Его худые морщинистые руки, покрытые куцым мхом седых волос, все время дрожали. Старик этого очень стеснялся. Когда ему чудилось, что кто-то смотрит, он начинал теребить одной рукой кончики пальцев другой, чтобы скрыть это подлое дрожание. Казалось, что дрожь в руках выдавала окружающим всю его подноготную, все мелкие и неприглядные страхи.
У него был закадычный приятель, сосед по даче. Они частенько созванивались, обсуждая помидорную рассаду, тарифы на электричество и горячую воду и нынешнюю политическую обстановку в стране. Этот приятель недавно умер, но старик иногда забывал об этом и набирал знакомый номер. Там в очередной раз сообщали, что его друга больше нет, и он расстраивался так, будто слышал это в первый раз. Телефонная трубка выпадала из его обессилевших рук и громко щелкала по рычажку. В такие минуты он долго сидел рядом с телефоном и плакал.
Жил он один и заботился о себе сам. Привык. Делал зарядку, беспокоился о своем внешнем виде и питании, без конца мотался на другой конец города за деревенской сметаной или свежей рыбой. Но память была уже не та, он подолгу вспоминал, что делал вчера и что собирался сделать сегодня, стараясь проговаривать про себя то, что сейчас делает — так оно лучше запоминалось. В такие моменты ему казалось, что время замедляет свое течение, и этот необъятный мир сжимается до размеров того, на что он смотрит. Как будто есть только он и его настоящее.
Закончив штопать старые черные носки или перчатки, старик аккуратно втыкал иголку с забытой в ней ниткой в мягкую подушечку, укладывая катушку с нитками и наперсток в коробочку. Коробочку он ставил в сервант и громоздил сверху ножницы, которые были слишком велики и в коробку не влезали. Закрепив шитье узелками, он складывал носки в шкаф, а перчатки — на тумбочку в прихожей. Немного побродив из комнаты в комнату, он вспоминал, что надо бы зашить еще старые брюки. Он порвал их, когда зацепился за угол двери мужского сортира, пытаясь побыстрее вырваться из этого вонючего музея с застывшими у окна курильщиками. Он снова доставал из серванта швейные принадлежности и садился на край дивана, поближе к окну. Ножницы он бережно пристраивал справа от себя, коробочку — слева, а брюки раскладывал на коленях, аккуратно разворачивая ткань, чтобы не смять отглаженные стрелки. Взяв подушку с иголками, старик щурился, выискивая ту, что со свободным ушком.
Свою давно умершую жену старик вспоминал нечасто. Ее фотография в дешевой деревянной рамке висела на стене вместе с другими черно-белыми ровными прямоугольниками фотобумаги — обрывками его жизни. На той фотографии жене было не больше сорока лет — молодая еще, красивая. Но взгляд старика скользил по этой фотографии, не останавливаясь. Примелькалась за столько лет. Редко, ночью, когда старику не спалось, он подолгу смотрел на эту красивую женщину, даже не осознавая, что это его жена. Иногда в лунном свете лицо с узкими скулами, обрамленное темными волосами, приобретало какую-то неземную загадочность. Казалось, что она смотрит в окно — живая, задумчивая, прекрасная. Волшебная. Разве у него могла быть такая жена?..
Дни тянулись невероятно долго. Не зная, чем заполнить бесконечность своей жизни, он сидел дома и смотрел телевизор или просто смотрел в окно. Нередко его одолевало отчаянье от осознания скорой кончины, а иногда становилось жутко и от самой жизни.
Был старик и на войне, да только ничем особым не выделился и геройских звезд не заработал. Наверное, потому, что ненавидел войну. От первого до последнего дня он проклинал и немцев, и русских, и весь белый свет.
