До Ре
В пятницу, в день рождения Мари-Аликс, отец подарил ей куклу. Он торжественно внес подарок в дом в огромной коробке, украшенной бантами. Валери хлопала в ладоши, пока Мари-Аликс и Клеман разрезали ленты и доставали игрушку из шуршащих, пахнущих духами бумаг. Кукла была в розовом платье с передником и розовых сандалиях, она казалась очень красивой. Мари-Аликс поцеловала – сначала отца, а затем – Валери. Клеман тоже поцеловал – сначала Валери, а потом отца. У куклы были пронзительные голубые глаза, восковые щеки, пушистые ресницы и длинные ноги в белых носках с оборками. Когда куклу наклоняли, она прикрывала глаза ресницами, которые отбрасывали на ее бледное, будто прозрачное личико, легкие тени, и в ее груди кто-то говорил детским голоском – Мама!
- Идите, играйте! – сказала Валери детям, – через час будем ужинать.
- Мама, можно я останусь с тобой? – заныл Клеман. – Я буду тихо!
- Можно! – сказала Валери и улыбнулась сыну. Она взяла его за руку, и они вместе пошли на кухню.
- Тебе нравится? – спросил отец устало.
- Да, – сказала Мари-Аликс. И прижала куклу к груди. Кукла была как живая – так сильно она походила на человека, но в ней не было жизни. Она была похожа на мертвую девочку. Мари-Аликс стало страшно.
- Это Валери выбрала тебе подарок, – сказал отец и потрепал Мари-Аликс по голове. Он делал это редко. Мари-Аликс стояла в прихожей и смотрела на него в упор.
- Иди, играй, дочка! – сказал отец, рассеянно. Теперь он стоял к ней спиной, снимая обувь.
- Папа, – набралась смелости Мари-Аликс.
- Да?
- Можно я завтра приглашу друзей на день рождения?
- Ты же знаешь, что нам сейчас не до того. Мы завтра уезжаем.
- Но Клеман же приглашал…
- В следующий раз, дочка! – сказал отец устало. – В следующий раз. Может, когда мы вернемся.
- Но Клеман!
- Клеман маленький. Тебе уже 10 лет!
- Но пап!
- Перестань капризничать!
Из кухни доносились веселые голоса Валери и брата Мари-Аликс. Клеман выпрашивал конфеты. Валери давала их.
Мари-Аликс почувствовала себя такой уставшей, как будто это она вернулась с работы домой. Отец прошел в салон и сел читать газету. Мари-Аликс смотрела на его кудрявые волосы и изборожденный морщинами лоб, на его крепкое, грузное тело, и ей казалось, что она видит его по телевизору – так он был далеко.
Девочка поднялась в детскую, прижимая игрушку подмышкой. Там она посадила куклу на диванчик и сама села напротив. В комнате было тихо, как будто кто-то выжидающе затаил дыхание. Мари-Аликс смотрела на куклу. Кукла смотрела на нее.
- Если бы у тебя были веснушки, тебе бы это пошло, – сказала Мари-Аликс зло.
Кукла не сводила с нее глаз.
- Я назову тебя Фло, – проговорила Мари-Аликс.
Кукла молчала.
- Это хорошее имя, ты не находишь?
Кукла упрямо молчала. У нее были светлые волосы, заплетенные в косицы, и на каждой косице – розовый бант.
Мари-Аликс сбросила куклу на пол и повалилась на диван, закрыв глаза.
Детская была на чердаке, и сквозь скошенное окно в потолке в комнату проникал вечерний сумрак. Было немного душно, Мари-Аликс чувствовала, как ее тело покрывается испариной. Вскоре стало совершенно нечем дышать. Мари-Аликс встала, приоткрыла окно и снова легла. Кукла валялась на боку, задрав ноги и разбросав юбки, и строго смотрела на нее одним глазом. Второй был прикрыт. Вечерело. Несколько капель дождя расплылось на стекле. Мари-Аликс зарылась головой в подушку, чувствуя, что ее душат слезы.
- Мари-Аликс! Мой руки и спускайся есть немедленно! – послышался на лестнице голос Валери.
Мари-Аликс спустилась в ванную и долго терла руки мылом, с ненавистью вглядываясь в свое отражение в зеркале. Она смотрела на свои коротко стриженные темные волосы, голубые глаза, в эти смешные губки и пухлые бледные щеки, и все, что она видела, отвращало ее. Она потерла глаза и улыбнулась пару раз, чтобы казаться веселее, но это не помогло. Тогда она отвернулась от зеркала и спустилась вниз, медленно, как только могла.
В столовой пахло праздничным пирогом и курицей. Валери смотрела на Мари-Аликс с привычной полу-улыбкой. Вся семья была в сборе. Отец уже сидел за столом и голодно всматривался в сковородки и кастрюли, источающие вкусный запах на плите.
- Дорогая! Ты сегодня стала совсем взрослая! – мачеха обняла ее и расцеловала в обе щеки. Эта женщина была худенькой, несмотря на свои сорок лет, и очень красивой, от ее шеи пахло цветами.
- Спасибо, Валери! – сказала чинно Мари-Аликс. Валери поморщилась. Она бы предпочла, чтобы та звала ее мамой. Девочка по опыту знала, что у них еще будет долгий разговор на эту тему вечером, перед сном.
Ели молча. Только Валери иногда резко отчитывала Клемана за то, что он отказывался доедать салат или мясо.
За окном совсем стемнело, и в стекла барабанил дождь, холодный воздух бродил по дому, забирался под стол и касался босых ног Мари-Аликс, заставляя ее ежиться от холода.
После еды Валери и Клеман выключили свет в столовой и долго шушукались в соседней комнате, а потом торжественно внесли пирог со множеством свечей. Глаза отца сияли под стеклами очков, отражая блики этих огоньков, Мари-Аликс задула свечи, загадав желание, про себя, конечно.
Отец, Валери и Клеман хлопали в ладоши.
Потом все вместе ели пирог, и Клеман получил больше всех. Потому что он был маленький, и ему не надо было следить за фигурой, как Мари-Аликс, которая была, как и ее отец, полновата.
Вечером они сидели все вместе и смотрели какой-то мультфильм Уолта Диснея, в честь дня рождения. Она даже не запомнила, что это был за мультфильм, потому что отец позволил ей сегодня сидеть на его коленях, и она уткнулась носом в его шею, боясь дышать, а Клеман все время капризничал, заглушая телевизор.
Перед сном, когда Мари-Аликс уже лежала в кровати, почистив зубы, Валери принесла ей куклу, оставленную в игровой комнате. Она посадила ее на столик в изголовье кровати Мари-Аликс.
- Ты забыла закрыть окно, – сердито сказала Валери. – Столько воды натекло, что весь ковер промок.
- Прости, Валери, – сказала Мари-Аликс. И, подумав, добавила: – Я не хотела.
- Еще бы ты хотела! Попробуй сама отмыть этот ковер. Нашли себе домработницу. Я и готовлю, и убираю, и работаю. Нет, ты хоть понимаешь, как я устаю за день?
Мари-Аликс сжалась под одеялом. Она очень не любила, когда Валери сердилась. Валери была такой красивой, а когда она сердилась, у нее под глазами появлялись злые складки, и рот сжимался таким образом, что она переставала казаться молодой, и выглядела на все свои сорок лет, и даже старше.
- Простите меня, Валери, – пробормотала Мари-Аликс.
Женщина внимательно посмотрела на нее. Она больше не казалась недовольной, только еще более уставшей и чужой.
- Я же говорила, что ты можешь называть меня мамой, – сказала Валери, потрепав ее по плечу. – Ты знаешь, что я люблю тебя, как родную дочь.
- Да, я знаю, – сказала Мари-Аликс.
- Мари-Аликс, ты прекрасная девочка, и я счастлива возможности растить тебя, я очень люблю твоего папу, и хочу, чтобы нам было хорошо вместе. Понимаешь?
Мари-Аликс кивнула. Никогда еще она не ненавидела так сильно свое дурацкое имя.
- Будь умницей, – мягко сказала Валери. Мари-Аликс обещала. Валери поцеловала ее в лоб и ушла, закрыв дверь и выключив свет. Мари-Аликс слышала, как она что-то пела в соседней комнате Клеману, а потом все стихло. Дом погрузился в тишину, похожую на ватные затычки в ушах. В деревеньке, в которой они жили последние три года, редко бывало шумно. Здесь и люди-то редко встречались.
