litbook

Проза


Судьбы*+1

 

Детский лингвистический миф

Этот рассказ я слышал от нескольких незнакомых между собой людей, моих сверстников, то есть тех, кто родился в годы войны. Все они приехали в Америку в первые послевоенные годы, у них русские имена, и они считают себя русскими. Когда-то я уже записал этот рассказ, но, когда он понадобился, я понял, что легче написать вновь, чем искать эту иголку в моём ноутбук-стоге.

В 1941 году в Красную армию мобилизовались преимущественно крестьяне: их и по численности было заметно больше, чем горожан, и квалифицированные рабочие часто получали бронь и перебрасывались в тыл, на Восток, да и не любил Сталин крестьян и охотно ими жертвовал. Впрочем, и германская армия по преимуществу была крестьянской, по тем же причинам.

В том году в плен попало около пяти миллионов красноармейцев, к чему Германия была совершенно не готова, поэтому было решено раздавать военнопленных в качестве рабочей силы в крестьянские семьи, прежде всего тем женщинам, чьи мужья оказались на фронте. Мало-помалу, но довольно быстро, этот «рабочий скот» заместил ушедших на фронт не только на полях и фермах. Появились дети.

И дети оказались переводчиками между своими родителями, потому что свободно владели и языком отцов, собиравшихся отдельно, и материнским: баерши также общались только между собой. И у детей возник миф, что существуют два взрослых языка – мужской и женский, оба языка знают только дети, но они теряют один из них по мере взросления и приобретения очевидных половых признаков (и немецкие das Knabe – мальчик, das Maedchen – девочка, и русское «дитя» – все среднего рода). Дети боялись и не хотели взрослеть, что, вообще-то, детям несвойственно.

Когда война кончилась и бόльшая часть Германии оказалась в западной зоне оккупации, перед советскими военнопленными возник тяжелый выбор: отправляться домой, но без немецких жен (призванные в 18-20 лет, они в СССР жен по большей части не имели), детей и в страшный ГУЛАГ или бежать дальше на Запад. Многие предпочли последнее.

Они и в Америке становились сельскохозяйственными рабочими. В Калифорнии их охотно брали на апельсиновые плантации и крупные овощеводческие фермы. Германо-русские семьи оказались в англоязычной среде. Низкий уровень образования родителей делал их чуждыми американской культуре довольно долгое время, дети же быстро адаптировались к новой реальности, но...

Став взрослыми, они никак не могли найти себе супруга или супругу среди англоязычных американцев. Основная причина неудач – глухое и необъяснимое недоверие. И только, после нескольких скоротечных браков, интуитивно находился русскоязычный муж или немецкоговорящая жена – и тогда возникали очень прочные и дружные семьи.

Двойняшки

Мы с Ниной родились в Смоленске в 1928 году. Отец у нас был кадровый коммунист, хоть и без образования, но поставленный высоко, а у мамы не было и такого образования и она к тому же была верующая. В первом классе учительница спросила, у кого дома висят иконы. Я тоже подняла руку. «Передай маме, – сказала учительница, – что Бога нет и иконы надо снять». В слезах и горе я вернулась домой и все сказала маме.

– Вот теперь у тебя есть цель в жизни – искать Бога. Найдешь – есть Он. Не найдешь – не будет для тебя Бога.

Она очень строгая была. И все наперед знала. Немецкому языку она нас начала учить еще до школы и потом даже из последних сил и денег репетиторам платила. А еще заставляла нас учить танцы, медицину, шитье, готовку и манеры.

– Без этих вещей, – говорила она нам все время, – пропадете в этой жизни.

Отец был еще более суровый. И молчаливый. Он был финн. За всю жизнь я, может, и десяти слов от него не услышала.

В 1938 году – это мы уже в четвертом классе учились – он как исчез. Только через два года из Сибири, откуда-то из-под Томска, из какого-то Атомграда, пришло от него короткое письмо: «все в порядке». А еще мы узнали, что он написал ходатайство с просьбой разрешить жене приехать к нему, а детей, нас с Ниной, значит, устроить в детский дом.

Так и вышло.

Мама уехала, а мы остались в детдоме, потому что к этому времени уже всю мамину родню расстреляли и пересажали, а у отца никакой родни никогда не было.

Наш детдом не смогли эвакуировать, когда началась война: выделенные машины в последний момент срочно передали для эвакуации областного архива ДОСААФ, по-старому ОСОАВИАХИМа.

Эти три года при немцах я на всю жизнь запомнила.

А в мае 1944 года нас увезли в Германию.

Я попала в лагерь под Берлином, а Нина – в Дрездене. Я к ней два раза ездила.

