Идейно-эстетическое своеобразие творчества Лескова во многом определяется религиозно-нравственными основами мировидения художника. Причастный к священническому роду, получивший воспитание в православной религиозной среде, с которой писатель был связан наследственно, генетически, Лесков неизменно стремился к истине, сохранённой русской отеческой верой. Писатель горячо ратовал за восстановление «духа, который приличествует обществу, носящему Христово имя»[1]. Свою религиозно-нравственную позицию он заявлял прямо и недвусмысленно: «я почитаю христианство как учение и знаю, что в нём спасение жизни, а всё остальное мне не нужно» (11, 340).
Тема духовного преображения, восстановления «падшего образа» (согласно рождественскому девизу: «Христос рождается прежде падший восставити образ») особенно волновала писателя на протяжении всего его творческого пути и нашла яркое выражение в таких шедеврах, как «Соборяне» (1872), «Запечатленный Ангел» (1873), «На краю света» (1875), в цикле «Святочные рассказы» (1886), в рассказах о праведниках.
Лесковская повесть «Некрещёный поп» (1877) особенно пристального внимания отечественных литературоведов не привлекала. Произведение относили чаще к роду украинских «пейзажей» и «жанров», «полных юмора или хотя бы и злой, но весёлой искрящейся сатиры» [2]. В самом деле, чего стоят эпизодические, но необыкновенно колоритные образы местного диакона – «любителя хореографического искусства», который «весёлыми ногами» «отхватал перед гостями трепака»[3], или же незадачливого казака Керасенко: тот всё безуспешно пытался уследить за своей «бесстрашной самовольницей» (225) – жинкой.
В зарубежной Лесковиане итальянская исследовательница украинского происхождения Жанна Петрова подготовила перевод «Некрещёного попа» и предисловие к нему (1993). Ей удалось установить связи лесковской повести с традицией народного украинского вертепа[4] .
По мнению американского исследователя Хью Маклейна, малороссийский фон повести не более чем камуфляж – часть лесковского метода «литературной отговорки», «многоуровневая маскировка», намотанная «вокруг ядра авторской идеи» [5] . Англоязычные учёные Хью Маклейн, Джеймс Макл в основном пытались приблизиться к произведению «через протестантский спектр»[6], полагая, что «Некрещёный поп» – яркая демонстрация протестантских воззрений Лескова, который, по их мнению, начиная с 1875 года, «решительно перемещается в сторону протестантизма» [7].
Однако преувеличивать внимание русского писателя к духу западной религиозности не следует. По этому поводу Лесков высказался вполне определённо в статье «Карикатурный идеал» в 1877 году – тогда же, когда был создан «Некрещёный поп»: «не гоже нам искати веры в немцах» (10, 212).
Писатель приложил много усилий, выступая с призывом к веротерпимости, чтобы «расположить умы и сердца соотечественников к мягкости и уважению религиозной свободы каждого», однако придерживался того мнения, что «своё – роднее, теплее, уповательнее»[8]. По точному слову исследователя, Лесков явил «гениальное чутьё к Православию»[9], в котором вера «осердечена» любовью к Богу и «невыразимым знанием», полученным в духе.
Что касается протестантизма, то «он вообще снимает проблему и необходимость внутренней невидимой брани с грехом, нацеливает человека на внешнюю практическую деятельность как на основное содержание его бытия в мире»[10]. Знаменателен момент в лесковском очерке «Русское тайнобрачие» (1878), когда православный священник подаёт раскаявшейся женщине надежду на Божье прощение. Писатель подчёркивает, что русский батюшка – это не католический священник, который мог бы её упрекнуть, и не протестантский пастор, который пришёл бы в ужас и отчаяние от её греха.
В связи с задачами данной статьи важно прояснить, с каких позиций Лесков рисует судьбы своих героев, образ их мыслей, поступки; как трактует сущность человеческой личности и мироздания. «Невероятное событие», «легендарный случай» (217) – как определил автор в подзаголовке свою повесть – имеет также и название парадоксальное – «Некрещёный поп». Неслучайно Андрей Николаевич Лесков, сын и биограф писателя, определил это заглавие как удивительно «смелое»[11]. На поверхностный догматический взгляд, может показаться, что здесь заявлен «антикрестильный мотив», отвержение церковных таинств [12]. Этого мнения придерживается Хью Маклейн.