Несколько раз он бывал на детских утренниках в честь Дня Победы. Когда его просили рассказать что-нибудь о войне, он смотрел в эти чистые глаза, на эти румяные щечки и начинал что-нибудь «вспоминать». Обычно это было что-нибудь из Твардовского или Быкова. Ребята слушали с удовольствием, и только у учителей вытягивались лица. «Ну и пусть, — думал он. — Не дай им бог когда-нибудь узнать, что там было на самом деле».
Военные кинофильмы, наполнявшие экраны телевизоров ежегодно девятого мая, старик смотреть не любил. Бутафорская кровь и взрывы навевали на него ужас, хотя обычные боевики, особенно отечественные, про бандитов, он смотрел с удовольствием. Майские празднества вызывали у него отвращение — ему-то как раз хотелось все забыть. «Интересно, — думал он, — когда эти гордые потомки где-нибудь на Смоленщине собирают грибочки, им в голову не приходит, что эти грибочки из чьего-то глазика выросли?.. Нет ведь, по трупам ходят, цветочки нюхают, о вечном рассуждают…»
На пенсию его выперли, когда ему едва стукнуло шестьдесят. И слава богу! Он был благодарен от всей души этому сорокалетнему прохвосту, который занял его место и вежливо, между делом, вспоминая его заслуги, указал ему на дверь. Старик наконец-то был избавлен от ежечасного осведомления всех сердобольных наседок на работе о самочувствии и от предложений присесть, не волноваться и поберечь себя. Беречь — для чего? Чтобы прилично выглядеть в гробу?.. К черту, к черту!
Он думал, что пора привыкать к тому, что смерть — это не такая уж далекая перспектива. По сути, он уже окружен ею и готов сдаться. Не надо ходить вокруг да около или терпеливо ждать. Однажды он понял, например, что газовая плита — это смерть на блюдечке, с пылу, с жару. После этого он стал бояться плиты, среди ночи вскакивал, проверял, выключен ли газ.
Смерть выглядывала из-за каждого угла, дышала в ухо, постукивала кончиком косы по затылку, проявляясь везде и во всем. Например, в квартире слева слышно, как один бьет другому морду. Потому что пьян. А ведь в любой квартире есть ножи — и не до них ли доведет эта драка... А в квартире справа женщина надрывно орет на ребенка. Матом. И когда-нибудь этот ребенок будет тоже орать на нее; возможно, из него вырастет вор или убийца. Убийца своей матери. Это было бы закономерно. Старик не верил в справедливость, в следование высокой цели, в поиск великой идеи. Закономерность — вот та колея, по которой катится колесо жизни.
Вера во что-то хорошее с недавних пор казалась ему наивной глупостью. Эта вера была с ним в течение почти всей жизни, пока ее не обрушили ему на голову. И он оглох, уже не желая ничего слышать. А все вокруг торопились рассказать ему что-то гадкое и позорное о той жизни, в которой он был счастлив. Как же они противно суетились, разрушая его гордость и надежду…
Новый мир спешно выбросил его на помойку. Утром он глядел в окно на пробегающих мимо людей, которых гнала жизнь, и чувствовал, что этой новой жизни нет до него, старика, никакого дела. Молодежь он давно не любил, а нынешних девиц и вовсе терпеть не мог. Их яркие и не очень приличные наряды, острые носки туфель вызывали у него раздражение. Нахмурившись, он косился из-под редких седых бровей на голые животы, которые считал проявлением исконной бабьей дурости. Парней же, молодых и здоровых, он ужасно боялся и обходил стороной. Когда он слышал за спиной их низкие уверенные голоса, на него накатывала паника. Ему чудилось, что его согбенная под грузом лет и ошибок фигура призывает их: «Пни меня!» Он был уверен, что именно среди таких вот здоровяков рано или поздно найдется тот человек, который убьет его — тут же, на улице, без всякого стеснения, одним ударом прервав длинную жизнь.
В бога старик не верил. Когда он проходил мимо православных храмов, вокруг которых было полно нищих старух и голубей, ему думалось, что когда-нибудь и для него молитва и запах воска станут успокоением и радостью, — но ничего не получалось. Только когда он смотрел старые фильмы о веселых и смелых строителях коммунизма, он ненадолго обретал покой в сердце, и радостными были его воспоминания.
Один раз старик заснул в автобусе и проехал нужную остановку. Когда он открыл глаза, вид из окна показался продолжением сна — автобус катил по какой-то незнакомой улице. Просить о помощи у кондуктора или стоявших рядом пассажиров он постеснялся — подумают еще, что он, старый дурень, заблудился, как пятилетний мальчишка, в родном городе. В полной растерянности он наблюдал, как другие пассажиры спокойно и буднично заходят в автобус или выходят, уверенно направляясь куда-то. Старик, сощурившись, вглядывался в лица, в надежде встретить знакомого или, может быть, увидеть на лице случайного пассажира неуверенность и страх, что он сам сейчас испытывал. Так он и ехал неизвестно куда, чувствуя себя слабоумным и никому не нужным, и паника в его душе нарастала с каждой остановкой.
Когда старик доехал до конечной остановки, уже стемнело, потому сослепу он не разобрал, куда нужно идти, чтобы отправиться обратно, хотя остановка была прямо перед его носом, через дорогу. Он уже чуть не плакал от страха, что не вернется домой, когда это заметил.
После всего, сидя на кухне и пытаясь согреться горячим чаем, он снова и снова проживал это путешествие, и с каждым разом оно становилось все страшнее и страшнее. Липкая тревога проглотила его целиком, а возвращение домой уже казалось чудом.
В ту ночь ему приснился Черный человек. Это был не человек вовсе, а что-то дьявольское — такую жуть он навевал одной своей тенью. Спасаясь от этой неясной тени, старик видел себя бегущим через мосты, дворы, мимо каких-то людей. Было темно вокруг, и за каждым углом ждал его Черный человек, несущий смерть…
После той ночи он больше не выходил из дома после захода солнца.
Его единственная дочь жила где-то в Италии, часто звонила и присылала письма и фотографии улыбающихся людей и красочной природы. Первое время после ее отъезда он все ждал, что она вернется, радовался письмам и звонкам и скучал по ней, о чем сухо и вскользь упоминал в своих письмах. Через какое-то время он перестал писать и надеяться, дочери объяснив, что ему хватает телефонного общения («Как дела?.. Как здоровье?.. И у меня все хорошо… Ну ладно, я побежала…») и что он забывает писать. О возвращении она не заговаривала, а он не спрашивал. В какой-то момент напоминаниями о себе она стала вызывать тихое раздражение. Письма он прочитывал по диагонали, фотографии складывал на полку, а подарки никогда никому не показывал. Он уже не знал, хочет ли ее возвращения. Одиночество стало привычным и комфортным, как домашние тапочки.
Недавно дочь прислала фотографию своей новорожденной дочери — его внучки, стало быть. Увидев на фото сморщенное розовое личико в обрамлении чего-то белого в цветочек, старик, как ни уговаривал себя, так и не смог испытать прилива нежных чувств. Он все смотрел и не верил, что это — его родная кровь. Наверное, он просто забыл, что такое дети. А ведь у его дочери когда-то была точь-в-точь такая же крохотная розовая мордочка в окружении белого в цветочек. Но как ни старался, он не смог вспомнить, что почувствовал в тот момент, когда в первый раз взял на руки своего ребенка. Забыл, как младенцы пахнут, пускают слюни, как они смотрят на тебя... Задумавшись, он отложил ту фотографию в сторону, да так и потерял где-то.
Однажды в магазине он попросил продавщицу посоветовать ему хорошие яблоки. Та ткнула пальцем в кучку яблок с блестящими красными боками и сказала:
— Эти — сладкие.