Наши все на фабрике работали, полевую форму шили, а я на фабрике не работала, а все время была в лагере – переводчицей и санитаркой. Нина устроилась еще лучше – на кухню и, конечно, переводчицей тоже.

Когда стали приближаться советские войска, я написала ей, что еду в Гамбург, куда они, наверно, не дойдут. Она ответила, что будет ждать наших и хочет вернуться в Россию.

Когда Дрезден заняли советские войска, она пошла в воинскую часть, которая занималась демонтажем и отправкой в СССР оборудования германской промышленности. И стала там не только переводчиком, но и помогала снимать квартиры и многое другое.

Когда все станки и машины вывезли, она получила рекомендацию от командования и разрешение на возвращение. Она вернулась в Смоленск и два года ее мотали из-за меня органы. Наконец, она сказала:

– Если я предательница, то расстреляйте меня или отправьте в лагерь, а если нет – разрешите искать родителей и работу.

Ей ответили, что, к сожалению, она родилась в апреле, а поэтому в мае сорок четвертого ей уже было шестнадцать, она была совершеннолетней и, стало быть, была не угнана в Германию, а уехала туда добровольно. К тому же сестра – неизвестно где.

Но ей все-таки разрешили ехать в Томск-7, к отцу. Маму нашу как члена семьи контрреволюционера (я так до сих пор не знаю, кто это им был из маминой родни) арестовали в самом начале войны и она не вернулась.

Об этом я узнала много-много лет спустя.

В 1946 году я уехала в Америку, потому что вышла замуж за сержанта американской армии. Джон был очень хороший человек, царствие ему небесное. Мы прожили вместе сорок лет и это были долгие годы счастья. Когда он заболел, врачи сказали, что ему осталось жить три-четыре дня. Какие же они негодяи, эти врачи! Я ухаживала за ним шесть с половиной лет, бросила работу и на лечение ушли все наши сбережения, но он прожил эти шесть с половиной лет и ушел только тогда, когда устал оставаться в этом мире боли и лекарств.

Однажды, еще до его болезни, мы были в Швейцарии, и я обратилась в миссию Красного Креста с просьбой помочь найти сестру. Мне сообщили, что она жива и живет в Томске-7.

Человек из Красного Креста, выдавший нам эту справку, умолял нас не писать ей, не посылать ей денег и не пытаться звонить. «Вы погубите ее!» – несколько раз повторил он.

Мы все-таки увиделись.

Через сорок четыре года после последней встречи в Дрездене. Я пригласила ее в Америку, и она прилетела ко мне.

Отец умер в начале пятидесятых – лейкемия. Нинин муж, которого я не знала и ни разу не видела, умер от рака крови в семьдесят втором. Два года назад Нина получила официальный документ о расстреле мамы. Она была реабилитирована. Я так и не поняла, как можно реабилитировать мертвого почти через полвека.

После смерти Джона у меня почти никаких средств не осталось, но, чтобы оплатить лечение Нины, я пошла работать в сиделки.

Я ухаживала за каким-то миллионером, который был немного моложе меня, но он был совершеннейшей развалиной, с лицом цвета мятой ж.... У него была русская жена, сильно моложе его. Она платила мне наличными раз в две недели – и на этом ее забота о муже заканчивалась.

За два года я подняла Нину. Я стала было водить ее в русскую церковь, но она призналась мне, что ничего не понимает в Боге и не понимает, что говорят священники. Я умоляла ее остаться со мной, но ей зачем-то надо было непременно вернуться в свой атомный ад.

Когда моя работодательница узнала, что Нина возвращается в Россию и будет день-два в Москве, она попросила передать своей сестре письмо.

– Тетя Соня, конверт не запечатан, – сказала она, – чтобы на таможне не было проблем. И пусть ваша сестра ни в коем случае не отправляет это письмо по почте, оно непременно пропадет, а пусть передаст его из рук в руки. Адрес и телефон на конверте. Я разрешаю и даже очень рекомендую вам с сестрой прочитать это письмо.

Мы дома прочитали. Это была открытка, сложенная вдвое:

«Дорогая Оля!

Поздравляю тебя и твою семью с праздниками. Желаю крепкого здоровья и счастья в жизни. 20 долларов я положила сюда.

Лена»

В открытку была вложена двадцатидолларовая купюра.

Когда Нина сообщила мне, что благополучно добралась до своего Томска-7 и что письмо она в Москве передала лично из рук в руки, я передала это своей работодательнице.

– Мы тоже двойняшки, – сказала Лена.

