Мастер истории облаков
Это случилось в купе поезда Балашов — Москва.
Был душный июнь, образовывавший в небе нескончаемые пышные формы облаков. Ветер вздувал по утрам их пенистую материю, и к полудню вся небесная акватория устилалась летающими островами и материками нежно-кремового и синевато-льдистого цвета. Облака вытягивались пористыми полосами вдоль невидимых линий ветряных потоков.
За окном купе в такт постукиванию колес мерно чередовались, словно между кадрами, отсчитываемыми столбами, виды полей и лесов. В окно врывался ветер, хлопая занавеской и сыпля проносящимися за вагонами звуками, которые застревали в коробке купе.
В купе вместе со мной оказался только один человек.
Весь наш вагон пустовал. Изредка по нему слонялись несколько пассажиров, лениво проходил проводник или проезжала с пыльной тележкой-клеткой продавщица воды, соков, мороженого и пива. Бутылки с жидкостями печально гремели в своей клетке, создавая по-шнитковски сюрреалистический диссонанс в своеобразной гармонии железнодорожного нескончаемого гула. Мы неслись сквозь ярко освещенный космос пейзажа, так же печально приглушенно гремя в своей клетке, как эти стеклянные бутыли в решетчатой тюрьме.
Двери почти во все купе были либо совсем раздвинуты, либо открыты наполовину, словно пустующие вольеры, покинутые своими мирными обитателями.
Не зная, чем заняться, я пододвинулся к окну и взглянул наверх, где в очередной раз появилось роскошное медлительное облако, которое поезд уверенно обгонял.
— Какое красивое облако, — сказал я.
Мой попутчик ничего не ответил, но, напротив, как-то тревожно и серьезно посмотрел на меня, а в движениях его проявилась собранность. Он взглянул на облако и, удостоверившись, что оно действительно было очень красивым, вдруг закрыл дверь купе. После щелчка отрезанный дверью гул несущегося поезда внезапно исчез, и в купе стало непривычно тихо.
— Да, очень красивое облако, — наконец ответил мужчина. Он заерзал плечами, как будто вспомнил что-то приятное, и с нежностью в голосе продолжил: — Все облака неслучайны. Неслучайна их форма и время появления. Конечно, всегда существуют вариации, но в целом они постоянны.
— В самом деле? — удивился я, смущенный тем, что попутчик закрыл дверь, не спросив меня, и неожиданно поддержал с энтузиазмом пустяковую тему.
— Вы думаете, что я неправ?
— Не знаю.
— Но вы ведь тоже неслучайно об этом спросили...
— Да нет, просто так. — Облако было красивым, форма его напоминало что-то большое, вытянувшееся, с надежными, устойчивыми пропорциями, но теперь поезд медленно менял свое положение по отношению к нему, и ветер неуловимо правил его детали. — Я просто так об этом сказал, даже не задумавшись… — меня совсем смутила необходимость объяснять такую мелочь случайному попутчику.
Едва завязавшийся разговор готов был иссякнуть, но собеседник настойчиво посмотрел на меня и, весело прищурившись на какое-то мгновение, полез к себе в рюкзак. Он достал оттуда большую книгу альбомного формата с толстыми картонными листами. Это был альбом фотографий.
— Иногда — или даже очень часто, — снова заговорил мой собеседник, с интонацией, будто после прерванной вздохом паузы, такой, которая обычно возникает после глотка, — люди замечают что-то красивое или видят очень долго эту самую красоту, но почему-то отводят от нее глаза и продолжают снова жить в своем скучном и мелочном сером мире. А ведь ничто не мешает им изменить свою жизнь в лучшую сторону в любое время. — Говоря это, он продолжал что-то искать в своем рюкзаке, а я рассматривал матерчатую обложку альбома. Он был покрыт темно-синей тканью, которая не истерлась за время использования. Особенно хорошо было видно, что книгой часто пользовались, по краям обложки — там ткань потемнела, но нити нигде не перетерлись, а лишь примялись.
Наконец мой попутчик достал из рюкзака то, что искал. Это оказалась толстая лекционная тетрадь, покрытая темной клеенчатой обложкой. Мужчина удовлетворенно выдохнул и посветлевшим взором оглядел меня и видневшееся за окном облако.
— Вот здесь, — он открыл альбом, — разные фотографии. Это облака. Очень разные. Разные формы, цвет… сделанные в разное время. Я собираю их уже несколько лет. Знаете, никто за столько лет ни разу мне не сказал, что облака — такие красивые. Только вы.
Я медленно прислонился к обитой приятным мягким материалом стенке купе и с любопытством человека, которому нечем заняться в ближайшее время, кроме предлагаемого просмотра фотографий, заглянул в альбом.
— Меня зовут Костя, — сказал попутчик будто бы между делом, аккуратно и неспешно переворачивая листы с фотографиями.
— Очень приятно, — ответил я, подражая его замедлившемуся темпу речи, — а меня — Гриша.
— Нормально, Григорий? — Костя поднял на меня глаза и с хитрым любопытством заглянул в мои зрачки.
— Отлично, Константин! — мы засмеялись неожиданно возникшему резонансу во взаимопонимании.
Фотографий было много. И каждая из них изображала облако.
«Хорошая оптика», — завистливо подумал я.
Облака были прекрасно детализированы, с тонкой и точной передачей цветов и контраста. Клубящиеся горы, небесные сады, вздымающиеся к солнцу города, летающие гигантские звери, абстрактные фигуры, затмевающие своей тенью целые поселения, медленно курсирующие галактики, дрейфующие вселенные — все это целенаправленно неслось в каком-то направлении, словно проходящие перед глазами во сне нескончаемые страницы неведомой книги, написанной незнакомыми буквами.
«Это просто бесконечный реестр форм, — подумал я. — Но невозможно же сфотографировать все облака, проносящиеся над всей землей!»
— Но ведь невозможно сфотографировать все облака в мире, — повторил я вслух.
— Конечно, но все и не нужно фотографировать. Несмотря на кажущееся несметное многообразие, число форм не так уж велико: всего несколько тысяч.
— Всего?
— И все они повторяются. Правда, есть множество различных циклов повторений. И достаточно большое число модификаций. Но при необходимой тренировке глаз сумеет привести все варианты изменений к изначальному инвариантному образцу.
— Вы сами все это… вычислили? — спросил я после некоторой запинки, стараясь подобрать нужное слово и все больше увязая в недоверии ко все усложняющейся ситуации.
Мой собеседник устало выдохнул. Лицо его поскучнело и приобрело слегка страдальческий вид.
— Помните то облако, которое вы увидали в окне? — К этому времени облако совсем уже изменило свой вид и еле виднелось за хвостом поезда. — А теперь посмотрите на эту фотографию…
На фото располагалось большое вытянутое облако, немного похожее на увиденное мной.
— Эти облака — братья-близнецы, у которых один общий прообраз. Это, по моей классификации, Кит. Кит… или, если хотите, Левиафан — это четко оформленное начало, готовность принять или создать новый мир. До Кита существуют только Материя и Бесконечность. Они почти совсем бесформенны и инертны и долгое время неизменны. Есть еще большое множество таких форм — Птица, Океан, Пустыня, Вавилонская башня — и много-много чего еще, каждая из них обозначает отдельную стадию формирования материи. И со временем смена форм повторяется, соответствуя природе цикличности. Внутри одного большого цикла — множество меньших и совсем маленьких. И все они сосуществуют одновременно. Образно говоря, их можно представить в виде тысячи расходящихся кругов на воде внутри одного большого круга.
— Как интересно… — сказал я. — Но что обозначает вся эта круговерть облаков?
— Трудно сказать… Можно делать множество предположений. Но что обозначает наша жизнь на планете, например? Может, это также одна из форм материи. Есть неорганическая, а есть органическая и разумная формы жизни. Но кто знает, что находится за пределами этих известных нам видов бытия? Так и облака — они повторяют неизвестный нам смысл последовательностью своих форм.
В это время за дверью купе в проходе грустно загремела коляска продавщицы воды и других полезных жидкостей.
Костя открыл дверь и спросил у продавщицы:
— У вас есть «Балтика»?..
Через четверть часа мы с Костей уже были на «ты» и, стоя в проходе вагона возле окна, вовсю обсуждали метафизику и диалектику облачных метаморфоз.
— Сложно сказать, — размахивая руками, в одной из которых тяжелела бутылка пива, горячился Костя, — есть ли среди облаков обратные взаимопереходы форм. Иногда циклы прерываются, иногда протекают не в прямой, а в обратной последовательности; иногда циклы свернутые; иногда внутри одного помещается несколько меньших. Это еще очень плохо изучено.
— Но ведь кто-то это изучает?
— Есть, есть такие люди на Земле, которые занимаются изучением облаков. И я — один из них, — мой визави сделал театральную паузу, в которой поместилось представление уже достаточно опьяневшего человека о том, что сейчас к нему должно быть приковано самое пристальное внимание, потому что за этой фразой должна последовать другая, еще более важная. — Я — магистр истории облаков!
— Ты?!
Костя повернулся в профиль и хитрым движением руки надел на голову берет.
— Да, я. Я — мастер толкования облаков!
Я медленно и уважительно зааплодировал, утвердительно кивая головой в такт хлопкам.
Тут к нам снова незаметно подъехала продавщица с тележкой, и мы скупили весь имевшийся у нее запас пива.
Была глубокая ночь, когда я проснулся — видимо, от толчка поезда. Поезд стоял, и мой переход от сна к восприятию действительности был легким и почти незаметным движением сознания. За окном в отчетливой тишине вырезались совершенно определенные и удивительно различимые редкие звуки птичьего пения. Лунный свет, изгибаясь между листвой, проникал в купе, принося с собой отражения листвы и наклеивая их на стенки.
Я слегка потянулся в тяжелой истоме, так и не почувствовав перехода в реальность. Мне все еще казалось, что я — единое целое со всеми окружавшими меня частями: вещи из проступавшего внешнего мира все еще казались моими собственными продолжениями. Я чувствовал, как замерла верхняя полка в ожидании движения; как штора, одиноко уставившись в небеса, подрагивала от ночной прохлады; и даже где-то там, вдалеке, дорога, которой не было видно и которой наверняка не существовало, казалась мне продолжением моего медленного дыхания, исходящего от нагретой спины локомотива к далекому востоку, где спали Уральские горы.
Я был большим ночным облаком, затаившимся над широкой темной долиной, заполненной несметным количеством мельчайших деталей мира.
На соседнем месте никого не было.
Видимо, Костя уже сошел на своей станции или просто вышел подышать. Я снова закрыл глаза и уснул.
Больше я Костю не видел.
Доказательством нашей странной встречи осталась только тетрадь, которую мой попутчик забыл на столике… или специально оставил мне. В ней фиолетовыми чернилами было исписано пять страниц буквами неизвестного языка.
Я долго думал над ними, стараясь понять, был ли это в действительности существовавший язык или искусственно придуманный.
Я никогда не узнаю, о чем написано в этой тетради, так же как не узнаю всей последовательности облаков полного цикла, включавшего в себя, по словам Кости, пять тысяч форм.
Неизвестно, была ли метафизика облаков тоже придумана Костей или существовала с давних времен.
Все, что я могу теперь делать — это смотреть на прекрасные клубящиеся или застывшие облака и фотографировать их. Возможно, когда-нибудь я смогу разгадать все их пять тысяч форм.
Как в старые добрые времена
«Ништяк, — думаю я и ощущаю сухой, спертый запах кипятка. — Как в старые добрые времена. А кто первым придумал говорить ништяк?.. Леха-Пятачок. Все детство он был маленьким, худым, каким-то недокормленным, с тонким пищащим голосочком, в плюшевых шортиках, глазками хлоп-хлоп, с носом, курносым курком, выглядевшим как выгнутый до отказа большой палец — точно Пятачок. Это я ему придумал прозвище».
— Ништяк, — говорит Пятачок и затягивается «бондом».
Первый раз, когда переплывали Дон, было страшно.
А потом — ничего так. Переплавляли на другой берег сигареты и курили там.
В прибрежных зарослях мягкие, словно пакетики с молоком, лягушки, переминаясь, медленно, как рыбаки в сапогах, раскорячась, уходили под воду.
На перекат выкладывали спасенное с нашей стороны имущество: нераспакованные пачки в тонкой, как слизь, пленке, смятый коробок спичек, подхвативший на боку мокрую заразу и высунувший квадратного сеченья палочки с поплывшей и похожей на горчицу серой. Клетчатая рубашка, в которую был завернут боеприпас, тоже намокла и, тяжелая, казалась еще более красной, чем обычно.
Потом присаживались греться после холода проточной воды на гладких, с мягкими выщербинами, меловых камнях, на которых марлевыми сетками присохла тина. Чистик вставал первым, жирненький, гладкий, как холодец, ощущая тепло, исходившее от стоячего воздуха, запутавшегося в остроконечной шершавой осоке.
Пятачок тоскливо смотрел на меня, сморщив облезлый нос, на котором молоденькая шкурка, как на картошке, уже облупилась, а под ней розовела, словно мозоль, новая кожа.
Чистик забирал приготовленные сигареты, и я, выжимая потеплевшую воду из рубашки, хлюпал по илистому прибрежью за ним. Пятачок брел где-то позади, копошась и вскрикивая от острых твердых черенков обломанного камыша. Потом бежал за нами, пока мы не скрылись среди ив, по чьим длинным, сухим, с налетом, листьям стекали белые, пенистые, как харчок, плевки ивовых «слез».
«Почему кипяток — крутой… — думаю я и осторожно, чтобы не свариться самому, переливаю его из ведра в таз. Пар, оттолкнувшись от поверхности воды, облепляет меня тугой, надсадной сухостью, от которой, кажется, съеживаются легкие. — Почему — круто сваренный чай? Вот яйца, понятно, были сырыми, а стали твердыми, скрутившись, пока варились. Вода тоже, значит, пока варится — закипает, крутится, от этого и становится крутым кипятком».
— Ты че — крутой, да?.. Крутой?! — толкает меня Фима больно в грудь костяшками кулака. — Крутой, да?..
Я пошатываюсь от толчков его руки. Он бьет пока одной. Словно она у него связана со словом крутой. Пока он толкает только ей — и повторяет одно и то же. Потом вдруг бьет сильнее, уже другой, и я срываюсь от внезапной боли этого не попавшего в ритм толчка и бью, бью, бью Фиму по голове, завернутой в плотную, остроконечную, как буденовка, шапочку! Фима меньше меня, голова его кланяется от ударов то в одну, то в другую сторону, мне его жалко, но я бью, уже без интереса, пока под крик одноклассников не протискивается сквозь толпу школьный директор и, покрасневший, не разнимает нас.
Потом вторая попытка. Уже зимой. Урок физкультуры на свежем воздухе.
Фима стоит в стороне и ухмыляется. Теперь уже высокий, скуластый, худой Толик — друг Фимы. Вокруг нас толпа, отходить некуда. Я надеваю большие рыболовные отцовские рукавицы, мягкие внутри, как вата, и брезентовые, как наждак, снаружи. Толик только смеется. И я бью ему прямо по глазам, как боксер, нокаутирую эти нахальные и ничего не ожидавшие скулы.
Ничего страшного. Никакой трагедии. Всего лишь третий класс. Толик полмесяца прячет опухшие глаза.
Окунаю, наклонившись, голову в таз. Горячий, чувственный ток проходит по корням волос, расслабляет. Кровь приливает к голове, согреваясь и играя, словно аквариумная рыбка в солнечных лучах. Память разгоняется… как субатомные частицы в ускорителе. Становится жарко, пот росинками выступает на лице и смывается плоскими и закрученными струями, стекающими с волос.
Было жарко, когда однажды Рома разбил мне губу и оставил сильный синяк на щеке. Он был сосед, и мы дружили. По-дружески и подрались.
Жили рядом. В доме, где не было горячей воды. Титаны тогда еще не ставили, воду грели в ведрах и больших баках на газовой плите.
В одну и ту же реку нельзя войти дважды, а в одну и ту же воду — можно. Вода всегда одна и та же. И кипяток пахнет так же, как двадцать лет назад, и тот же жар охватывает голову, и поза согнутого перед водой тела точно такая же: символ преклонения перед ней, знак приношения собственной головы — ради желания очиститься, обновиться, пустить струение волос по распускающимся вширь невидимым течениям… Отбери у городского человека горячую воду — на неделю, как обещают — и нет его, городского человека, есть древний грек, бродящий, завернутый в хитон, как пораненная ладонь — в обрывок бинта; и кровоточит он собственной голизной, страхом своей обнаженности перед бытием, как Пятачок своими голыми пятками — перед острой травой и подводными камнями…
И Гераклит присаживается на большой валун возле реки, придерживая одной рукой хитон, чтобы сохранить себя как часть цивилизации, а другой — зачерпывая поток; он подносит ладонь ко рту и, вытягивая шею, глотает скользящую по руке струйку. Потом смотрит, потирая влажными пальцами лоб, на другой берег, где, словно в тумане, проходят Пятачок и Чистик, потом остальные, повзрослевшие: один стал боксером, другой — «краповым беретом»; Фима — математик и программист, Толик — продавец овощей с лотка; Рома, сгинувший от алкоголизма. И неважно, что они его не видят, что он недостижимо далек от них: путь вверх и путь вниз равны друг другу, а значит, нет его, этого пути; движение — лишь видимость, все равно друг другу, так же как капли воды не знают различия между собой.