Сержант Матвеев прохаживается возле узорчатой, кованой и плетеной железными прутьями двери. Свой автомат он почесывает, как щенка за ухом, со скучным добродушием. Так же нехотя он разговаривает и с узником по другую сторону двери.
– Ты вот не понимаешь своими пропитыми мозгами, что не я тебя посадил, а ты меня. Ты там прохлаждаешься, можешь сесть, встать, захочешь даже оправиться, пожалуйста, параша наготове. А я – в неволе. Стою, хожу, глаза напрягаю, чтобы ты не утек.
Дверь, она одна. И с двух сторон у нее зэки. Ты – зэк. Я – зэк, только лишь с зарплатой.
Узник, мужичок лет пятидесяти, звать его Юрчик, не вникает в суть, просит сигарету.
– Я сказал, низ–з–зя, не положено. Опять вот нервы, сигарету тебе вынь да выложь. За нас сейчас взялись, дам тебе закурить, а меня вон живехонько дежурный прижучит, да доложит. А там и с зарплаты чикнут. Низ–зя–ни–з–зя, жена у меня, двое детей. Тебе хорошо, никого нет, ты и пьешь, гуляешь. Свобода, блин. А у меня: тут – тюрьма, несладко.
– Взятки-то брать, несладко. Слышь, земель, дай закурить, мне мамаша должна принести, верну.
– Сейчас я тебе покажу, какие взятки, запротоколирую. И еще тебе припаяют, уголовку заведут. Отбись со своим куревом, я сказал, отбись.
– Как звать–то тебя, хлопец, – сделал жалкое лицо узник. Оно стало резиновым, в морщинах, как у куклы–голышки.
– Иван Палыч я. Палыч, по отчеству.
– Ну, дак вот, Палыч, у меня начальником был тоже Палыч, Андрей Палыч, ты ведь знаешь, архитектор он… Помер… «Бонд» курил. Дорогие. И все мне советовал. Не кури эти американские, не кури, Юрчик, загнешься от них. Ну, я и нашу «Приму» смолю. Раньше то «Памиром» дымил. Куда–то делся он. И говорили так «Памир– елец, как покуришь так амбец»
– Не выражайся!
– А что я сказал?! Андрей Палыч, душа человек. Я ему все возил, куда пошлет, в доску расшибусь, а достану. Даже баб ему доставлял. Ну, и он, значит, того… В долгу не оставался. И мяса отрубит, и рыбы, если на прудах возьмем, один раз полмешка толстолоба отдал. За так. Я домой принес, а моя–то Женька, так она с ног до головы облизала за толстолоба. Слышь, Палыч, дай закурить, мамаша вот–вот принесет. «Примы» пачек пять.
– Отбись, я тебе сказал, а то счас другой дверью закрою, сплошной.
– Не закрывай, скучно.
Лицо сержанта Матвеева Ивана Павловича осветилось каким–то внутренним светом. Ему было приятно, что он одним махом может закрыть человека второй из цельного стального листа двери.
– То–то же, не канючь, терпи, леденцы соси.
– Где ж они, леденцы–то, – изумилось обиженное, вспыхнувшее тоже живым светом лицо.
– Где, где, придумай. Язык соси. Или щеку.
– Много не высосешь. А вот Андрей Палыч бы дал. Да помер от них. От «Бонда» своего заграничного. После этого и у меня все покатилось. Пересел я на другую машину, на землеустроительную, там – жук навозный, а не начальник. Никаких милостей тебе, душевность нолевая. Дрянь, короче. И Женька моя посурьезнела. Все отворачиваться стала, разговаривает и то через губу. Или завелся у нее кто. На морду–то она ничего, лупоглазая. Да и так задком… фигура… но ушла от меня. Грит, зануда. Неужели ей толстолобиков этих хотелось. А ведь книжки читала про любовь, эх–х, сигареточку бы…
– Кру–у–гом, – Неожиданно заорал на узника сержант. Щелкнул или топнул каблуком, да Юрчику показалось, что вроде бы снял автомат с предохранителя.
Юрчик напугался.
Сержант Матвеев мотнул головой и миролюбиво расплылся: «Фу–ты, показалось, что в армии. Не спал почти, вот и примнилось. Ты вот что, я тебе сигарету–то дам, но ты в угол вон в тот воткнись. И чтобы ни–ни. Дым глотай, чтобы он не изо рта, не из ноздрей не выходил»
– А откуда? Из жо…
– Вот, вот…
Сержант вытащил твердую пачку сигарет. Достал цилиндрик, переломил его напополам. И сунул за решетку двери. При этом лицо у него оказалось чрезвычайно испуганным.
Рядом, метрах в тридцати от этой двери, в то же помещении находился «скворечник». Так везде и всюду называют пристроенную остекленную будочку. В узенькое окошко поцарапалась бабушка, вся в каких–то узлах и завязках.
– Это, кто же вас впустил, гражданка? – услышала она строгий, механический голос.
– Сынок, тут мой сидит, родёменький…
– Кто такой?
– Алкаш он, Юрчик. Его каждый знает. Ничего он и не делал особого, а вы его захватили. Выпимши был... Выпусти его, сынуль.
Глаз в окошке прищурился и сморгнул:
– Не за что не сажают, мамаш. Может, для профилактики закрыли. Сейчас борьба!
– Он смирный, мухи не обидит. Женька–то его бросила, загуляла баба, вот он и заливаться стал. Он, у меня уважительный.
– Показалось лицо полицая. Оно было худым и внимательным.
Лицо моргнуло и отвернулось от окошка:
– Стеценко, принесите папку с этим, как его….
– Сынуля, он архитектора возил. Ой, уважительный у него начальник. Сулил: «Стройся, Юрчик, я помогу». И с материалом. Цементу машину обещал, да куда там… Юрчик, то мой голубок, смирный, мухи не обидит. «Че, – баит, – я буду этот цемент брать. Он же нечей. А ну как меня за этот… как то назвал… за шкворняк»... Не–э. Мой никогда ничего на производстве не брал. Я уговариваю: «У вас в канторе бумаги много. Принеси окно обклеить»… Не хочет. Государственная, грит, бумага. А Женька–то его и выгнала. «Шуруй, – орет, – государственный, на все четыре…» Из своей квартиры вытурила…
Голос за перегородкой опять стал металлическим:
– Это, мамаш, твой сынок–то, Юрий Петрович Копылов.
– Мой, мой, Копыловы мы.
Сухое и изумленное лицо высунулось из окна:
– Мухи, говоришь, не обидит.
– Не обидит, – закивала мать. И потуже затянула узел старой, вязанной шалёнки. – Что ты?
– А кто его сюда отправил? Не вы ли, мамаша?
– Ну я… А что делать, ведь придушил бы. Кинулся, к стене прижал, сыночек, к стенке самой. Не вздохнуть, воздуха не хватало. Давай, грит, пенсию, мне, грит, надо, на пальто, грит, Вере, внучке моей. Это у него хитрость такая. Просодит пенсию. А я Вере–то сама дам, на пальто. А этот – на вино. Алкаш он.
– Вот – протокол лейтенант Анисимов составлял. Мамаш, рука у вас вывихнута, синяки. Гематома. Бил что ли?
– Ну, энт я вырывалась. Бил, конечно, но ведь сын же. Пусть хоть порешит. А я ему не дам денег. Пропьет с Васькой Меркуловым, все начисто спустит. Вот я и вырвалась. К соседям. Да те и позвонили и вашего–то вызвали мильцонера..
– Так чего же вы от нас–то хотите?
– Чего, чего! Выпустите его. У меня рука зажила. Зачем он вам. Я и штраф за него отдам.
– Странная вы какая–то, гражданка… Мы для чего здесь приставлены. Учить таких алкашей, как ваш сын.
– А он придет и меня совсем порешит. Мол, мамонька родная, в милицию или как вас там… в полицию отдала. Ножом кухонным и пырнет. Он обещал.
– Мы ему пырнем. Пожизненную статью закатаем. За мать–то…
– Выпусти его, сынко, а я и тебе тыщёнку накину.
– Нет, мамаш, у нас с этим строго. Мы за чистоту рядов боремся.
– Вот тыщенку. На смерть берегла, да пришлось снять с книжки. И штраф отдам, не сумлевайся.
– Не проси, ничего не получится, – голос стал утомленным, – пусть у нас науку примет. Не помешает.
– Сколько ему лет то?
– Да, пийсят вот на Троицу было?
– О, какие его года!
– Сынок, я ему и курить принесла. Вот, в узелке, пирожка купила с капустой. Он любит, Юрчик–то мой, ласковый. Бывало напьется, рядом сядет. Конфеток на кровати рассыплет. «Ласточки» конфетки. Кушайте, грит, мама, вы любите. Величал меня. На «вы».
Скрипнула железная дверь «скворечника». Дежурный с худым и темным лицом приблизился к посетительнице. И как–то боком вывернул свою руку:
– Давайте, мамаш, ваши пирожки, а сигареты оставьте. У нас сейчас курить в камере не положено. Пусть привыкает так, без курева…
Старуха шмыгнула носом и протянула дежурному узелок с пирожками и сигаретами. Тот взял и унес в свой скворечник.
Мать пятидесятилетнего Юрчика вышла из милиции, перекретилась и уперлась плечом в угол «пропускника».
«Что–й то он, руку–то так держал, минцонер–то, – сказала она сама себе, – уж ни калека ли. А то. Может, из горячей точки. Бедняжка… А может, он, а может, – старуха стукнула себе по лбу сухим кулаком. – Выпустить Юрчика собирался, да вот и вышел за тыщей. Эх, я дурра-то темная. Рука-то у него как ложечка, и пальцы шевелились».
Она вернулась к милицейской двери. Нажала на кнопку звонка, потом стучала кулаком по металлу. Никто не открывал. И сил уже не было колотить дальше.