Генерал Башмачкин

В детстве, особенно во время учебы в ПТУ при КырПыре, как мы звали наш завод "Красный Пролетарий", я часто болела: то аборт, то опять на сохранении, а какое там сохранение, если я тогда сама весила 38 кг, как овца.

Все время приходилось догонять, почти по всем предметам, кроме литры. Училка по литре меня очень любила и выводила трояки просто так.

На выпускных она подсунула мне ею написанное сочинение и шепотом велела переписать как можно точнее. Тема была «Трагедия маленького человека в повести Гоголя "Шинель"». Я тщательно скопировала ее две странички и сделала нормальное количество ошибок. Мне поставили законный трояк, а через три дня был устный экзамен по русязу и литре. И какая-то дура из ГУНО попросила рассказать ей про эту самую "Шинель". А я ее в глаза не видела. Ну, я рассказала, что могла сходу сочинить, как во время чеченской войны бандиты украли генерала Башмачкина, который был очень маленького роста, как они его мучили и заставляли чистить нужники, отняли у него шинель, а на дворе была зима, и он даже не мог крикнуть "караул!", потому что попал в бандформирование, где никто не понимал по-русски, как ФСБ хотела его выкрасть, а Баобаб готов был заплатить за него миллион долларов, фальшивых, конечно, и как он в конце концов погиб и летал привидением над разрушенным Грозным и кричал: "Виноват, Ваше превосходительство!", потому что это было сумасшедшее привидение.

Документ об окончании ПТУ мне все-таки выдали – пришлось лечь и под нашего директора, и под какого-то дядьку из департамента образования, и еще под кого-то.

Зато у меня появился компьютер с Интернетом, я установила у себя аську и могла бродить по всяким сайтам до бесконечности. Там я узнала, что в клубе ЗВИ скоро состоится встреча с одним американским бизнесменом, который ищет себе подругу жизни в России. Конечно, я решила прорваться туда, в Америку.

Я появилась – и на этом смотрины кончились. Все их макияжи, вырезы и полупрозрачности пошли насмарку: огрызки ногтей с траурной каемкой, совершенно простое секонд-хенд платье из периферийного "Детского мира", на шее ничего, кроме головы, в голове тоже ничего, кроме глаз. Беззащитное трогательное существо из живодерни этой собачьей жизни, беспородный щенок.

Переводчик собственноручно подтащил меня к кишащему долларами американцу. Чтоб не начинать допроса, я сказала:

– Передай ему, что я разорю его дотла.

– Он говорит, что это невозможно, он стоит больше ста миллионов, и каждый год приносит ему еще по пять.

– Так мало?

Он думал, что купил себе домашнее животное, пета, маленького хорошенького пета. Я быстро пояснила ему, кто тут кому пет. Он у меня скакал по саду и по дому как мамонт в зоопарке. Он за то, чтоб обсосать пальцы на моих ногах, по три дня скулил под дверью, опорожнял ювелирные лавки Чикаго или летел со мной на Каймановы острова, где изображал из себя самого брюхатого крокодила.

Сначала мы жили в его доме в Сан-Франциско, но там столько китайцев, а все китайцы с утра очень умные и очень косые и от них пахнет водорослями. И мы переехали в Пеббл Бич, где никого нет, кроме океана, оленей и машин на горизонте. Здесь мне понравилось. Я закутывалась в туман и заказывала по шикарному телефону жареную картошку с кетчупом из Макдональдса или шоколадное мороженое в Баскин Робинс.

Разорить я его до конца не успела: он умер. Умер прямо на мне. Я еле выбралась из-под его двухсот пятидесяти фунтов. Адвокат обобрал меня, собака, но все равно мне досталось больше всех, больше всех его жен, приемных и неприемных дочек (все – б…!), церквей и прочих дурилок.

А потом я столбанулась на Мамонтовых озерах. Впервые в жизни решила покататься на горных лыжах – и с первого же раза въехала лбом в первый же редвуд.

У меня страшно болели все мои переломанные косточки, а особенно лоб и затылок. Это была очень холодная и тяжелая боль, такая холодная и тяжелая, что я вспомнила свою мамочку.

Когда мне было не то шесть, не то семь лет, ее, пьяненькую, сбил зимой троллейбус. Она провалялась в травме три месяца с переломом шейки бедра и белым, неоплачиваемым бюллетенем, потому что врачи установили у нее алкоголь в крови. А еще у нее была трещина в голове и сотрясение мозга, поэтому на следующую зиму, когда она простыла, она заболела гнойным менингитом и за пять дней умерла, а участковый выписал ей бюллетень "ОРЗ" и антибиотики. Про гнойный менингит мы с отцом узнали уже после вскрытия, когда ее увезли в морг.

Я помню. Как у нее сильно болела тогда голова, я обнимала ее, а она жмурилась от боли и тихо плакала и скулила как щенящаяся сучка. А я ее гладила и все уговаривала не плакать и сама тихо-тихо плакала.

И теперь у меня также болела голова и холодом ломило левый висок и затылок.

И я позвала мамочку, и она пришла, и обняла меня, как я ее тогда обнимала.

– Я попрошу за тебя у матушки, а она спросит у Него, и Он примет тебя и простит.

– За все, за все простит?

– За все.

– А ты сейчас в раю?

– А где ж мне еще быть?

– Это хорошо. А Он вправду есть?

– Для кого как.

– А как Его зовут?

– По-разному. Ты можешь называть Его генерал Башмачкин. Он догадается. Ты верь Ему и мне, иди ко мне.

И я пошла к ней. Медленно-медленно. И с каждым шагом боль отступала и у меня от этого избавления и от радости пролилась коротенькая обжигающая слезинка.

Сжав кулаки и стиснув зубы

– Иванова! С матрасом в служебку!

Опять меня Аннаванна застукала! Маринка мгновенно ныряет к себе в койку под одеяло, а я аккуратно и плотно-плотно скатываю свою постель с полосатым матрасом в разводьях въевшейся намертво мочи и тащусь в служебку. После отбоя дежурные воспитатели нашего интерната не то от скуки, не то от рвения, не то просто из лютой взаимной ненависти к нам ходят на цыпочках от двери к двери, приставляют стакан, чтобы лучше было слышно, и подслушивают, кто с кем разговаривает. Даже если лежать в обнимку и шептать на ухо, все равно из-за стакана они узнают нас по голосам и никогда не ошибаются. Особенно Аннаванна.

Она уже сидит у себя, паучиха, кипятит чай, вяжет отложенное на обход. В ее комнате нестерпимо светло, особенно после нашей спальни.

Я встаю между дверным проемом и стеной с окном, держа подмышкой скатанную постель. Это наказание. Я стою так полчаса, час, больше, столько, сколько ее душеньке будет угодно, не имея права переложить матрас в другую руку. Однажды я не выдержала и поставила матрас на голову – Аннаванна влепила мне такую оплеуху, что у меня звезды из глаз полетели. Очень хочется спать, от перекоса все тело зудит и стонет, и я чувствую, как трещит и гнется мой позвоночник. Матрас справа, стена слева. Многие, забывшись, прислоняются к ней. Вдоль стены идет рифленая раскаленная батарея. Плакать или потом идти к врачу с ожогом нельзя.

Аннаванна откладывает вязанье и берется за книгу. Наконец она зевает: “Иди, Иванова!”

Я плетусь по гулкому коридору в нашу спальню и бухаюсь в сон, сжав кулаки и стиснув зубы.

В интернат я попала, потому что мне было уже восемь лет, когда лишили родительских прав папу и маму. На суде все решала стерва из РУНО. Наши папа и мама болели алкоголизмом. На суде они плакали, особенно папа, и просили не лишать их детей. Мама глухо останавливала его: “Сережа, это без толку”. Мелких разбросали по детдомам, меня – в интернат. Бумажку с адресами этих детдомов я зажала в кулак, и никто не смог бы отнять, только, если б отпилили руку. Когда прочитали решение, мама крикнула мне: “Светка! Меньших береги, не бросай их!”

Папа умер первым. Его сбила машина. А через два месяца мама закрылась на кухне, включила все конфорки и повесилась. Никто и никогда не узнает, какие они были хорошие и какая тяжелая жизнь им досталась.

У нас в интернате были такие, у кого есть бабушка или еще кто, к кому они уходили на выходные. А я оббегала своих малышей – их, как назло, разбросали по всему городу. Сейчас они уже все взрослые, выросли. И никто не пропал. Нас, Ивановых, не трожь! Я за своих – я убью, я горло перегрызу. Я сама все выдержу и стерплю, а если кто из малышей кого тронет, – я не знаю, что я с ним сделаю.

Колька уже кандидат наук, Женька – в аспирантуре, Машка – в картографии работает, а Катька, самая маленькая, учится в университете, в Северной Каролине. Я ей весь курс проплатила – она из нас самая толковая.

Когда я была в шестом классе, из-за меня подрались два девятиклассника. Я стояла, насупившись, и через плечо посматривала, как они сцепились и квасят носы друг другу. Мне было все равно, кто из них победит. И правильно – они дрались не из-за меня, а кто будет первым. И я лежала, сжав кулаки и стиснув зубы, и ждала, когда это кончится. У нас в классе была армянка, Саркисян, у нее в шестом классе было уже четыре аборта. Она была толстая, как надувная, и все деньги, какие у нее возникали, тратила на косметику. Все воровали и копили деньги на курево или вино, а она – на разную дрянь, но чаще эту муру воровала у воспитателей и учителей. После пятой гинекологии она умерла.

Я никогда не курила и не пила, и зорко следила за своими мелкими, потому что знала, чем это кончится, и не хотела никому из нас судьбы папы и мамы. Мне до сих пор нестерпимо стыдно по ночам, что мы не уберегли и не спасли их. Сейчас я бы их и вылечила и на ноги б поставила, а тогда – ну, что я могла тогда, соплячка?

Я безумно люблю петь. Все подряд. У меня душа с голосом открывается, я, когда пою, чувствую, что ее и саму себя от каких-то внутренних оков и цепей освобождаю. Мне, и когда хорошо и когда плохо, все время хочется петь, я сама из себя рвусь, когда пою.

В пятнадцать лет у меня встал голос. Контральто. Училка по пению, которая вела у нас школьный хор, отвезла меня в Гнесинское. Когда я его кончила, меня распределили в Пермский, но я не поехала – а куда я поеду от четверых? Диплом мне не выдали – и черт с ним. Как будто я без диплома петь не могу.

Я выступала в разных любительских и полулюбительских труппах или выезжала на спектакли в провинцию: Кончаковна в “Князе Игоре”, Ульрика в “Бале-Маскараде” Верди, Ваня в “Иване Сусанине”, Ратмир в “Руслане и Людмиле”. Подрабатывала и на радио, и на ТВ. Часто приглашали в рок. Мне эта попса – не пение, а рев. Внешность и ухватки у меня – типичная травести, а голос такой низкий, что я даже исполняла теноровые партии – Ленского, Хосе, Альмавивы, Фауста. Многие не догадывались, что я – женщина. Для того чтоб получить роль, надо было не только хорошо петь и быть актрисой. Надо обязательно под кого-то лечь. И я ложилась – стиснув зубы и сжав кулаки. Я иначе заниматься любовью так и не научилась, да и какая это, к чертовой матери, любовь? Настоящую любовь знали только мама и папа. Оттого и мучились, оттого и пили, оттого, от той любви, и мы появились на свет и любим друг друга.

Однажды был объявлен набор для стажировки в Италию. Я представила свои записи и обошла всех блатных дур из Большого. Меня приняли.

Это было два года в облаках. Я пела в Милане, в Париже, в Лондоне, в Мадриде, в Вене. У меня было столько денег – но я не знала, что с ними делать. Я всегда боялась денег, потому что на них можно купить вино или водку. И я всегда сразу тратила все деньги, чтоб ничего от них не оставалось. Тогда я и оплатила Катькину учебу в Америке.

Луиджо был моим импресарио, а заодно спал со мной. Это очень удобно. А потом он бросил меня и обобрал как липку: в Италии это чуть ли главная мужская профессия и уж, конечно, основное мужское достоинство.

В Россию я возвращаться не стала – зачем? Что я там потеряла? С шишом в кармане я уехала в Америку, в Калифорнию.

Английский у меня – абсолютный. Абсолютный ноль. На слух – сплошная матерщина, только и понятно, что факен шит да факен шит, а что между этим – они и сами не рубят, кажется.

Мне помогли: я устроилась. Сначала бэбиситером, потом за чокнутыми старухами ухаживать. Убирала квартиры, потом устроилась горничной в шикарном отеле.

Там меня Пол и нашел.

Я убирала его номер и пела, а он стоял, незамеченный мной, и слушал.

И в ту ночь в отеле я впервые занималась любовью и спала, разжав кулаки и зубы.

Мы теперь живем в Орегоне, в огромном доме у океана. У меня шикарный концертный рояль, и я пою на весь Тихий океан. Мне 28, и все свое я отжила и отмучилась. Дети уже могут и без меня.

Мы решили не жениться. У Пола – рак. Врачи обещали ему два-три месяца, но мы боремся уже третий год – и каждый раз выползаем! Пол говорит, что он не может умереть, пока я не исполню все, что я знаю. А я знаю все. И пою ему целыми операми, за всех, включая хор. Он никогда не умрет. Я не дам ему умереть.

Еще один рассказ из цикла «Судьбы» был напечатан в Мастерской – «Освобождение»

 

Напечатано в журнале «Семь искусств» #9-10(46) июнь 2013

7iskusstv.com/nomer.php?srce=46
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2013/Nomer9-10/Levintov1.php

Рейтинг:

+1
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru