Сегодня концерт в Рахманиновском, бесплатный. Швали на тепло набилось тьма: сумасшедших городских, да наших – без продуху. Как эти, что за музыкой пришли, ими дышат? Ума не приложить. Видать, неловко, или толерантность в понтах.
Теперь наши всем гуртом в Макдоналдс на Газетном переулке и перекочевали.
С ползала набилось.
Подсела к Оглобле – длинному худому, с красным обветренным лицом. Последнее время его держалась: чуяла, тут надёжа, в обиду не даст. Длинный резал батончик бородинского перочинным ножичком, вращая его скользким лещом на глянцевых страницах разворота с рекламой девушек по вызову.
Достала замызганную страничку с кроссвордом:
– Не помешаю, Вадим Иннокентьевич. Слово из 13 букв, последняя «я», вторая «о». Вон как на нас узбечка их, уборщица-то, вылупилась. Думаете, администратора вызовет? Прогонят?
– Да Вы, Наденька, делайте вид, что читаете. А первая буква-то какая?
– «К» – первая. Смотрите, Вадим Иннокентьевич, наш-то весь ряд у окон... А вон и Павлик с прошмандовкой этой триперной, новенькой: вечно этот футляр с собой волочит. От скрипки, что ли. Верно, спёрла где…
– Нет, Наденька Аркадиевна, не спёрла. Она из интеллигентов. А скрипку ей, говорят, дядя в пять лет подарил. У них это дело обычное, у евреев. Мы её Консерватория промеж себя зовём, женщина приличная.…
– А теперь она по переходам жалостливое жжёт – душу, стерва, за деньги мотает? А, Вадим Иннокентьевич? Они на это – горазды: душу-то из народа мотать…
– Зачем вы так, Наденька... Она это… – худой выпростал, как яичко из скорлупы, из обмызганного обшлага красную обветренную ладонь и, вытянув длинный коленчатый палец с жёлтым ногтем, стал крутить им у виска, – того…
– Чокнутая, что ли?
– Да не то чтобы… А только у неё там… типа – ребёнок в футляре этом.
– Выкидыш, что ли?
– Да нет, он вроде как кукла… Настоящего-то, говорят, у неё украли. Кажется, мальчик был. Боренька. Давайте уже букву говорите, Наденька Аркадиевна, а то вон на нас и вправду охранник пялится...
Пригляделась: чёрненькая, худенькая. Точно, еврейка. И как сюда попала?
Этих среди них не водилось, они своих не бросают…
И всплыло из той чужой, бывшей жизни:
***
«…Лет десять назад… Выходит из женской консультации, на Войковской: хотела, дура, ляльку. Осень, дождь, «худоба» коляску ей в руки тычет:
– Женщина, на минутку за Боренькой моим не присмотрите.
– Да Бога ради. – Наклонилась: карапуз в колясочке толстощёкий пузыри пускает, агукает, а у неё в синей сумочке диагноз аккуратным почерком от этой толстопузой, с рыбьим глазом, – «бездетность».
– …Вот и мне Бог послал… – Вынула «ляльку», и под куртку, и за угол.
Смотрит: дура эта выскочила, мечется, потом на карачки брык и под коляску заползла – думала: завалился её толстяк – вот умора. Ползает, воет – аж хрюкает.
А ей и плевать – к злу не привыкать. Что-то не особо она «добреньких» в своей жизни насмотрелась.
Народ набежал: суета, крики… эту увели...
Она перекрестилась, и потихоньку, задками, к старой подруге – …мужик, мол, её из дома выставил…, – отсиделась три дня, и на перекладных электричках к матери, под Воронеж…
Да не срослось: Лёха не признал за своего, разошлись, ребеночка в детдом подкинула, а сама в Москву к свояку и подалась; только наперекосяк всё пошло с того случая… Теперь вот бомжует…»
***
Смотрит, а лицо дуры той, со скрипкой, будто сочится светом сквозь алкашную красную морду, точно лампа из-под колпака торшера… – жилы, сука, ей тянет.
А в башке туркает:
– У, сука, жизнь через тебя мне искорёжило… – А чтобы жалости к чернявой – того нет…
Та будто услышала: обернулась, глянула, как узнала – и отвернулась: дескать: «…простила я тебя. Живи как умеешь…»
А мне прощенье твоё, что собаке под хвост... И кукла твоя – «дура-душемотная», одни тряпки… так, обмылок…
Неожиданно в голову ей пришла шальная идея, и вот уже и завладела ей, безотчётно. Выждав, когда Консерватория отвернулась, она хлёстким, как ветерок, невидным воровским движеньем, выхватила странный предмет из футляра и, расхлыставшись, незаметно сунула куклу за пазуху… как тогда…
– Надька, сука, – тихо сказал долговязый, – ты чего, падла...
– Молчи, козёл, – сухо, зло ответила она, – яйца оторву.
И, выждав, запихала куклу в рюкзак.
Та, с футляром, вроде и не заметила.
– Ну, ты и блядь, Наденька Аркадиевна, – тихо сказал красномордый и отвернулся к огромному окну Макдональдса, точно рассматривал Чужой Сверкающий Город за снежной кутерьмой. – Консерватория, твоё подлое слово…
– Да иди ты!
Она почуяла, что душно ей. Встала, прошла к входной двери и толкнула тяжкое, литое стекло в ледяной декабрь, чтобы не слышать, как эта будет ползать меж столами, подвывать и похрюкивать… как тогда…
Выскочила в мороз, хватанула жадным ртом свежий снег с дурью бензина: «…Ох, хорошо!..»
Почудилось, Консерватория сзади топочет. Юркнула напрямки к Главпочтамту, увешанному весёлыми огоньками-лампочками (Новый год на носу), как новогодняя ёлка из детства: «…Верочка, аккуратней веточку-то зацепляй, не побей красоты, радость моя…». Только помнит лицо толстое того дурака за ветровым стеклом: «Да не бойся, жми, толстяк…»
Растерянное лицо наплывает, и капот чёрным блистающим фортепьяно тычет её в бок: «… Да давай, жми, толстяк, не больно...»
Оглянулась: глаза этой напоследок увидеть, еврейки её: поди сверкают, как фары у Мерседеса, радёхонька…
Та стоит молча в дверном проёме, а глаз не видать: отвернулась, словно окликнул кто… или забыла про меня… дуру…
– Не бойся, – сказал ей голос за спиной, – я здесь.
Странно как-то всё, вся жизнь её, сука, странная!
Всем пока… на хрен…
Боли от удара она почти не почувствовала: невнятная сила вдруг подхватила её под плечи, как спудные струи воздуха за лямки парашютиста, и поволокла в сторону Тверской. Она безотчётно пыталась зацепиться ногами, скреблась руками за скользкие капоты-рыбины плывущих внизу машин… Безнадёжно: неведомая сила легко вскинула её тельце, как тряпичную куклу, и поволокла в колючее снегом небо… Белая пудра била, хлестал её по лицу. Москва колыхалась под ней, туда-сюда, как звёзды в ведре, если разом поставить его на скамью в клетях бабкиной избы: «Верочка, по полведра, детка, носи-то, надорвёшься поди…»
– Не бойся, – сказал ей голос за спиной, – я здесь.
Постепенно страх прошёл, и она поняла, что девочка.
Ей семь лет, и она сидит на косогоре над огромной сверкающей звёздами рекой, когда её привезли тогда к бабке, в деревню. Она счастлива.
– Не бойся, – сказал голос за спиной, – я здесь.
Но было ещё немного непривычно. Немного. Ей чудилось, что вокруг неё в хороводе плывут, покачиваясь, одутловатые от перепоя, обмороженные, прекрасные морды.
Они махали ей грязными, с обкоцанными ногтями руками и счастливо смеялись. Как дети.
И она раскинула руки, и смеялась, и махала им в ответ.
Потом она аккуратно сняла лямки, раскрыла рюкзак, прижала к груди своего Бореньку и камнем пошла вверх.
Москва – Должанская, 2013 год