А
Писатель — это всегда соединение величайшего стыда и величайшего бесстыдства. Может быть, поэтому-то они так редки. У тех, кто в наши дни пытается обойтись одним бесстыдством — надо надеяться, — ничего не выйдет.
Ялтинские таксёры, нападавшие на Василия Аксёнова за рассказ «Товарищ красивый Фуражкин», относились к литературе всё с той же ревнивой подозрительностью, как и коллежские ассесоры во времена Гоголя.
В романе Джона Апдайка «Бразилия» один персонаж — шаман в джунглях — говорит:
— Только Господь может творить (to create). Человеку доступно лишь раскладывать и перекладывать сотворённое (to rearrange).
Звучит как красивая формула капитуляции усталого художника, проливающая свет на многие неудачи позднего Апдайка.
Самые страшные и диковинные казни придуманы писателями. Машина, вырезающая кровавые заповеди на спине осуждённого, — у Кафки. «Механическое правосудие» — автомат для порки — у Куприна. Олеша в «Зависти» описывает казнь: человека кладут затылком на наковальню и бьют молотом по лицу. Фадеев был просто садистским писателем. У Андрея Платонова девушку Розу «пеленают» электрическим проводом, бьют бутылкой с песком по животу. Чудовищные казни и пытки у Шарля де Костера в «Тиле Уленшпигеле». А на самом деле обычнейшая пытка, описание которой сохранилось в протоколах допросов инквизиции: зажать пальцы ноги в винтовой зажим и закручивать винт. Нужное признание добывалось безотказно — разница была лишь в числе поворотов винта.
Фильм Вуди Аллена «Преступления и проступки» построен как апокриф «Преступления и наказания» и одновременно — как опровержение библейских обещаний о том, что добродетели воздастся, а порок будет наказан уже в этой жизни. Вечно спорящий с русскими классиками Вуди Аллен похож на Иова, который бы начал тяжбу с Богом, не дожидаясь, когда Тот пошлёт на него язвы, рубище, нищету, гибель близких.
Б
У Бабеля в киносценарии (написанном явно для заработка) есть сцена: старуха даёт сыну-комсомольцу крестик, а тот, не зная, куда его деть, прячет за голенище (рядом с ножом?). Видимо, замечательный стилист так устал, что уже не думал о смысле написанного, потому что через несколько страниц следует ремарка: «Милиционеры ползут с ружьями наперевес».
«Папа, напиши нам стихи». — «Не могу. Я ведь, слава Богу, не поэт, а прозаик». — «Хорошо, напиши про заек».
Бальзак, разоблачавший пороки общества, так ими упивался в процессе писания, что, когда его герои колеблются между добродетелью и развратом, очень хочется, чтобы они плюнули на скучную и фальшивую добродетель и поскорее ударились в блистательный разврат. А у Толстого, наоборот, разврат и вправду скучен.
Хочется спросить у знаменитого интеллектуала Сола Беллоу: а кто вам позволил писать так скучно? Ваш Мистер Сэмлер надоедает уже на первых трёх страницах. Вы прячетесь за него — но на самом деле это вам неинтересны слова, страсти, поступки, боль окружающих. Ни одного одиночного события, ни одного глагола совершенного вида. Важны только различные состояния, через которые проходит герой. За этим презрением к частным — отдельным — событиям, поступкам, словам таится идолопоклонство перед потоком, общим, бесконечно повторяющимся — только оно и считается у интеллектуалов — с их страстью обобщать, обобщать! — единственной правдой жизни.
В общежитии Литературного института меня однажды в два часа ночи разбудил пьяный крик за стеной: «...А я ему бля-на-хи-мать-не-мать... никогда не прощу бля-на-хи-мать-не-мать... засорения русского языка бля-на-хи-мать-не-мать...».
Аркадий Белинков — протопоп Аввакум от литературоведенья.
Западные слависты горячо полюбили Андрея Белого за то, что он дал им возможность почувствовать себя, наконец, на равных с русским читателем по степени непонимания литературного текста.