Он сначала кивнул, и она уже начала набирать ему полкило этих яблок, но он вспомнил, что еще с утра хотел зеленых яблок, с легкой кислинкой и крепкой шкуркой, и даже икнул от переполнившего его чувства вины. Он замахал на продавщицу рукой, исступленно дергая головой из стороны в сторону, и когда она, набрав яблок, уверенно хлопнула пакет на весы, старик увидел разочарование на ее лице. Он начал оправдываться, утопая в страхе, что его не понимают, чувствуя себя олухом и захлебываясь словами. Тем временем за его спиной уже образовалась очередь, и продавщица стала поторапливать, оборвав поток извинений, от этого он вконец запутался и замолчал, но место стоявшим позади не освободил. Тогда очередь заворчала, запенилась, и его оглушило недовольство этих молодых и сытых людей, полных жизни. Он убежал из магазина, забыв там свои покупки. Придя домой, старик долго стоял одетый в темном, захламленном коридоре, не решаясь ни раздеться, ни вернуться обратно. Было жалко потраченных денег, но к тем людям возвращаться не хотелось.
Он все-таки заставил себя выйти из дома и медленно побрел по улице, уговаривая себя успокоиться, не замечая подступивших сумерек и того, что вдруг оказался один на темной улице. Громкие шаги за спиной прервали его размышления, и он вдруг понял, что все происходит в точности так, как было в том сне. Не смея обернуться, старик зашагал быстрее; в его груди заледенело от предчувствия беды. Не сбавляя шаг, он осторожно бросил взгляд через плечо — и сердце его подскочило к кадыку: к нему с невероятной скоростью приближался черный силуэт, этот демон из ада явно чувствовал, что старик вот-вот споткнется, упадет, и вот тогда… Он не смог придумать, что будет тогда, ему оставалось лишь, задыхаясь, шептать себе: «Только бы не упасть, только бы не упасть!» Страх придал ему сил, он уже почти бежал, но вдруг поскользнулся, запутался в ногах и рухнул на бок. Черный человек был совсем близко, его тяжелые и уверенные шаги оглушали. Человек — или демон! — подошел вплотную и остановился. Старик весь скрючился и в ожидании удара почти перестал дышать.
— Эй, дедуля, тебе помочь? — спросил Черный человек.
Громовые раскаты голоса лишили старика рассудка. Он заверещал:
— Не надо, не надо! — вскочил и побежал прочь, оскальзываясь и продолжая кричать: — Не надо!
Человек постоял в нерешительности, потом покачал головой и крикнул вдогонку убегающему:
— Тебе лечиться надо, дед, — вздохнул и завернул во дворы. Через минуту ухнула дверь подъезда, и все затихло.
Пробежав полквартала и чуть не задохнувшись, старик остановился и оглянулся. Черного человека уже не было. Только сейчас до него дошел смысл фразы, сказанной незнакомцем, — его вовсе не хотели убивать, ему хотели помочь. Это было удивительно, даже невероятно. Поверить в добрые намерения совершенно незнакомого человека ему было трудно, но тут старик вспомнил еще кое-что: когда он, ополоумев, вскочил, то успел разглядеть своего преследователя — куртка на нем была темно-зеленого цвета. Черный человек оказался вовсе не черным.
Неспешно падал мелкий снежок. Сгорая в свете фонарей, снежинки падали на землю уже каплями, делая глубокими и без того большие лужи на обочине. Проезжали машины, выхватывая из темноты одиноко стоящую фигуру, слепя старику глаза. Мимо прошла знакомая продавщица из магазина, где он всегда покупал молоко по двадцать рублей пятьдесят копеек и масло по двадцать семь рублей семьдесят пять копеек. Продавщица поздоровалась, сверкнув золотым зубом. Старик промычал в ответ что-то неразборчивое и наконец-то оглядел себя: пальто расстегнуто, шапка набекрень, шарф цепляется одним концом за сухую морщинистую шею, другим окунается в лужу. В той же луже плавала перчатка. Одна. Вторая высовывалась из кармана пальто. Свою палку он оставил в том месте, где упал. «Ну и ладно», — махнул он рукой, поправил шарф и шапку и нагнулся за перчаткой. В этот момент кто-то толкнул его в зад. Этот кто-то, молодой парень под два метра ростом, тут же буркнул: «Извините…» — и зашагал дальше. Решив больше не испытывать судьбу, старик спешно засеменил домой. Без палки было непривычно, но он скорее умер бы на месте, чем вернулся бы за ней. В ту ночь он спал спокойно…
Как-то раз он сидел на остановке и думал о дочери — о том, как она росла, какие надежды с ней связывали он и его жена. Почему же все вот так получилось, что с ними произошло?.. Он не смог вспомнить.
Вместе с ним на остановке сидел какой-то мужчина среднего возраста с маленькой девочкой. Девочка пищала: «Папа, папа, купи-и-и!..» Видимо, она начала канючить уже давно, забыв, чего ей так и не купил папа. Это было понятно по растерянности в ее глазах, когда она переводила дыхание. Однако обида еще где-то тлела, потому девочка раздраженно шлепала отца по рукам и пинала его ноги. Тот вяло отмахивался и смотрел в другую сторону. Прохожие косились на папу с дочкой, но не было среди них того, кто смог бы успокоить девочку и смыть с ее личика слезы, а с отцовского лица — отупение и пот.
Старик тоже смотрел на эту пару. Сцена была знакомой — и визгливый плач, и осуждающие взгляды, и эта равнодушная пустота в глазах мужчины. «Эта малявка ведь тоже уедет от него, — думал старик. — Бросит отца, будет жить своей жизнью, общаться со сверстниками, и вот это “папа, купи!” так и останется единственным, что их когда-то связывало». Старику вдруг до смерти захотелось, чтобы этот отец, уже не он сам, все-таки купил… Чтобы девочка замолчала, оттаяла, улыбнулась и засмеялась.
Старик подошел к мужчине, весь дрожа от праведности и правильности своего поступка, и протянул ему сто рублей. Мужчина раздраженно дернул плечом и отвернулся. Тогда старик твердо и с настойчивостью в голосе сказал:
— Возьмите, пожалуйста! У меня дочь в Италии. Она мне присылает деньги. — (Зачем он врал?) — Она недавно туда уехала… Года четыре назад. А я остался тут… Возьмите, пожалуйста. Мне хватает, мне много не надо… Возьмите. Я дочь не видел уже четыре года, а до этого нам с ней и поговорить было некогда — то у меня дела, то у нее учеба… А мне все некогда было… Дети быстро растут. У меня уже внучка родилась, а я даже на руки ее взять не могу... — старик вздохнул. Его уже слушала вся остановка, но он этого не замечал; глаза слезились, он уже почти не видел перед собой ни папу, ни дочку — все расплывалось, девочка оказалась маленьким радужным пятном, а мужчина — вытянутым серым. — Возьмите, пожалуйста, я… У меня еще есть… если надо.
Весь вечер после этого он маялся — ждал, что дочь позвонит. Сам позвонить не мог — не знал номер телефона: никогда не спрашивал, потому что звонить было слишком дорого. Он думал о том, что должен сказать дочери, что любит ее… и всегда любил. Еще он хотел попросить прощения, чтобы дочь на него не обижалась, ведь он любил ее… как умел, редко понимая, надеясь, что жена сама все решит по-женски, а он тут просто для мебели и для посиделок с ребенком, пока жена занята…
Назавтра он умер. Его обнаружили через девять дней; он лежал посреди коридора, рядом валялась пустая кружка. Чай вытек и присох к полу грязно-коричневым пятном.
Дочь приехала на похороны одна; она помянула отца, посидев у соседки, и скоро продала квартиру. Дела у нее шли не так хорошо, как она всем рассказывала, и эти деньги были как нельзя кстати.