Мари-Аликс посмотрела на тумбочку, на которой сидела ее новая подруга. В свете луны кукла казалась почти зловещей. Мари-Аликс смотрела на куклу. Кукла смотрела на нее. В конце концов Мари-Аликс почувствовала, что ее пальцы цепенеют от ужаса. Она судорожно встала, схватила куклу и запихала ее в шкаф. Та закрыла глаза и сказала жалобным голосом: Мама. Мари-Аликс бросилась в кровать, забилась под одеяло, дрожа от страха, и плакала, пока не уснула.
На следующее утро начинались каникулы. Было решено, что этой весной они едут всей семьей на Остров До Ре. Все утро папа и Валери суетились по дому, собирали вещи и прикрикивали на детей, которые то и дело попадались им под ноги. В конце концов Клеман был посажен перед телевизором, а Мари-Аликс отправлена в свою комнату. Она входила в нее с бьющимся сердцем – ведь где-то в ящике там лежала кукла. Мари-Аликс сидела за партой и раскрашивала журнал для девочек, все время чувствуя за своей спиной чье-то обиженное настороженное присутствие.
Через два часа ее позвали спускаться вниз со своим рюкзаком. Мари-Аликс торопливо вышла в сад, где перед машиной суетился папа, привязывая велосипеды к корпусу машины.
- Через пятнадцать минут выезжаем! – заявила Валери.
Клеман уже сидел в машине, в своем детском сидении, пристегнутый ремнем безопасности и с пакетом конфет в руках. Он помахал Мари-Аликс пухлой ручкой. Девочка любила брата – он был забавный.
- Складывай свой рюкзак в багажник, – командовала Валери. – Ничего не забыла? А твоя кукла? Разве ты не хочешь взять эту красавицу с собой?
Мари-Аликс обреченно поднялась в комнату. Сквозь ставни пробивались узкие полоски света, в которых глаза куклы сияли каким-то злорадным торжеством.
Зажав Фло под мышкой, Мари-Аликс спустилась вниз и села в машину. Кукла сидела у нее на коленях.
- Можно я поиграю с ней? – спросил Клеман. – Я буду осторожно.
- Да, конечно.
Мари-Аликс отдала куклу ему и вздохнула. Клеман, удивленный столь легкой победой, держал Фло на вытянутых руках, не зная, что с ней делать.
- Будь осторожен, – сказала Валери с переднего сидения. – Кукла очень дорогая.
Они наконец-то выехали.
Они ехали часа три. Отец вел машину, потому был насторожен и почти не разговаривал. Мари-Аликс сидела чинно, прижавшись щекой к прохладному стеклу и с любопытством смотрела на дорогу. Мимо пролетали машины, поля с желтыми цветами, длинные металлические вертушки, каменные дома, обвитые плющом, амбары, деревья и люди. Мари-Аликс могла часами смотреть на дорогу из окна несущейся на все скорости машины – ничто не интересовало ее в эти моменты и ничто не печалило, впереди была неизвестность, в которую хотелось зарыться с головой, а позади – ничего, и это ничто было мягким, как перина.
Пообедали они в каком-то придорожном ресторанчике, и еда казалась вкусной, несмотря на то, что в ней не было ничего особенного, – это все от голода. Клеман прижимал к своей груди куклу, как триумфатор-завоеватель, и Мари-Аликс была рада, что кукла оставила ее в покое, занявшись ее братом.
Они приехали на Иль до Ре часам к пяти. Снятый Валери дом находился на маленькой улочке, называемой Акварельной, состоявшей из пяти маленьких домов с веселыми белыми ставнями. Здесь жил художник – рядом было его ателье с картинами, при взгляде на них на языке появлялся привкус морской воды, и по соседству с художником временно жили несколько старых семейных пар, которые, как и семья Мари-Аликс, приехали сюда на каникулы. Выбранный Валери дом был двухэтажный и самый лучший на этой улице, и в нем тоже было очень много воды и соли: на стенах висели барометры и модели кораблей, а также потускневшие от времени картины с парусниками и веселыми загорелыми моряками, было много книг, также здесь было очень влажно, и в этой влажности чувствовались будущие простуды и прохладные утра. Пока Валери выгружала в холодильник продукты, а отец раскладывал вещи по шкафам, дети обследовали весь дом, и остались им очень довольны – в нем было множество тайников, будто созданных для игры в прятки, большой стол, чтобы есть, детская с двумя кроватями, окна, в которых ярко светило солнце, и ящерицы, которые прятались в стенах в саду.
- Папа, папа! – кричал Клеман. – Я нашел улитку! Улитку! Папа!
Он был счастлив. Мари-Аликс улыбнулась, слушая, как он визжит от восторга где-то внизу, и растянулась на кровати.
- Себастьян! Зови детей ужинать! – послышался голос Валери из кухни.
В лестничном проеме показалось лицо отца.
- Мари-Аликс, мой руки и спускайся!
Его лицо, обычно сосредоточенное и серьезное, разгладилось, и в нем чувствовалось радостное спокойствие человека, который много работал, а теперь отдыхал.
Ели молча, притихшие и уставшие. Мари-Аликс помогла Валери сгрузить тарелки в посудомоечную машину, и тихо спросила:
- Можно я пойду прогуляюсь?
- Иди, только недалеко. Куда ты пойдешь в такой поздний час?
- К океану, – тихо ответила Мари-Аликс.
Она спустилась вниз по улице с бьющимся сердцем. Вечерело, и сумрак спускался ей на плечи. Она шла по лесу, в котором низкие, будто кустарники, деревья, клонились вниз, приветствуя ее своими уставшими лохматыми головами, и ей дышалось легко, и где-то там, внизу, слышался рокот океана, который она никогда раньше не видела, и от предвкушения встречи с ним у нее в животе что-то сжималось и дрожало.
- Постой!
Ее нагонял отец.
- Не стоит ходить одной по незнакомому лесу. Ты еще слишком маленькая.
Мари-Аликс согласно кивнула, когда он взял ее за руку. Они шли вместе, притихшие от величественного шума, который звучал все громче и громче, накатами, как будто качели, взлетающие к небу, и снова опускающиеся на землю – вверх, вниз, – звучал океан, звенел, как сотни разбитых зеркал, плакал тысячей голосов; и это было прекрасно, и хотелось снова и снова молчать, и они молчали, как сообщники.
Они спустились по бревенчатой лестнице к морю и сели на песок. Отец подслеповато всматривался в линию горизонта, которая начинала таять, смешивая небо и воду, величественные волны лениво крались к берегу, и вдруг шумно захлестывали его прибоем, и земля дрожала, и в небо летели брызги, песок под ногами был влажен – Мари-Аликс сняла туфли и осталась босяком, и в воздухе чувствовалась соль. Девочка оглянулась на отца – он будто задремал, успокоенный игрой волн и тишиной, и их одиночеством на двоих, и лицо его в этой дремоте разгладилось, синевая мгла наступающей ночи сделала его моложе на несколько лет, и будто загадочнее.
Мари-Аликс побежала к волнам, спотыкаясь и проваливаясь в песок, неумело встряхивая руками, она бежала до самого океана, который никогда не видела раньше, и прыгала в волны, и от волн.
«Я не умею радоваться», – подумала она, запыхавшись. «Все девочки умеют, а я не умею». И, словно для того, чтобы доказать самой себе, что умеет радоваться, она начала танцевать какой-то безумный танец, в котором ее руки чертили в воздухе плавные фигуры, а ноги взлетали вверх и вниз в безумном ритме. Пару раз она падала, и снова вставала, прыгая, как картонный заяц на нитке, и в ее танце не было ни ритма, ни последовательности, ни красоты, в нем было только желание радоваться, радоваться во что бы то ни стало. И она радовалась, прыгала, и радовалась, и океан лизал ее ноги, наступая, или, откатываясь, сшибал с ног.
Она услышала, как пробудившийся отец позвал ее домой. Они шли молча, и Мари-Аликс ежилась, чувствуя прикосновение к коже мокрых штанин, и песок шуршал у нее между пальцами ног. Ночью она уснула спокойная, и Фло могла сколько угодно смотреть на нее своими тревожащими глазами с тумбочки брата – с ней был океан, и океан был ее другом, он снился ей всю ночь. Ей чудилось, будто он вдруг стал худощавым и забавным месье в черной шляпе, который пришел к ней в гости, чтобы выпить чаю, и они сидели с Океаном за столом в саду, и пили чай с бисквитом, и Океан очень хвалил здешний воздух, велосипеды и художников. Ей снилось также, что она растет, и ее тело тянется к небу, и она будто слышала сквозь сон, как поскрипывают ее кости, прорастая в теле, и скоро, казалось ей, она станет совсем большой, такой же большой, как папа. И Океан застенчиво похлопывал ее по плечу, наблюдая, как ее голова тянется к небу, и играл на старой скрипке, в которой выветрились все ноты, кроме нот «ре» и «до».
Октябрь 2010, Suresnes
Двое с улицы Chernovitz
- Я поехала бы на остров Пасхи, – говорит Марианна таким тоном, как будто я буду спорить с ней до хрипоты, и смотрит на меня, мечтательно улыбаясь. Мне хочется описывать ее так, словно у меня на кончиках пальцев капли воды, и я нервным движением руки стряхиваю их ей в лицо, прохладные брызги летят в ее тонкие губы и подведенные темным глаза, voilà, она вздрагивает и отворачивается, обиженно оттопыривая нижнюю губу, под которой мелкие неровные зубы.
- Хороший выбор, – отвечаю я. – Что там делать?
Она осторожно опускает на весы пакет с персиками, придерживая его в воздухе двумя пальцами. Через прозрачный полиэтилен я вижу пушистые румяные плоды, так похожие на ее длинные загорелые руки. Тонкая кожица и сочная душистая мякоть. Я чувствую во рту их вкус, эту мягкую, податливую плоть, и брызжущий сок, стекающий по моему подбородку. Я думаю о персиках, конечно, а не о руках Марианны. Может, я сам не свой от перманентного голода последних дней, но до каннибализма мне еще далеко. И слава аллаху и прочим выжившим.
Глотаю слюну и оглядываюсь по сторонам.
- Остров Пасхи иначе называют Рапа-Нуи. Впрочем, названий у него столько, что не хватит пальцев на руках и ногах, чтобы сосчитать все, что были, и те, что могут еще появиться, – небрежно говорит Марианна. – Ты знал об этом?
Нет, не знал, но я роюсь в памяти в поисках книги, из которой она могла выудить эту поучительную во всех отношениях информацию. Марианна читает все, что ей попадается в руки, правда, недолго. Думаю, если бы ей встретилась книга о Рапа-Нуи, то на введение и подписи к фотографиям ее внимания вполне хватило бы.
Подслеповато щурясь, Марианна ищет на весах иконку с персиками и долго жмет на нее порозовевшим от напряжения кончиком пальца. Будто ждет, что ей откроют с той стороны. Я смотрю на Марианну. Темные лохматые волосы. Тонкая, как у птенца, шея с разноцветными деревянными бусами в два ряда. Майка с глупым на вид, да еще и зачем-то подмигивающим страусом. Серые шорты чуть ниже колен.
Сегодня утром она сказала мне, что ненавидит свою сексуальность и хочет ее спрятать.
Когда женщина говорит тебе, что ненавидит свою сексуальность, это значит, что она начинает сомневаться в ее наличии и ждет, что ты ее разубедишь. Но у меня не было сил на разубеждение и целый день она старательно изображает из себя измученную своей святостью девственницу в самом соку.
Наверное, страус на ее груди американец, да еще и турист. Я все жду, когда он сверкающе улыбнется мне, достанет из чехла огромный черный фотоаппарат с дорогущим объективом и вспышкой и щелкнет мою глупую физиономию на фоне Эйфелевой башни или еще какой-нибудь достопримечательности, чтобы дома показывать детям – смотрите, какой длинный тощий нахохлившийся француз.
Конечно, я не француз, но американцам и страусам это пофигу. Впрочем, как и Марианне.
- Вчера ты хотела в Малайзию, – напоминаю я.
Ее палец, жмущий на кнопку, кажется моему мозгу проводом, соединяющим ее тело с механической коробкой. Другая рука, придерживающая пакет в воздухе, слегка дрожит, и весы колеблются в разные стороны, считывая противоречивую информацию. Наконец, пакет замирает на несколько секунд, и из окошечка выползает со скрежетом липкий ценник.
- Всего полтора евро, – удовлетворенно читает Марианна и наклеивает ценник на пакет. – Мы хотим купить еще что-то?
Вопросы излишни. Если бы мы могли, мы бы, конечно, купили еще что-нибудь.
Этому трюку с весами научил ее я, а меня один араб марокканского происхождения. Вот уж не думал, что эта честная до отвращения, принципиальная до зуда в моем коренном зубе мадмуазель окажется столь благодарной ученицей.
- Каждый день этот супермаркет выбрасывает тонны просроченных продуктов, – говорит она, будто оправдывая свое воровство. – Ими можно было бы накормить маленькое африканское племя.
Марианна мрачнее так резко, как будто ее неожиданно окунули лицом в таз с водой.
- Почему именно остров Пасхи? – спрашиваю я, чтобы отвлечь ее от горестных мыслей. – Это же где-то в Чили?
- Только представь, – оживляется она. – Pacific ocean. И самый отдаленный остров в мире. Я бы бродила по нему всю жизнь и разговаривала с моаи…
Она многозначительно замолкает.
Ясно. Сегодня у нас побег от окружающей действительности в обнимку с подозрительными каменными идолами на слабозаселенный тихоокеанский остров. Нежелание взглянуть правде в глаза, мечтательность, витание в облаках, мизантропия, перекладывание ответственности за свою жизнь на бога, судьбу и сверхъестественные силы. А может быть, желание твердой мужской поддержки в лице какого-нибудь гиганта. Черт бы побрал все эти психоанализы.
- Что такое моаи? – спрашиваю я ворчливо и будто неохотно.
- Какой же ты все-таки необразованный, ничем не интересующийся тип, – говорит Марианна радостно. – Моаи – это каменные статуи из спрессованного вулканического пепла. Никто не знает, откуда они взялись и кто их соорудил.
Как это по-человечески. Тщеславие и желание самоутверждение даже за счет человека, с которым спишь в обнимку на кровати. Его кровати.
- Ага, а еще этот невежливый тип загибает тебя раком по ночам, – громко говорю я по-русски. Она вспыхивает и оглядывается по сторонам, но никто как будто не понимает, о чем речь. Только блондинистая женщина, насыпающая в пакет сливы, хмыкает и неодобрительно смотрит на нас. Русская, наверное. Хотя, нет, украинка. Славян во Франции развелось больше, чем в России.
- Ты бы сдохла от скуки на этом острове уже на второй день, – припечатываю я. Марианна молчит. Я беру ее под руку, и мы идем к кассе как счастливая среднестатистическая французская семья, с той лишь разницей, что мы не женаты и никогда не будем женаты (упаси меня, святой Гименей, от подобной глупости), дома нас не ждут трое детей, а в тележке нет запасов еды, способных прокормить маленький полк, только пакет с шестью персиками. Марианна очень хотела сегодня поесть персиков. Я не мог ей отказать. Ненавижу, когда она плачет от безысходности по ночам, думая, что я, бесчувственная скотина, заснул и не слышу.
Мы сидим в полумраке комнаты, не касаясь друг друга, и едим персики, как будто заговорщики. Впрочем, так оно и есть. С тех пор, как она, заплаканная, позвонила мне в ту ночь и я впустил ее в свою комнату и свою жизнь, меня не оставляет ощущение, что мы подписали кровью договор об участии в анти-мировом заговоре.
Я ем персик, и его душистый сок стекает по моим губам. Марианна жмурится от удовольствия, как котенок в позе «слава богу», раскинувший лапы и греющий свое пузо на солнце. Я ем персик и понимаю, что это первая и последняя еда, которая попадет в мой желудок в сегодняшний день. Завтра, возможно, мы купим спагетти и овощей и сготовим нормальный обед. Если каждый день тратить на еду, как сегодня, полтора евро, то мы сможем даже покутить в конце месяца, а там я получу зарплату за работу, если можно назвать работой должность кассира в задрыпанном кинотеатре на St-Lasard.
Впрочем, меньше десяти евро в день тратить не получается. И при этом удается купить так мало… Если не выходить из дома вообще, расходы резко сокращаются. Но и тогда шансов дожить до конца месяца без абсолютно голодных дней даже при приблизительных математических выкладках довольно мало.
Я взял ее под руку, и мы пошли к кассе с пакетом персиков. По дороге она вдруг остановилась у полки с женскими гигиеническими продуктами, покраснела и, вопросительно глянув на меня, прихватила пакет тампонов. Я вздохнул, но ничего не сказал. Минус еще семь евро.
Мы рассекаем холодный неподвижный воздух супермаркета на Defense. На улице убийственная жара, а здесь холодильник человечества. Трехэтажный магазин, похожий на забитый медом и пчелами улей. Серые металлические уровни, скрепленные перегородками и эскалаторами, как палуба корабля стальными скрепами. Ноев ковчег, набитый каждой тварью по паре, толкающей впереди себя тележку с бутылками, банками, пакетами и рулонами туалетной бумаги, чтобы было чем подтереть все это на выходе. Образцы всех известных на земле продуктов питания, разложенные и сгруппированные с большей тщательностью, чем книги в библиотеке Centre Pompidou. Длинные полки с едой, которая изготовлена специально для того, чтобы спасти человечества от вымирания. Мирового голода не существует здесь и никогда не существовало, этого страшного, скучающего, ненасытного зверя. Дети никогда не разбухали из-за пустых желудков, не тянули дрожащие замызганные руки к взрослым с просительным жестом, который они переняли у этих же самых взрослых. Преемственность поколений сильна в самых нищих странах. Если ты не можешь оставить потомку счет в банке, то оставляешь ему традиции и предрассудки. Учишь протягивать руки, чтобы не протянуть ног.
Голод здесь не набирает обороты, не обвивает мир тяжелыми удушающими кольцами, не засовывает изглоданный хвост в свой щербленный беззубый рот. Голод довольно урчит, пританцовывает на банкетном столе, сервированном на двести персон с многократной переменной блюд, и гремит сверкающим хвостом, украшенным маринадами и сырами, скалится отбеленной у дантиста пастью с идеальным прикусом.
Вокруг нас холодильники, похожие на упорядоченные архивные полки всех достижений человечества от A, B, C до E и D. Коридоры, забитые колбасами, сосисками, креветками, сырами, свининой, телятиной, рыбой, птицей, винами, йогуртами, компотами, майонезом, коридоры артишоков, помидоров и огурцов, булок, конфитюра, трюфелей, шампиньонов и морепродуктов. Целые отсеки, палубы и рубки с живительной жратвой в холодных мерцающих холодильниках, в стекле которых отражается моя тощая сердитая физиономия с небритым подбородком.
Прошедшая мимо нас женщина в черных стоптанных туфлях и белой блузке с висящей пуговицей останавливается перед ящиком с черешней, воровато оглядывается и запускает пальцы в сверкающие, похожие на рубины, плоды. Потом с удовольствием съедает несколько черешен и прячет косточки в карман.
Мы расплачиваемся на кассе и выходим из Auchan мимо сверкающих магазинов с разряженными длинноногими куклами в витринах, поднимаемся по движущейся ленте в грязный, будто расколовшийся на куски воздух подземного мира Defense. Марианна все время натыкается на прохожих и сыплет pardon направо и налево – она всегда так, идет или слишком быстро, или немного медленнее общего потока, типичная черта ипохондрика.
- И все-таки остров Пасхи – прекраснейшее место на Земле, – говорит она.
- А если, к примеру, на тебя с неба слетит билет на Рапа-Нуи, что бы ты стала делать? – добродушно спрашиваю я, как будто продолжая давно начатую нами игру.
Теперь она доверчиво держит меня за руку, переплетаясь своими маленькими пальчиками с моими. Выражение равенства сил, защищенности, любви и равноправия.
- Тут же полетела бы туда, – пожала она плечами. – Думаешь, учеба меня удержит? Да тьфу на эту треклятую учебу!
Обо мне она никогда не думает. А может, думает, что я буду просто счастлив, если она наконец уберется из моей комнаты и из моей жизни, перестанет висеть на шее неожиданным грузом последних недель. Этот груз не способны облегчить ни ее улыбки, ни врожденная деликатность, ни обаяние, которое просто обязано распахивать перед ней все двери. По крайней мере, мою дверь.
Впрочем, она не ошибается. Она действительно внесла много неприятностей (но и, как горчичный соус, некоторую долю пикантности) в мою жизнь. Даже если я сотни раз скажу вслух, что это не так, черное не станет белым, мой ноющий зуб не перестанет болеть, а кошелек не наполнится.
Мы сплетаем пальцы, как самая настоящая любовная парочка.
Марианна снова появилась в моей жизни две с половиной недели назад и с тех пор вросла в нее намертво.
Она позвонила мне в пятницу вечером, захлебываясь от слез и изо всех сил пытаясь показать, что не плачет. Сдавленным голосом она спросила: «Филипп, можно мне у тебя переночевать? – и после выдержанной фразы, во время которой я должен был обдумать этот вариант, представить его вкус, запах и прочие составляющие ее появления у меня сегодняшним вечером, добавила, – Мне больше некуда пойти. Если ты не возьмешь меня к себе, я буду ночевать на вокзале, как какой-нибудь клошар. Но ты не волнуйся, если ты не можешь меня принять, я найду какой-нибудь другой выход».
После последней фразы я должен был быть полной скотиной, чтобы пускаться в путанные объяснения о том, как у меня грязно и не прибрано (а кому захочется показывать симпатичной избалованной девушке из Colombes комнату на 10 квадрометров, в которой я живу?), или рассказывать истории о том, что я сейчас не дома, и даже не в Париже, а уехал с друзьями в Версаль или (еще лучше) в Фонтанбле, и остался у них ночевать. Впрочем, друзей у меня во Франции как таковых почти не было, а те, кто были, разъехались на каникулы, и мы оба это знали.
Наверное, надо быть полной скотиной, чтобы сказать, что у меня грязно и не прибрано, и что мне необходимо сегодня вечером в спокойной обстановке готовиться к экзамену, но я именно так и сказал.
«Я не буду тебе мешать. И у меня совсем немного вещей », – пробормотала она и заплакала навзрыд, как будто у нее прорвало унитаз, и я подумал, что завтра в вечерних новостях объявят об очередном стихийном бедствии, устроенном зеленоглазой худенькой девушкой, слезы которой затопили пол-Парижа.
«Приезжай сюда со всеми своими вещами!» – сказал я. Если бы я знал, что при ней два чемодана и два рюкзака, я бы, конечно, ее встретил.
Когда Марианна лежит рядом со мной, она часто раскидывает ноги. Не то чтобы она хочет, чтобы я немедленно взгромоздился сверху. Это даже не невинное поддразнивание. Она просто раздвигает ноги, слабые коленки чуть-чуть покачиваются перед моими глазами, стукаются, потом разъезжаются в стороны, образуя манящий треугольник, на котором держится производство детей на нашей планете. Жест, старый, как мир, который Марианна сама не осознает. Если бы она хотела, чтобы я перешел к действию, то уже сказала бы, с нее станется произнести своими невинными губами фразу вроде «а не хотите ли вы меня, мистер?» и вопросительно посмотреть на меня искоса, как будто речь идет о том, как пройти в библиотеку, или о вальсировании по натертому до матового блеска паркету. Но она явно не хочет меня в этот момент, черт знает, что она хочет, но у нее как будто романтическое настроение, судя по тому, с каким выражением она смотрит в потолок, раскинув ноги. Может, она даже мечтает о том, как все становится по-другому, и само собой налаживается, Марианна размашисто шагает по планете, одной рукой помогает людям, а другой раздает им воздушные поцелуи. Мечтательница. Гнусная, невыносимая мечтательница.
Могу поспорить, что она продумала все в этом дефиле, от своей прически и костюма до туалетной воды. Наверное, она бы выбрала Armani Gold и цвет одежд Будды на статуэтках, которые запрещено вывозить за границу даже помешанным на дзэне европейским туристам.
С нее бы сталось пройтись и без одежды.
Наше единственное окно открыто настежь, и в него врывается уличная жара и мелодичный, как постукивание китайских шариков в ладони, колокольный звон. Этот звон застигает нас врасплох по утрам, когда мы лежим, мучаясь голодом, на раскладном диванчике в нашей комнате на улице Chernovitz. Мы живем на седьмом этаже фешенебельной семиэтажки, расположенной в фешенебельном районе Парижа – 16м округе. В окне под скошенным потолком нам видны утыканные трубами крыши соседних домов, квадратный, всегда пустынный внутренний дворик и небо.
Моя подруга из России писала мне, что русские писатели эмигранты в начале прошлого века часто жили на чердаках. Это обстоятельство не поднимает в моей груди волнительных вихрей тщеславия, ведь в отличие от русских писателей эмигрантов я просто студент парижского университета, потенциальный перебежчик с Родины на чужбину, пишущий рассказы на сереньком ноутбуке марки Asus и иногда выкладывающий их на некоторых российских литературных сайтах. Проектах, как их иногда еще называют, напоминая о том, что мы живем в обществе рыночных отношений и направленных на будущее благосостояние идей.
Вряд ли русские писатели эмигранты начинали также. У них был утвержденный общественным мнением талант, имя, дворянское происхождение и 9 иностранных языков, на которых они говорили в совершенстве. У меня звание «автор» (и кто придумал это Интернет-разделение на авторов и писателей?), три известных мне поколения русских предков, и два языка, английский и французский, на которых я могу говорить и думать, но не могу прожить.
Чтобы подняться в нашу комнату, надо взойти по узкой винтовой лестнице с черного входа до последнего этажа, пройтись по извилистым коридорам и уткнуться в коричневую дверь с криво намалеванным от руки номером 13. Неудобно, зато дешево. И, что ни говори, жилье в хорошем районе стоит любых неудобств.
Если спуститься от метро Passy вниз и пройти минут десять, то окажешься на площади Trocadero с воткнутой в нее Эйфелевой башней и вечно праздничной атмосферой разгуливающих туда-сюда туристов. Кстати, о Passy вскользь упоминал Умберто Эко, создавая свой нашумевший литературный проект « Имя розы», – именно здесь он якобы разыскивал следы загадочной рукописи Адсона.
Passy и Trocadéro – это шестая линия метро, тянущаяся от площади Charles de Gaule (загибаем пальцы, подсчитывая достопримечательности, – Триумфальная арка, Елисейские поля, на которые иностранцы слетаются как мухи, сад Тюильри) до самой Nation. Шестая линия метро – это оживленные туристы всех цветов кожи и неизменные гармошки улыбающихся во весь рот музыкантов, которые, надрываясь, играют ускоренный до невозможности вариант застревающей в зубах у любого русского человека песни «Очи черные», легкие, как бабочки, мелодии из «Амели» или же искаженные до невозможности гимны Бетховена. Beethoven, как говорят французы, которые упрямо не произносят звук (h) и ставят ударение на последний слог в любых словах, которые только попадутся им на язык. Марианна тоже всегда говорит Beethoven, даже когда переходит с французского на русский. Моему имени повезло – его почти невозможно испортить.
- Некоторые люди считают, что меня назвали Филиппом в честь Филиппа Киркорова, – говорю я Марианне. – Мне хочется верить, что это неправда.
- Кто такой Филипп Киркоров? – тут же спрашивает она с любопытством.
С этими европейцами всегда так. Они не знают самых элементарных вещей. С другой стороны, что русскому человеку – обычное дело, то французу смерть, забастовка, революция.
- Филипп Киркоров – это звезда русской поп-музыки, говорю я. – Грешный символ нашей культуры, наподобие Backstreet boys и Britny Speers в Америке.
- Он настолько отвратительно велик? – спрашивает Марианна. Она любит хорошую музыку – вечно шаталась по рок- и джаз- вечеринкам, когда все ее капризы оплачивал отец, а не моя скудная кредитная карта BNP.
- Даже еще больше, – отвечаю я. – В русском мире каждый ребенок знает, кто такой Филипп Киркоров и с чем его едят. Правда, словарь моего word’а его не распознает, и это внушает некоторый оптимизм о дальнейшем будущем нашей нации.
- Что значит «с чем его едят»? – живо интересуется Марианна, и наша беседа плавно перетекает в лингвистически-переводческие дебри.
Марианну назвали так в честь покровительницы французского правосудия. Второе имя Марианны – Луиза, а третье – Валери. Марианна все время удивляется, почему у меня только одно имя, и я не могу их менять, когда мне заблагорассудится.
Спросите любого француза, как его зовут, и он назовет вам тройку-другую имен. У русского человека всего три наименования. Это его имя, имя его отца и фамилия его семьи. В процессе жизни, будто в качестве компенсации, он обрастает диминутивами и прозвищами, в эру Интернета у нас появилась возможность добавить в копилку ники, псевдонимы и логины, но суть от этого не меняется.
Наши родители до дрожи в коленях спорят о том, дать ли ребенку имя отца, деда, или какое-нибудь другое имя. В результате они выбирают только одно, и с этим именем маленькому человеку отныне жить, расти и развиваться. Если имя немного не сочетается с фамилией или отчеством, то это травма на всю жизнь. Как вы находите словосочетание Филипп Петрович? Правда, чертовски забавно? Европейцы не поймут, даже не улыбнутся.
Марианна только наполовину француженка, по отцу. (Или же нужно говорить «на целую половину француженка»?) Мать у нее была русская. Была, потому что мать умерла от рака, когда Марианна была подростком, и я с чисто европейской тактичностью обхожу стороной этот пункт ее биографии. Марианна настоящая билингва, то есть говорит в совершенстве по-русски (училась в школе с русским иностранным языком) и по-французски. Конечно, иногда она не понимает некоторых нюансов, как например «с чем можно есть Филиппа Киркорова». Еще она знает английский, немецкий и испанский, но почему-то, как многие французы, недолюбливает эти языки. Марианна читала Достоевского в оригинале и знает о битве за Сталинград из какого-то популярного здесь русского фильма о войне. По крайней мере французской версии о том, как американцы пришли и спасли русских от фашистов я от нее ни разу не слышал. Не знаю, почему эта европейская убежденность именно в такой интерпретации вклада американцев в исход Второй мировой войны сильно давит на мозоль моего национального самосознания. Во сне я выкрикиваю порой фразы на французском языке и даже иногда вижу сны на чистейшем английском, но сама мысль о том, что мой дед умирал в окопах для того, чтобы этот подвиг был навсегда забыт, мне нестерпима. Видимо, я русский до мозга костей, от макушки до всех чисто русских мозолей, хотя и считаю себя космополитом.
- Я бы поехала в Индию, – говорит мне Марианна. Я невольно любуюсь ее тонким профилем и маленькими аккуратными ноздрями, узкими плечами, длинными ступнями в коричневых сабо и лохматой челкой, делающей ее похожей на задорного пони из мультика моего детства. Послушать Марианну, так Индия – это рай на Земле. Полтора миллиарда белозубых темнокожих райских жителей, давших обет воздержания от еды, денег и прочих благостей цивилизации. Индия, как считает Марианна (и, наверное, так же считает автор статьи в каком-то туристическом проспекте, который она обнаружила на сиденье в метро), это колыбель человечества. Оттуда все пошло и туда все вернется.
- Куда катится этот мир? – патетически завыл я, услышав ее последнюю фразу.
Индия – чудесная, неизведанная страна, родина факиров, многоруких богинь и бетеля, страна с самыми высокими горами, с многовековой историей и мудрейшими традициями. Спасительные религии. Простота жизненного уклада. Улыбающиеся индийцы и кришнаиды, подняв руки к солнцу, притопывающие в такт словам, поющие свои радостные мелодии, славящие Кришну.
- Белозубые голодные индийцы, – говорю я. Сегодня я не в себе – зуб совершенно разбушевался, как будто вместо него у меня в челюсти растет баобаб, а теперь его клонит упасть, выдрав свои корни из моего мозга и забрызгав фонтанами крови прохожих. Мне кажется, что у меня голодный бред, вызванный отсутствием завтраков и ужинов, недосыпом и палящим полуденным солнцем. У меня даже слегка подрагивают руки, вот до чего дошло. – Если ты ничего не ешь, у тебя не бывает кариеса. Только просветление, – говорю я.
Марианна сердито замолкает и бросает на меня такой взгляд, что мне хочется сдавить ее пустую голову, чтобы она треснула, как грецкий орех.
- Если бы тебе платили за твои рассказы, – вдруг сказала она, – все было бы по-другому.
Как это – по-другому, она не объяснила. И так ясно, что все было бы по-другому, если бы мне кто-то за них платил. Но мне не платят. Я хочу посмотреть в глаза человеку, которому платят за его рассказы. Он хорошо устроился. Он прекрасно устроился в этой жизни, черт возьми.
Творческие работники получают в этом мире меньше всего денег. Больше всего денег в этом мире зарабатывают бизнесмены, политики, военные и ученые, работающие на военных.
- Но мне не платят, – говорю я. – И никогда, наверное, не будут платить.
- Ты не веришь в себя, – переходит Марианна на французский. Наверное, этот язык, родной для нее, и искусственно привитый в моем мозгу, дает ей некоторую свободу учительствовать. – В этом твоя проблема.
Творческие люди зарабатывают самое малое количество денег в мире. Это цена за иллюзорную свободу не сидеть каждый день в офисе, перекладывая бумаги.
- Твоя проблема в том, что ты не понимаешь, чем может быть интересна Индия или Малайзия. У тебя нет воображения.
Я зарабатываю так мало денег, потому что я никто, но при этом воображаю себя кем-то. Потому что не сижу у печатного станка с долларами, держа руку на ядерном пульсе планеты. Сама идея о том, что я мог бы сидеть за этим станком, кажется мне отвратительной. Наверное, вся проблема в том, что я русский и мне стыдно иметь много денег, хотя отдал бы все, чтобы их иметь. Это основная дилемма нашей бедной, воспитанной призраками советского прошлого интеллигенции. Моя проблема в том, что я русский, который родился в одном лживом государстве, Советском союзе, а потом против своей воли оказался в другом, Российской федерации, и от этой проблемы рождаются гипотезы посторонних о неуверенности в себе. Я уверен только в одном – этот чертов мир катится куда-то в задницу, и всегда катился в задницу, и не сегодня-завтра бабахнет так, что мало не покажется, а потому я буду сидеть на кухне, сложив руки, и говорить об этом, пока не подохну. Я умру «когда-то подававшим надежды», возможно, в собственной квартире, заработанной на перекладывании офисных бумаг, жалкий и ничтожный, с двойным подбородком и подагрой, русско-французским буржуа.
В нашем желании присвоить себе несчастную роль, например, будущие сумасшествие, проституцию, алкоголизм, одиночество, рак и прочее, которой мы боимся, и которой втайне жаждем, присутствует тот же импульс, то же удовольствие и сочувствие, с какими мы смотрим фильмы о спившихся манекенщицах и умерших в раннем возрасте поэтах. Трагичность страдания, роковой ошибки, в результате которой все пошло не так, притягивает нас сильнее, чем американский хэппи-энд, в котором все воссоединились, выздоровели, поверили в себя и зажили вместе долго и счастливо. Нам хотелось бы быть на месте трагического героя, потому что мы жаждем упиваться значительной, трудной ролью, хотя боимся ее сильнее, чем черта, и вряд ли сможем нести.
- Почему ты не веришь в себя? В этом мире все возможно, нужно только захотеть.
Я бы тоже хотел в Индию. Но после этих ее слов скорее удушу ее, а потом убью себя, но никогда не скажу, что я тоже хочу в Индию. Мне хочется заорать прямо в лицо этому куску дерьма, этой маленькой лживой французской суке, ни то ни се, этой полукровке с аккуратными ушами и лишенной кариеса улыбкой, которая смотрит на меня с обнадеживающим сочувствием.
- Я хочу, чтобы ты перестала спать и открыла глаза. Тебе будет что посмотреть, – прикрикнул я. – Больше половины населения Парижа и большая часть жителей Земли живут за чертой бедности. Они экономят каждый сантим и живут в жутких условиях. Париж – один из самых дорогих городов на Земле. Здесь все стоит в 3-4 раза дороже, чем в Москве, особенно продукты питания, а ведь Москва тоже город не из дешевых. Говорят же, что если ты научишься выживать в Париже, то сможешь жить в Токио или Нью-Йорке, ты сможешь жить где угодно. Я хочу, чтобы ты понимала, что такое человек богатый и человек бедный. Богатый человек, это тот, кто владеет сетью супермаркетов, в которых ты покупаешь хлеб, сыр и несколько овощей, чтобы не сдохнуть с голоду. А бедный человек – это ты, потому что с тех пор, как твой отец вышвырнул тебя из своего кошелька, ты стираешь трусы руками и долго считаешь мелочь, прежде чем опустить монеты в автомат с кока-колой. Кстати, кока-колу выпускают как раз-таки богатые люди, и твои монетки, возможно, один из мелких камушков золотой мостовой, по которой они ходят.
- Я не хочу думать о деньгах, – сказала она. – Только не о них. Моя голова и без того изрядно наполнена мыслями о всяких материальных сущностях.
- Лучше бы твоя голова была наполнена зерном. Или черным золотом. Мы бы тогда пробурили в ней скважину и залили нефтью этот нуждающийся в топливе мир.
- В моем плэйере сдохла батарейка, – сказала она, вздохнув, и, изогнувшись, отцепила i-pod с пояса. – Последняя. Вот дерьмо, только-только начался Wolf at the door.
Мне хочется притянуть ее к себе, задрать юбку и грубо войти в нее прямо здесь на скамейке, в парке, чтобы прохожие смотрели на ее раскинутые ноги и умоляющие глаза, на ее стыд и срам, на ее унижение, я хочу с наслаждением жалкого неудачника слушать сдавленные хрипы в ее горле, когда она резко кончит, даже против своей воли, неожиданно для нее самой.
- Знаешь, – сказала Марианна, – сегодня, когда ты был на работе, я кормила голубей хлебом.
- Ты купила хлеб и скормила его голубям? – не поверил я. – До моей зарплаты осталась еще неделя. Или ты думаешь, что я, развлекаясь, печатаю деньги, как американское правительство?
Произнося эту фразу, я чувствую себя французом, о меркантильности которых ходят легенды.
Мы сидим на кровати спиной к спине и читаем книги. Я читаю Grammaire de l’anglais, а она взятый в библиотеке очередной роман Marc Levy. Спиной я чувствую ее нервозную неусидчивость, с которой она то вытягивается как струна, то обмякает, как тряпичная кукла, то пересаживается вправо-влево, потому что затекли ноги или устала задница. Ее мягкие стриженые волосы щекочут мне шею при каждом ее движении.
- Я могу сделать тебе массаж, после того как закончу параграф, – говорю я.
- OK, – кивает она. – И все-таки я кормила голубей хлебом.
- Голубей в Париже не меньше, чем туристов, – роняю я. – Только туристы менее пощипаны здешними ценами. Зато голубям не надо платить за гостиницы.
- Сегодня я много бродила по улицам, – говорит Марианна. – Я шла, куда глаза глядят, потому что мне нравится ходить и смотреть по сторонам. С тех пор как мы с отцом переехали в Париж, я все никак не могу насмотреться на эти улицы. Я бродила по St-Germent-dés-Pres и St-Michel. Потом я отдыхала возле фонтана на Chatelet, и рядом со мной сидел старый китаец. Когда я пришла туда, он улыбнулся мне, и я тоже ему улыбнулась.
- Старый извращенец, – говорю я.
- Мы сидели с китайцем спиной к спине, а уходя, он тронул меня за плечо и дал une baguette – старик кормил голубей и не успел закончить, и он попросил меня скормить им оставшееся. И я сидела, отщипывая крошки чужого хлеба. Вокруг меня толпилась стая голубей, они касались меня то крыльями, то клювами, самые смелые вспорхнули на скамейку и бродили там, разглядывая меня своими круглыми маленькими глазами. Я старалась кидать крошки тем, кто менее бойкий и более ощипанный.
- Все мы чувствуем себя иногда богами. И вовсе не бог создал человека по своему образу и подобию, это человек придумал бога, который был бы похож на него и понятен человеческому уму, – сказал я.
- Я кормила голубей, и знаешь, в этом что-то было. Наверное, все, что я рассказываю, совершенно не важно. Наверное, важен только этот жест, с которым старик китаец коснулся моего плеча и с улыбкой передал мне хлеб для голубей. Может быть, он специально купил хлеб, чтобы кормить их.
- Кормит голубей, а люди тем временем умирают с голоду.
- Я думаю, почему каждый раз мучаюсь, когда не подаю нищим. Их слишком много. Несмотря на свое несчастье, у них вид обманщиков, которые были обмануты судьбой и в отместку решили обмануть всех. Я не знаю, как смотреть в глаза тем, кто просит у меня денег, когда у меня самой их так мало.
- Шакалы. Обманщики, проходимцы и шакалы, – воскликнул я. – Особенно эти, пронырливые бабы в платках и юбках, которые целыми группами шныряют в туристических местах, приставая к прохожим со словами Do you speak English ? и вымогая деньги. Они приходят туда, как на дежурство. Ты когда-нибудь видела фильм Кустурицы «Время цыган»?
- Кто такой Кустурица?.. Я подумала, зачем я живу, если никогда и никому не сделала ничего хорошего? По сути дела, от того, живу я или не живу, ничего в этом мире не меняется. Может, смысл в том, чтобы делать что-то для других, а не для себя, делать что-то очень хорошо, так хорошо, как только возможно. И может все это, все, что происходит, это как подготовительные шаги, как ступеньки лестницы, по которой нужно пройти, как подготовка к чему-то большему. И одна ступенька невозможна без другой, ты можешь перепрыгнуть их, но тогда под конец запыхаешься и поднимешься уставшим и не готовым. Может, если будет что-то большое, если я на это окажусь способна, то это поможет кому-то другому, как прикосновение старика китайца к моему плечу?
- Знаешь, – сказал я, помолчав. – Ты первая француженка, от которой я слышу подобные вещи, а я, поверь мне, видел здесь немало женщин. Только русскую нацию мучает такое чудовищное чувство вины.
- Ты никогда не любил меня, – сказала Марианна. – Для тебя я капризная глупая девушка, которая поссорилась с отцом и села на шею, как вы говорите, первому попавшемуся парню. Я права? Но ты принял меня в свой дом, когда у тебя самого было тяжело в плане денег, ты делишься со мной едой и всем, что у тебя есть.
- Давай я сделаю тебе массаж, – ответил я. – Надо говорить не «тяжело в плане денег», а «туго с деньгами». Это звучит круче и бьет в корень проблемы.
- Я очень благодарна тебе за все, что ты для меня делаешь, – сказала Марианна и обернулась, тронув меня за руку своей теплой ладошкой. Ее глаза были так серьезны, что мне хотелось захохотать.
- De rien, – ответил я. – Если бы ты знала, как сильно я тебя ненавижу за все, что ты говоришь мне, ты бы уже давно ушла.
Вчера звонил ее отец и предлагал ей вернуться. Не просил прощения, не перевирал факты. Просто предлагал. Она сухо поблагодарила за звонок, спросила, не болит ли у него голова, сказала, что нашла работу, живет у подруги и все у нее прекрасно.
Две недели назад, когда она уходила из дома, он пожелал ей сдохнуть от голода или пойти торговать своим телом.
Гордость и обида – худшие советчики. Впрочем, на ее месте я бы тоже не спешил возвращаться.
Мне кажется, ее подкожного жира и природной выносливости, позволяющей женщинам при утомительных пеших переходах через Альпы умирать позже мужчин, хватит еще на две недели такого полуголодного существования. Может, даже на одну. Потом она сломается, скажет, пряча глаза, что отец ее на самом деле прекрасный человек, не хотел ее обидеть, а она слишком чувствительна и воспринимает все не так, как надо воспринимать взрослому человеку. И вернется к нему.
Может быть, она скажет мне, что не хочет меня обременять, и тогда ее бегство в дом с винным погребом, посудомоечной машиной и прочими удобствами, будет представлен, как благородный поступок – как же, как же, ведь она оставит меня наконец в покое.
Порой мне кажется – но только порой – что мне будет ее не хватать.
- Почему ты ушла от отца? – спросил я, когда она приехала ко мне.
Марианна втащила свои сумки сама на седьмой этаж по этой кошмарной винтовой лестнице. Может, ей помогали злость, обида или чудовищное детское горе.
- Он мудак, – коротко бросила она словечко, которому научилась у меня же. Мы познакомились на Trocadero около двух месяцев назад. Девушка из Bordeau, недавно переехавшая с отцом в Париж, просто лучилась от счастья, как ребенок, которому дали новую сверкающую игрушку. Подобное сияние всегда располагает к знакомству. Конечно, мы случайно оказались на соседней скамейке. Я читал книгу на русском, как сейчас помню, – это был «Пейзаж, нарисованный чаем» Милорада Павича. Где-то внизу играла музыка – темнокожие парни разыгрывали перед столпившимися туристами какое-то представление, во время которого надо было движениями под музыку изобразить кого угодно. Здесь и там расхаживали торговцы миниатюрными башнями Эйфеля и потряхивали ими, как связками ключей.
Марианна, сияя, заговорила сначала на французском, а потом на неплохом русском языке, с небольшим акцентом в некоторых гласных. Для нее любой человек, живущий в Париже в течение года, был vrai parisien (истинный парижанин), как говорят французы. Я был им, потому что жил здесь давно, а она только приехала. Быть истинным парижанином еще круче, чем коренным москвичом, тут надо не просто родиться в Париже и произносить звуки подобно выходцу из частной школы, надо иметь дух истинного парижанина, однако, чем пахнет этот избранный человек, я так и не понял.
Она рассказала мне о том, почему говорит на русском языке, и что читала Достоевского в оригинале. Она объяснила мне также, что Париж – радостный город, потому что, несмотря на всю его кровавую историю, революции и бунты, здесь никому не пришло бы в голову придумывать Раскольникова. Я заметил, что знаю, что такое жить маленьким жизненным пространством и убивать в голове старушек. Она рассмеялась и спонтанно перешла обратно на французский язык. Она была так жива и очаровательна, что я оживился и очаровался. Со мной такое бывает.
После этого мы несколько раз гуляли по Парижу, когда у меня было свободное от работы и учебы время. Она, похоже, готовилась к поступлению на formation, а больше ничем не занималась.
Пару раз мы занимались любовью в доме ее отца в Colombes. Это был двухэтажный дом с садом, который они снимали вдвоем. Естественно, отец не присутствовал при наших с ней экзерсисах. Думаю, несмотря на свой более чем опыт в данном вопросе (он был около десяти лет женат на русской женщине), он был бы против этого стремительного сближения французско-русских границ.
Между прочим она, смущаясь, попросила меня научить ее русским ругательствам, потому что кроме «сука» больше ничего не знала, а в учебниках и словарях такие вещи не пишут. Постепенно я обучил ее всему, что знал. Порой мне кажется, что смысл наших ругательств гораздо низменнее, потому что во французском какая-нибудь «грязная собака» или «сын шлюхи» воспринимается как чудовищное оскорбление, а наши предложения собеседнику попробовать на вкус различные части мужского тела по сравнению с этим представляются мне чем-то столь изощренным, от чего, при разъяснении французский мозг сломается и будет воспроизводить только песни Mylen Farmer.
Я вспоминаю, еще в России я слышал, как отец моего друга, разозленный чем-то, орал на весь этаж: «Я е*ал твою мать, я е*ал твою мать!», на что сын резонно ответил: «Ну, е*ал и е*ал, так чего глотку драть?»
Иногда мне очень не хватает этих живых русских сцен.
Мы запихали вещи Марианны в угол и забыли о них. Она осмотрелась по сторонам и стала как будто еще несчастнее, но тщательно старалась это скрыть. Мне же моя комната нравилась, потому что я был здесь совсем один, но при этом никогда не чувствовал себя одиноким. Мне нравился мой диван, мой чайник и лампа, мой ноутбук и полка с книгами, зеркало, окно, колокольный звон по утрам и в полдень, соседские крыши и июль, плавно перетекающий в август. Такие ощущения надо ценить. Марианна же притерлась к этой странной атмосфере моего жилища значительно позже. А сейчас… Заплаканные глаза, потертые джинсы и грязная помятая футболка. При этом от нее – о невинное женское тщеславие – исходил свежий запах туалетной воды Gucci. Марианна казалась мне инопланетянином, спустившимся на землю на летающей тарелке и умудрившимся при посадке поцарапать свою посудину, помять торчащие из ушей антенны и повредиться в голове, но при этом сохранить целым и тщательно выглаженным флаг своей планеты, чтобы водрузить его на Земле, объявив это место своей колонией.
Я выделил ей целый пакет бумажных носовых платков, и она, шмыгая носом, рассказала, что случилось.
- Ко мне приезжала моя русская бабушка, – сказала Марианна. – Она никогда раньше не бывала в Париже и хотела повидать меня, Париж, и умереть.
- Распространенное заблуждение, – заметил я. – Париж – это город, увидев который, стоит жить дальше.
- У нее был день рождения. Отец обещал, что отведет ее праздновать в дорогой ресторан, но дни проходили за днями, а он все прикрывался делами или усталостью, и мы никуда не пошли. Это уже было совершенно неприлично – день рождения прошел, а мы и не начинали его отмечать. Тогда я попросила у отца денег и сказала, что сама свожу свою бабушку в ресторан.
Он посмотрел на меня из-под очков и ответил: «Я не дам тебе больше ни сантима. Я вложил в тебя столько денег, и не получил никакого отклика. Когда же ты начнешь зарабатывать и отдашь мне все, что причитается?»
«Я завтра же пойду работать», – ответила я в запале.
«Ты никуда не годишься, – ответил он. – Я вложил деньги в тупое непослушное существо, которое ничего из себя не представляет. Так хотя бы отрабатывай это послушанием, закрой свой рот и делай, что тебе говорят».
- Он будто считает тебя бизнес-проектом, который почему-то не приносит прибыль, – заметил я.
- Я вылетела из комнаты, хлопнув дверью.
- Конфликт отцов и детей…
- И увидела бабушку. Она все слышала. Она достала кошелек и дала мне 50 евро, буквально сунула их мне в руку. Я чуть не расплакалась. Ее пенсия в сотни раз меньше его зарплаты. Отец высунулся из-за дверей и крикнул: «Правильно, пусть русская нация хоть раз вложится в твое воспитание».
- Ты принимаешь все слишком близко к сердцу, – заметил я. – Неужели он впервые в жизни повел себя так по-скотски?
- Нет, в том-то и дело. Видимо, в тот вечер все накопилось, и я возненавидела его. Вечером мы пошли-таки в ресторан. Отец шутил, как будто ничего не произошло. Он сам выбрал блюда для бабушки, потому что по-французски она говорила не очень хорошо, а в меню совсем ничего не понимала. Она ела, ей что-то не понравилось, и она зачем-то сказала об этом.. Тогда отец, глядя ей прямо в глаза, воскликнул: «В Освенциуме Вы бы съели все это с земли». Это было так гнусно, что мне казалось, что я ослышалась. Он даже не делает различия между русскими и евреями.
- И так ты ушла из дома?
- Как только бабушка уехала, я начала собирать вещи. Он стоял надо мной и наговорил столько гадостей обо мне и моей матери, что мне хотелось повеситься. Он сказал, что никогда больше не поможет мне, даже если я буду спать на вокзале и просить милостыню. Он знал, что у меня нет знакомых в Париже, кто мог бы меня приютить, он не мог не понимать, что я загнана в угол.
- И ты ушла, – смеясь, сказал я. – С гордо поднятой головой, думая, что совершила первый в своей жизни настоящий поступок.
- Почему ты все время говоришь гадости?
- Людям свойственно говорить их, – заметил я. – Не потому что они мерзки, а потому что у них был, к примеру, плохой день. Неужели эпизод с отцом тебя ничему не научил?
- Ты говоришь гадости, потому что у тебя нет элементарнейшего воспитания, – заявляет Марианна. – Тебе не объяснили в детстве, что стоит произнести вслух, а о чем лучше улыбчиво молчать. Не зря о русских говорят, что они открытые, настоящие, но и очень злые.
- Зато твой отец многому научил тебя, – ору я.
Мне хочется, как мне хочется с размаху врезать ей по лицу, чтобы разбить в кровь эти тонкие насмешливые губы, чтобы слезы отчаяния брызнули из огромных напуганных глаз, чтобы она, наконец, заткнулась и покорно склонила голову. Но я сдерживаюсь, сдерживаюсь изо всех сил, так что скрипят зубы и кулаки, представляя, как меняется в лице это маленькое, гордое существо, как забивается в угол, закрыв голову руками, и смотрит оттуда на меня с отчаянием, потому что ей больше некуда идти, и я, жестокий, ненавистный, надвигаюсь на нее.
- Что ты со мной делаешь, – говорю я горько.
Этой ночью мы любим друг друга три раза, просыпаясь посреди ночи, находим друг друга наощупь, сплетаемся руками и ногами, покрываемся испариной, иногда она вскрикивает от избытка чувств, и я знаю, что ей хорошо. Мне не нужно видеть ее лицо, чтобы хотеть ее, я знаю каждую его черту, каждое выражение. Мне не нужны также ее слова, я знаю все, что она скажет мне, или может еще сказать. И потому мы молчим до самого утра, скользя в объятиях друг друга, а утром рассвет застает нас, уставших и успокоенных, как будто новый день принадлежит исключительно нам. Где-то вдалеке в прозрачном воздухе раннего утра звенит колокол, отмеряя отведенные нам последние мгновения, потом я неохотно поднимаюсь, принимаю душ и спешу на работу, оставляя ее голой и разомлевшей, мягкой, как парное молоко.
Окончательно потеряв голову от зубной боли, я сходил наконец к дантисту. Визит стоил мне всех оставшихся денег. Зарплата через четыре дня. Мы почти не говорим об этом. Утром Марианна остригла волосы, сама, перед зеркалом, и теперь у нее на голове черте что. Она лежит, отвернувшись, и я смотрю в ее мальчишеский затылок.
- Твой отец предложил тебе торговать своим телом. А ты продала его за совершенно мизерную цену, – невесело шучу я.
Марианна поворачивается и касается моего плеча.
- Не сейчас, – говорю я. – Я не хочу.
Конечно же, я хочу ее. Даже теперь, когда мы лежим на кровати друг напротив друга, умирая от голода, не смея соприкоснуться, и я вижу только ее глаза под криво остриженными волосами, да еще ее легкое дыхание иногда касается моей щеки, я хочу почувствовать ее всю, с головы до ног. Но я не двигаюсь.
Голод лежит между нами, как меч, который в средние века клали в постель между мужчиной и женщиной, чтобы избежать сближения.
Я хочу ее так сильно, что меня аж скручивает, как от нестерпимой боли, которая пришла на смену зубной. Мне хочется притянуть ее к себе и зарыться лицом в ее живот, или прижаться к ней губами и засунуть язык так глубоко в ее рот, чтобы она задохнулась, и не только язык. Но у меня нет сил даже на то, чтобы пошевелиться. Даже если я попытаюсь, у меня ничего не получится. Физически не получится.
- Я не хочу тебя, – повторяю я, глядя в ее оживленное возбужденное лицо. Она гаснет, как будто я плевком потушил свечу.
- В пятницу я получу зарплату, раздам долги и свожу тебя в ресторан, – говорю я. – Один раз можно сходить. В любой, какой ты выберешь. Ты закажешь все, что захочешь.
Я устраиваюсь поудобнее, подкладываю ладонь под щеку и легонько дую ей в нос.
Марианна резко встает, голая и решительная, как матерное слово. Подходит к окну. За окном льет дождь, он морщит стекло, и сумрачное небо окутывает крыши легким покрывалом. Она подставляет ладонь, набирает в пригоршню дождевой воды, стекающей по подоконнику, подходит ко мне, покачивая бедрами, и вдруг резким движением пальцев бросает мне в лицо холодные брызги. Я вздрагиваю.
- Сука, – вскрикиваю я.
Марианна ложится рядом и смотрит на меня, прищурив глаза, будто выжидает.
Я накрываю своей рукой ее ладонь. Мы лежим в полумраке комнаты на разложенном диване, друг напротив друга, голый мужчина и голая женщина, касаясь только скрещенными руками. Я поглаживаю ее тонкие нервные пальцы.
- Давай поспим, – говорю я. – Восточная мудрость гласит: кто спит, тот ест.
Париж, 2009