Трагизм фигуры Беккета. Что делать разуму, привыкшему одолевать бессмыслицу мира, пожирать её и создавать гармонию, когда всё объяснено, уложено в энциклопедии и справочники, а счастья всё нет? Искусство начинает делать своё вечное дело, то есть поставляет обществу то, что этим обществом утрачено, — бессмыслицу, абсурд.
Советских писателей заставляли переделывать их произведения по многу раз. Чтобы им легче было этим заниматься, им давали дачи в посёлке, который отсюда и получил своё название: Переделкино.
Дело не в том, что в 20-ом веке Пруст, Белый, Селин, Беккет, Гертруда Стайн и прочие смело порвали со старыми формами искусства и начали создавать что-то новое. Дело в том, что состояние одиночества и безлюбья, доставшееся им в удел, не только получило право на существование точно так же, как атеизм, гомосексуализм, феминизм, но и стало привлекать возбуждённое внимание одиноких и безлюбых, которые раньше стыдились своего удела.
Андрея Битова что-то вынудило написать одобрительную рецензию на сборник молодого автора. Он начал её так: «Проза эта представляет интерес как попытка заговорить, когда разговор то ли уже закончен, то ли ещё не начат...».
«Красота спасёт мир», — обещает нам Достоевский, в утешение всем утратившим надежду на милость Господню. И под прекрасные звуки «Героической симфонии» Бетховена им навстречу выходит герой романа Борджеса «Механический апельсин», с закрытыми от упоения глазами и с открытой бритвой в руке.
Михаил Булгаков изображает в «Мастере и Маргарите» Христа как очень доброго врача-чудодея, которому безумный евангелист Левий Матвей приписывает какие-то нелепые проповеди. Бог же предстаёт в виде самого-самого Главного Редактора. «Ваш роман прочитали», — многозначительно говорит Воланд.
Вы опишете хлеб, я опишу зрелища, и получится портрет эпохи.
Эпиграф — это такой маленький кусочек хорошей литературы, который показывает, как изящно, коротко и просто можно было сказать то, что ты уныло развёз на триста страниц.
Своими ушами слышал, как работник пожарной охраны в Публичной библиотеке Ленинграда попросил на абонементе книгу Бредбери «451 градус по Фаренгейту». Велели прочесть как подготовительную инструкцию?
Странное сочувствие Булгакова Пилату. Не потому ли, что он и себя порой чувствовал «умывающим руки»?
В
Книга Петра Вайля «Гений места» — великолепный музей восковых фигур.
Отвергая с юности советскую пропаганду, Пётр Вайль решил, что и сострадание отдельному человеку и страждущему человечеству есть выдумка коммунистической идеологии. В этом духе он и писал о литературе. Но это всё равно, как если бы дальтоник взялся писать о живописи.
Г
Дружеский шарж на Александра Гениса — он стоит в форме грибоедовского фельдфебеля перед шеренгой персонажей русской литературы и командует:
— Безухов, убери живот! Мышкин, не выпендриваться! Направо, на Митрофанушку!.. Налево на Веничку!.. Ра-а-авняйсь!..
Нельзя написать Хлестакова, Чичикова, Ноздрёва, Манилова — не любя их. Всю жизнь, на разные лады, Гоголь писал свой многоликий автопортрет — великолепный, как автопортреты Ван Гога. А потом оглянулся на эту галерею, узнал в ней себя и впал в тоску неодолимую.
Юрий Герман — консультант по гуманизму при Большом доме.
Порой создаётся впечатление, что Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» писал все эти благоглупости не потому, что верил в них, а потому что надеялся довести колдовскую силу слова — которой он так мастерски владел — до заклинания, до приказа жизни и истории: «Повернись к России передом, а к Европе — задом». Но пока жизнь и история не слушались, предпочитал оставаться в Европе.
Характер писательского напряжения можно сравнить с усилием сверловщика, погружающего сверло в металл: если пошло вдруг легко, значит началась пустота.
В драме Гоголя, как она предстаёт из его переписки, друзья-адресаты часто играют роль страдающего и вопрошающего Иова, а сам Гоголь — роль покорного судьбе утешителя.
