1.
Джон Леннон когда-то констатировал: его группа популярнее Иисуса Христа. Егор Летов за популярностью не гнался, хотя не гнушался побоев своих паломников. Он хотел быть Иисусом Христом и, так случилось, был им, мертвым, оплаканным и не воскресшим. В тот год как обычно праздновалась Пасха, лики на иконах неопровержимо свидетельствовали и, может быть, праведники в раю ликовали, мы не знаем о том, о том, что последнее воскресение природы наступило. Воспоминания человечества, его детские игры и мечты вознеслись на небо. Егор Летов был Иисусом Христом, не воскресшим, но вознесшимся. Как такое могло случиться, не вправе говорить сейчас никто. Но то, что последний великий подражатель Христа вознесся, и то, что он провозгласил, осталось нам, тем, кого он исповедует. И что это была за истина, об этом нельзя поразмыслить.
Разыгравшееся в тот год карнавальное шествие, начавшееся от Духова дня, вымело на улицы настоящий ледник-язык толпы, переполненной съеденным потребительским продуктом, но восславившей зрелище любимого Летовым футбола. Люди свидетельствовали: такого карнавала, братания с толпой, вывалившей из метро, а в московском метро хочется побрататься, не было после победы 1945-го. И Бахтин, воззвавший к обнажению тыла, осквернению врага человеческого, призывающий к вечному повторению постоянства веселья и грязи, и Мишель Фуко, высвободивший языки священного безумия, говорили об одном: о подрыве вечного лета, вечного дня, из которого на воздухе как из мешка изобилия посыпался бы божеский смех, нестерпимое счастье, могли были бы оба быть довольны этим эксцессом, даже если бы этот праздник вечного дня продлился всего бы неделю. Как и рожденный в год образования СССР 4 июля, в чью неделю именин эта сатурналия разыгралась и угасала.
Целую неделю нескончаемый день и полгода беззвездная ночь — этот последний постулат Летова особо осознается в исчислении эона. Как перелетные птицы летят в жаркие страны, а кто-то много этих стран перевидел, шагая с винтовкой в руке. Так и эти птицы вернулись той весной с веселой стороны земного шара, молодого глобуса, который закатился на солнечной стороне, но оставил безнадежный, бесконечный и негасимый апрель. Вернувшиеся птицы последним криком всех мертвых душ, всех умерших, прокричали над той весной — вернулись и растаяли вдали, о том, что они улетели так далеко, что уже не вернутся, так далеко, что кончилось солнце, что плащаница сгорела от яда, что кончилось солнечное Христианство.
С Летовым кончилось не только русское христианство: в абиссинском уклоне Пушкина, с заморением гоголевского червяка, и колоколом пристегнутым к гробу По, в детском и эпилептическом припадке Достоевского, в бежавшем из иконы Христом церкви поэтов-самоубийц, которым Летов отдал бы многое, чтобы стать ее приверженцем, с сокровенным распятеренным звездой Христом, шагающим пятиконечным человеком Платонова. Кончился тот последний взрыв, прокатившийся по рубежу 90-х, взрывом хиппей и сектантов, взрывом системы, которую Летов доживал, которую проповедовал и обещал: в месяце проведенном на площади, в прокламациях задушенного больничной подушкой, в Евангелии оловянного Христа, ставшего стеклянным и деревянным. Слабое утешение обжоры: Христос сегодня стал шоколадкой, одним из пожираемых тотемов. А последним его человеческим воплощением был как раз Летов.
Вспомним слова этой последней проповеди: яма как принцип движения к солнцу, кашу слезами не испортишь, нет.
Идеи, проговоренные раз: в том числе идея прощания с человеком, а также идея самопровозглашенного Христа, требуют времени для воплощения и распада. Так потребовалось сорок лет для того чтобы надпись Фуко: «Христос, сделавший из плюновения брение», чтобы эти слова действительно растворились в песке.
2.
Когда ребенок только научился читать, родители и старшие говорят ему, что до некоторых книг еще нужно дорасти, что они открываются всякий раз по-иному через десять, двадцать, а то и сорок лет. Итоговая книга Егора Летова, вышедшая в издательстве «Выргород» в конце прошлого года, будет прочтена и через сорок лет, и в любой другой (не надо смеяться) временной последовательности. Только опыт ее автора — останется таким — отброшенным в бесконечно отдаленное время, но будет всегда живым, без привкуса ранней смерти и без ореола, окружающего поэтов-смертников и музыкантов-песенников.
Для многих Летов остается автором нескольких песен, которые оставлены их избирательной памятью, и такие люди всегда заново обращаются к ним. Но даже в этих двух-трех песнях содержится все его послание, которое человек может понять, понять ошибочно или вовсе отвергнуть. Кто-то может неправильно запомнить песню — «про деревянного Христа». Кто-то увидит фотографии в последнем прижизненном сборнике, и скажет, что Егор похож на Иисуса. И после этой фразы в разговоре может возникнуть заминка. Неизбежность заминки состоит в том, что именно Летов обнажил яснее всех определенную идею христианства — саму его подлинность, само отношение мертвого и живого. Говорящий о Христе, как живой о мертвом, не видит здесь определенной черты — поворачивающей солнце наоборот: любой говорящий о Христе — говорит о нем ложь — потому что сам мертв. Но то, что говорится — разрезает надвое ложь и правду — и не принадлежит им. Христос есть то, что он сказал, то, что вытверживается назубок и что само повторяется. И человеком это не может быть постигнуто или не может быть ему даровано — вне отречения от себя — пока он говорит о мертвом и живом. Пока он не поймет, а он никогда не поймет, что есть «слово, в котором нет мяса». Это невозможно понять. Но это можно показать.
И лучше всех это показывает Летов — даже будучи мертвым, даже бывший живым. И своей смертью Летов тоже показывает: на непротиворечивое противоречие (что Христос мертв) — которое может быть мыслимо только в двойственности мертвого и живого, но «распирающего себя на части» в нем — и выходящего изо всех углов.
Принципы устройства корпуса, слова, стиха, программы Летова — могут быть подвергнуты разбору — как и любые другие стихи. В них есть довлеющие доминанты (не надо смеяться): будь то настроенность на Последних днях, а, вернее, после них; будь то распетое мясом величайшее изобретение человечества, подчиняющее все — календарь; будь то осознание числа как такового и твердой единицы сознания вне тела и тел. Можно понять, как устроен текст Летова, в чем его послание, предположить, почему его слово так памятливо, почему оно автоматически запоминается и повторяется, и почему оно подтверждается в настроенном опыте. Одно остается непроницаемым — и это есть само слово, которое ни истинно, ни ложно, истинно и ложно, живо и мертво. Живо потому, что оно говорит само, а мертво — потому что мертв человек, читающий это. Вы можете знать стихи Летова, вы можете помнить время, когда слушали его песни и подробно — как проходили эти дни, вы можете иметь опыт времени, но вы никогда не приблизитесь к тому опыту, который здесь (сугубо здесь) пережит навсегда и явлен — вы не сможете повторить опыт самого Летова, всегда будете разбиваться о него, как о краеугольный камень.
Серия внутренних разрывов, «непрерывный суицид», которым создавались эти «немыслимые словно отрывной календарь» слова, полностью обернуты в исцеляющий плащ, и являют единое, непереносимое сияние, создающее новую жизнь. То, что Летов в последнем своем альбоме и в стихах 1990–2000-х годов чаще всего использует фигуру «Ты» — говорит о том, что это нисхождение небес обращено к каждому читающему. И как бы высок ни был этот звук, образ Летова остается предельно человечным, полным доброты, смешных и простодушно-бесхитростных черт. Он таким остается для его поклонников. У одного из них на столе все 90-е годы лежал томик Маяковского, раскрытый на одной странице, так что по краям собралась красная «дремотная пыль». Теперь можно было бы и полистать этот томик. Сам я, прицениваясь к книге, лежащей в магазине, долго рассматривал эти белые страницы, и поймал себя на том ощущении, которое бывает только весной: примерно то же белое солнце я увидел, когда мне недавно напомнили строки Брюсова «о, закрой свои бледные ноги».