркадьевна и Анастасия Эрастовна. Не плакал только Эмилий Александрович, но и он казался растерянным. Глухим и подавленным голосом директор школы сказал:
– Вся страна переживает непоправимую утрату. В школе объявлен траур, сегодня уроков не будет. Можете идти по домам.
– Ура! – сказал кто-то не из нашего класса…

За окном слышны звуки работающей строительной техники, грузовых машин, голоса, своим повелительным тембром дающие понять, кто здесь прораб, а кто раб. Я вышел из дома. Нашу мурчалку утюжили бульдозеры, подходили огромные самосвалы, экскаватор насыпал их доверху многолетним мусором. Через несколько дней площадка была расчищена. Я узнал, что на месте свалки будет летний кинотеатр «Звезда».
Вскоре по красной линии с нашими домами возник забор кинотеатра, а тротуар от Первой Советской и до Трамвайной был заасфальтирован. Мы выглядывали с площадки лестницы, как устанавливали скамьи для зрителей, как возводился экран. Ещё неделька, и кинотеатр заработал. Почти всю весну, лето и почти всю осень, ежегодно и ежедневно, мы имели возможность смотреть фильмы, стоя на площадке лестницы и глядя через стену. На первом сеансе, особенно вначале, было неловкое чувство, что тебя видят зрители, но как-то, когда шёл интересный фильм, я взял билеты на всю семью и убедился, что нас из зрительного зала почти не видно, как и нам зрителей, зато экран виден весь и очень хорошо. Несколько дней прошли во всеобщем благоденствии.
Потом появились осложнения. Всё мальчишечье население Нахичевани, когда шёл интересный фильм, карабкалось по деревянным доскам, отгораживающим наш задомный промежуток от улицы, причём колючая проволока, местами опутывающая доски, им только помогала. Добираясь до верха, они становились на нашу черепичную крышу, потом перепрыгивали на стену, по стене пробирались до экрана и там спускались или спрыгивали внутрь кинотеатра. Бывало, что билетёр ловил кого-то из них. Пока он разбирался с жертвой и выводил её из зала, в кинотеатр ссыпалось ещё десятка два мальчишек, а вскоре и удалённый со второй попытки спрыгивал и терялся среди зрителей. Ежедневно до сотни мальчишек становилось на нашу крышу, и через неделю на углу не осталось черепицы, а через две недели и обрешётки, появилась угроза того, что провалится потолок в маленькой комнате. На охрану крова выходили родители, говорили:
– Мальчики, здесь нельзя лезть!
– Почему? – задавался резонный вопрос.
– Потому что вы уже проломили нам крышу, мы не хотим, чтобы вы проломили ещё и потолок.
– Мы не будем становиться на крышу, честное слово!
Но оказывалось, что единственная возможность проникнуть на халяву в кино – это стать ногой на наш потолок. Через месяц-полтора терпение родителей иссякло и «дежурства» прекратились. Поток дармоедов усилился, администрация кинотеатра стала терпеть убытки – этот поток сильно мешал зрителям, отвлекая от сюжета фильма. Было интересней узнать, сможет ли этот рыжий, которого выводят из зала, через десять минут снова спрыгнуть в зал. У наружной стены появился дежурный милиционер. Тактика мальчишек изменилась. Один из них доводил до белого каления милиционера, а когда последний бросался вдогонку за сорванцом, оставшиеся гуськом, как муравьи по ветке, устремлялись к вожделенной цели, промежуточным звеном в которой был наш потолок. Я не вру: раза два или три появлялась конная милиция, разгонявшая огольцов. Один раз точно, но в других случаях я мог и не услышать, милиция стреляла из револьвера, правда, без жертв, может быть, холостыми?.. Каждый вечер, если я не торчал на лестнице сам, я слышал периодический грохот над головой: это очередной кинолюбитель вносил свой вклад в проламывание нашего потолка.
Пошли дожди. Потолок быстро промокал в углу маленькой комнаты, и если на деревянном потолке потёки были почти не заметны, то по стене бежали сначала потёки, а потом и потоки дождя. Однажды Коля прибил несколько дощечек и, раздвинув оставшуюся черепицу, защитил от дождя квартиру на долгие три-четыре часа, до первого сеанса в кино.

Я влюбился в учительницу литературы. Как ни странно, это не сказалось на повышении успеваемости, я по-прежнему терпеть не мог ни луча света в тёмном царстве, ни четвёртого сна Веры Павловны, ни горьковской Ниловны. Зато мне самому снилась несколько раз Евгения Андреевна, причём в обстоятельствах, далёких от образовательного процесса. Единственным внешним проявлением моих чувств было стремление как можно красивей оформить тетрадь по литературе, в которой названия очередной темы или разбираемого произведения выводились изощрённым шрифтом, с необычайной раскраской, какой не было даже в классной стенгазете. Могу с уверенностью сказать, что по оформлению тетради я держал твёрдое второе место в классе. Подчёркиваю, что речь шла только о форме, а не о содержании. Моя тетрадь уступала лишь тетради Геннадия Карюкова, необыкновенно талантливого графика и художника, который после окончания школы оформлял афиши в одном из центральных ростовских кинотеатров.
Евгения Андреевна лицом была похожа на киноактрису Инну Кмит, фигурой – на Изольду Извицкую, голосом – на Марину Ладынину, а характером – на Маргариту Володину в роли комиссара. Не влюбиться в такую преподавательницу я не мог. И вот однажды, когда в классе разыгрывалась инсценировка по «Горю от  ума», Евгения Андреевна поручила мне роль Лизы. Мне, человеку с абсолютно традиционной ориентацией. Я, конечно, произносил реплики Лизы басом и даже пытался почёсывать затылок на манер Митрофанушки из «Недоросля» – бесполезно. Наличие у меня мужского пола Евгенией Андреевной было проигнорировано настолько, что, как только на экран вышел фильм «Анна на шее», я влюбился в Аллу Ларионову. Посмотрел фильм четырнадцать раз – именно столько дней он шёл в кинотеатре «Звезда», рядом с домом. И я нарочно не выучил стихотворения «Бородино» Лермонтова, который Евгения Андреевна задала выучить наизусть.
«Блю-блю-блю канари…» – звучало с танцплощадки в Театральном саду, и сладко замирало сердце от виолончельного женского голоса и от чего-то смутного, манящего и таинственного впереди.
Я влюбился в Аллу Ларионову. Я перестал видеть во сне Евгению Андреевну. Я испытывал дикую ревность к Николаю Рыбникову. Что в нём нашла Аллочка? Ни ростом не вышел, и в лице что-то блатное – как она могла? Правильно говорят: «Любовь зла, полюбишь и козла». Ну, понятно, он там, на студии, рядом, травил, наверное, байки, как он в кинофильме «Высота» чуть с высоковольтного провода не сорвался, но тут перед ним всплыло лицо Аллочки, и он, схватив провод зубами в последнюю секунду, подтянулся за счёт сокращения челюстной и мимической мускулатуры… Я ревновал её к Жарову, купцу, который увозил её на тройке… Я вместе с ней ронял слезу, закрашивая тушью дырочку на ботиночке…
– Мама, я так хочу в Москву, – сказал я как-то вечерком.
– Хорошо, Вовка, вот кончишь школу и съездим, посмотрим белокаменную.
«Блю-блю-блю канари…» – доносилось с танцплощадки.

Заболела Клеопатра Николаевна. Когда я спросил выходящего врача, почему больную не госпитализировали, врач спросил меня:
– А кем вы доводитесь больной Переверзевой?
– Никем, просто сосед.
– Нам не нужно лишнего повышения смертности в больнице, поэтому и не госпитализируем.
– Какой диагноз у больной?
– Э, да там букет, а главное – пневмония, воспаление лёгких. Если выкарабкается – ещё столько же проживёт, – сказал врач, уходя.
Клеопатра Николаевна «выкарабкалась». Но ей нужен был постоянный уход, которого мы ей дать не могли. Зюрьев к тому времени съехал с Шурой, зятем и бильярдом. Близилась осень, и однажды, относя Клеопатре Николаевне письмо от сына, который жил в Москве, я списал обратный адрес.
Моё письмо начиналось словами: «Как Вам не стыдно, уважаемый (имени-отчества не помню) оставлять без должного ухода Вашу маму, которая является нашей соседкой и в судьбе которой наша семья старается принять участие…» – ну и тому подобное на двух листах из тетради в клеточку.
Через пару недель приехал из Москвы мужик, чем-то неуловимым напоминавший мне… Нет-нет, не Ивана Фёдоровича Переверзева, игравшего заглавную роль в фильме «Адмирал Ушаков» и главную роль в фильме «Сильные духом». Приехавший мне напомнил того кагэбэшника, которого мы с братцем огрели когда-то по кумполу кофейной коробкой с вишнёвой веточкой. А ещё через день они с Клеопатрой Николаевной отбыли в Москву. Лет пять-шесть ещё мы с Клеопатрой Николаевной переписывались, а потом на моё очередное письмо я не получил ответа. А почта тогда работала хорошо.

Я перешёл в девятый класс. При школе, а может, и не при школе, возник «Клуб старшеклассников», в котором по вечерам встречались на Театральной площади человек десять, трое – из нашего класса, четверо – из других классов, а может, и из другой школы, и трое девчат. Одна из них, стройная высокая брюнетка с большими тёмными глазами Веры Холодной, произвела неизгладимое впечатление на мой зрительный нерв, и, придумав что-то невразумительное, я пригласил всю компанию к нам домой. К счастью, шестеро под уважительными предлогами отказались, иначе все бы просто не поместились. Но «Веру Холодную» я заполучил. Я разливался соловьём, что-то говорил о фотоаппарате «Комсомолец», который месяца три назад мне купила мама на день рождения…
Потом меня чёрт дёрнул показать гостям наш фотоальбом, в котором были и мною сделанные фотографии. «Вера» открывает альбом, и я вижу, что по странице ползёт жирный, как Зюрьев, и красный, как сердолик, огромный постельный клоп… Я стал такого же цвета… Я готов был провалиться сквозь землю… Я видел, как моя пассия небрежным жестом стряхнула насекомое на пол, и оно с максимальной скоростью понеслось под диван, на котором сидела компания. Сдавленным голосом я спросил:
– Может, чайку?
– Нет-нет, спасибо, нам пора, мы уже пойдём, – сказала «Вера Холодная», вставая с дивана. – Спасибо тебе, Томочка, что ты не добавила: «А то нас сожрут твои клопы!» С пылающими ушами я проводил гостей до выходных дверей.
– Что с тобой, на тебе лица нет? – спросила вернувшаяся с работы мама. Я рассказал ей о рухнувшей любви. Вероятно, никогда ещё столь мелкое насекомое не разрушало вмиг столь огромного чувства… На следующий день дома густо пахло дустом ДДТ. Лучше бы так пахло позавчера…
Месяца три я не показывался в «клубе старшеклассников», потом как-то случайно узнал, что моя пассия куда-то уехала. Я снова стал наведываться в клуб…

Близились школьные выпускные экзамены. Гуляя по Театральному саду, я набрёл на участок, где росла сирень. На одном кусте я заметил веточку, чем-то неуловимым отличающуюся от остальных. Я подошёл вплотную. Ветка сирени почти сплошь состояла из «пятёрочек», кое-где попадались шести- и даже семилепестковые цветки, и всё же это была не махровая форма. На остальных ветках этого куста росла обычная, четырёхлепестковая сирень. Нажравшись «пятёрочек» и отломив с куста белой сирени пару веточек маме, я шёл и размышлял: «Ну, для выпускных экзаменов я сожрал десяток «пятёрок», для экзаменов в институт – ещё пяточек, а для чего ж я сожрал ещё двести пятьдесят четыре штуки? Тьфу… Какая горечь во рту!..
– Спасибо, Володёнок, – сказала мама, – я так люблю запах белой сирени…
– Мам, а обычная сирень пахнет иначе?
– Конечно, Вовка, разве ты сам не замечал?..
А я и вправду не замечал.

Ну, про школьные выпускные экзамены я расскажу как-нибудь в другой раз, если расскажу вообще. Когда люди хорошо делают что-либо плохое или плохо что-нибудь хорошее, они стараются об этом не распространяться. Достаточно сказать, что на одном экзамене я добросовестно скатал то, что по старой дружбе подсунул мне Генка Мироненко, а на другом невинным голосом спросил экзаменатора:
– Евгения Андреевна, а как правильно написать: «борятся» или «борются»?
– Ланг, я объясняла это в шестом классе, повторяла в восьмом и десятом. Четвёртый раз, на выпускном экзамене, повторять, что надо писать «борются», я не буду…
По правде сказать, я и сейчас не знаю, как написать правильно, поэтому всегда пишу «вступают в борьбу».
Не буду рассказывать читателям, сколько у меня в аттестате троек. Лучше я честно скажу: ни одной двойки, а четвёрок в два раза больше, чем пятёрок, по биологии. Главное, что поведение в школьный аттестат не вошло!

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1131 автор
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru