Песня о скворце
Звуки труб и руки трупов,
Трупный смрад и трубный глас,
Гроздь серебряных шурупов
И луны подбитый глаз,
Глыба неба, конских крупов
Запотевший плексиглас!
Облаков литые кучи,
Уходящие во тьму,
Дым колючий, сон текучий,
Смысл, неведомый уму!
Кто тебя лепил и клеил,
Кто себя в тебя вложил,
Кто скрутил в тебе, взлелеял
Злую проволоку жил?
Лев рычал, ягненок блеял,
Волхв угрюмый ворожил…
Звуки труб и трупы звуков
Сам в себя запеленал
Сонный град Петров и Крюков
Тускло блещущий канал…
Очи ночи, мертвечина,
Смерти запертый ларец,
Самого себя причина,
Самого себя творец,
Маска, куколка, личина,
Сам – скворечник, сам – скворец!
Песня о вороне
А. Кушнеру
Это черный ворон чудит, бормочет, каркает, задушенный разношенным январем,
Ледяной чардаш отплясывает, снежную колыбельную распевает,
Мы, говорит, с тобой никогда, никогда не умрем,
Смерти вообще не бывает.
Разве что понарошку: ведь мы уже пробовали, мы примеряли смерть,
Надевали ее, как шубу, навыворот, наружу стершимся мехом,
Она нам на плечи ложилась, как ватная, тяжкая, волглая твердь,
За спиной стояла, кривлялась, дразнила картавым простуженным эхом.
Мы с ней встречались то ли в Воронеже, то ли в Тамбове, то ли во Мге,
На зубок ее пробовали, как в детстве косую сосульку лизали,
Она как снег подтаявший хлюпала в стоптанном сапоге,
На полу как окурок валялась на грязном вокзале.
И чего нам ждать, если все повторяется, как в тяжком сне,
Как в дурной кинохронике, как на запиленной старой пластинке,
Если смерть в каждом зеркале, в каждом открытом окне,
И сквозь жизнь проступает она, как на детской туманной картинке…
Песня о сверхсрочнике
Ночь от Челябинска до Чимкента,
Чем я тебе не мил?
Прочерк, себя возомнивший кем-то,
Капля ночных чернил!
Приступ железнодорожной дрожи
Все обо мне сказал –
В окна ломящиеся рожи,
Лузгающий вокзал.
Не по плечу мне обноски речи!
Как же я различу
В плаче и Угличе первой встречи
Звездную алычу?
Ночи колючий, кривой подстрочник
Вроде бы ни при чем,
Словно невыспавшийся сверхсрочник
Шарит в кустах лучом
И перечитывает впустую,
Путаясь, горячась
Эту неприбранную, шестую
Выморочную часть.
Колыбельная
Усни, уткнись лицом в кровать,
Блесни кругами по воде…
Мы все учились танцевать
Под музыку НКВД,
И, погружаясь, как Кусто
В сырое кумовство кустов,
Мы рассыпались на все сто
Застав, составов и крестов.
Расслаиваясь, мельтеша
Под грубый окрик – кто такой? –
Мы спали, слыша, как душа
Шуршит, как шершень за щекой…
Мелькают цифры на табло,
Ресницы влажные дрожат.
Опять чудовище обло
И в кулаке обол зажат.
Успеть бы на последний рейс,
Уснуть навек, наверняка!
Душа вибрирует, как рельс
Под музыку товарняка,
И не дает опять уснуть,
Струной натянутой звеня,
Выдергивая, как блесну,
Из самого себя – меня…
Песенка о Европе
Лежишь, желтея, за Карпатами,
Вздыхаешь горестно во сне,
Теснясь равнинами покатыми,
Давясь холщовыми закатами
В вагонном угольном окне,
И нету золотого ключика
От шкафчика проводника,
И солнце осени колюче, как
Во сне отцовская щека.
Глядишь в окошко все печальнее
И оплываешь, как свеча,
Как безразмерное отчаянье
С чужого, барского плеча.
Скрипит дремучая уключина,
Внизу, под сваями, темно.
Всю круто, говоришь, все включено,
Все схвачено, все включено,
И поцелуи за поленницей,
И в цыпках нежная рука…
Ты, как была, осталась пленницей
Жестоковыйного быка.
К перрону подойдешь, усталая,
Железно лязгнут буфера,
Спасибо, скажешь, пролистала я,
Но эта рукопись стара,
Все поздно, говоришь, отстала я
В своем сверкающем вчера.
Песня о розах
Есть всего лишь один вопрос
И всего лишь один ответ:
Жирный запах гниющих роз
И прозекторской голый свет.
Жизнь с пустого листа начни
Будто вы незнакомы с ней,
Как личинки ночной Чечни,
Сербский бисер скупых огней.
Фонари выбирают ночь,
Как апостолы невода,
И никто никому помочь,
И звезде замолчит звезда.
Песня о бумажном солдате
Мы с тобой слишком долго стояли в затылок
И чужое плечо ощущали плечом.
От обмена валют до приема бутылок
Заводная поэзия била ключом.
Отоварены версты суровой холстины,
За любым поворотом гремит космодром.
То чужие поминки, то чьи-то крестины,
И июнь проплывал, задевая бедром.
Эти белые ночи, родные до дрожи,
Эти злые улыбки бумажных солдат,
Гуттаперчевых мальчиков наглые рожи,
И к стеклу прижимался какой-то Саддат.
И теперь, когда нам ничего не осталось,
Кроме личной свободы и вечной любви –
Навалилась такая тупая усталость,
Словно руки и сердце по локоть в крови.
Три песенки о людоедах для Захара Прилепина
Песня о старом барабанщике
Старый барабанщик,
Старый барабанщик,
Ему скоро девяносто лет.
У него в шкафу,
У него в шкафу,
В платяном шкафу живет скелет.
Он в шкафу у него дребезжит, брюзжит,
Гремит позвонками, скребет коготками,
И плывут, плывут грузовые баржи
По Оби, Енисею, Каме.
Не страдая от многия знаний,
Что ты прячешь свое лицо?
Это вечер воспоминаний,
Это ночь живых мертвецов.
Как вы шили шубы из горя,
Сапоги из людских костей,
Как погоды ждали у Белого моря,
Как играли в ночных гостей!
Как вам родина-мать доверяла!
Лейтенанты не имут греха.
Человечьего матерьяла
Между пальцев текла труха…
А теперь в шкафу хорошо сидим,
Нам не слышно лютого ветра!
Никому ни пяди не отдадим,
Круглой сотки, квадратного метра!
Кто не с нами – тот враг, враг, враг,
А за окнами – мрак, мрак, мрак…
Песня о пятом марта
Умирая в кремлевской квартире –
В той, которая стала тюрьмой,
В кабинете, в прихожей, в сортире
Или где там еще, боже мой,
Он пытался понять – в чем же дело?
Он теперь - как простой генерал,
Тот, который, дойдя до предела,
На глазах у него умирал,
Неприличную пьесу играя,
Обнимая сапог палача
И дурной своей кровью марая
Гимнастерку с чужого плеча…
Поднимаясь из лужи блевоты,
Подвывая, как пес на луну,
Он хрипел: На кого, на кого ты
Оставляешь больную страну?
Ведь они без меня… ведь они же
Словно дети! Их надо пасти!
И сползая все ниже и ниже,
И сжимая таблетки в горсти,
Он рыдал, как нигде и ни разу,
Даже в том, сорок первом году…
Мне, наверно, вкололи заразу!
Дай мне срок, я иуду найду!
Дай еще мне хотя бы немного!
Лет пятнадцать! Ну, десять! Ну, два!
Я их вижу – идущих не в ногу…
Извини, забываю слова…
Я прошу как собрата, как бога,
Мы-то знаем – потери не в счет,
Мы-то знаем с тобой, как убога
Эта жизнь, что под нами течет.
Мы – другие! Сильнее, мудрее
Миллионов, идущих под нож.
Кулаки, командиры, евреи –
Ты меня, как товарищ, поймешь!
Сколько можно разыгрывать страсти
По Иосифу? Видишь ли, я
Не насытился воздухом власти,
Не напился вином бытия!
Ты обязан пойти мне навстречу!
Я еще никого не просил!
Ты ответишь!
- Конечно, отвечу:
Мэне тэкел фарес упарсим.
Песенка о старом людоеде
Иногда он в доме для престарелых
Людоедов, для выдохшихся дельцов,
Вспоминает с нежностью о расстрелах,
Казнях разных стрелочников, стрельцов.
Как топор подавал Петру – Малюта
Или Берия? Черт его разберет!
Ночью с койки вскакивает – Валюта!
Где валюта, сволочи? – на весь дом орет.
Или вдруг, пустив слезу, гладит чахлый фикус,
И, взглянув в окно, за которым лениво плещется Нил,
У меня – говорит – был такой гениальный прикус –
Сам рейхсфюрер его ценил!
Или, с жаром, с въедливостью нервозной –
Он ведь папы римского был святей! –
Говорит - вы не знаете, как товарищ Грозный,
Как Иван Васильевич лично любил детей!
Добела, до слез, до седьмого пота…
Поднимите мне веки! Ах, это другой какой-то век…
Помню, мы гостили с ним у Пол Пота –
Тоже был интереснейший человек!
К пистолету тянется по привычке,
Позабыв, что давно его сдал в музей,
То под юбку лезет к ночной сестричке,
То под койкой ловит старых своих друзей.
Перед зеркалом утром встанет, посмотрит строже,
Оловянные зенки, челюсть квадратная, грудь вперед…
И какую счастливую жизнь он прожил,
И какую счастливую смерть умрет!
Шесть свечей
Писать стихи после Освенцима – это варварство.
Теодор Людвиг Визенгрунд Адорно
Мы племя пастушье и неба послы.
Борис Пастернак
Рождество
Мир в сугробах лежит неразумный
И не дышит уже на стекло,
Но январь, как дежурный Везувий,
Выдыхает седьмое число.
И не дышит уже, и не пишет,
И не слышит шагов за стеной,
И крестами болгарскими вышит
Черных вышек узор жестяной.
Муэдзины кричат с колоколен,
Пастухи завернули в трактир,
И зияет чертой в протоколе
Реактивный кудрявый пунктир.
Если спрятать в жестянку от чая
Краткий перечень детских обид,
За себя одного отвечая,
Ты узнаешь, как время знобит.
Ты услышишь холмов содроганья,
Колыханья далеких морей,
Загудят, словно трубы в органе
Голоса пастухов и царей:
Мы пришли за звездой. Мы искали
Оправдания миру сему,
Но узнали в зверином оскале
То ли Голема, то ли Муму,
И дрожащей рукой приласкали
Бессловесную мерзлую тьму.
Я чужой, он чужой, ты чужая…
Как вагоны, спрягая слова,
Не дождемся уже урожая,
Не увидим свое дважды два,
Неразменную скорбь умножая
И себя различая едва…
Избиение младенцев
По улицам пьяная вьюга шаталась,
Заглядывала в проходные дворы,
В подъезды ломилась, под дверью шепталась,
Глядела, не видно ли где детворы.
В окно постучали в четвертом часу
И голосом спившегося управдома
Метель прохрипела: Я знаю, вы дома!
Откройте, я важные вести несу!
Мария в испуге взглянула в окно,
Отдернула тонкой рукой занавеску.
Снаружи к окну прилепили повестку
И сделалось, словно в пещере, темно.
Поземка ткала золотую парчу,
Трепала кудель и мотала свой кокон.
Иосиф сказал: Отойдите от окон,
Залейте огонь, погасите свечу.
А вьюга, соленые хлопья крутя,
Ломилась в окошко с двумя понятыми
И выла: Мария! Мария, не ты ли,
Не ты ли баюкала в люльке дитя?
Предместья листает столетняя тьма,
Трещит пулеметного страха гребенка.
Мария, Мария! Отдай нам ребенка,
Быть может, тогда уцелеешь сама!
В дремучих снегах не отыщешь тропы,
Звезды не увидишь за струпьями вьюги.
Мария, покайся! Мы – Ирода слуги,
За нами – великая правда толпы!
Ты знаешь, что мы называем добром:
Единый и праведный гнев миллионов,
Горящие книги и рев стадионов,
Хрустальную ночь, Кишиневский погром.
Ребенок твой встанет в ликующий строй,
Вольется в слепую народную массу.
Товарищ по крови, товарищ по классу –
А ну, рассчитайся на первый – второй!
Нам – грохот парадов, вам – стены тюрьмы,
И бегство в Египет в товарных вагонах,
Огарки свечей и овчарки в погонах,
Пески Кызыл-Кумов и лед Колымы…
Метель понемногу стихала. Светало.
Иосиф пожитки в узлы увязал,
Присел на дорогу и молвил устало:
Волхвы заблудились. Пора на вокзал.
Поклонение волхвов
Когда нас вели, подгоняя пинками,
Штыками и окриками. Когда
Нас гнали к вокзалу, как гонят стада
На бойню, как нас изгоняли веками –
Мы в землю смотрели, чтоб вас не смущать.
Ты хочешь, чтоб мы научились прощать?
Из окон, дверей, чердаков и подклетей
Нам что-то кричали, махали руками,
Чтоб мы не забыли позор и вину,
С которой сроднились за двадцать столетий.
Тот вез на тележке больную жену,
А этот шатался под тяжестью гроба.
Скрипач неуверенно трогал струну,
И ребе лелеял свою седину,
И чей-то костылик торчал из сугроба.
Когда нас вели, то с обеих сторон
Дороги толпа понемногу редела:
У каждого было какое-то дело,
И сделалось небо черно от ворон,
И колоколом безъязыким гудело.
И в этой редеющей быстро толпе
Был некто невидимый, в черной кипе,
В разбитых очках, в пиджаке от Lacosta.
Он выкрикнул, выбросив в небо кулак:
- Ты выдумал сам Колыму и Гулаг,
Ты сам запустил лохотрон Холокоста,
Чтоб нами детей христианских стращать!
Ты хочешь, чтоб мы научились прощать?
Когда мы дошли до окраин Москвы,
Средь нас оказались случайно волхвы.
Один наклонился над спящим младенцем,
Вздохнул умиленно и сделал козу.
Другой прошептал, вытирая слезу:
- Мы шли в Вифлеем, а попали в Освенцим!
Кому же теперь поднесем мы дары –
Слоновую кость, золотые шары
На воском закапанной ветке еловой,
Мешок сухарей и полфунта махры,
И ладан, и мирру, и хлеб из столовой?
Нам в спину смотрели чужие дворы,
Крестились, и мерзлые бревна пилили,
И поровну наши пожитки делили.
И вскоре наш путь завершился – когда
В морозной ночи засияла звезда.
Свадьба в Кане Галилейской
Ты прекрасна, милая, как цветок,
Я твой след целовать готов.
Я засыплю свадебный наш чертог
Водопадом мертвых цветов.
Мы с тобою вышли из адских врат,
Из зияющего костра.
Я тебе – и жених, и отец, и брат,
Ты мне – мать, невеста, сестра.
У тебя глаза золотей слюды,
Близоруких небес синей,
Отпечатаны в сердце моем следы
Твоих узких босых ступней.
По твоим плечам прогулялась плеть,
На запястье твоем печать.
Этим шрамам, как ранам Христовым, тлеть,
Как синайским пескам, молчать.
Я тебя у смерти сумел украсть,
У слепящей багровой мглы.
Из какого страха родится страсть,
Как цветок из скупой золы.
Мы на стол поставим не семь свечей,
Мы чертог осветим семью
Негасимыми углями тех печей,
Что пожрали твою семью.
Мы с тобою – угли в мертвой золе,
Пересохшей оливы плод.
На беременной ненавистью земле
Мы – любви последний оплот.
Воскрешение Лазаря
Я лежал под древом в райском саду.
Небеса надо мною слились в руду
Золотую, в агат белоглазый.
Я лежал бездыханный четыре дня,
Вдруг знакомый голос позвал меня,
Он сказал: Поднимайся, Лазарь!
Слышишь – гулкий топот по всей степи?
Словно псы, сорвавшиеся с цепи,
Рыщут пьяные гайдамаки.
С ними всадник едет на бледном коне,
Это смерть в малиновом жупане,
Словно кровь, расплескались маки.
Видишь, смерть тугую плетет петлю,
Говорит: не рыб, но людей ловлю,
В человечьем море рыбачу.
Говорит, косматую хмуря бровь:
Чую запах твой, чую вражью кровь,
Поднимите веки, не бачу.
Говорит Петлюра: Вельможный пан,
У меня от крови расцвел жупан,
Но не всех еще поховали!
Может, четверть осталась, а может, треть,
Есть, кому в немецких печах гореть,
Леденеть на лесоповале.
Я лежал под древом в твоем саду,
А земля задыхалась в чумном аду,
В ледниках Беломорканала,
Ты пришел ее пробудить от сна,
Но она оказалась тебе тесна,
Но она тебя не узнала.
Ты сказал мне: Лазарь, иди за мной,
Через жар и стужу, и кровь, и гной,
Ты сказал мне – и ждал ответа.
Ты сказал мне: Лазарь, встань и иди!
И забилось сердце в моей груди,
Заболели глаза от света.
Преображение
Ты в четверть седьмого взошел на крыльцо,
А примус гудел, как в четырнадцать десять.
Увидев в простенке чужое лицо,
Ты понял, что зеркало нужно завесить.
Ты въехал в мое трудовое жилье,
В мои дорогие одиннадцать метров.
На кухне шептались Топталов и Ветров –
Вполне рядовое, родное жулье.
Ты въехал в меня, как въезжает во двор
Начальник Райфо на служебном Паккарде.
Топталов и Ветров, прервав разговор,
Застыли, и вечер, как подпись на кадре,
Застыл и расчетливо выпал в раствор.
Ростовский курьерский во тьме голосил,
Как будто ему принесли похоронку.
Ты сам на себя Самому доносил,
И сам отходил осторожно в сторонку,
И сам у себя извиненья просил.
Ты спал в моей койке, ты ел мою плоть,
Ты пил мою кровь, как паленую водку,
По радио слушал победную сводку
И знал, что негодное нужно полоть.
Я стал невидимкой, оглох и ослеп.
Топталов и Ветров узнали едва ли
Меня в магазине, где им выдавали
Железную водку и каменный хлеб.
И все, что осталось во мне от меня –
Коробка моих довоенных игрушек,
Цветной мишуры, деревянных зверушек
И красное стремя лихого коня.
Но вышли навстречу мне Левий Матвей,
Приемщик посуды, и два инвалида,
Топталов и Ветров, и беженка Лида,
И кто-то безносый глядел из ветвей.
Оскаленный ангел над нами кружил,
И черная радуга в небе вздымалась
Когда мирозданья пружина сломалась
И Ветров персты в мои раны вложил.
Ответ Гюнтеру Грассу
Почему я молчу, умалчиваю слишком долго
О том, что так очевидно и отрабатывается
На штабных учениях, в конце которых мы,
Выжившие, попадаем в сноски отчетов?
Гюнтер Грасс
Почему я молчу, зачем так долго замалчиваю
То, что и так очевидно и репетируется давно
В чьих-то планах, в конце которых
Мы все, если выживем, превратимся в безмолвные тени у ворот лагерей.
Это присвоенное самим себе право решать,
Кому можно жить и дышать,
А кто должен превратиться в серую известковую пыль, в черную копоть.
Мы уже проходили это, мы помним,
Как «некий хулиган», истеричный ефрейтор
Покорил словами о крови и почве великий народ,
Как, ликуя, шагали за ним воплощенной банальностью зла
Нюрнбергские учителя, мюнхенские бакалейщики,
Мы помним, как они сперва запретили нам жить с ними рядом,
Потом – запретили нам жить, дышать одним с ними воздухом.
Мы помним, как они разбивали прикладами
Головы наших детей.
Тогда вы – те, на чьей стороне всегда
Моральная правота,
Предпочитали не видеть, не слышать, не замечать.
И теперь, когда мы научились
Ударом отвечать на удар,
И теперь, когда мы сказали:
Больше никто никогда
Не закроет за нами ворота Освенцима –
Теперь вы снова собрались и хором твердите,
Что мы превышаем право на самозащиту,
Что благородней и чище снова идти умирать,
Не создавая вам морального дискомфорта.
Вы скажете – сколько же можно снова и снова твердить об одном и том же?
Столько, сколько пепел сожженных в сердца наши будет стучаться.
Столько, сколько женщины будут снова и снова рожать палачей.
Напечатано в журнале «Семь искусств» #11(47) ноябрь 2013
7iskusstv.com/nomer.php?srce=47
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2013/Nomer11/Tankov1.php