Однако данному субъективному толкованию противостоит объективная истина всего художественно-смыслового наполнения произведения, которое продолжает развитие темы, заявленной Лесковым ранее в повестях «На краю света» (1875) и «Владычный суд» (1877), – темы необходимости крещения не формального, а духовного, вверенного Божьей воле.
Сокровенный смысл Православия определяется не только катехизисом. Это также «и образ жизни, мировосприятие и миропонимание народа»[13]. Именно в таком недогматическом смысле рассматривает Лесков «действительное, хотя и невероятное событие», получившее «в народе характер вполне законченной легенды; <…> а проследить, как складывается легенда, не менее интересно, чем проникать, “как делается история”» (217). Таким образом, эстетически и концептуально Лесков соединяет действительность и легендарность, которые переплавляются в вечно новую реальность исторического и сверхисторического, подобно «полноте времён», заповеданной в Евангелии.
Сходное сакральное время с необычными формами протекания присуще поэтике гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и – в особенности – святочному шедевру «Ночь перед Рождеством». Христианский праздник показан как своеобразное состояние целого мира. Малороссийское село, где празднуются святки, ночью под Рождество становится как бы центром всего белого света: «во всём почти свете, и по ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки» [14].
Гоголь не может быть адекватно понят вне церковной традиции, святоотеческого наследия, русской духовности в целом. Лесков – один из наиболее близких Гоголю по духу русских классиков. По его признанию, он узнавал в Гоголе «родственную душу». Гоголевское художественное наследие было для Лескова живым вдохновляющим ориентиром, и в повести «Некрещёный поп» эта традиция вполне различима – не только и не столько в воссоздании малороссийского колорита, сколько – в осмыслении личности и мироздания сквозь новозаветную призму. И Гоголь, и Лесков никогда не расставались с Евангелием. «Выше того не выдумать, что уже есть в Евангелии»[15] , – говорил Гоголь. Лесков был солидарен с этой мыслью и развивал её: «В Евангелии есть всё, даже то, чего нет» (10, 72). «Один только исход общества из нынешнего положения – Евангелие»[16] , – пророчески утверждал Гоголь, призывая к обновлению всего строя жизни на началах христианства. «Хорошо прочитанное Евангелие» помогло, по лесковскому признанию, окончательно уяснить, «где истина» (11, 509).
Стержнем художественного осознания мира в повести становится Новый Завет, в котором, по выражению Лескова «сокрыт глубочайший смысл жизни» (11, 233). Новозаветная концепция обусловила ведущее начало в формировании христианского хронотопа повести, в основе которого – события, восходящие к евангельским. Среди них особо отмечены православные праздники Рождества Христова, Крещения, Воскресения, Преображения, Успения Божией Матери. Евангельский контекст не только задан, но и подразумевается в сверхфабульной реальности произведения.
Замысловатая история казусного дела о «некрещёном попе» разворачивается под пером Лескова неспешно, как свиток древнего летописца, но в итоге повествование принимает «характер занимательной легенды новейшего происхождения» (218). Жизнь малороссийского села Парипсы (название, возможно, собирательное: оно часто встречается также в современной украинской топонимике) предстаёт не в виде замкнутого изолированного пространства, но как особое состояние мироздания, где в сердцах людей разворачиваются извечные битвы между Ангелами и демонами, между добром и злом.
Первые пятнадцать глав повести строятся по всем канонам святочной словесности с её классическими жанровыми признаками и непременными архетипами чуда, спасения, дара. Рождение младенца, снег и метельная путаница, путеводная звезда, «смех и плач Рождества» – эти и другие святочные обстоятельства, мотивы и образы, восходящие к евангельским событиям, наличествуют в повести Лескова.
В рождении мальчика Саввы у престарелых бездетных родителей явлена заповеданная в Евангелии «сверх надежды надежда». Господь не позволяет отчаяться верующему человеку: даже в самых безнадёжных обстоятельствах существует надежда на то, что мир будет преображён по Божией благодати. Так, Авраам «сверх надежды поверил с надеждою, чрез что сделался отцом многих народов <…> И, не изнемогши в вере, он не помышлял, что тело его, почти столетнего, уже омертвело, и утроба Саррина в омертвении» (Рим. 4: 18, 19), «Потому и вменилось ему в праведность. А впрочем не в отношении к нему одному написано, что вменилось ему, Но и в отношении к нам» (Рим. 4: 22 – 24). Так, лесковское повествование о замкнутом, локальном мирке малороссийского села вбирает в себя эту христианскую универсалию – вне временных и пространственных границ.
Старый богатый казак по прозвищу Дукач – отец Саввы – вовсе не отличался праведностью. Напротив – его прозвище означало «человек тяжёлый, сварливый и дерзкий» (219), которого не любили и боялись. Более того, его негативный психологический портрет дополняет ещё одна неприглядная черта – непомерная гордыня. Согласно святоотеческому учению, это мать всех пороков, происходящая от бесовского наущения. Одним выразительным штрихом автор подчёркивает, что Дукач почти одержим тёмными силами: «при встрече с ним открещивались», «он, будучи от природы весьма умным человеком, терял самообладание и весь рассудок и метался на людей, как бесноватый» (219).
В свою очередь односельчане желают грозному Дукачу только зла. Таким образом, все находятся в порочном кругу взаимного недоброжелательства: «думали, что небо только по непонятному упущению коснит давно разразить сварливого казака вдребезги так, чтобы и потроха его не осталось, и всякий, кто как мог, охотно бы постарался поправить это упущение Промысла» (219) .
В то же время чудо Божьего Промысла неподвластно людскому суемыслию и свершается своим чередом. Бог дарует Дукачу сына. Обстоятельства рождения мальчика соприродны атмосфере Рождества: «в одну морозную декабрьскую ночь <…> в священных муках родового страдания явился ребёнок. Новый жилец этого мира был мальчик» (220). Его облик: «необыкновенно чистенький и красивый, с черною головкою и большими голубыми глазами» (220) – обращает к образу Божественного Младенца – пришедшего на землю Спасителя, «ибо Он спасёт людей Своих от грехов их» (Мф. 1: 21).
В Парипсах ещё не ведали, что новорождённый послан в мир с особой миссией: он станет священником их села; проповедью Нового Завета и примером доброго жития будет отвращать людей от зла, просветлять их разум и сердце, обращать к Богу. Однако в своей косной суетности люди, живущие страстями, не в состоянии провидеть Божий Промысел. Ещё до рождения младенца, который впоследствии стал их любимым «добрым попом Саввою», односельчане возненавидели его, считая, «що то буде дитына антихристова», «зверовидного уродства». Повитуху же Керасивну, которая «клялась, что у ребёнка нет ни рожков, ни хвостика, оплевали и хотели побить» (220) . Также никто не пожелал крестить сына злобного Дукача, «а дитя всё-таки осталось хорошенькое-прехорошенькое, и к тому же ещё удивительно смирное: дышало себе потихонечку, а кричать точно стыдилось» (220) .
Так, бытие предстаёт в сложном переплетении добра и зла, веры и суеверий, представлений христианских и полуязыческих. Однако Лесков никогда не призывал отвернуться от действительности во имя единоличного спасения. Писатель сознавал, что бытие – благо. И точно так же, как Божественный образ в человеке, данный ему в дар и задание, бытие не просто дано Творцом, но задано как сотворчество: «Мир оставляю вам, мир Мой даю вам» (Ин. 14: 27), – говорит Христос, заповедуя «венцу творения» самому творить. Начинать этот процесс преображения, созидания человеку необходимо именно с себя самого.
Промыслительны обстоятельства крещения героя. Поскольку никто из уважаемых на селе людей не согласился крестить Дукачонка, крёстными родителями будущего попа опять-таки парадоксальным образом стали люди, казалось бы, недостойные: один с внешним уродством – скособоченный «кривошей» Агап – племянник Дукача; другая – с недоброй репутацией: повитуха Керасивна, которая, по представлениям односельчан, «была самая несомненная ведьма» (225).
Однако Керасивна вовсе не похожа на Солоху гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки», хотя ревнивый казак Керасенко и подозревает жену в намерениях временами «лететь в трубу» (229). Имя у неё подчёркнуто христианское – Христина. История Христи – это самостоятельная курьёзная новелла внутри основного святочного повествования об обстоятельствах рождения и крещения младенца Саввы.
При святочных обстоятельствах «зимою, под вечер, на праздниках, когда никакому казаку, хоть бы и самому ревнивому невмочь усидеть дома» (226), Керасивна сумела хитроумно провести мужа со своим ухажёром-дворянином (не зря он прозывается «рогачёвский дворянин» – наставляет «рога» мужьям). В переносном и прямом смысле любовники подложили незадачливому казаку свинью – рождественского «порося», и это укрепило за Христей «такую ведьмовскую славу, что с сей поры всяк боялся Керасивну у себя в доме видеть, а не только в кумы её звать» (230).
Сбывается евангельская антиномия о «первых» и «последних»: «последние станут первыми, и первые – последними». Именно таких «последних» людей вынужден был пригласить надменный Дукач себе в кумовья.
В студёный декабрьский день сразу же после отъезда крёстных с младенцем в большое село Перегуды – известное впоследствии читателям по «прощальной» повести Лескова «Заячий ремиз» (1894) – разыгралась жестокая снежная буря. Мотив святочного снега – устойчивый атрибут поэтики рождественской литературы. В данном контексте он обретает дополнительный метафизический смысл: словно недобрые силы сгущаются вокруг ребёнка, которому все и без всякой причины заранее желали зла: «Небо сверху заволокло свинцом; понизу завеялась снежистая пыль, и пошла лютая метель» (235 – 236). В метафорической образности – это воплощение тёмных страстей и злых помыслов, которые разыгрались вокруг события крещения: «Все люди, желавшие зла Дукачёву ребёнку, видя это, набожно перекрестились и чувствовали себя удовлетворёнными» (236). Подобная ханжески-показная набожность, основанная на суемудрии, – «от лукавого». «И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого» (Мф. 6: 9 – 13), – так просят христиане в молитве «Отче наш», данной им Самим Христом.
В святоотеческом наследии проводится мысль о том, что Бог сотворил человека и всё, что его окружает, таким образом, что одни поступки соответствуют человеческому достоинству и благому устроению мира, другие – противоречат. Человек был наделён способностью познавать добро, избирать его и поступать нравственно. Уступая злым помыслам, сельчане как бы спровоцировали, выпустили наружу тёмные силы, разыгравшиеся, чтобы воспрепятствовать событию крещения. Они нарушили ещё одну Божью заповедь: «если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное; итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном; и кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает» (Мф. 18: 3 – 5).
Вовсе не случайно поэтому метельную путаницу Лесков определяет как «ад», создавая по-настоящему инфернальную картину: «на дворе стоял настоящий ад; буря сильно бушевала, и в сплошной снежной массе, которая тряслась и веялась, невозможно было перевести дыхание. Если таково было близ жилья, в затишье, то что должно было происходить в открытой степи, в которой весь этот ужас должен был застать кумовьёв и ребёнка? Если это так невыносимо взрослому человеку, то много ли надо было, чтобы задушить этим дитя?» (237). Вопросы поставлены риторические, и, казалось бы, судьба младенца была предрешена. Однако события развиваются по внерациональным законам святочного спасения чудом Божьего Промысла.
Ребёнок спасается на груди у Керасивны, под тёплой заячьей шубой, «крытой синею нанкою» (235). Глубоко символично, что шуба эта синего – небесного – цвета, который знаменует Божие заступничество. Более того – младенец был сохранён, как у Христа «за пазушкой». Этот православный уповательный образ «русского Бога, Который творит Себе обитель “за пазушкой”» (5, 465), сложился у Лескова ещё в повести «На краю света» – в исповедании праведного отца Кириака, которому так же, как и героям «Некрещёного попа», выпало пройти через стужу и непроглядный мрак снежного урагана.
Особенностью святок является «карнавальное нарушение привычного строя мира, возвращение к первоначальному хаосу с тем, чтобы из этого разброда как бы вновь родился гармоничный космос, «повторился» акт творения мира»[17]. Метельная путаница и хаос в святочной символике неизбежно преобразуются в гармонию Божьего мироустроения.
Однако гармония достигается только на путях преображения падшей человеческой природы. Так, вокруг Дукача, вынужденного признать, что он никогда и никому не сделал добра, сгущаются ужасающие атрибуты смерти. Не сумев отыскать сына, он попадает в непролазные сугробы и долго сидит в этой снежной темнице в сумраке метели. Словно прегрешения всей его неправедной жизни, Дукач видит только ряд «каких-то длинных-предлинных привидений, которые точно хоровод водили вверху над его головою и сыпали на него снегом» (237).
Эпизод блужданий героя в метельном мраке следует трактовать в христианском метасемантическом контексте. Особенно знаменателен образ креста. Забредя в темноте на кладбище, Дукач натыкается на крест, затем – на другой, на третий. Господь как бы даёт герою отчётливо понять, что своего креста он не избежит. Но «ноша крестная» – это не только бремя и тягость. Это и путь к спасению, к которому призывает человека Господь: «Иго Мое благо, и бремя Мое легко» (Мф. 11: 30).
В это же самое время в снежном буране происходило крещение «Дукачонка»: занесённые метелью крёстные начертали на лобике ребёнка расталою снежною водою символ креста – «во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа». Родился новый христианин. Кровный отец и сын объединились духовно. Из снежного «ада» обоих спасает крест Отца Небесного.
Старый Дукач до поры об этом не ведает. Он пока слеп духовно. Заплутавшая душа, тяжело и долго путаясь во тьме, ищет дорогу, свой путь к свету. Герой повести ещё надеется выбраться, разглядев сквозь снежный буран какое-то слабое мерцание. Однако этот обманчивый земной блуждающий огонёк окончательно сбивает его с жизненного пути: Дукач сваливается в чью-то могилу и теряет сознание.
Необходимо было пройти через это испытание, чтобы мир преобразился от хаоса к гармоничному космосу. Очнувшись, старый казак как бы родился заново, увидел мир преображённым и обновлённым: «вокруг него совершенно тихо, а над ним синеет небо и стоит звезда» (238). В новозаветном контексте Вифлеемская путеводная звезда указала волхвам путь к Младенцу-Христу. Так и Дукач отыскал своего сына. Для старого грешника постепенно начал открываться небесный свет истины: «буря заметно утихла, и на небе вызвездило» (238).
В то же время Лесков справедливо показывает, что нетвёрдые в вере люди не в состоянии освободиться от представлений полуязыческих. Дукача, случайно упавшего в чью-то могилу, жена подговаривает принести Богу жертву – убить хоть овцу или зайца, дабы охранить себя от последствий недоброго знака. Происходит профанирующее, как в кривом зеркале, исполнение христианского обряда на языческий лад: «необходимое» жертвоприношение – случайное убийство безответного сироты Агапа, посланного крестить ребёнка и заметённого снегом. Из сугроба торчала только его меховая шапка из смушек – шерсти ягнёнка, которую Дукач и принял за зайца. Агап в овечьей шапке невольно сыграл роль традиционного жертвенного животного, безропотного «агнца Божия», отданного на заклание. Так, вместе с образом забитого Агапа входит в повествование святочный мотив ребёнка-сироты, а также своеобразное явление святочной литературы – «смех и плач Рождества», – уходящее корнями в Евангелие: ликование при появлении на свет Младенца Иисуса и плач о 14 тысячах младенцев, убиенных Иродом.
Проблема осознания ужаса греха и глубокого покаяния поставлена в повести Лескова очень остро. Покаяние считается «дверью, которая выводит человека из тьмы и вводит в свет»[18], в новую жизнь. Согласно Новому Завету, жизнь постоянно обновляется, изменяется, хотя для человека это может быть нежданно и непредсказуемо. Так, мы видим совершенно нового Дукача, новую Керасивну – совсем не похожую на прежнюю молодцеватую казачку, а притихшую, смиренную; внутренне обновлённых жителей села. Всё свершившееся для Дукача послужило «ужасным уроком», «и Дукач его отлично принял. Отбыв своё формальное покаяние, он после пяти лет отсутствия из дому пришёл в Парипсы очень добрым стариком, всем повинился в своей гордости, у всех испросил себе прощение и опять ушёл в тот монастырь, где каялся по судебному решению» (242).
Мать Саввы дала обет посвятить сына Богу, и ребёнок «рос под кровом Бога и знал, что из рук Его – его никто не возьмёт» (243). В церковном служении отец Савва, мудрый и участливый к своим прихожанам, – настоящий православный батюшка, а не проводник протестантских идей в русской церкви (каким он видится англоязычным исследователям). Лесков подчёркивает: «вокруг его села кругом штунда <христианское движение, берущее начало в протестантизме немецких эмигрантов на Украине. А.Н.-C.>, а в его малой церковке всё ещё полно народу…» (262). Образ мыслей лесковских героев определяется традициями православного мировосприятия, и это обусловливает идейно-художественное своеобразие повести.
Как гласит народная мудрость: «Каков поп – таков и приход». Даже когда открылась тайна крещения Саввы и у прихожан возник страшный переполох: если их поп некрещён, имеют ли силу браки, крестины, причастия – все таинства, им совершённые, – всё-таки казаки «другого попа не хотят, пока жив их добрый Савва» (258). Недоумения разрешает архиерей: пусть обряд крещения и не был совершен по всей «форме», однако же крёстные «расталою водою того облака крест младенцу на лице написали во имя святой Троицы. Чего же тебе ещё надо? <…> А вы, хлопцы, будьте без сомнения: поп ваш Савва, который вам хорош, и мне хорош, и Богу приятен» (261).
Следует согласиться с позицией итальянского учёного Пьеро Каццолы в том, что Савва принадлежит к лесковскому типу праведников-священнослужителей наряду с протопопом Савелием Туберозовым в романе-хронике «Соборяне» и архиепископом Нилом в повести «На краю света»[19] .
Важнейшей для Лескова становится идея жизнетворчества, жизнестроительства в гармоническом синтезе мирского и священного. В христианской модели мира человек пребывает не во власти языческого «слепого случая» или античного «фатума», но во власти Божественного Провидения. Писатель постоянно обращал свой взор к вере, Новому Завету: «Дондеже свет имате – Евангелие, в котором сокровен Христос, – веруйте во свет». Новый Завет, вечно пребывая новым, призывает человека любой исторической эпохи к обновлению, преображению: «И не сообразуйтесь с веком сим, но преобразуйтесь обновлением ума вашего, чтобы вам познавать, что (есть) воля Божия, благая, угодная и совершенная» (Рим. 12: 2). «Итак, кто во Христе, тот новая тварь; древнее прошло, теперь всё новое» (2 Коринф. 5: 17).
Так Новый Завет становится организующим началом художественно-семантического пространства лесковской «легенды новейшего происхождения» (218) «Некрещёный поп».
ПРИМЕЧАНИЯ:
[1] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 11 т. – М., 1956 – 1958. – Т. 10. – С. 411. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте статьи с указанием тома и страницы.
[2] Лесков А.Н. Жизнь Николая Лескова: По его личным, семейным и несемейным записям и памятям: В 2-х т. – М., 1984. – Т. 1. – С. 137.
[3] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 12 т. – М., 1989. – Т. 12. – С. 217. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте статьи с указанием страниц.
[4] См.: Кретова (Новикова-Строганова) А.А. Творчество Н.С. Лескова в современном итальянском литературоведении // Литературоведение на пороге XXI века: Материалы международной научной конференции МГУ. – М., 1998. – С. 440 – 445.
[5] McLean Hugh. Nikolai Leskov. The Man and His Art. – Cambridge, Massachusetts, 1977. – P. 312.
[6] Muckle J. Nikolai Leskov and the spirit of Protestantism. – Birmingham, 1978. – Р. 5.
[7] McLean Hugh. Nikolai Leskov. The Man and His Art. – Cambridge, Massachusetts, 1977. – Р. 90, 312 – 316.
[8] Лесков А.Н. Жизнь Николая Лескова: По его личным, семейным и несемейным записям и памятям: В 2-х т. – М., 1984. – Т. 2. – С. 36.
[9] Дурылин С.Н. О религиозном творчестве Н.С. Лескова // Христианская мысль. – Киев, 1916. – № XI. – С. 77.
[10] Дунаев М.М. Православие и русская литература: В 5-ти ч. – Ч. 1. – М., 1996. – С. 6.
[11] Лесков А.Н. Жизнь Николая Лескова: По его личным, семейным и несемейным записям и памятям: В 2-х т. – М., 1984. – Т. 2. – С. 18.
[12] McLean Hugh. Nikolai Leskov. The Man and His Art. – Cambridge, Massachusetts, 1977. – P. 312.
[13] Захаров В.Н. Православные аспекты этнопоэтики русской литературы // Евангельский текст в русской литературе XVIII - XX веков: Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр: Сборник науч. трудов. – Вып. 2. – Петрозаводск, 1998. – С. 7.
[14] Гоголь Н.В. Полн. Собр. соч. – Т. 1. – М., 1952. – С. 201.
[15] Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 9 т. – Т. 6. – М., 1994. – С. 383.
[16] Рукописи Гоголя. Каталог / Сост. проф. Г. Георгиевский и А. Ромодановская. – М., 1940. – С. 119.
[17] Шульц С.А. Хронотоп религиозного праздника в творчестве Н.В. Гоголя // Русская литература XIX века и христианство. – М., 1997. – С. 231.
[18] Лосский В.Н. Мистическое богословие. – Киев, 1991. – С. 239, 304.
[19] Cazzola P. La citta dei tre jiusti. Studi leskoviani. – Bologna, 1992. – Р. 156.