Первоклассник сказал, что вырастет и станет писателем.
«Нет, Валерик, это не так просто, — говорит ему учительница. — Если нет особого дарования, писателем не стать».
«Стать, стать! — плачет Валерик. — Мне не нужно дарование. Нужно только крепко запомнить свою автобиографию и потом записать. Как Горький».
Всякий графоман — это смелый рядовой армии Красоты, честно сложивший свою немудрёную голову на дальних подступах к вечно неприступной высотке под названием Парнас.
Суть жизненной драмы Гоголя: терзания Хлестакова, с минуты на минуту ожидающего разоблачения.
Для того, чтобы из какого-нибудь персонажа вышел сложный и многогранный образ, нужно только не помнить, что ты писал о нём в предыдущих главах.
Каждый может описать стены своей камеры. Только гений способен пронзить их внутренним взором и описать стены своей тюрьмы.
Во всём творчестве Гоголя единственным по-настоящему страшным и отвратительным персонажем является обожаемый им Тарас Бульба. Ничего ужасного или отталкивающего в героях «Мёртвых душ» или «Ревизора» вовсе нет. Они не мучают, не предают, не убивают друг друга. Гоголь рвётся в исправители нравов только ради того, чтобы читатель не заметил, насколько всем его героям присуща главная черта самого автора — упоённый до наивности эгоизм. Ведь это так естественно, что каждый живёт, «чтобы срывать цветы удовольствия» и «тешить свой задор». Только так уж вышло, что «задором» Гоголя оказалась гениальная литература. И шаг за шагом задор этот довёл его до гибели, как иного доводит неумеренное потребление водки, а иного — карточная игра, а иного — страсть к быстрой езде.
Д
В книгах Генри Джеймса нет места недостойным людям, недостойным чувствам. В какой-то момент у читателя возникает сомнение: а достоин ли он читать подобные книги? Ведь они явно не про него. И со вздохом откладывает их.
В диссидентские времена Юлий Даниэль написал фантастическую повесть «День открытых убийств». Мог ли он и его читатели поверить — предвидеть, — что настоящий день — неделя — месяц — год — открытых заказных убийств начнётся в России именно после падения коммунизма и будет длиться, длиться, длиться.
Самой пророческой книгой Достоевского оказались вовсе не «Бесы», а «Подросток». Засилье нетерпеливых, крикливых подростков-долойщиков, полных лучших намерений и неизрасходованной спермы, — вот что губит Россию. Как гигантская засидевшаяся в девках-невеста, сидит Россия, пригорюнившись, и бормочет: «Мужей, мужей мне надобно».
В юности Джойс боролся с католическим Богом, как Иаков в кустах, и духовно охромел после этого на всю жизнь. Но он не стал бы Джойсом, если бы он не боролся с Богом.
Что может быть слаще, чем видеть себя печально непонятым, печально благородным, печально влюблённым, печально отвергнутым, печально выпивающим, печально остроумным, печально недооценённым, печально умудрённым? Именно такой образ-автопортрет подсоветского Чайльд Гарольда создал Сергей Довлатов. И каждый русский читатель мысленно восклицает, читая: «Да это же я, я, я!».
Ни один значительный писатель не был открыт и возведён на литературный трон критиками. Так или иначе всех их вводила в историю литературы читательская любовь. Поначалу порой — любовь двух-трёх читателей. Только после этого писатель попадает в поле внимания литературоведов. Но с данного момента они пытаются не замечать читательские страсти и смотрят на читателя с тем же высокомерием, с каким стража у парламента смотрит на спешащих по своим делам, суетливых избирателей.
Если бы Достоевский в наши дни спросил — с того света, — что стало с Россией в веке двадцатом, самый вразумительный для него ответ должен был бы звучать так: пока Алёша, Иван и Митя спорили о высоких материях, всем домом и имуществом Карамазовского семейства завладел Смердяков.
Писатели и моралисты хотят привить каждому человеку непрерывное страдание — муки совести. И не совестно?
Успех Марселя Пруста и Джойса — одного порядка. Оба сумели своим художественным даром придать видимость глубины и значительности совершенно пустому существованию их персонажей. И тысячи благодарных бездельников кинулись покупать их книги как индульгенции для Страшного суда Второй мировой войны.
Бывают такие степени душевной боли, которые стыдно описывать красиво. Достоевский понимал это лучше других.
Сергей Довлатов — Верный Руслан эмигрантской литературы — умеет вести только колонну собственных воспоминаний. Любой шаг в сторону — в жизнь других людей — считает побегом, кусает, гонит обратно.
Современники возмущались «духовными безднами и грязью» в книгах Достоевского, а мы теперь говорим, что он был прав, рисуя человека таким, потому что оглянитесь-ка — он всё предвидел правильно, так ведь всё и произошло в советскую эпоху. Но найдутся ещё и такие, которые скажут, что он-то всё это сам и натворил — своими руками, своими книгами.
Людям счастливым и людям несчастным нужны разные писатели.
Е
Кто в русской литературе может сравниться с Холденом Колфилдом по жажде вернуться домой и недостижимости цели путешествия? Только Веничка Ерофеев.
З
Александр Зиновьев — Ноздрёв, пересказывающий по пьянке сны Веры Павловны.
В Америке видным литераторам никак нельзя уже сказать что-нибудь вразумительно-банальное. Не то их осмеёт княгиня Марья Алексевна Зонтаг.
Не знаю, сколько русских писателей вышло из Гоголевской «Шинели». Но капитан Михаил Зощенко весь вышел готовенький из «Капитана Копейкина» (сравните стиль).
К
Читал страшного Кафку во время лекции по гражданской обороне. Лектор-эпидемиолог монотонным голосом объяснял, как нужно устраивать братские могилы.
Единственный читатель, который мог бы до конца понять и оценить роман Кафки «Процесс» — князь Мышкин.
Замечательно описана война в романе «Алый знак доблести» американского писателя Стивена Крейна. Это сближение и разбегание непрерывно стреляющих рядов, которые откатываются не тогда, когда «число убитых превысит число оставшихся в живых», а когда иссязнет невидимый заряд Воли Мы, великий поток её, способный увлекать людей навстречу смерти.
Л
Если человек способен со страстью обсуждать судьбу вымышленного Печорина, у меня теплеет сердце к нему, потому что я инстинктивно чувствую: и моя судьба может тронуть его. А читателя одних детективов лучше обходить стороной.
Эдуард Лимонов — смелый портняжка, догадавшийся украсить соцре-алистические портки модными заплатами из похабщины.
Шекспир брал сюжеты из исторических хроник, а Лермонтов — прямо из Шекспира. «Маскарад» — это «Отелло» с сильно побелевшим в снегах героем, перенесённый из южной Венеции в северную — Петербург, с заменой потерянного платочка потерянным браслетом. Печорин — типичный русский Гамлет, такой же знатный, печальный, отвергнутый, оклеветанный, умничающий с Вернером-Горацио, ухаживающий за Мэри-Офелией, убивающий на дуэли Грушницкого-Лаэрта, и только вместо отравленной шпаги враги пытаются докoнать его, не положив пулю в его пистолет.
М
«Нет, — говорит нам писатель Владимир Максимов, — не потому вы меня не любите, что я самый злой Собакевич-Тараканище в современной российской словесности. А потому вы меня не любите, что в каждом из вас за маской вежливого интеллигента притаился носорог-плюралист-русофобище».
Владимир Марамзин читал сказку Льва Толстого, очень хвалил, говорил: «Ну, чем не Голявкин?».
Томас Манн в «Романе одного романа» описывает себя и своё творение («Доктор Фаустус») с той долей почтительности и восхищения, которая очень далека от пустого тщеславия. Он как бы сознаёт, что всякая мелочь, связанная с этим человеком, — с автором — действительно важна и интересна, и то, что по случайному совпадению этот человек — он сам, не должно принижать значительности явления.
Н
Владимир Набоков никогда не был шахматистом, готовым встретить неукротимую волю противника и схватиться с ним, — только составителем задач, всесильным одиноким манипулятором.
И он никогда не был охотником, готовым встретить неукротимого зверя или рыбу (как Толстой или Хемингуэй), — только ловил беспомощных бабочек.
И мы никогда не ждём от его героев полной неукротимой свободы — такой, которая могла бы ошеломить самого писателя.
Сноб не может быть верующим человеком и верующий не может быть снобом. Снобизм есть идолопоклонство перед шкалой — успеха, таланта, знатности, богатства и т.д. Настоящая вера в Бога, включающая в себя понимание бесконечности шкалы Бог–человек, делает все прочие шкалы смехотворными. В романе самого большого сноба 20-го века «Ада» есть сцена: герой спускается по лестнице и чувствует на себе чей-то оценивающий — с очень большого верха — взгляд. Не проглядывает ли здесь представление Набокова о Боге как о ещё большем снобе, чем он сам?
Набоков со своей Лолитой вовсе не одинок в русской литературе. Чацкий влюбился в Софью, когда та была ещё ребёнком. Печорин похищает малолетнюю черкешенку Бэлу. Князь Андрей влюбляется в Наташу, когда та ещё девочкой в деревне мечтает при луне. О Ставрогине и говорить нечего. Если русские писатели встретятся на том свете, им будет о чём поговорить за стаканом кипящей смолы.
Тайно-враждебное, коварно-заговорщическое отношение одного супруга к другому, доходящее до планирования убийства, подробнейшим образом описано во многих романах Набокова — «Король, дама, валет», «Соглядатай», «Лолита», «Приглошение на казнь», «Бледный огонь». Всякий, кому доводилось иметь дело с гневливой госпожой Набоковой, наверное, вскоре начинал почёсывать в затылке и бормотать про себя: «А-а, теперь понимаю».
О
Даже Джордж Орвелл удивился бы, если бы узнал, что люди, причислившие Риббентропа и Геббельса к евреям, назовут свою шайку «Память».
П
Хорошая проза похожа на прозу посредственную, как стакан водки похож на стакан воды. Но захмелеть от неё дано только талантливому читателю.
Если из Василия Розанова вычесть сердечную боль за других, отчаянную смелость в рассказе о себе и мучительные поиски Бога, в остатке получится Борис Парамонов.
Что отличает хорошего журналиста от хорошего писателя? Журналисту нет нужды прикасаться к непостижимому, к тайне. Писатель без этого не существует. Авторы детективов, научной фантастики, сюрреалисты просто подменяют тайну загадкой.
Американские писатели, драматурги, сценаристы сочинили сотни великолепных драм. Ни один не поднялся до трагедии.
Те, кому удалось выстроить гнёздышко душевного комфорта, со снисходительной жалостью смотрят на Паскаля, Гоголя, Кьеркегора, Кафку, Сэлинджера и прочих «неудачников», так и не нашедших места на Земле, чтобы приземлиться без боли.
Радостно встречают друг друга читательницы Людмилы Петрушевской:
— Мы знали, знали, что все мужчины — подлецы! А теперь, благодаря её рассказам, поняли, что и женщины — немногим лучше. И, слышали? Говорят, талантливая писательница работает над новой повестью, в которой будет ярко показано, что и детки тоже — те ещё сволочи.
Марсель Пруст — ярчайший Обломов мировой литературы. Недаром в каждом его поклоннике непременно мелькнёт что-то от Обломова.
Настоящий писатель опишет нам состояние ума и сердца героя.
Посредственный писатель — только состояние здоровья, кошелька и отношения с любовницами.
Но миллионам посредственных читателей кажется, что прекрасное состояние ума и сердца возможно лишь для того, кто здоров, богат и имеет послушных любовниц, не представляющих угрозы ни для здоровья, ни для кошелька.
Р
Герои романов Айн Рэнд изобретательно унижают ближних и дальних, стараются перещеголять друг друга в снобизме и суперменстве. По их понятиям, допущенный проблеск человеческого чувства — это предел морального падения. Успех этих романов печалит, снова обнажает мою главную обделённость: не умею наслаждаться унижением ближнего.
Украсть приём Салмана Рушди: вместо «сказал он» — «задавив вечное острое желание укорить, обвинить, спокойно сказал он».
Айн Рэнд могла бы честно сформулировать свой этический принцип: «Морально всё то, что оправдывает мои страсти и моё превосходство над другими людьми».
С
На ярмарках иногда можно видеть копии знаменитых картин, в которых деревенский художник искренне и упоённо пытался улучшить и приукрасить оригинал. Не так ли и Сведенборг в гигантской картине Мироздания, начертанной им, пытается упорядочить и отлакировать Творение? Однако и в том, и в другом случае из картины незаметно изымается главный элемент: тайна, бездонность.
Читатель плутовского романа обычно всем сердцем сочувствует плутоватому герою — Хулио Хуренито, Остапу Бендеру, солдату Чонкину, Сандро из Чегема. «Дон Кихот» Сервантеса — тоже плутовской роман, только перевёрнутый: в нём в качестве плута выступает весь остальной мир. Читатель впадает в растерянность и сочувствует Санчо Пансе.
Призрак Акакия Акакиевича сорвал шинель с обидевшего его генерала. Живой Андрей Синявский попытался сорвать генеральскую шинель с плеч призрачного Пушкина. Тоже, видать, немалая была обида.
Во всех романах Саши Соколова красной нитью проходит мечта о том, чтобы ничему не учившийся, ничего не делающий, ничего не умеющий полуумок стал бы вдруг каким-то чудом всех толковее, успешнее, краше. То есть на поверку все они оказываются вариантами сказки про Емелю, слезшего с печи.
Ходили слухи, что Александр Солженицын писал воспоминания, озаглавленные: «Лагерь, который всегда с тобой». Эпиграфом была взята американская присказка: «Вермонтский волк тебе товарищ».
Чем завораживает подростков роман «Над пропастью во ржи»? Тем, что в каждой сцене, в каждом слове Холден Колфилд бросает вызов миру взрослых и отвергает этот мир.
Любопытно, что «Один день Ивана Денисовича» вышел ровно через сто лет после «Записок из Мёртвого дома». У Достоевского тоже были цензурные затруднения, но другого рода: его просили добавить ужасов, потому что каторга в него выглядела слишком лёгкою и народ мог перестать бояться её.
«Тихая область бедной жизни замкнулась в себе и тяжко грустила и томилась.» Думаете, Андрей Платонов? А вот и нет — Фёдор Сологуб.
Софокл посылает Эдипа восстановить справедливость: отыскать убийцу Лая и отомстить за него. Но боги жестоко насмеялись над Эдипом, подсунув в качестве убийцы его самого. Однако Эдип не поддался им и показал, что справедливость ему дороже зенницы ока — то есть ослепил себя.
Боги оторопели.
Новый сюжет для писателя Виктора Суворова: доказать, что Берия отравил Сталина. Для чего? А чтобы спасти российских евреев от нового Холокоста. И ведь найдутся евреи, которые поверят и сделают Берию своим героем.
Почти все книги Сэлинджера пронизаны укором, высказанным Фиби в разговоре с Холденом: «Ты никого не любишь». И все они окрашены его благородной открытостью этому укору.
Казалось бы, именно счастливые писатели должны были бы привлекать к себе самый напряжённый интерес. «Неужели это возможно — стать счастливым? Как вам удалось? Научите!»
Но нет, мы зачитываемся только самыми несчастными, самыми измученными. «Неужели есть кто-то на свете несчастнее меня? Какое облегчение!»
Оказывается, роман Сэлинджера «Над пропастью во ржи» был настольной книгой (Библией!) по крайней мере трёх молодых убийц: Марка Чэпмена, застрелившего певца Джона Леннона, Джона Хинкли, стрелявшего в президента Рейгана, и убийцы актрисы Ребекки Шейффард. Чэпмен много раз говорил следователям: «Хотите знать, почему я убил? Читайте «Над пропастью во ржи».
Т
Для создания историко-революционного романа «Старик» писатель Юрий Трифонов был «расконвоирован» советской цензурой в историки. Ему даже позволено упомянуть там всему миру известный, а от советского человека тщательно скрывавшийся факт, что победоносным главнокомандующим Красной армией в Гражданской войне был не кто-нибудь, а «Иудушка Троцкий», еврей к тому же.
Литературный соблазн: переписать «Войну и мир» от имени Анатоля Курагина, обуянного запретной любовью к сестре Элен, выданной насильно за этого бестолкового бастарда, Пьера Безухова.
У
Если бы терпимость к гомосексуализму наступила на сто лет раньше, и в 19-м веке Чайковскому разрешили бы жениться на Оскаре Уайльде, сколько замечательных опер могло бы родиться от этого брака!
Х
Ошеломление от Хемингуэя в советской юности может быть объяснено тем, что он первый сумел ввести в литературу невиданный доселе персонаж: достоинство. Все эпигоны, пытавшиеся подражать ему в очереди за звёздным билетиком славы, потому и выглядят не только непохожими, но часто — на другом полюсе, что не понимают: достоинство должно быть готово даже к самому страшному — остаться незамеченным.
Велемир Хлебников как в воду глядел, когда призывал молодых пойти священной войной на стариков. «Вот слова новой священной вражды!.. Пусть те, кто ближе к смерти, чем к рождению, сдадутся! Падут на лопатки в борьбе времён под нашим натиском дикарей... Государство молодёжи, ставь крылатые паруса времени!» Любую из этих фраз могли бы вынести на свои знамёна мальчишки с «калашниковыми» в руках, крадущиеся сегодня в джунглях Камбоджи и Перу, в болотах Цейлона и Колумбии, в песках Либерии и Судана.
Секрет прозы Хемингуэя: за его строчками всегда ощущается загадочное Нечто, которое глубже и значительнее того, что говорят персонажи, что видит глаз и слышит ухо.
Ч
В начале 1960-х Джон Чивер совершил путешествие по России. Записей в дневнике немного, но добрая половина их посвящена гомосексуальной привлекательности Евтушенко.
Чехов, будучи добрым и сострадательным человеком, плохо понимал природу людской злобы. Но люди в окружающем его мире мучили, унижали, убивали друг друга, и он не мог не писать об этом. Поэтому он часто выставляет в качестве причины злодейств то чувство, которое он знал как никто другой: раздражение. О раздражении, тоске, скуке никто лучше Чехова не писал. И злобу, доходящую до убийства, он часто изображает просто доведённым до предела раздражением. (Рассказы «В овраге», «Убийство», шуточная «Драма» и многие другие.)
Написать сравнительное исследование сна Раскольникова и снов Веры Павловны.
Ш
Игорь Шафаревич в своей книге «Социализм как явление мировой истории» щеголяет «документальностью» и для доказательства своего главного тезиса (еретики и социалисты — одного поля ягоды) многократно цитирует протоколы допросов инквизиции. Не исключено, что будущие исследователи Сталинской эпохи станут цитировать протоколы допросов НКВД, чтобы показать, как самоотверженно трудилось бессонное учреждение, защищая советский народ от полчищ шпионов и саботажников.
Встретились на том свете король Лир, отец Горио и Самсон Вырин и всласть поговорили о своих доченьках.
Писатель Михаил Шишкин похож на талантливого архитектора, которому в какой-то момент строительство домов и храмов показалось слишком банальным, и он решил строить сразу великолепные развалины.
Щ
Салтыков-Щедрин абсолютно прав: один мужик может прокормить двух здоровенных генералов. Но это только при условии, что генералы будут исправно защищать его от вороватых соседей и злых разбойников и дадут возможность спокойно обрабатывать свой участок.
Напечатано в журнале «Семь искусств» #9-10(46) июнь 2013
7iskusstv.com/nomer.php?srce=46
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2013/Nomer9-10/Efimov1.php