litbook

Non-fiction


Дискуссия через океан (О нарративной идентичности, о жизненном выборе, о натурном эксперименте)*0

 

Содержание

Несколько вступительных слов

1. А. АЛЕКСЕЕВ. 30 ЛЕТ «В СТРОЮ» (МОЕ ЧЛЕНСТВО В КПСС)

2. Д. ШАЛИН. В ПОИСКАХ НАРРАТИВНОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ: К ДИАЛОГУ АНДРЕЯ АЛЕКСЕЕВА И ДМИТРИЯ ШАЛИНА

3. А. АЛЕКСЕЕВ. НА СТЫКЕ МЕТОДОЛОГИЧЕСКИХ И ЭТИЧЕСКИХ ПРОБЛЕМ (ЧИТАЯ ДМИТРИЯ ШАЛИНА. ПРОДОЛЖЕНИЕ ДИАЛОГА)

4. Б. ДОКТОРОВ: ДИСКУССИЯ ЧЕРЕЗ ОКЕАН

5. Д. ШАЛИН. ПРОБЛЕМЫ ЭТИКИ НАТУРНОГО ЭКСПЕРИМЕНТА: ОТВЕТ АНДРЕЮ АЛЕКСЕЕВУ

6. А. АЛЕКСЕЕВ. ЗАЩИТА НАБЛЮДАЮЩЕГО УЧАСТНИКА

Вместо эпилога

Несколько вступительных слов

Себя представлять здесь не стану, поскольку читатель имел возможность хотя бы бегло ознакомиться с предыдущими материалами рубрики «Драматическая социология» интернет-журнала «Семь искусств».

Моего коллегу и оппонента представлю извлечением из одной из нижеследующих статей:

«…Дмитрий Шалин – «русский американец», советский кандидат наук и американский профессор, социолог и культуролог, один из ведущих в мире специалистов в таких областях научной мысли как прагматизм и интеракционизм, автор десятка книг, создатель оригинального исследовательского направления, названного им биокритическая герменевтика.

«Биокритическая герменевтика находит свой предмет на пересечении биографии, культуры и теории. Она изучает эмоционально-соматическую составляющую дискурсивных практик, воплощение знаков в индивидуальном бытии, (рас)согласование слова, дела и аффекта в жизни исторических субъектов, и роли (авто)биографического нарратива в накоплении и передаче опыта культуры» (Шалин Д. Тезисы к концепции биокритической герменевтики).

<…> Д. Шалин, вот уже бОльшую часть жизни (35 лет из 60 с лишним) живущий в США и более охотно изъясняющийся по-английски, чем по-русски, тем не менее идентифицирует себя в качестве ученика И.С. Кона и В.А. Ядова, и с российской культурной средой и научным сообществом его связывает нечто бОльшее, чем деловые контакты и академический интерес. Им реализован ряд проектов, относящихся к интеллектуальной жизни России и ее трансформациям в последние десятилетия. Отнюдь не периферийным профессиональным сюжетом стало для Д. Шалина создание, в рамках возглавляемого им Центра демократической культуры Университета Невады (Лас Вегас), американо-российского интернет-проекта «Международная биографическая инициатива» (МБИ), содиректором которого (вместе с другим «русским американцем» Борисом Докторовым) он является. <…>

Наш с Дм. Шалиным диспут по достаточно широкому и разнообразному кругу вопросов (от способов критического прочтения автобиографических текстов до путей жизненного самоопределения советской / российской интеллигенции, от включенного наблюдения до наблюдающего участия, от методологических до этических императивов социального познания) развернулся параллельно в Сети (на сайте вышеупомянутого интернет-проекта) и на страницах петербургского социологического журнала «Телескоп».

Стоит отметить, что настоящая дискуссия протекала (по крайней мере, в заключительной своей части) в контексте Форума МБИ «Биографика, социология и история» (2011-2012) . Некоторые из нижеприводимых статей имели в качестве предшественников реплики на указанном Форуме.

Пожалуй, дальнейшие предварительные замечания избыточны. Предупредим лишь, что, встретив в наших текстах некоторые не знакомые лица (как правило, это социологи), читатель может рассчитывать, что они, пусть не сразу, высветятся вполне отчетливо.

А. Алексеев. 15.08.2013

(1)

А.Н. Алексеев

30 лет «в строю»

(Мое членство в КПСС)

(Опубликовано в: Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований, 2011, № 3, с. 7-12. Электронная версия - http://cdclv.unlv.edu/archives/articles/alekseev_party_11.html ).

В статье представлен опыт социологической ауторефлексии и рефлексии относительно принадлежности большинства российских социологов старшего поколения к КПСС в период до 1991 г. Предлагается типология глубинной мотивации членства в партии во времена «развитого социализма», применимая и не только к научно-гуманитарному профессиональному цеху.

Ключевые слова: Человек советский, жизненная мотивация, поколение шестидесятников, зачем вступали в КПСС, тип конформиста, тип «карьериста», тип идеалиста-романтика

В № 3 «Телескопа» за 2010 г. опубликовано интервью, взятое 20 лет назад русско-американским социологом и культурологом, профессором Университета Невады (Лас-Вегас) Дмитрием Шалиным у питерских социологов, тогда – сотрудников Ленинградского филиала Института социологии АН СССР А. Алексеева, О. Божкова, Л. Кесельмана и Г. Саганенко (1).

Интервью проводилось в рамках исследования об интеллигенции и перестройке, предпринятого Д. Шалиным в конце 1980-х – первой половине 1990-х гг. Интервьюер и интервьюируемые были достаточно хорошо знакомы друг с другом: за 15 лет до этого (итого теперь, стало быть, 35 лет назад), Д. Шалин, бывший аспирант и сотрудник сектора, возглавлявшегося В.А. Ядовым, эмигрировал в США. Приезд Д. Шалина в научную командировку в Россию дал повод для встречи давних коллег, для воспоминаний об обстоятельствах жизни социологического сообщества середины 1970-х гг., для дискуссии об особенностях тогдашнего профессионального, идеологического и нравственного самосознания.

Одной из центральных тем беседы была «научно-партийная жизнь», роль принадлежности к партии и комсомолу в профессиональных занятиях и повседневной жизни работников «идеологического фронта», к каковым тогда причисляли (хочешь – не хочешь) социологов. Интересна датировка интервью – конец июля 1990 г. За несколько дней до этого, окончательно «разочаровавшись» в КПСС после ее XXVIII съезда, подавляющее большинство членов партии из Ленинградского филиала Института социологии заявили о своем выходе из КПСС.

Так что тема беседы (социология и принадлежность к КПСС в минувшие годы) была в тот момент как нельзя более актуальной.

I

Еще при первой публикации этого интервью (на российско-американском сайте «Международная биографическая инициатива» в 2006 г.) возникло искушение сопроводить его некоторыми документами, относящимися к обстоятельствам «исхода» ленинградских социологов из КПСС. Эти документы воспроизведены и в «Телескопе». Но не менее интересны были бы комментарии более широкого и концептуального плана, рефлексия по поводу партийности – не социологии, но социологов, а может – и не только социологов, а вообще – гуманитарной интеллигенции, а может – и не только гуманитарной.

Вот такой рефлексией (в значительно мере – ауторефлексией) здесь и займусь.

Начну с того, что уже обдумано, осмыслено и даже напечатано (но не в «Телескопе»; так что читателям этого журнала может оказаться внове, а тематически - более чем уместно здесь). Это фрагмент биографического интервью, взятого у меня Б. Докторовым в 2006 г., однако увидевшего свет только в 2010 г. – будучи включено в состав недавно вышедшей книги А. Алексеева и Р. Ленчовского «Профессия – социолог…»(2).

Итак, большая автоцитата(3):

«Слишком правоверный комсомолец, или дурной шестидесятник

- Андрей, многие годы мы с тобою были членами одной партийной организации. А как все у тебя начиналось?

Членом КПСС, как нетрудно подсчитать, я был почти 30 лет: с 1961 по 1990 г. Из них около 4-х лет пребывал в положении исключенного из партии, однако “восстановлен в рядах” был в 1988-м, “без перерыва в стаже”. Вступал — добровольно, выходил — тоже добровольно, без кавычек.

Сейчас “шестидесятилетние” и старше, не состоявшие в партии (в нашей профессии таких немного, но есть), порой сообщают об этом с гордостью. А состоявшие — порой забывают об этом упомянуть. Упоминание же может сопровождаться “извинениями”... С этим иногда сочетается заявление о собственной ранней внутренней оппозиционности (выходит - цинизм, карьеризм...). Или же заявление о собственной прошлой коммунистической правоверности (выходит - наивность, слепота...).

То и другое (цинизм ли, наивность ли...) не украшают. Третий вариант — “двоемыслие” - как бы примиряет эти противоположности. Но и тут, понятно, нет предмета для самоутверждения... В этом пространстве самоопределений я бы отнес себя к “двоемыслящим наивнякам”. Существуют и комплиментарные определения, типа “коммунист-романтик”...

Я вступал в партию не слишком рано, но и не слишком поздно — в 27 лет. Работал тогда в (ленинградской. – А. А.) газете “Смена”. XX съезд состоялся пять лет назад. До вторжения в Чехословакию оставалось еще семь лет. Сверстникам, с которыми учился в школе или в вузе, говорил: чем больше в партии будет порядочных людей, тем скорее преодолеем “наследие культа личности”...

Как раз в 1961 г. я попал в какую-то молодежную “элитную” (других тогда не было) зарубежную турпоездку в Англию. Вел там дневник — для себя. Вернувшись, прочитал его участникам поездки. Был дружно одобрен. А месяц спустя опубликовал фрагменты из дневника в комсомольской газете — без какой-либо редактуры - под названием (мною же придуманным...): “Вкус собственной правоты”… Были в дневнике и такие строки (в газету, впрочем, не предлагавшиеся):

“Честное слово, советский человек, хоть наша собственная пропаганда порой и оглупляет его (воодушевленные решениями “очередного пленума”) — действительно на голову выше человека буржуазного общества. Вот что надо сравнивать в первую очередь, а не метро или нищих на тротуаре. В конце концов нищего можно найти и там, и там”.

Несколько месяцев спустя после получения партийного билета состоялось первое “хождение в рабочие”. (Этот “побег” был замышлен, понятно, раньше...). Мое интервью о собственной молодости, записанное в середине 90-х, удачно называлось: “Слишком правоверный комсомолец, или дурной шестидесятник”. А вот запись из дневника от марта 1964 г. (еще работал на заводе, в газету пока не вернулся):

“...Если хочешь, чтобы люди хоть что-то восприняли из твоей, утерянной ими коммунистической убежденности, не страшись клеймить коммунистического идола, опошленного и истерзанного”.

Уже позднее, во времена аспирантуры и начала социологической карьеры состоялось первое знакомство с диссидентской литературой, начался процесс идеологического прозрения. Но и в конце 70-х, помню, произнесенное вслух перед друзьями заключение, что “монополия коммунистической партии является главным источником бед нашего общества”, было для меня выстраданным, личным открытием. (А для друзей – уже давно очевидное!). Вот такое “замедленное развитие”... Не зря — “дурной шестидесятник”!

(Так ведь и в конце 80-х, в начале перестройки, сколько еще сохранялось — и не только у меня! — иллюзий о “демократической платформе в КПСС” и о “социализме с человеческим лицом”!).

По идее, на рубеже 60-х — 70-х можно было бы, по совокупности “еретических” мыслей (пусть еще смутных...), из партии и выйти. Но тут уже срабатывал инстинкт самосохранения. “Ломать себе жизнь” вовсе не хотелось... Да и зачем, когда состоя в партии, можно самореализоваться полнее, “принести больше пользы” и т. п.? Вот уже и не наивность, а механизм “двоемыслия”...

- Припомни какие-либо сюжеты из твоей деятельности нашего партийного лидера...

Был у меня тогда относительно недолгий период едва ли не экстремального испытания. При образовании в 1975 г. Института социально-экономических проблем из ленинградских филиалов нескольких московских институтов (экономисты, математики, социологи, философы) понадобился для него (точнее — в нем) партийный секретарь, для которого, по совокупности анкетных данных, я, как видно, вполне подошел.

(Надо заметить, что в моем партийно-спецотдельском “досье”, похоже, остались не отраженными или не замеченными — ни скоропостижное смещение с номенклатурной должности в партийной газете 10 лет назад, ни научно-идеологические споры с деканом факультета журналистики А. Ф. Бережным — еще в 60-х гг., ни “поверхностный” и вроде оставшийся без последствий интерес ко мне сотрудников первого отдела — в те же годы).

В ленинградском подразделении Института социологических исследований я числился партгрупоргом — должность сугубо формальная: не заглянув в архив, я бы сейчас об этом даже и не вспомнил. Другое дело — секретарь партийного бюро Института, номенклатура то ли обкома, то ли горкома.

Так или иначе, возникла жизненная ситуация, которую пришлось для себя определить: “Посадили в сани — не говори, что не свои...”. Для меня главным оправданием пребывания на этом посту стала, пожалуй, не безуспешная борьба, как теперь сказали бы, за “прозрачность” организационного становления нового института.

<…> (Здесь опущено краткое изложение эпизода своеобразной «партийной» защиты В. А. Ядова от идеологических обвинений в связи с эмиграцией его бывших сотрудников, в том числе Д. Шалина, что подробно и документально освещено в опубликованном в «Телескопе» интервью. А. А.). (4)

Однако продолжалось мое партийное секретарство меньше года. Дело в том, что еще летом 1975 г. состоялось исключение из партии старшего преподавателя кафедры психологии, научного руководителя лаборатории социологии Тартуского университета (Эстония) Юло Вооглайда. Одна из первых формулировок исключения — “за антипартийную деятельность и неискренность перед партией” (впоследствии смягчено до: “за непартийное поведение и отсутствие политической бдительности”).

Из письма в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС товарищу А.Я. Пельше от 27 июня 1975 г.:

“...Мое обращение к Вам, Арвид Янович, как Председателю КПК, — это личное обращение коммуниста. Я являюсь секретарем партийного бюро Института социально-экономических проблем АН СССР, но в данном случае выступаю от своего и только своего имени. К этому письму меня обязывает мой партийный долг. Я вступал в партию на 3 года позже Ю. Вооглайда, но я готов сегодня разделить ответственность с теми, кто рекомендовал его в ряды КПСС.

Копию этого письма я направляю в ЦК КП Эстонии...” (Из архива А.А.).

Когда Гелий Николаевич Черкасов (директор Института социально-экономических проблем) узнал об этом письме (а два месяца спустя было еще и второе: “...подтверждаю свою готовность поручиться за Ю.Вооглайда своим собственным партийным билетом”), то схватился за голову: “Что Вы наделали, А. Н.!”.

Странно, что дело обошлось без партийного взыскания. Меня устно отчитали в райкоме КПСС — за попытку использовать свое общественное (должностное?) положение “для оказания давления на ЦК нашей партии” (так!!). Но уж больше в состав партийного бюро не выдвигали...

А от все же исключенного тогда из партии (хотя и со «смягченной формулировкой») Вооглайда на Новый, 1976 год пришла открытка: “Дорогой Андрей! Усатый — это ты, пожалуй. Желаю тебе и в этом удачи. Твой Юло”. На обороте открытки был изображен эстонский крестьянин, подковывающий... черта!

...Ну, вот и суди сам, когда же мне и таким, как я, стало ясно, что КПСС “далеко не ум и не совесть эпохи”... Понимал это — не только когда восстанавливался в партии, на гребне перестроечной волны, но и раньше — когда в “год Оруэлла” исключали “...за написание и распространение клеветнических материалов на (так! — А. А.) советскую действительность...”, и еще раньше — в пору партийного секретарства, и еще раньше — примерно с 1968 г. А вот до этого, увы, не понимал. Но если бы уже тогда понял, то и жизнь бы, наверное, сложилась совсем по-другому. Впрочем, в биографии, как и в истории — нет сослагательного наклонения.

- В те годы, когда ты восстанавливался в КПСС, ты понимал, что эта организация «далеко не ум и не совесть эпохи»... Что тебя тогда заставляло тратить силы, чтобы восстанавливаться? И после восстановления ты сразу вышел. Так?

Что касается, того, что заставляло “тратить себя” на восстановление в КПСС, то об этом столько понаписано в “Драматической социологии и социологической ауторефлексии” (том 2), что здесь не хочется повторяться. Главная формула моего ответа на этот вопрос была найдена сравнительно недавно (уже когда писал ту книгу): необходимая оборона (в том смысле, в каком рассматривает это понятие А.Ф. Кони: “вынужденное защищение от несправедливого нападения...”).

Можно сказать, что защищал умаленную честь, достоинство, ущемленные права, которые в той ситуации идентифицировались как... членство в КПСС. А ради таких ценностей тратить себя не жалко...

Сразу вышел из партии, как восстановили... Ну, не совсем сразу: полтора года прошло. Это было в июле 1990 г. Когда открылся XXVIII съезд. Когда стало ясно, что этот социальный институт исторически полностью себя исчерпал. И не один я выходил, а “за компанию” с большинством коллег. По-моему, с тобой вместе... Вспоминаю собрание на втором этаже, в здании на Серпуховской улице.

...Это похоже на то, когда неправильно уволенный добивается восстановления на работе, и ему это (вдруг!..) удается, то часто сразу же увольняется. Ему не работа эта была нужна, а сам факт восстановления...».

Вот так виделись эволюционировавшие на протяжении десятилетий взаимоотношения автора этих строк с КПСС в 2006 г., т. е. 15 лет спустя после выхода из партии и 45 лет после вступления в нее.

II

А теперь вернемся на 10 лет ранее, в 1997 год. Мне тогда довелось давать интервью корреспонденту журнала «Пчела». Называлось оно тогда, кстати, так же, как цитированный выше фрагмент из биографического интервью: «Слишком правоверный комсомолец, или дурной шестидесятник» (5).

«(Вопрос интервьюера Тимура Чагунавы): — Мне довелось познакомиться с опубликованными в газете «Смена» (25 и 27 июня 1961 г.) Вашими путевыми заметками «Вкус собственной правоты» — о поездке в Англию. Вы там отвечаете на вопрос молодого преподавателя социологии из британского университета, не является ли Ваша коммунистическая убежденность неким аналогом веры, когда человек как бы выстраивает себе идеал…

— Наверное, я тогда рассказывал своему собеседнику о бригадах коммунистического труда, «певцом» и в какой-то мере «изобретателем» которых я был на рубеже 50—60-х годов. Было такое «движение за коммунистическое отношение к труду»… Сомневаюсь, что оно поминается в современных школьных учебниках истории. Вы о нем когда-нибудь слышали?

— Нет.

— Ну вот. А ведь еще и в 1985 году, когда я работал на «Ленполиграфмаше» слесарем, мне (кстати, уже исключенному тогда из партии, из Союза журналистов, отовсюду) присваивали звание «ударника коммунистического труда»… Ладно, вернемся к вопросу, поставленному английским профессором. Я сказал ему тогда, вполне искренне, что «коммунизм — это в моем сердце…». — «Но в таком случае это что-то вроде веры, — заметил мой оппонент. — Может быть, русские выдумали себе идола — коммунистический идеал, и молятся на него?». Судя по тому, что написано в моем тогдашнем дневнике (а в газете был опубликован, без каких-либо исправлений, мой личный дневник) я ответил: «Религия учит — верь не стараясь понять. Мы же верим в то, что хорошо понимаем. (Какое самонадеянное заявление!). Мы верим в себя, в собственные силы, в дело рук своих. Чтобы по-настоящему верить, надо понимать. А чтобы хорошо понять, надо также поверить». <…> «Трудно понять наши идеалы, если не хочешь понять, если не веришь, что мы строим счастье для человечества», — комментировал я эту беседу в своем дневнике 1961 года. Ну как Вам, современному молодому человеку, нравлюсь я, в мои молодые годы?

— Мне трудно это себе представить…»

Здесь прерву ненадолго цитирование интервью ради ремарки, сделанной в книге «Драматическая социология и социологическая ауторефлексия», где это интервью было воспроизведено (6):

Ремарка: «Это — ты. Это — я. Это — мы…»

Перечитав в начале 90-х свои дневники и журналистские сочинения рубежа 50—60-х, автор этих строк поначалу был изрядно удручен и растерян: ну и набекрень же были тогда мозги! Характерна моя тогдашняя письменно зафиксированная реакция на вышеупомянутый дневник-очерк о поездке в Англию:

«…Случай этого дневника дает уникальную для автора возможность заглянуть в себя тогдашнего. Грустно? Смешно? Страшно? Не отворачивай лица. Смотрись в потускневшее зеркало. Да, это — ты. Это — я. Это… мы. Старт духовного марафона, дистанция которого — без малого 30 лет. Неопровержимая улика в “досье на самого себя”. Нелицеприятный материал к биографии “поколения шестидесятых”. Уже на пороге финиша, не следует забывать о старте… 25.04.91».

Ныне автор относится к этим своим текстам «хладнокровно», с профессиональным, социологическим интересом. (Июль 2001).

Продолжу цитирование из «Пчелы»:

…— Правда, ортодоксом я оказался «слишком последовательным». В том же 1961 году я вступил в партию и тут же ушел из газеты на завод, рабочим (тогда это вызвало удивление комсомольского начальства, но диссидентства усмотрено не было; еще и слова такого не знали). А ушел на завод для того, чтобы познать «вкус собственной правоты» не снаружи, а изнутри этих бригад коммунистического труда. А еще год спустя, в той же «Смене» (оставаясь рабочим) опубликовал гневную статью о формализме в организации «движения за коммунистическое отношение к труду».

— Сколько лет Вам было тогда?

— В 1961-м — двадцать семь.

— Насколько я знаю из записи вашего радиоинтервью 1995 года, Вы подразделяете свое поколение — на «подвижников», «циников» и «слепых». Как Вы это можете прокомментировать?

— Я тогда отвечал на вопросы своего бывшего сокурсника по университету Валентина Горшкова, ныне — ведущего радиопередачи «Исповедь шестидесятника». «Подвижник» — это человек, который понял, в каком обществе он живет, достаточно рано, отважился на противостояние ему. Примеров циничного общественного поведения приводить не буду, их более чем достаточно. А еще больше было «слепых»… Литературным примером «слепого» (кстати, прозревшего на краю смерти) может служить Шулубин из «Ракового корпуса» Солженицына. Читали?

— Признаться, еще нет.

— Похоже, что в современные школьные программы этот роман еще не успел войти. Прочтите обязательно! Там еще у Солженицына Шулубин цитирует Пушкина: «На всех стихиях человек тиран, предатель или узник…». Вроде, для «дурака» и места у Пушкина не нашлось, с горечью замечает Шулубин.

— Ну, а что такое «циник» в Вашей триаде?

— Это когда «ведают что творят». Человек думает одно, говорит другое, а делает третье… Этот социальный тип, кстати, распространен в любом обществе. Мои же собственные, иногда и нонконформные, но по большей части — очень «правоверные» действия в то далекое время (да и позже!) диктовались простой формулой: не стану делать того, что мне противно. Вот только порог «неприемлемого» для меня, как и для большинства людей моего поколения, был невысок… Это было своего рода спасением от пучины цинизма.

— А чем для вас определялся этот порог тогда?

— Тут причудливо соединялись общечеловеческие ценности (нормы человеческой порядочности, чувство собственного достоинства, «золотое» правило этики, хоть тогда этого выражения не знал), впитанные из семьи, особенно от моей матери, с одной стороны, и тогдашние идеологические догмы, воспринятые из школьных и университетских курсов (от «Конституции СССР», как тогда называлось школьное обществоведение, до «Истории партии» и «Основ марксизма-ленинизма»), с другой. Добавьте к этому увлечение комсомольской работой, причащение к партийной журналистике… Вытеснить «базовые» моральные и духовные ценности из моего тогдашнего мировоззрения идеологическим догмам было не под силу, равно как и наоборот. Те и другие как-то уживались, «притирались» друг к другу. Срабатывал инстинкт самосохранения целостной личности.

<…>

— Когда вы вступали в комсомол, какие перспективы жизни и работы вам представлялись?

— Я вступал в комсомол в школе, еще в 8-9-м классе. И гордился тем, что вступил рано. А вот некоторые мои одноклассники стали комсомольцами лишь накануне экзаменов на аттестат зрелости… И мне казалось, что я — «честнее их», потому что вступал в комсомол (как потом и в партию) по убеждению, а не для того, чтобы «улучшить свою анкету».

— Какие исторические события повлияли на развитие Ваших политических взглядов?

— «Политические взгляды» — это уже из сегодняшнего лексикона. Какие могут быть «политические взгляды» у гребцов на галере, где «партия — наш рулевой»? Тогда говорили — «идейная убежденность»… Действительно, аналог веры! XX съезд развенчал для меня культ одного «бога», чтобы возвысить культ другого (Ленина). Конечно, можно было бы поговорить о моих реакциях на советское вторжение в Чехословакию в 1968 году или на войну в Афганистане, но давайте не будем выходить за рамки избранной темы [1950-е гг. — А. А.].

<…>

— Что вы можете сказать о своем поколении в целом?

— Его принято называть «шестидесятниками». Весьма неоднородно это поколение, различны и траектории жизни его представителей. Общим для всех было разве что военное детство, послевоенная школа.

Кстати, моя типология («подвижники», «циники», «слепые») неполна. Т. е. она относится только к тонкому слою более или менее идеологически активной интеллигенции. Другая часть интеллигенции, в поисках самосохранения, просто старалась держаться подальше от «идеологической надстройки». И в «народной гуще» было иначе: «жить, чтобы жить»: работать, примитивно отдыхать, кормить семью, не задаваясь «смысложизненными» вопросами. Особенностью тех и других было чувство страха, которого, в силу разных обстоятельств, не ведали ни «подвижники», ни «слепые». Интересно, что на рубеже 50—60-х годов, мне, молодому журналисту, казалось, что нужно «разбудить» массу «простых людей», приобщить ее к ценностям высокой культуры и… «правильной» идеологии.

В семьях, которых в свое время непосредственно коснулись репрессии, дети взрослели (можно сказать — «прозревали») раньше. Что касается меня, то мое идейное созревание было каким-то замедленным. Сейчас не любят об этом вспоминать, ведь мне еще в середине 80-х годов казалось, что партия и общество должны обновляться вместе.

— Что еще Вы можете сказать о себе?

— Несколько лет назад я собрал в три папки свои сочинения 50—70-х годов (дневники, журналистские публикации, научные статьи <…>. Перечитав все это, я, в поисках самоопределения, колебался между названиями: «недоразвитый» или «запоздалый» шестидесятник. Емкую формулу подсказал мне мой друг — поэт Андрей Чернов: «дурной шестидесятник». Я бы отнес ее к себе. Понадобилась почти целая жизнь, чтобы кое-что понять — о мире и о себе, о «мире в себе» и о «себе в мире»».

III

Вот теперь пора высказаться о том, как мне это видится сегодня, можно сказать, на склоне лет. И высказаться не только о себе, и вовсе не в исповедальном жанре, как в вышеприведенном отрывке.

Борису Докторову принадлежит опыт построения «лестницы поколений» новейшей российской (постхрущевской) социологии. С его концептуальной схемой и историко-науковедческой моделью я полностью согласен. Среди примерно 20 имен «отцов-основателей», первопроходцев, представителей первого поколения советских социологов, указанных им в одной из публикаций (7), только двое не состояли в КПСС.

Как интерпретировать этот факт?

Для начала, внесем коррективы в наши прежние (вышеприведенные) типологии, которые уместно охарактеризовать как слишком однозначно и экспрессивно очерченные. Вот, например, типология 2006 г: цинизм; наивность; двоемыслие (8). Как правило, любое из этих определений может быть отнесено к тому или иному конкретному лицу лишь с массой оговорок, а к кому-то вообще ни одно не приемлемо. А вот типология из интервью 1997 г.: подвижники; циники; «слепые». Ну и еще – выживающие. И тоже – сомнительно, и уж всяко, например, к первопроходцам нашей науки непосредственно не применимо.

Тут – в чем проблема? Во-первых, не социологам объяснять, что идеальные типы никогда не бывают представлены «в чистом виде». Во-вторых, все используемые слова слишком нагружены оценочными и эмоциональными коннотациями, причем, по большей части негативными.

Значит, если даже не отказываться от самого классификационного основания или принципа, надо поискать не столь жесткие определения или внести смысловые уточнения в термины.

Впрочем, и сама по себе аналитико-рефлексивная типология, которую я ныне намерен предложить, отличается от ранее использовавшихся автором этих строк.

Но прежде, чем подразделять, попробую указать на то безусловно общее, что характеризует, в частности, первое поколение советских социологов, тех, кто торил путь, кто в 60-е гг. минувшего века дал нашей нынешней социологии имя и смысл, кто возглавлял первые, ныне – легендарные, социологические коллективы, а некоторые из которых и по сей день остаются лидерами нашей науки. (Увы, многих уж нет).

Здесь испытаем нашу модель на оселке как раз поколения первопроходцев-шестидесятников, поскольку именно в этом поколении черты общественного лица, таланта и интеллекта наиболее отчетливо проявлены. Напомним, подавляющее большинство этих ключевых фигур новейшей отечественной (советской) социологии были членами КПСС. Была ли партийность их «достоинством» или «недостатком»?

Ну, тут возможны, пошлые объяснения: мол, «время было такое» или «а как же иначе?». Но вряд ли такого рода аргументы удовлетворят думающего читателя, тем более – вникающего в историю советской общественной науки.

Да и нужны ли нашим учителям оправдания, хоть перед собой, хоть перед учениками, не говоря уж о потомках? Вон, Ядов полемически озаглавил свою заметку-комментарий все к тому же интервью в «Телескопе» № 4: «Как я не выходил из КПСС».

Сразу исключим версию сугубого «карьеризма», в смысле преимущественного поиска атрибутов власти, благосостояния, престижа. Исключим и версию сугубого «любопытства», в смысле абстрактного интереса к предмету исследования (как устроено общество и почему так, а не иначе). Не станем категорически отрицать у всех первопроходцев возможность такого рода мотиваций. Однако признаем, что главным было нечто другое. А именно – то, что можно назвать жизненной энергетикой, своего рода витальностью, «пассионарностью», если угодно.

Но пассионарным может быть и прохиндей. Здесь же это оплодотворялось тем, что сейчас бы назвали гражданственностью, тогда же – избегали этого слова, а предпочитали – «социально активную личность», или активную жизненную позицию.

Вполне в духе знаменитого Марксова тезиса о Фейербахе, эти философы (ну, не одни лишь философы…) стремились не только и даже не столько объяснять мир, сколько изменить его. Аура шестидесятничества подпитывала романтически-утопическое, сознание, веру и надежду на «социализм с человеческим лицом», преодоление его (социализма) всяческих живучих «извращений» и «превращений» (не замечать их не могли!). Ну, и не только вера, разумеется, но и прагматическая уверенность, что надо познавать общество, «как оно есть», чтобы усовершенствовать его, открывая путь к его (советского общества) процветанию и гармонии.

Люди, исполненные «ума и таланта» (по Пушкину), благородных стремлений и внутренней энергии – таким мне видятся наши научные учителя - не все, но во всяком случае большинство.

Как это сопрягается с членством в так называемом «передовом отряде» общества сначала «победившего», а затем и «развитого» социализма? Да вполне естественно, хотя бы в силу того, что КПСС, по численности составлявшая примерно одну десятую взрослого населения страны, с равной интенсивностью «втягивала» и впитывала в себя – нет, не представителей разных социальных групп (здесь действовали квоты, «нужные пропорции», регулирование состава), а все разнообразие носителей высоких и низких человеческих качеств, схожих в одном – относительная социальная активность, каковы бы ни были ее (этой активности) источники, мотивы и цели.

Люди, исполненные «ума и таланта» (по Пушкину), благородных стремлений и внутренней энергии – такими мне видятся наши научные учителя - не все, но во всяком случае большинство (9). КПСС, этому «союзу единомышленников», разномыслие (по Фирсову) (10) и разнодействие на самом деле были свойственны не меньше, а иногда и проявлялись в нем ярче, чем в обществе в целом (так сказать, в среднем) (11).

Понятно, что членство / не членство в КПСС не являлось ключевой, тем более - исчерпывающей характеристикой, неким атрибутом (сущностным качеством), а всего лишь одним из модусов, опосредующих связь между ментальным ядром личности и различными жизнепроявлениями и формами поведения. Вместе с тем, это было одним из индикаторов (не однозначным!) общественного статуса, жизненного успеха, престижа, но и не только, а также – в значительной мере – возможности влиять на ход вещей.

Здесь возникали конфликты несоответствия между обязанностью следовать «партийной линии» и - если не правом, то иллюзией участия в ее (этой линии) выработке. Беспартийные были от этих «роковых» противоречий счастливо избавлены, но и в возможностях самореализации и общественного влияния отчасти ограничены. Ну, тут каждый делал свой выбор - иногда осознанный, иногда интуитивный.

Кто-то вступал в партию в эгоистических интересах, а кто-то - из романтических побуждений (чтобы способствовать «улучшению» или «исправлению» общества) (12). Другие сторонились этой «привлекательной», но и «сомнительной» перспективы. Третьи «плыли по течению».

Ну, а теперь, попробую предложить укрупненное типологическое подразделение для мотивации и самоопределения членства в КПСС в эпоху «развитого социализма», опирающееся на все сказанное выше. Принадлежность к партии, которая представляла собой иерархическую структуру – от реально господствующей высшей номенклатуры до послушных и безгласных низовых партийных ячеек – могла иметь как минимум три мотивационных основания. Эти основания, имея принципиально разную природу, иногда сочетались в одном человеке - редко когда органично и в равных пропорциях. Так или иначе, ими можно описать и объяснить как «монолитность», так и «разнородность» партийной массы.

Я бы обозначил эти психосоциальные типы партийцев того времени - от излета хрущевской «оттепели» до заката брежневского «застоя», т. е. в период, когда сам состоял в рядах КПСС (30 лет «в строю», однако!) – как: (а) тип конформиста, (б) тип карьериста и (в) тип идеалиста (романтика). Здесь важна не только идентификация соответствующих черт, но и представление о каждом типе в контексте двух других, т. е. это, по-видимому, системная триада, в смысле Р. Баранцева. (13) Важно, далее, уже не раз подчеркивавшаяся здесь необходимость понимания того, что это типы – идеальные и редко когда представлены «в чистом виде».

Обратим внимание, что ни цинизм, ни двоемыслие в этой типологии не фигурируют. Хотя понятно, что цинизм так или иначе тяготеет в карьерному типу. А двоемыслие – достаточно универсальная характеристическая черта «человека советского» вообще, а члена КПСС, в частности.

Далее, ни одно из этих типологических определений не имеет преимущественно позитивной или негативной эмоционально-ценностной окраски. Итоговый общественный вклад мог быть как позитивным, так и негативным – и у «конформиста», и у «карьериста» (сюда, кстати, правомерно отнести и людей, искавших полнейшей самореализации в главном «деле жизни», для чего членство в партии оказывалось вовсе не безразличным), и у «идеалиста-романтика». И основания будь то для самоуважения, будь то для самоуничижения у представителей разных типов бывших партийцев едва ли не равновесомы. Заслуживают безусловного морального осуждения или сожаления лишь крайние формы того или иного (например: «шагающий по трупам» карьерист, способный на предательство конформист или фанатический приверженец пусть даже благой идеи).

Не возьму на себя смелость высказываться слишком уверенно насчет количественных соотношений названных типов в партийных рядах. Предположу лишь, что, по крайней мере в низовых и «средних» уровнях партийной иерархии, конформистский мотив членства в КПСС преобладал над карьеристским, а карьеристский – над идеалистическим. Кроме того, надо иметь в виду, что со временем у субъекта могла и меняться ведущая мотивация принадлежности к партии.

Такой мне видится сегодня биографическая (и, если угодно, историческая) ретроспектива многолетнего «пребывания в рядах» правящей партии значительной части моих сверстников и современников, в том числе – коллег-социологов. Будем благожелательны, судя других, и строги - в суде над собой.

А теперь – предоставлю читателям разных поколений – как тем, кто «успел» состоять в КПСС, так и тем, кто не успел походить даже в комсомольцах - рассудить себя и других, самокритично и беспристрастно: к какому типу он бы себя (или кого другого…) отнес, если (бы) жил в 60-80-х гг. минувшего века (от которых мы так ли уж далеко ушли?).

***

Предложенный здесь эскиз социальной модели может быть развернут в более широкую и богатую концептуальную схему, что уже выходит за рамки наших возможностей в настоящем тексте.

Апрель-май 2011 г.

(1) «По мере созревания нравственная конфронтация становится политической». Беседа Д. Шалина с петербургскими социологами. Июль 1990 г. // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований, 2010, № 4, с. 2-13. Электронная версия - http://www.teleskop-journal.spb.ru/?cat=33&type=by_year&value=2010&id=686 .

(2) Алексеев А. Н., Ленчовский Р. И. Профессия – социолог (Из опыта драматической социологии: события в СИ РАН 2008 / 2009 и не только). Документы, наблюдения, рефлексии. Тт. 1-4. СПб.: Норма, 2010. Электронные версии: том 1, том 2; том 3; том 4.

(3) Алексеев А. Н., Ленчовский Р. И. Профессия – социолог… Том 2, с. 404-408.

(4) Пожалуй, стоит воспроизвести здесь этот фрагмент интервью 12006 года:

«…Еще до образования ИСЭПа из научного коллектива, возглавлявшегося Ядовым, двое сотрудников заявили о своем намерении эмигрировать из страны. По этому поводу были всякие политико-идеологические разборки, подутихшие со временем. А Ядов в новом институте, естественно, возглавил социологический отдел. Тогда одна из сотрудниц сектора Ядова (фамилию ее “шестидесятилетние” помнят, а кто помоложе — знать не обязательно...), известная как изрядная скандалистка, обратилась с письмом в “Правду”, а затем еще и к секретарю горкома партии — с политическими обвинениями против своего шефа. Под давлением горкома Ядову пришлось подать заявление об освобождении его об обязанностей зав. отделом, мотивируя “необходимостью сосредоточиться на руководстве сектором” и т. п..

Партийное бюро в составе А. Алексеева, Г. Смирновой, О. Иванова, Г. Черкасова, Н. Толоконцева, Б. Фирсова и А. Когута на своем заседании 28 октября 1975 г. “рекомендовало” дирекции удовлетворить это заявление.

Мне тогда казалось особенно важным обнажить ситуацию “нажима” сверху, в связи с поступившей “телегой” снизу, исключить неопределенность, “кривотолки” — за что именно “Ядова сняли” (хотя бы и “по собственному желанию”). Сделано это было оригинальным, и даже, можно сказать, “самоотверженным” образом — путем “провокационного” предложения освободить В. А. от заведования отделом безотносительно к его заявлению. Члены партбюро — все! — возразили против этого предложения, выступили “в поддержку” заявления Ядова, к чему и секретарь партбюро благополучно присоединился (мол, в нашем партийном бюро все решения только единогласные!). Но по ходу этого обсуждения, достаточно откровенного и острого, стали “прозрачны” действительные пружины этого административно-политического решения.

Помню, я добрых полдня потом сочинял “изобличающий” Смольный на пару с доносчицей протокол на 4-х страницах, из которого явствовало, что решение это вызвано “рядом политических обвинений в адрес Ядова, фактической базой для которых были антипатриотические поступки (так тогда это называлось. — А. А.) двоих бывших сотрудников Ядова, работавших в его старом секторе, ныне покинувших нашу страну” (цитата из выступления Черкасова). Дело, мол, прошлое, но наказание пришло теперь, по настоянию (указанию...) секретаря горкома партии. Мол, несправедливо, но куда денешься... Никаких претензий по руководству отделом к Ядову нет... Поручить Алексееву информировать Ядова о ходе и результатах настоящего обсуждения.

Под этим реальным, а не формальным протоколом подписались все члены партийного бюро (важно еще было сообразить — кому после кого предложить подписать). Ознакомлены с ним были не только райком партии, но и все социологи — члены партии, кто пожелал ознакомиться…» (Алексеев А. Н., Ленчовский Р. И. Профессия – социолог… Том 2, с. 406-407).

(5) Алексеев А., Чагунава Т. Слишком правоверный комсомолец, или дурной шестидесятник // Пчела: обозрение деятельности негосударственных организаций Санкт-Петербурга. 1997, № 11. Электронная версия - http://www.pchela.ru/podshiv/11/rightcom.htm. См. эту же работу на сайте «Псевдология»: http://www.pseudology.org/Gallup/Alexeev_AN.htm.

(6) См. Алексеев А. Н. Драматическая социология и социологическая ауторефлексия. Том 4. СПб.: Норма, 2005, с. 87.

(7) «В наше время все происходившее тогда естественно рассматривать как второе рождение советской / российской социологии, а молодых ученых, стоявших у истоков этого научного направления, считать первым поколением советских социологов. Не претендуя на то, чтобы привести полный перечень всех этих людей (хотя их было немного, возможно, не более полусотни человек), назову имена тех, кто сегодня большинством нашего сообщества признается лидерами. Это, к примеру, Г. М. Андреева, И. В. Бестужев-Лада, Л. А. Гордон, Б. А. Грушин, Ю. Н. Давыдов, Л. Н. Коган, И. С. Кон, С. А. Кугель, Ю. А. Замошкин, А. Г. Здравомыслов, Т. И. Заславская, Н. И. Лапин, Ю. А. Левада, Г. В. Осипов, М. Н. Руткевич, Р. В. Рывкина, А. Г. Харчев, О. И. Шкаратан, В. Э. Шляпентох, В. Н. Шубкин, В. А. Ядов. Тем из пионеров отечественной социологии, кто дожил до наших дней, сейчас 80 лет или немного больше» (Докторов Б. З. Лестница поколений в постхрущевской российской социологии // Антропологический форум, 2009, № 11).

(8) Оговорим, что двоемыслие, в отличие от цинизма, предполагает неосознанное раздвоение сознания. Циник знает, что лжет, он думает одно, а говорит другое; двоемыслящий убежден (или способен себя убедить), что говорит то, что думает (да и впрямь он искренен, говоря и действуя по обстановке).

(9) Разумеется, из сказанного вовсе не следует, что между социальной активностью и членством в КПСС существовала сильная прямая связь. Доля социально активных среди членов партии в общем была весьма умеренной, равно как и наоборот.

(10) Фирсов Б. М. Разномыслие в СССР. 1940-1960-е годы. История, теория, практика. СПб.: Изд-во ЕУСПб «Европейский дом», 2008.

(11) В пользу подобной, «социально-активистской» трактовки партийной принадлежности свидетельствует, например, такое нетривиальное социологическое наблюдение. Помнится, в пору сокрушительного поражения, которое КПСС в целом, как политический субъект, получила на первых свободных выборах 1989-1990 гг., как выяснилось (мною проводился специальный анализ итогов выборов в Ленсовет 21-го созыва, опубликованный на страницах «Ленинградского рабочего»), представительство членов партии среди избранных депутатов оказалось выше, чем среди участвовавших в выборах претендентов на депутатские места.

(12) Лишь немногие из этих последних вырастали – сами и/или в силу обстоятельств - в подвижников, сознательных оппозиционеров, борцов с тоталитаризмом.

(13) См. Баранцев Р. Г. Становление тринитарного мышления. М.-Ижевск: НИЦ «Регулярная и хаотическая динамика», 2005.

(2)

Дмитрий Шалин

В поисках нарративной идентичности:

К диалогу Андрея Алексеева и Дмитрия Шалина

(Опубликовано в: Телескоп: журнал социологических и маркетинговыхз исследований. 2011. № 3 (87), с. 3-23. Электронная версия - http://cdclv.unlv.edu//pragmatism/shalin_comments-AA-11.html )

Эта статья связана с проблемой реконструкции нарративной идентичности в авто/биографическом исследовании, с особенностями дискурса эмигранта и человека оставшегося в России, и с этическими аспектами натурного эксперимента как формы социологического познания.

Ключевые слова: биокритика, биокритическая герменевтика, нарративная идентичность, дискурс социолога / эмигранта, дискурс социолога / россиянина.

Вступать или не вступать, подписывать или не подписывать, выходить на площадь или не выходить – к этим моральным дилеммам хорошо знакомым советской интеллигенции времен застоя в середине 70-х добавилась еще одна – уезжать или не уезжать. Далеко не все имели возможность эмигрировать в то время, а те, кто имел, должен был считаться с возрастом, знанием чужого языка, опасностью осесть в отказе. Решение об отъезде могло негативно сказаться на родственниках и коллегах по работе. Да и сама готовность оставить родину вызывала не однозначную реакцию в среде интеллигенции.

Вопрос об эмиграции, добровольной и недобровольной, широко обсуждался в западноевропейской классике. Марк Туллий Цицерон неоднократно возвращался к этому сюжету. Затрудняясь выбрать сторону Цезаря или Помпея в гражданской войне, Цицерон уйдет в добровольную ссылку, где в письмах своему другу Аттику сформулирует серию этических дилемм, приобретших статус канонических в римской, византийской и позднеэллинистической античности:

Правильно ли оставаться в стране, когда в ней господствует тирания. Все ли средства хороши в борьбе с тираном, если при этом само существование государства оказывается под вопросом. Что если освободитель сам обернется тираном. Следует ли бороться с тиранией в своей стране с помощью аргументов или военными средствами. Выполнил ли человек свой гражданский долг, удалившись от дел на чужбине, или он должен пойти на любой риск ради освобождения родины из-под власти тирана... Обязан ли человек подвергать себя опасности ради своей страны или, заботясь о себе и своих близких, может уклониться от борьбы с властьимущими.[1]

Для Цицерона эмиграция оказалась вопросом жизни и смерти. После убийства Цезаря он никак не мог решить, присоединиться ли ему к сенатской партии и продолжить борьбу за республику или уйти в эмиграцию и навсегда оставить политику. В конце концов, он выбрал второй путь и направился в Македонию, но драгоценное время было упущено. Смерть настигла Цицерона 7 декабря 47-го года д.н.э. в пограничном городе, где его убили сыщики Марка Антония. По свидетельству Кассиуса Дио, жена Антония Фульвия затребовала голову Цицерона и истово втыкала заколку из волос в язык оратора как символа ненавистной партии власти свободы слова.[2]

Веком позже Плутарх вновь поднимет вопрос об эмиграции, но для литератора времен упадка Эллады и расцвета Римской империи это уже был вопрос скорее риторический. Фукидид, Ксенофон, Филисус – список достопочтенных мужей, закончивших свои дни в изгнании, более чем внушителен, и нет никаких оснований сомневаться в праведности их жизненного пути: “Все эти и многие другие изгнанники не предавались отчаянью, а полагаясь на свои способности, приняли ссылку как знак судьбы, распорядившейся, чтобы о них помнили и после смерти; те же, кто одержал над ними победу и из-за кого они оказались в изгнании, сейчас преданы забвению”.[3]

Личный выбор в условиях несвободы – центральная тема моего интервью[4] с сотрудниками Института конкретных социальных исследований (правильное название в ту пору – Институт социологии АН СССР, сотрудниками Ленинградского филиала которого были собеседники Д. Шалина. – А. А.), записанного на пленку 29 июля 1990 года в Ленинграде, куда я вернулся из США после 15-ти летнего отсутствия с попутными ветрами перестройки. За пять дней до беседы состоялось партсобрание коллектива, где большинство членов заявило о своем выходе из партии и роспуске первичной ячейки. Разговор начался с этого знаменательного события и затронул эволюцию сознания социологов, переход от морального противостояния к политическому, мотивы выхода из КПСС и желания ряда партийцев повременить с решением. Далее беседа перекинулась на события 75-го года, решение трех сотрудников ИКСИ (расшифровка аббревиатуры: Институт конкретных социальных исследований. В 1975 году он уже назывался: Институт социологических исследований АН СССР. – А. А.) эмигрировать из Советского Союза и негативным последствиям этого решения для их коллег. Алексеев предложил озвучить несколько документов из своего архива, включая копию докладной записки в горком КПСС о реакции института на события той поры. После обсуждения документов беседа перешла на мотивы, побудившие Шалина и его коллег искать убежища за рубежом.

Свои комментарии к этому интервью я хочу связать с проблемой реконструкции нарративной идентичности в авто/биографическом исследовании, с особенностями дискурса эмигранта и человека оставшегося в России, а также с этическими аспектами натурного эксперимента как формы социологического познания.

(Полный текст упомянутого интервью от 29.07.1990 см. на сайте «Международная биографическая инициатива»: http://cdclv.unlv.edu//archives/Interviews/alekseev.html

***

Реконструируя прошлое, историк опирается на возможно более широкий круг источников – официальные документы, письма и дневники современников, мемуарные свидетельства участников событий, записанные по истечении времени. У каждого источника есть своя сверхзадача и, следовательно, тенденция представлять события в определенном свете. Именно в этом ключе следует понимать замечание Тынянова: где кончается документ, там начинается работа интерпретатора. Пример тому справка в горком КПСС о профсоюзном собрании сектора социальных проблем личности и социалистического образа жизни от 26 июня 1975 года.

“Главная задача этого документа была – защитить Ядова” (В.А. Ядов – в ту пору зав. сектором Института социологических исследований, а с апреля 1975 г. – сотрудник Института социально-экономических проблем АН СССР. – А. А.) , - подчеркивает Андрей Алексеев, составитель докладной записки. - Что касается отъехавших, то они по тем понятиям для нас были уже покойники. Спасать надо живых”.

(Здесь и далее Д. Ш. использует материалы, представленные им в записи интервью с петербургскими социологами в июле 1990 г.: «По мере созревания нравственная конфронтация становится политической». – А. А.)

С этой задачей связаны некоторые неточности указанной записки. Так Буторин не мог “выбыть из комсомола по возрасту незадолго до обсуждаемого события”, как говорится в докладной, поскольку он родился в 1948-ом году, и в 1975-ом у него было три года до выхода из комсомола по возрасту. Беляева уволили из института в связи с его женитьбой на иностранке, а не в связи с подачей заявления на эмиграцию, что произошло почти год после бракосочетания. Неверно и то, что Шалин был “немедленно отчислен из института” после подачи заявления на выезд (я уволился добровольно за полтора месяца до подачи заявления). Сомнительные сведения встречаются в других сегментах интервью. Отъезд Беляева не мог повлиять на поведение Буторина и восприятие его коллегами, поскольку Буторин выехал из СССР в ноябре 1974, за полтора года до Беляева. В интервью упоминается прогул Павла Буторина и письмо из вытрезвителя по поводу его скандального поведения, что, согласно воспоминаниям Леонида Кесельмана, послужило формальным поводом к его увольнению. Павел человек не пьющий, с вытрезвителями дел он не имел, хотя за ним была установлена слежка КГБ. Вопрос о том, уволился ли Буторин по собственному желанию, попал ли он под сокращение штатов или был выдворен за какой-то проступок остался открытым в интервью.

А вот как обстояли дела по версии Буторина-Беляева. Павел работал на полной ставке в ИКСИ. В феврале 1974-го он женился на еврейской девушке, после чего его вызвал к себе Ядов и потребовал, чтобы Павел уволился. Причиной тому, как дал понять Ядов, было давление на администрацию института со стороны КГБ, требовавшего увольнения сотрудника заподозренного в желании эмигрировать. Павел отказался увольняться, после чего была сделана попытка исключить его из профсоюзной организации. Местный профсоюз не нашел причин для исключения, после чего администрация ИКСИ потребовала провести аттестацию данного сотрудника. Павлу было предложено сдать экзамен, который, согласно дирекции, он провалил. В апреле-мае 1974-го Павел был уволен из ИКСИ по причине несоответствия должности. Приглашение из Израиля его семья получила в июне 1974. Исключали Павла из комсомола в Василеостровском райкоме, куда он пришел получать характеристику. В ноябре 1974-го Павел вместе с семьей покинул страну.

Я не уверен, что все в этой версии соответствует действительности и что она исчерпывает нюансы дела, но ее следует принять во внимание. Описываемая история подтверждает, как трудно восстанавливать ход событий и как легко могут искажаться факты по ходу изложения. Причем, искажения в данном случае были по большей части непреднамеренными, во всяком случае, в том, что касалось составителя записки, которому многие факты этой истории были неизвестны. Их можно понять, учитывая задачу докладной записки – вывести из-под удара зав. сектором Ядова и отрапортовать о реакции на идеологическую несостоятельность отдельных сотрудников института. Однако, искажения такого рода нужно корректировать, особенно когда речь идет о личной ответственности участников события.

По ходу интервью Андрей замечает, что для него “нравственное неприятие тех, кто уезжал в ту пору, связано с положением, в которое они ставили тех, кто остается. В некотором смысле поступок Буторина, который уволился раньше, был для меня нравственно вполне оправдан, в отличие от твоего отъезда”. Суждение Андрея задело меня за живое, и я поспешил возразить: “Это неправда. Я сначала уволился, сказал Ядову за несколько месяцев, что происходит, что я увольняюсь именно для того, чтобы как-то смягчить последствия”. В ответ на вопрос, что побудило меня к эмиграции, я пустился в рассуждения по поводу возможных мотивов: “Были люди, для которых это была политическая акция. Кто-то был в безвыходном положении. Были люди, для кого это была экономическая акция. Большинство, наверное, сочетали разные вещи – от неясности с карьерой до желания вывезти отсюда детей как можно скорее, до ощущения, что они задыхаются. Для меня субъективно – и я понимаю, что интеллигенты, они горазды находить аргументацию или рационализацию, – но у меня было такое чувство, что я лучше буду мыть стекла в Колумбийском университете, чем работать профессором в Ленинградском, настолько стало тошнить в какой-то момент... Маятник русской истории постоянно движется от, не знаю, Ивана Грозного к [?], от Николая Первого к Александру Второму, от Ленина к Сталину, от Сталина к [Хрущеву, и нет тому конца]. И думал: “Сейчас или никогда, надежды никакой нет, надо собираться, я не должен упустить этот момент””.

Пассаж этот пример ретроспективной реконструкции идентичности, продиктованной желанием объяснить себя себе и другим. Узловая парабола – лучше мыть полы в Колумбийском университете, чем профессорствовать в Ленинградском – указывает на стремление к свободе как смыслообразующем начале в моем решении покинуть страну. Так я мотивировал свое решение в 1975 году, но можно ли положиться на такое объяснение? Действительно, оно позволяет понять ход моих мыслей в то время, но его можно посчитать и рационализацией, желанием выставить себя в лучшем свете. Помимо политических здесь могли быть и другие мотивы – экономические, творческие, семейные. Развести объективные причины и субъективные мотивы такого рода решений сложно. Поступки, предшествующие решению эмигрировать, могут прояснить существо дела, как и послеотъздное поведение человека, но выяснение относительного веса факторов-мотивировок в случае отдельного человека дело бесперспективное. Важнее здесь проанализировать структуру мотивировок в дискурсе эмигрантов, покинувших Советский Союз в годы застоя и сравнить ее с авторефлексией оставшихся в России ученых.

На сайте “Международная биографическая инициатива” есть несколько интервью с социологами-эмигрантами, предлагающими более или менее развернутую мотивацию своего решения расстаться с родиной. Особенно интересны в этом отношении беседы с Владимиром Шляпентохом, Эдуардом Беляевым, и Борисом Докторовым, а также интервью с недавно скончавшимся Борисом Рабботом.[5] Желание уехать социологи объясняют по-разному. В них есть как сугубо личные, так и более общие мотивы, как правило, связанные с политикой.

“Главная причина – за два года до нас туда уехал Саша, наш единственный сын. Скажу так: мы не уезжали из страны, мы ехали к Сане. Мне хотелось жить близко от него, и я не допускал, что типично для Америки, поиска работы в других штатах”.

Это свидетельство Бориса Докторова, уехавшего из России в постсоветское время (Борис эмигрировал в 1994). Отсутствие политической составляющей в его автобиографическом экскурсе можно объяснить датой отъезда.

Неприятие советской системы было решающим фактором для Владимира Шляпентоха:

“Четыре причины определяли мое желание покинуть страну: 1) невозможность самореализации, 2) невозможность увидеть мир, 3) отсутствие перспектив для моих детей и 4) вечный страх (перед) КГБ. Непосредственным толчком для принятия позорно откладываемого решения был вступительный экзамен моей дочери в МГУ, циничность которого была уже невыносима”.

Претензии к режиму копились годами, прозрение пришло не сразу.

“Конечно, я шестидесятник, хотя никаких иллюзий насчет советской системы у меня не было и после 20 съезда, который я встретил с восторгом, я твердо исходил из того, что тот социализм, который существует в СССР, есть “истинный” и другим по сути он быть не может, хотя и надеялся в 60-е годы на его смягчение”.

В интервью Володи вырисовывается эволюция сознания лояльного советского гражданина, который под влиянием хрущевской “оттепели” и 20-го съезда КПСС превращается в инакомыслящего интеллигента, чьи столкновения с антисемитизмом, партийным произволом, и репрессиями после чехословацких событий приводят его к решению эмигрировать.

Ключевым моментом в прозрении Эдика Беляева становится смерть Сталина.

“Для меня это был большой момент в моем интеллектуальном развитии. Я увидел, что начинаются перемены в Советском Союзе. Меня очень удивило, и я пытался понять, как это возможно, что Берия оказался врагом народа и его уничтожили. Я уже не верил в это время прессе, пытался понять, почему и зачем. Так что сомнения начались для меня задолго до 20-го съезда, со смерти Сталина. Отвечая прямо на твой вопрос (сомнения насчет коммунизма), я думаю, что это началось на последних курсах университета, и это связано с 20-м съездом, Венгерским восстанием, и тому подобными вещами”.[6]

Женитьба в 1973-ем году на француженке открыла Беляеву путь к эмиграции, но как подчеркивает Эдик, его брак не был фиктивным. Решение эмигрировать пришло позже, и брак, стоивший ему работы, ни в коей степени не гарантировал успеха в этом вопросе. Беляев уехал из России в феврале 1976-го после изнурительной борьбы за право воссоединиться с женой в Париже.

Прозрение по поводу советской системы наступило у Бориса Раббота задолго до “оттепели”, но мысли об эмиграции появились значительно позже, с началом интенсивных контактов с западными учеными.

“Это было для меня тяжело психологически. Я раньше других понял, что такое Советская власть. Большинство моих товарищей, знакомых, которые стали либералами, пришли к этому выводу после ХХ-го съезда. У меня сложилось отношение к Советской власти значительно раньше, и это сделало жизнь невыносимой. Как внутренний эмигрант, я все время жил в закрытой стойке. Я понимал, что говорить ни с кем нельзя: слишком много стукачей. В компаниях, в товарищеских отношениях это было невыносимо”.

В конце 40-х Борис был избит сотрудниками КГБ за отказ сотрудничать с органами, что, однако, не помешало его карьере. Он защищает диссертацию, редактирует журнал “Наука и Религия”, становится помощником А.М. Румянцева (академик Румянцев (1905-1993), в 1964-65 гг. – главный редактор газеты «Правда», в 1968-72 гг. директор Института конкретных социальных исследований АН СССР. – А. А.) , и возглавляет сектор экспериментальных ситуаций в ИКСИ. Раббот упоминает растущий антисемитизм как один из факторов разочарования в системе:

“Я понимал, что черносотенцы в этой стране неистребимы. Я устал от еврейского вопроса, просто устал. Рожа у меня не похожа на еврея, но по паспорту я еврей”.

Отставка Румянцева и чистка в институте усиливали желание податься в чужие края. После закрытия его сектора и уничтожения только что опубликованной книги, это решение становится вполне осознанным.

“После критики Ягодкина на партийном собрании, где обсуждали “Лекции” Левады, мою книгу и еще, по-моему, книгу Капелюша, было принято решение избавиться от моей книги, изъять ее из библиотеки. За что? За то, что я называл ведущих социологов Америки (Парсонса, Мертона и других) коллегами. “Как говорит мой коллега”, – писал я, и это больше всего возмутило Ягодкина. Постановили сдать книгу в утильсырье, но потом решили сжечь ее во дворе дома на костре. Меня об этом предупредили ребята. Было много свидетелей. Я туда не пошел, но попросил взять для меня несколько экземпляров. Это был последний мощный удар”.

Были и более личные, семейные обстоятельства, побуждавшие к отъезду, в частности знакомство с американкой, приехавшей в Союз по научному обмену. В vарте 1976 года, после полутора лет в отказе, Борис получает разрешение на выезд.

Как мы видим, в дискурсе эмигранта эпохи Брежнева преобладают политические мотивы и реминисценции. Среди наиболее важных исторических событий, в ходе которых у интеллектуала открывались глаза на ущербность системы, упоминаются 20-й съезд, хрущевская “оттепель”, расширение контактов с Западом, вторжение в Чехословакию, свертывании либеральных реформ, разгром Института конкретных социальных исследований. Менее универсальны такие причины недовольства системой как давление КГБ, антисемитизм, невозможность поездок заграницу, но и они указывают на системные факторы, предрасполагающие к эмиграции. Есть и частные обстоятельства (трудности с работой, разлад в семье, роман с иностранцем), которые могут сыграть роль последней капли или ускорить эмиграцию. Конечно, сомнения насчет советской системы еще не означали намерения покинуть страну. Решение это вряд ли могло возникнуть до тех пор, пока Брежнев не приоткрыл дверь легальной эмиграции в надежде улучшить дипломатические и экономические отношения с Америкой. В этом смысле можно рассматривать поправку Джексона-Ваника, принятую Конгрессом США в 1974 году и связавшую торговлю между двумя странами со свободой эмиграции, как causa proxima эмиграционного движения. Следует также помнить, что мы здесь имеем дело с ретроспективными реконструкциями, которые Альфред Шюц связывал с “because-motives” и противопоставлял проспективным объяснениям и “in-order-to-motives”. Это соображение нужно иметь в виду, когда мы сопоставляем автобиографический нарратив эмигранта с отчетом иммигранта о своих победах и поражениях на чужбине, которые в свою очередь могут оправдывать или ставить под вопрос решение об эмиграции.

В материалах МБИ (сайт «Международная биографическая инициатива». – А. А.) есть много критики в адрес страны, где иммигрант нашел прибежище, в частности много нелестных сравнений между академическим миром США и России. Эдик Беляев:

“Потом меня очень разочаровали мои деловые контакты с другими американскими социологами. И на конференциях, и в личных контактах... они меня тоже осыпали презрением: “Американская социология – это да! а ваша...” И что было характерно для них всех, они презирали практический подход советской социологии, который я поддерживал, что было, в общем-то, удивительно... А Славянская кафедра от меня отказалась, хотя там была возможность закрепиться на полной ставке”.

Есть и разочарования в американском образе жизни:

“[М]еня настолько возмущает violence в этой стране, и коррупция в этой стране, что мне хочется уехать отсюда... коррупция в медицине, бизнесе, политике... Ну, слушай, Буш практически развалил страну, как развалил страну Горбачев. Это почти одно и тоже. Хотя слава богу, что Горбачев развалил Советский Союз”. На вопрос, что привлекает в американской культуре, Беляев ответил так: “То, что меня оставляют в покое, никто мне не мешает делать то, что я хочу, читать то, что я хочу, жить, как я хочу. В этом, конечно, есть свои недостатки. По моему характеру, Дима, я ведь очень замкнутый человек, полагающийся на себя. По моему характеру это очень хорошо. И еще мне интересно то, что это страна самонастраивающаяся гигантская динамическая система. Я делаю упор на слове самонастраивающаяся. Это действительно делает страну великой. Мне это очень интересно в интеллектуальном плане”.

А вот ответ на вопрос, стоило ли уезжать из Советского Союза:

“О да. Я так ненавижу эту страну [смеется]... омерзительная страна. Боже мой, омерзительная страна, и я передаю мое чувство мерзости студентам... Но, видишь ли, Дима, я подхожу к этому честно в том смысле, что я даю им факты. Я не даю волю своим эмоциям в преподавании. Я не занимаюсь пропагандой. Я не даю им теории, я даю им факты “за” и “против”, я даю им российские аргументы, с которыми я часто согласен, и аргументы, с которыми я не согласен. Я заставляю их думать”.

Владимир Шляпентох не слишком высокого мнения о советской социологии, в особенности в ее теоретической части:

“Я утверждаю, что все лучшие советские социологи, там, где они не придумывали концепции, ныне абсолютно забытые, были в теории (с методами дело сложнее, и я поясню) вплоть до 1991 чистые ученики Запада”.

Но и западной социологии от него достается:

“Впрочем, я бы тогда испытывал меньше угрызений совести, если бы знал, что американская социология в 1980-1990-ые годы перещеголяет нашу советскую социологию по давлению господствующей идеологии во много раз... Политкорректность идеологизировала социологическое образование не меньше, если не больше чем советская пропаганда после Сталина. С релятивизацией социальной науки исчезла потребность в серьезной методологии. Достаточно сказать, что на моей кафедре методы опроса не являются обязательной дисциплиной для аспирантов. Доклады многих аспирантов (они должны во время аспирантуры подготовить не менее двух публичных докладов) равно, как и их диссертации, носят жалкий характер. Аспиранты заменяют научный уровень идеологическим рвением. Большинство тем типа по истории партии в СССР. Критиковать аспирантские работы нельзя, ибо критика будет истолковываться как протест против их замечательных тем. Снижение общей требовательности приводит к тому, что все получают высшие оценки, а семинары аспирантов превращаются в болтовню мало подготовленных молодых людей при том, что профессор по сути ничего не делает, всех хвалит и сам по сути не рассуждает о предмете. Таковы мои впечатления, базирующиеся на опыте моей кафедры среднего университета”.

В дискурсе иммигранта-ученого обычно упоминаются профессиональные достижения в новом академическом мире, и интервью Шляпентоха тому пример:

“Конечно, примерно пять лет ушло на то, чтобы убедить научное сообщество в том, что я могу претендовать на равенство с кем угодно. Моя борьба за признание в Америке началось буквально в первые месяцы моего появления на этом континенте в июле 1979. Постоянный контракт с правительством обеспечил мне довольно-таки приятную жизнь и не потому, что я мог получать “летние деньги” (дополнительную двухмесячную зарплату), а потому, что я мог иметь двух помощников (один из них для редактирования моих текстов), мог покупать в неограниченном количестве книги и фильмы, выписывать любое количество журналов и газет, совершать путешествия куда угодно и приглашать моих друзей из России. И, наверное, самое важное, что является предметом зависти и моих коллег, и моих двух детей (оба профессора): я могу “выкупать” лекционные курсы и иметь минимальную академическую нагрузку – один курс в год”.

Борису Докторову понадобилось время, чтобы найти себя в иммиграции и вернуться в лоно социологии.

“Когда я приехал, мне было 53 года: не юноша, но для американской пенсии – слишком молод; я и сейчас до нее еще не дорос. Мы узнали все прелести начала эмигрантской жизни: полное непонимание окружающего мира, безденежье, фуд-стемпы (квазиденьги для покупки продуктов), отсутствие работы и ее поиски. В какой-то момент я работал там, где белого физически и психически здорового американца практически не увидишь... Специальная служба начала помогать мне в поиске работы; я согласился на любую, лишь бы сразу (обычно надо ждать полгода) предоставили медицинскую страховку Люсе и мне. Вскоре я приступил к работе секьюрити в трех минутах ходьбы от дома; сначала по ночам, потом – приобретя опыт – по субботам и воскресеньям”.

Борис рассказывает о чувстве изоляции, сложностях с работой в академическом мире, роли интернета в контактах с американскими учеными, и, наконец, о возобновлении связей с коллегами из России и возвращении в социологию.

“Самая большая трудность в работе – это отшельничество, отсутствие возможности для постоянного нормального общения с коллегами... После возвращения в социологию я постоянно много публиковался, но особенно продуктивным оказался 2005 год. В июне при поддержке Фонда “Общественное мнение” вышла 10-листовая книга “Первопроходцы мира мнений”, а в декабре была закончена работа над 500-страничной рукописью “Отцов-основателей”. Здесь неоценимую помощь оказал Франц Эдмундович Шереги, еще в самом начале моих историко-науковедческих поисков по-дружески сказавший мне: “Пиши книгу, я ее издам”... Прошло более десяти лет после моего отъезда, но я считаю себя российским социологом, живущим в Америке. Конечно, моя судьба – нелегка, непроста; но ведь каждый скажет: жизнь прожить – не поле перейти. Мои профессиональные пристрастия и добрые отношения с людьми, с которыми я работал десятилетиями, общий оптимизм помогли мне выстоять и, надеюсь, уже в последние годы сказать что-то новое в науке”.

***

Интересно было бы опросить российских интеллектуалов брежневской поры на тему эмиграции и сравнить их позицию с мотивировкой социологов эмигрантов. Любопытно, что как бы ни сложилась судьба эмигранта в Америке, никто из социологов, представленных в информационной базе МБИ [7] не сожалеет о своем решении покинуть страну. Но и их коллеги, навсегда связавшие свою судьбу с Россией, не считают свое решение ошибочным. Выбор был сознательным для тех и для других.

На мой вопрос был ли момент, когда появились мысли об эмиграции, Юрий Левада отвечает: “У меня не было, ни разу”[8]. С ним соглашается Лена Петренко. У Галины Старовойтовой не было практической возможности эмигрировать (ее отец работал в оборонной промышленности), но было четкое сознание выбора:

“Либо вот такой путь, то есть полностью аутсайдер, наблюдатель и созерцатель, что не в моей натуре, признаться. Либо эмиграция. Было два пути. На самом деле, тогда я ясно осознавала [выбор] – вступление в партию или эмиграция – для людей моего типа, потому что просто созерцателем в 30 лет я не могла быть”[9]. “И в “гетто” жить можно”, замечает Алексеев. “А кому становилось уж совсем невмоготу – эмигрировали, кто за рубеж, а кто в кочегарку” [10].

Игорь Кон рассматривал возможность остаться на Западе, но, в конечном счете, решил вернуться на родину, мотивируя свое решение следующим образом:

“Первый раз у меня была возможность остаться в 65-м году, [когда] я был три дня или два дня в Голландии. Можно было остаться, попросить убежища. Но такие мысли оставались абстрактными. Я думал, что подведу товарищей, есть начатая работа. Была надежда, что все-таки что-то образуется. Потом этих надежд уже не возникало... Один только раз я серьезно об этом думал – даже предупредил маму... Мама знала, и мой друг знал. Потом он страшно обрадовался, когда я вернулся. Но всегда сдерживало [сознание того], что я при деле, что делаю что-то важное. А что я буду делать [на Западе]? Ну, будет у меня другая кормежка, будут лучшие условия, но сомнения, зачем мне это нужно и что я от этого приобрету, были всегда. К материальным благам я был равнодушен, меня больше интересовала моя работа. Невыносимо стало в начале 80-х” [11] .

В бионарративе социологов оставшихся в России особая роль отводится членству в коммунистической партии. Согласно Андрею Здравомыслову, “продвигаться в нашей области без партбилета было практически невозможно”.[12]

“В наше время быть обществоведом практически – на 99% – означало быть членом партии. Речь не шла о большой карьере, а просто о возможности заниматься гуманитарной профессией”, сообщает Алла Назимова [13].

Хотелось бы уточнить эту цифру. Перечитывая интервью в архиве МБИ, я обнаружил немалое количество известных социологов, которых эта чаша миновала – Галина Старовойтова, Леонид Гордон, Галина Саганенко, Александр Гофман, Олег Божков, Сергей Чесноков, Леонид Ионин, Алексей Левинсон, Георгий Щедровицкий... Не все беспартийные социологи сознательно выбрали эту стезю:

“В партию меня не принимали и до конца этой самой партии так и не приняли, хотя я несколько раз подавал заявление. Очевидно, у тех, кто его рассматривал, было безошибочное классовое чутье, - объясняет Леонид Ионин. - Мне говорили, что, не будучи членом партии, мне не защитить докторской, не получить профессорского звания, не поехать заграницу и т. д. Я решил, что надо вступать и подал заявление. Несколько месяцев или даже лет секретарь партбюро Института социологии с косящими от постоянного вранья глазами (как секретарь в журнале, у Булгакова) говорил мне, что “нет анкеты”, тогда как я видел, что в институте принимают в партию кого попало. Я и бросил ходить к нему. И обе диссертации защитил, и за границу поехал и т. д”. [14]

Решение не вступать в КПСС могло быть сознательным шагом, вызванным желанием сохранить чувство собственного достоинства и относительную независимость. Вспоминает Галина Саганенко:

“Вот мы беспартийные с Божковым, к примеру, нас уже прихватить на эти крючки, на которые прихватывали этих партийных [сложнее]. У них же был колоссальный крючок – членство в партии. Там уже начинают мордовать, это монстр такой создан – членство в партии... Без этого, с одной стороны, никуда не пропускают, а с другой стороны, это такой крючок сумасшедший. Но вот когда нечего терять, то проще... могу привести пример, правда, не очень скромно приводить собственный пример. Я опубликовала две книги, и ни в одной книге – ни в первом абзаце, ни во введении – не сослалась ни на один съезд, не сослалась ни на одного Ленина. Это была ритуальная игра, которую на всякий случай все делали. Оказывается, не очень-то это требовалось”. [15]

У тех, кто вступил в партию, нет единого мнения об этом решении. Юрий Левада:

“Я не стеснялся того, что я занимал там партийную должность, потому что это немножко связывало руки таким людям, как Осипов, и немножко помогало что-то делать. И я тогда мог бы чуть-чуть похвастаться, хотя и ничего особенного, что ни в какие трудные времена у нас не только не уволили ни одного подписанта и ни одного еврея, а наоборот, изо всех сил брали на работу” [16] .

Однозначную позицию по вопросу о членстве в коммунистической партии занимает Виктор Шейнис:

“Я вступил в партию в 63-м году. Тогда у меня не было особых иллюзий относительно этой партии... Я считал, и думаю, что, в общем, это подтвердилось, что, только будучи в партии, я могу реализовать себя в той сфере, в которой я хотел себя реализовать. В отличие от некоторых других моих коллег, у меня не было возможности заниматься гуманитарией, не вступив в партию, после того как меня исключили из комсомола и отправили на Кировский завод... Я так считал, и я считаю, что был прав. Потому что в рамках партийных структур заданы были те импульсы, которые привели к перестройке... Поэтому я не жалею, что я тогда вступил в партию” [17] .

Были, конечно, и те, кто вступал в партию по принципиальным соображениям и кто с болью расставался с иллюзиями по поводу ее созидательной роли:

“Партия была “моей” очень давно, где-то в пятидесятые годы. Теперь же я ненавидел пышущих здоровьем, лощеных и надменных молодых людей, занявших кресла в райкомах. Ненавидел обитателей кабинетов на Старой площади, которые на вопросы и просьбы увольняемых отвечали заученной фразой: “Здесь не биржа труда”. Тем более ненавидел работников КГБ, строивших собственную карьеру буквально на чужих костях” [18].

Это из воспоминаний Вадима Ольшанского, а вот Владимир Ядов никогда не изменял своим партийным принципам, или точнее социал-демократическим убеждениям:

“Я совершенно искренне относился к идее справедливого социалистического общества, и сегодня убежден в том, что социал-демократическая программа намного предпочтительнее жесткому либерализму... После 28 съезда, когда многие члены партии публично рвали свои партбилеты, я, будучи директором Института социологии: (а) распорядился отдать комнату партбюро Института какому-то подразделению (след от таблички “партбюро” еще долго оставался незакрашенным), (b) распорядился убрать в подвал бюст Ленина с площадки второго этажа и (с) собрал членов партии, которые были готовы придти на собрание... Свой партбилет после смерти отца я положил в обложку его билета с надписью ВКП(б) и храню до сих пор” [19].

Типичнее иная траектория – постсталинские реформы приводят человека в партию, со временем энтузиазм сменяется разочарованием, часто сопровождающимся чувством стыда, с последующим выходом на скрытые формы сопротивления. Яков Гилинский:

“Я вступил в КПСС в марте 1962 г. в г. Тихвине. Для того было два повода: идеологический: “оттепель” Хрущева, Сталин и его злодеяния разоблачены, и партии нужны честные, молодые, энергичные люди! И таких молодых идиотов тогда было немало… и прагматический: я собирался перейти из адвокатуры в прокуратуру, замом прокурора Тихвинского района, для этого членство было нелишне… Свой идиотизм я осознал с наступлением “застоя”, но выходить из партии было уже смерти подобно. А я, увы, не герой. Вышел я из КПСС в июне 1990 г., еще до ГКЧП, а после него был замом А.Ю. Сунгурова – председателя комиссии по расследованию преступной деятельности КПСС и брал Смольный”.[20]

У Геннадия Батыгина реакция на политическое прозрение не столь острая. Геннадий признает практическую пользу членства в партии, ее роли в продвижении по службе, но видит он и теневую сторону партийной работы:

“С первых же месяцев пребывания в комсомоле, с четырнадцати лет, я был активистом. Нравилось руководить, точнее, создавать руководящие тексты, письменные и устные. В девятом и десятом классах был секретарем комитета комсомола школы. Жалею ли я об этом? Скорее нет... Хотя когда я вступил в партию, мне, конечно, приходилось делать вещи, связанные со снижением самооценки. Например, быть членом бюро Севастопольского райкома комсомола, председателем Совета молодых ученых района, председателем Совета молодых ученых нашего института. Став номенклатурным работником, я почувствовал свою относительную независимость. Но это была независимость внутри данного политического института. Я отчетливо понимал, что путь диссидента, или сопротивления, бессмысленной драки с режимом – тоже неприемлемая вещь” [21].

В последние годы жизни Геннадий чурался политики, советовал молодым коллегам сторониться партийной ангажированности и полностью посвятить себя науке.

По работам Бориса Фирсова, Андрея Алексеева, и их коллег можно проследить эволюцию правоверного коммуниста во внутренне свободного, а со временем и политически независимого, человека. Пример Фирсова заслуживает особого внимания, поскольку дает понять, как важно было присутствие партийцев такого рода, сколько добрых дел, будь-то создание дискуссионных клубов молодежи, постановка нонконформистских спектаклей, или либерализация телевизионной политики партии, не могло бы свершиться без людей, наделенных властью, порядочностью и доброй волей. Но когда на смену хрущевской “оттепели” приходит брежневский застой, работа либерального функционера теряет смыл, и Фирсов уходит в академическую сферу, резко меняя партийную карьеру на исследовательскую работу. В это же время углубляются его сомнения по поводу советского режима и возникают вопросы о личной ответственности за государственную политику:

“В отличие от А. Яковлева, я долго не трогал конструкцию моего “коммунистического домика”, [хотя] признаюсь, мое положение в партии (я стал первым секретарем Дзержинского районного комитета КПСС Ленинграда в возрасте 30 лет) обязывало меня размышлять о сути моей деятельности в качестве функционера партии достаточно высокого уровня. Каким целям я служу – безраздельному властвованию над людьми или пробуждению гуманистического и демократического начала в людях, коммунистических и беспартийных, с которыми меня связывала моя ответственная, подчеркну это, политическая деятельность? Над этим вопросом коммунист (не сталинист) Фирсов долгое время не задумывался” [22].

Понадобились годы, для того чтобы Фирсов нашел ответ на этот вопрос, свел счеты со своей совестью и компартией и смог “написать версию своего отречения от нее в утро первого дня августовского путча 1991 года”. [23]

Еще более драматичным был путь к духовному и политическому раскрепощению Андрея Алексеева:

“Я вступал в партию не слишком рано, но и не слишком поздно – в 27 лет. Работал тогда в газете “Смена”. XX съезд состоялся пять лет назад. До вторжения в Чехословакию оставалось еще семь лет. Сверстникам, с которыми учился в школе или в вузе, говорил: чем больше в партии будет порядочных людей, тем скорее преодолеем “наследие культа личности”... По идее, на рубеже 60-х – 70-х можно было бы, по совокупности “еретических” мыслей (пусть еще смутных...), из партии и выйти. Но тут уже срабатывал инстинкт самосохранения. “Ломать себе жизнь” вовсе не хотелось... Да и зачем, когда состоя в партии, можно самореализоваться полнее, “принести больше пользы” и т. п.? Вот уже и не наивность, а механизм “двоемыслия”... Здесь замечу, что “разочарование” в марксизме, или его развенчание, как “всесильного, потому что верного” мироучения, было последним в цепи моих мировоззренческих разочарований от 50-х к 80-м годам: сначала – Сталин, потом – советский социализм, потом – социализм вообще и, пожалуй, одновременно, Ленин, и, наконец, – Маркс. Моей, пожалуй, индивидуальной особенностью, по сравнению с многими ровесниками, было относительно замедленное движение по ступенькам и относительно позднее восхождение на вершину этой “лестницы прозрения” [24].

Вначале 80-х Андрей ушел из института (Институт социально-экономических проблем АН СССР. – А. А.) и устроился работать на завод, где его за правдоискательство выгоняют из партии. С началом перестройки он добивается восстановления с сохранением партийного стажа, но вскоре решает окончательно порвать с КПСС. На мой вопрос, заданный летом 1990 года, когда он окончательно освободился от коммунистических иллюзий, Андрей ответил:

“Если рассуждать не об ощущениях а, о поступках, то считайте, что позавчера. [До этого] не хватало не просто способностей, а именно силы духа, мужества додумать до конца и перейти от нравственного противостояния к политическому” [25] .

***

Советский ученый, подававший прошение о выезде, шел на разрыв с системой с полным сознанием необратимости этого шага и тем самым предпринимал политическую акцию. Взамен на привычный статус податель прошения получал стигму, spoiled identity [26] и эта протухшая идентичность становилась неотъемлемой частью общественной персоны аппликанта. С годами стигма эмигранта трансформировалась, превращаясь в знак отличия, становясь предметом гордости или даже зависти других, если, конечно, эмигрант не возвращался на родину как блудный сын. Порвавший с порочной системой человек мог не вызывать особого уважения, но он не заслуживал и осуждения порядочных людей. Неудивительно поэтому, что в дискурсе эмигранта мы не находим явно выраженного желания доказывать правильность своего решения, стремления защитить свои человеческие ценности. Другое дело, когда человек остался в системе, был ее неотъемлемой частью, и не только выжил, но и преуспел в советские годы. Неэмигранты острее испытывают потребность увязать свое коммунистическое прошлое с постсоветским бытием, реконструировать нарративную идентичность с минимальными когнитивным диссонансом и потерей самоуважения. Стратегическую роль в этом случае играет подбор эпизодов, свидетельствующих о готовности противостоять несуразностям советской системы. Здесь же встает вопрос о “репрезентативности выборки событий, вошедших в бионарратив”, возможности “систематических ошибок, связанных с недоучтенными (undersampled) и сверх-представленными (oversampled) событиями/свидетельствами”, “жизненном векторе и мере идентичности человека” [27] .

Эпизодическая структура авто/биографического повествования основанного на анекдотической (? – А. А.) выборке исключительно важна для понимания принципов конструирования нарративной идентичности. Здесь прослеживаются различные стратегии, нередко соседствующие в одном и том же нарративе. Одна из таких стратегий упирает на последовательность и трансисторическую целостность личности, другая акцентирует кумулятивное развитие и плавную эволюцию субъекта, третья подчеркивает ситуативную неопределенность и противоречивость экзистенции исторического лица.

Пересмотрите автобиографические заметки Геннадия Осипова, и вы найдете в них множество свидетельств того, что это был врожденный нонконформист и убежденный противник коммунистической системы, пострадавший от репрессий за свою независимость и строптивое поведение. Социолог, некогда уверявший читателей, что “Марксистско-ленинское учение является единственной подлинно гуманистической научной теорией общества”, что “партийность марксистско-ленинской социологии есть одновременно и залог ее научности”, что “огромное значение для развития марксистско-ленинской социологии имели решения съездов КПСС по важнейшим социальным и социально-экономическим проблемам социалистического и коммунистического строительства в СССР” [28] в постсоветское время гневно осуждает “предательство национальных интересов руководством КПСС” и “тоталитарный государственный режим и всевластие партократической коммунистической элиты”[29]. Осипов приводит несколько примеров гонений на него – разнос по поводу публикации книги о математических методах в социологии, попытки перевести Советскую социологическую ассоциацию на хозрасчет, недовольство его связями с иностранными социологами.

“Искали любой повод, создавали комиссии, “копали”, где могли... Не нашли что-то такое в самом институте – придрались к тому, что ассоциация осуществляет финансовые хоздоговорные работы. Федосеев сразу за это ухватился, дело – в суд, до того на Президиуме Академии наук стали рассматривать. Хотели исключить меня из партии, запретить заниматься научной деятельностью, сняли, как говорится, со всех должностей” [30].

На заседании Всероссийского социологического конгресса ее организатор и основной докладчик выделил “дело Левады” и “дело Осипова” как два ключевых эпизода в истории отечественной социологии, чье знамя Осипов нес с высоко поднятой головой на протяжении всей свой жизни [31]

Дело не в том, что Осипова не преследовали (по словам Кона, Руткевич действительно “вытирал об него ноги”[32] ), а в том, что биовыборку, на которой Осипов основывает свою автобиографию, нельзя признать репрезентативной, если учесть, как он верой и правдой служил советской власти и как менялась его позиция с каждым извивом генеральной линии партии, будь то КПСС или Единая Россия.

Андрей Здравомыслов человек другой закваски. Для него процесс познания был самоценностью, а не ширмой номенклатурных притязаний. Он помог с трудоустройством Докторову и Божкову в трудное для них время и нашел переводческую работу опальному Асееву, когда мало кто осмеливался иметь с ним дело. Тем не менее, эпизоды, отобранные Андреем для автобиографической рефлексии, явно тенденциозны. Как социолог партийного строительства он был человек номенклатурный, вхожий в партийные сферы, выполнявший поручения КГБ, задававший тон на проработочных совещаниях партийно-комсомольского актива, но эта сторона карьеры видного социолога смазана в его бионарративе. На вопрос ведущего интервью о его связях с КГБ, Здравомыслов приводит два эпизода. В одном случае он объясняет гебешнику неправомерность отождествления понятий “антисоветский” и “антикоммунистический”, в другом рассказывает о демарше по отношению к секретным службам:

“Еще один эпизод, чтобы покончить с этой темой, состоял в следующем. Однажды, уже после этого случая, на кафедру пришел человек из органов, которого я знал в лицо, и сказал, что меня просит зайти один из самых высоких начальников этого учреждения. Подумав, я сказал: “Если NN хочет со мной поговорить, то вот мой кабинет, я с удовольствием с ним побеседую на моем рабочем месте, когда ему будет удобно”. Человек несколько опешил: “Как? Так и сказать? ”. “Так и скажите”, – ответил я. Больше ко мне не обращались, и NN на кафедру так и не пришел” [33].

Прошла ли эта акция в годы застоя или в горбачевские времена не сообщается. Есть в мемуарах Андрея и другие эпизоды, указывающие на его несистемные установки (например, публикация данных о бюджете времени партийных работников, вызвавшая недовольство партаппарата), но стремление Андрея увязать свои постсоветские взгляды с советской практикой указывает на ретроспективную ошибку (retrospective bias). Ошибка эта прослеживается в большинстве бионарративов, в том числе, принадлежащих либеральным обществоведам.

Так Батыгин рассказывает о том, как он защищал товарища по курсу, отчисленного из университета, отбивался от обвинения о создании “тайной редколлегии, состоящей из евреев”, защищал в парткоме позиции Ядова, но не особенно распространяется о том, как он прекрасно уживался с Руткевичем или голосовал за партийные резолюции, осуждающие политических отщепенцев.

Интервью Гилинского не оставляет сомнений, что в советское время он был человеком со связями:

“Несколько лет был членом Президиума Ленинградской областной коллегии адвокатов, неоднократно привлекался Минюстом РСФСР в качестве ревизора, имел “допуск” к ведению дел, подследственных КГБ, и вел соответствующие дела: об измене родине, об антисоветской пропаганде и агитации”[34].

Но вместо деталей его сотрудничества с КГБ и примеров несправедливых приговоров, к которым он имел отношение, Яков приводит два эпизода, где он спасает от смертного приговора одного осужденного и освобождает от заключения другого.

Из интервью Могилевского мы узнаем, что “в те годы (как, впрочем, и сейчас) в абсолютном большинстве случаев суд шел на поводу у следствия и государственного обвинения, судьба подозреваемого часто решалась на административном уровне, а не на уровне работы следователя” [35]. Далее автор рассказывает, как он ненавидел систему и сопротивлялся произволу (“строптивость характера отталкивала начальство”), хотя конкретики в этом обзоре мало. О своей книге Могилевский говорит следующее:

“Как и большинство книг того времени, моя монография была рассчитана на читателя, умеющего читать между строк. Не обошлась она и без ритуальных заклинаний, с которыми мне сильно помог редактор, – без этого вряд ли она бы увидела свет... то, что говорилось и писалось, в большинстве случаев не совпадало с тем, что сам наблюдал и чувствовал, возникало ощущение фальши, обмана, всеобщей лжи”.

Читатель должен додумывать, на какие компромиссы автор должен бы идти, чтобы продвигаться по службе.

Кесельман живо описывает службу в армии, своего сержанта, “который буквально засыпал меня нарядами вне очереди, количество которых явно превышало общую совокупность аналогичных наказаний, полученных всеми остальными новобранцами нашего взвода”, и остается загадкой, как после всех этих похождений и взысканий он умудрился получить назначение на пост освобожденного секретаря комсомола своей части [36] .

Хочу подчеркнуть, что не подвергаю сомнению тот или иной эпизод в вышеупомянутых автобиографиях. Более того, я убежден, что любознательность, завидная энергетика, новаторские установки известных социологов в советские годы имела прямое отношение к их профессиональной судьбе. “Девиантное, анархистское, ницшеанское, отрицающее всегда бродило во мне”, свидетельствует Гилинский.[37]

“Наверное, во мне был ресурс коммуникабельности, неизбывной потребности что-то делать для других и уверенности в себе. Дружба была превыше всего, и я с энтузиазмом руководил похищением классного журнала и погружением его в вечность глубин реки Карповки в присутствии всего класса... за коллективные и индивидуальные художества мне в старших классах дважды снижали оценки по поведению и один раз исключали из школы”.

Эта виньетка из жизни Бориса Фирсова [38] указывает те качества, без которых он не смог бы подняться по вертикали власти, равно как и те, что помогли ему вовремя сменить карьеру партийного бонзы на мантию ученого [39] Тем не менее, нужно видеть, как бионарратив развертывается согласно законам жанра и требованиям времени, как подобно святому Августину социолог-функционер приходит к прозрению, сбрасывает оковы отжившей идеологии и встает на путь нравственного очищения.

В одной из последних работ Батыгина содержится следующее наблюдение:

“В автобиографиях российских социологов модальный сюжет – принципиальный конфликт с господствующей идеологией (даже у тех, кто специализировался по научному коммунизму)” [40].

В конфликте этом социолог постсоветского времени видит себя критиком системы, тщательно подбирая анекдоты из прошлой жизни, свидетельствующие либо об изначальной независимости суждения, либо о постепенном изживании остатков коммунистической идеологии. Относительно мало внимания здесь уделяется сосуществованию противоречивых установок, двоемыслию и двоедействию, характерных для жизнетворчества советского интеллигента.

Наталья Мазлумянова обращает внимание на существование

“…в культуре приемлемых ролевых сценариев, “легенд” (почти как у разведчиков), скрытых за текстом личностных систем ценностей, установок, не артикулированных мотивов, интенций... если человек рассказывает, как он защитил двоих, но не говорит, что “утопил” десятерых, – это принципиальные искажения. С Фирсовым тоже. Я вам уже говорила, что из текста его интервью можно узнать многое о ряде событий “в верхах”, куда большинству вход запрещен, и это замечательно, я читала с интересом. Но самого человека не видно – его движущих мотивов, ценностей, целей. То, что все, кто чего-то добился в этих сферах в советское время, – аппаратчики или кто уж они там, меня всегда смущало. Хочется увидеть человека изнутри, а уж такого – особенно. Прежде всего, это фрондерство в разрешенных пределах, которое не мешало сохранять послушание системе в главном и даже помогало продвигаться по карьерной лестнице (и при этом позволяло сохранять самоуважение – с кукишем в кармане). В этом отношении, конечно, ядовская позиция мне милее, когда он говорит “я искренне верил”. Правда провисает вопрос: “В брежневские годы тоже верил?”. Я его об этом спрашивала, но ответ не остался в памяти, что-то невнятное. Хотя понятно, конечно, – человек уже в системе, куда он денется с подводной-то лодки?” [41] .

Комментарий Мазлумяновой появился на сайте МБИ в 2006 году в ответ на мои заметки об интервью с советскими социологами [42]. С тех пор Борис Фирсов опубликовал книгу, где описал свою партийную карьеру и проследил путь к интеллектуальной свободе и политической независимости. Но бионарратив Фирсова и Алексеева скорее исключение из правила; большинство социологов россиян, да и социологов эмигрантов, не заостряет внимание на сотрудничестве с советской властью.

На сайте МБИ опубликована полемика по поводу роли интервьюера в раскрытии образа социолога, о его праве выспрашивать респондента о неприятных аспектах его прошлого. Борис Докторов считает, что респондент имеет право выстраивать свой образ без помех:

“Я хочу, чтобы мои герои подали себя с лучшей стороны” [43]. Более того, Борис указывает на невозможность публикации всего, что всплывает по ходу интервью: “Наконец, реально я живу в том сообществе, которое я изучаю, описываю, хотя я живу и в Америке... если бы я складывал интервью в сейф лет на 50, то, может быть, строил бы беседы иначе, но я стараюсь публиковать тексты сразу... и я прекрасно понимаю, что человек, говорящий со мной, сегодня и завтра становящийся героем публикации, на третий день встретится со своими коллегами... он же после интервью не переезжает в другой город, не уезжает в другую страну... А как говорить о тех, кого уже нет в живых? Мы знаем: о мертвых либо молчат, либо говорят хорошо, ну за исключением тиранов, злодеев, чикатил разных”.

У Андрея Алексеева свои сомнения по поводу всеядности материалов размещенных на сайте МБИ.

“В общем, если тебе так уж нужна “репрезентативная” выборка (так сказать, “каждой твари по паре”...), то не лучше ли воспользоваться для этих целей уже имеющимися материалами, а себя как бы “поберечь”... от этих мазохистских упражнений? Уж не говорю о том, что “объективистское” соседство в твоей выборке, скажем, Ядова и Парыгина выглядело бы по меньшей мере странно. Хоть и тот и другой “успешны”... К критерию “успешности” (“много сделал”...), более или менее объективному, я бы добавил еще вполне субъективный критерий “приличности” (с точки зрения автора проекта, разумеется). А то рядом с потенциальной “очередью” в твою галерею не выстроилась бы очередь на выход из этой галереи”.

В тексте предварительных заметок обращенных к Докторову и Шалину (на МБИ размещен сокращенный текст его доклада) Андрей пишет:

“Вообще, к этим интервью, к их собранию (а не только к отдельным авторам), можно, наверное, предъявить претензии. <...> Что, отчасти, делает Д. Шалин в своем комментарии. Мои непритязательные и заинтересованные наблюдения “изнутри” в общем парадоксально совпадают с его, пожалуй, отрешенным и академическим взглядом “человека со стороны” (хоть и тоже пристрастными, когда дело заходит до его собственных воспоминаний). Практически каждый автор у него предстает (и действительно является!) некоторым творцом “легенды” собственной жизни и профессиональной карьеры, в которой что-то выпячено, а что-то затушевывается, а что-то и вычеркнуто из памяти, иногда сознательно, иногда бессознательно это происходит... И Д. Ш. Как бы ловит наших коллег на таких “смещениях акцентов””[44].

За несколько лет до начала проекта Международной биографической инициативы Олег Божков указывал на важность вопроса о том, как далеко интервьюер может идти в поисках нужной информации:

“Социолог не следователь, его задачей не может и не должно стать уличение (изобличения) информанта в искажении фактов, в сознательном или бессознательном обмане (а биографические данные чаще всего искажаются именно бессознательно). Задача социолога – установление взаимосвязи между различными социальными фактами... Именно поэтому для социологического анализа наиболее актуальна постановка вопроса не о различиях между реальной жизнью и рассказами о жизни, а о соотношении событий индивидуальной жизни с событиями историческими или с жизнью общества… Вопрос о совпадении или несовпадении реальной жизни и рассказа о жизни не снимается. Внимание сосредоточивается здесь на социологических аспектах проблемы”. [45]

На схожую проблематику выходит Лариса Козлова:

“Возникает вопрос: как же быть с правдивой информацией, которая негативно характеризует самого рассказчика или других его героев? Что предпочесть исследователю: милосердие или научную честность? Здесь интервьюер близок к проигрышу в любом случае: или он “обеляет” кого-то (что-то) и искажает изучаемую картину, или он не грешит перед научной достоверностью, но становится мишенью для коллег, обвиняющих его в скандальности или непорядочности. Какое решение здесь станет “соломоновым”, – зависит от каждого конкретного случая”. [46].

В биокритической практике мы нередко сталкиваемся с нежеланием персоналий или наследников быть объектом изучения, с отказом в доступе к архивам, с требованием исключить неудобные факты из рассмотрения. В распоряжении биокритика могут оказаться нелицеприятные материалы, касающиеся третьих лиц. В этой связи встает вопрос о границах такта и научной этике, но консенсуса по поводу норм и правил решения этого вопроса нет. Для биокритика здесь важна установка Вольтера: “К живым мы должны относиться с уважением, мертвым же мы обязаны только истиной”. При этом мы должны ввести понятие истины в контекст редакционной политики времени, изучить “этические горизонтты эпохи и трансисторическиe особенностии дискурса и практики познания истинно(стно)го” (см. Тезисы к концепции биокритической герменевтики).

Эта проблематика имеет прямое отношение к методологическим проблемам исследования истории российской социологии в лицах, сложностям сочетания авто/биографической и историко-аналической перспектив, этике мемуаристики, биографики, биокритики, и натурного эксперимента. В последнем разделе своих заметок я хочу обозначить некоторые направления исследований этого узла проблем.

***

Читая замечательную книгу Андрея Алексеева, “Драматическая социология и социологическая ауторефлексия” (далее обозначенную сокращением “ДС”) [47] я обратил внимание на большое количество купюр, каждая из которых тщательно отмаркирована. Специально не подсчитывал, но, думаю, одна-две купюры на каждую из 2500 страниц тетралогии. В книге и других публикациях, как и в нашей переписке, Андрей объясняет правила изъятия информации – просьба корреспондента, невозможность проверить конкретное свидетельство, необходимость оградить репутацию человека, неправомерность распространения нелицеприятной информации о третьих лицах, или просто желание не раздувать объем книги. Необходимость изъятий, временных или постоянных, сомнений не вызывает, но правомерность их не всегда очевидна. Порой у меня возникали вопросы по поводу той или иной купюры (почему, например, одному человеку предоставлялась возможность изъять критический пассаж или откомментировать его, а другому нет [48]). То, что использование купюр требует протокола, вряд ли нужно доказывать; отсутствие его ведет к издержкам и вызывает возражения. Вот свежий пример.

Мое интервью с Юрием Левадой 1990-го года существует в двух редакциях – одна в “Социологическом журнале” (а также в формате html на сайте МБИ), другая в сборнике памяти Левады, изданном в 2010 году его вдовой. В сборнике много интересных материалов, включая воспоминания Геннадия Осипова. Я порадовался присутствию столь разных имен в книге, но перелистывая свое гарвардское интервью с Юрием Александровичем, обнаружил в нем пропуски. Ключевой пассаж, где Левада говорит о своей роли партсекретаря ИКСИ и о том, как это “связывало руки таким людям, как Осипов” там воспроизведен неполностью, без упоминания Осипова.[49] Любопытно, что пропуски или сокращения в других материалах сборника оговаривались. Можно понять составителя, желавшего включить как можно больше материалов и, по-видимому, не хотевшего раздражать кого-то из участников, кто мог бы потребовать исключения материала с неприятными ассоциациями или воспротивиться публикации собственных воспоминаний. Тем не менее, этикет изъятия в данном случае не был соблюден, и уместен вопрос, кто, как и почему принял это решение.

Интервью, послужившее поводом для этих заметок, также напечатано с купюрами. В частности, участники беседы согласились опустить упоминание ныне здравствующего социолога, выступившего с суровым осуждением Шалина на партийно-комсомольском собрании в 1975-м году. А что, если бы этот социолог воспротивился такому решению, пожелал откомментировать события тех лет, указал на фактические неточности, предвзятость интерпретаций, предложил альтернативное объяснение?

Решение подать заявление на эмиграционную визу было моим и моей семьи, но, как мы видели, оно поставило под удар моих коллег. Учитывая последствия моего шага, я за несколько месяцев предупредил Ядова о своих намерениях, заранее уволился из института, и отрепетировал со своими друзьями их выступления на собрании ИКСИ (“валите все на родственников Шалина, направивших лыжи в Израиль”). Результат был чем-то вроде естественного эксперимента, высветившего степень правоверности участников собрания. Я бы дал многое, чтобы избежать сей ritual degradation ceremony (Гарфинкель), но чтобы выехать из СССР, мне нужно было пройти через гражданскую казнь, предписанную официальным протоколом. Тем не менее, я сознавал, что я ставлю коллег в сложное положение и несу долю ответственности за последствия экзекуции, в которой они были обязаны принять участие. Насколько я могу судить, больше всех пострадал Володя Ядов, хотя у него были свои счеты с горкомом и сотрудниками вроде Антипиной. Он, кстати, избегал резких оценок и проявил такт во время своего выступления. Другие участники понесли урон скорее моральный и психологический, чем профессиональный и материальный, а кто-то, возможно, укрепил свою репутацию идеологически стойкого, принципиального работника идеологического фронта.

Я употребил выражение “естественный эксперимент” по отношению к собранию, но это верно только отчасти (применительно к данному случаю выражение это лучше брать в кавычки). Провинившийся сотрудник и участники собрания импровизировали по ходу дела, но придерживались (хотя не все и не во всем) установленного сценария. Запротоколировав ситуацию, можно было бы многое высветить в структуре советского общества, механизмах двоемыслия и природе идеологического контроля. Мы все принимали и принимаем участие в вольных или невольных “натурных экспериментах”, и по ходу дела, воспроизводим и/или трансформируем общество, в котором живем. Вопрос: имеем ли мы право вовлекать сограждан в наши эксперименты, можем ли мы это делать без их согласия, правильно ли раскрывать имена участников событий, и в какой степени мы отвечаем за последствия эксперимента?

“Драматическая социология…” и ее продолжение “Профессия – социолог…” (далее обозначенное сокращением “ПС”) [50] ставит этот вопрос ребром.

“В изложенном исследовательском подходе синтезируются практическая деятельность, рефлексия и игровой момент (“игра” с социальным объектом). Вышеописанный способ исследования мы называем ДРАМАТИЧЕСКОЙ СОЦИОЛОГИЕЙ” (ПС 2.156).

Но объект в данном случае суть субъект, живое существо, которому может быть ничего не известно об эксперименте. Когда объект исследования узнает о намерениях экспериментатора, он может всячески противиться его проведению, требовать сохранить свою анонимность, или предложить собственную трактовку событий отличную от трактовки исследователя. Этические нормы здесь совершенно необходимы, как это отлично понимает Андрей. У субъектов натурного эксперимента

“…оказавшихся в положении как бы “объектов исследования”, возникает своего рода психологический дискомфорт, резкое отторжение наблюдателя, не скрывающего своей позиции. Их “самооборона” нередко принимает вид обвинений в провокации. Тут есть проблема – не только в применении, но и в трактовке метода. Даже приходилось слышать: провоцирующее (в смягченном варианте – провокативное) участие – наряду с наблюдающим” (ПС 1.27).

Андрей предлагает несколько формулировок правил, ограничивающих сферу и форму применения естественного эксперимента. Вот одна из них:

“В случае наблюдающего участия исключено (запрещено!) всякое действие, которое не было бы продиктовано аналитической и/или деловой и/или смысложизненной задачей (соответственно, комбинацией этих задач и мотивов)” [51].

Рекомендация эта вряд ли работает – трудно представить установку экспериментатора, которая бы не включала в себя аналитическую, деловую или смысложизненную задачу и тем самым ограничивала свободу действий исследователя.

А вот иная формулировка этических ограничений обязательных для социолога-экспериментатора:

“Эксперимент над “другими людьми” социологу запрещен по моральным соображениям; так что непосредственными объектами экспериментального воздействия здесь выступали не люди как таковые, а “носители социальных ролей”, представители социальных институтов, в частности, институтов власти... Действительным объектом исследования в случае наблюдающего участия и т. п. являются вовсе не конкретные люди, а социальные отношения и институты, или, можно также сказать, люди исключительно в их общественных, публичных действиях и функциях. Осознание этого обстоятельства имеет принципиальное значение и налагает этические ограничения на исследователя. Наблюдающему участнику не позволено вторгаться в приватные сферы, если только сами “герои драмы” не включают эти сферы в свое публичное поведение” (ДС 2.447, ПС 1.27).

Эта нормативная установка также вызывает возражения. Разведение людей и институтов – можно экспериментировать с ролями, но не с их носителями – проблематично для социолога-гуманиста, для которого не существует институтов помимо их человеческого субстрата, и сомнительно этически, поскольку не оберегает репутацию объекта и в каких-то случаях ставит под угрозу его привычное существование. Л.П. Смирнов, главный технолог завода, где работал Андрей, выразил сомнения по поводу разумности публикации статьи Андрея с критическими замечаниями в адрес заводской администрации, но если бы он этого не сделал, то рисковал бы своей работой, поскольку Андрея уже исключили из партии и преследовали по линии КГБ (ДС 3.140). В другом месте Андрей описывает свои отношения с Людмилой Кутыриной, инженером-технологом, чьи действия указывали на ее некомпетентность, но можно понять и Кутырину, поскольку ее требования и просьбы к Андрею были продиктованы абсурдной системой, от нее мало зависящей. Временами действия ее сотрудника доводили ее до слез, но, как замечает Андрей, “нам с А. С. (рабочим-бригадиром. – А. А.) жаль ее не было” (ДС 3.156). А мне ее жалко. Все-таки человек, а не морская свинка или собака Павлова, доведенная экспериментатором до нервного срыва. И каково будет Кутыриной или ее детям читать о разгильдяйстве и некомпетентности данного субъекта? [52] . Уверен, что Кутырина не хотела принимать участие в этом эксперименте, и предпочла бы остаться безымянной в отчете социолога-наладчика. Наверное, у этой женщины были и другие человеческие качества, которые автор не усмотрел или не счел нужным упомянуть. Не гуманнее было бы вывести эту женщину в книге под псевдонимом?

Формула “перемен не надо “ждать”, их надо – самим осуществлять” созвучна активисткой перспективе драматической социологии и личным установкам социолога-рабочего, социолога-наладчика, социолога-экспериментатора... социолога-акушера? Да, так, ведь Андрей активно содействует появлению на свет новых социальных форм. Но что если эти роды окажутся преждевременными, если гипер-стимуляция новых институциональных форм плохо скажется на их носителях? Вряд ли можно считать исследование Андрея “акционистским” в духе Турена или “публичным” в смысле Буравого, поскольку оба эти автора имеют дело с хорошо информированными субъектами, добровольно согласившимися принять участие в эксперименте и имеющими право выйти из него в любое время.

“Конечно, каждый из наших коллег и друзей ознакомился с фрагментом, имеющим к нему непосредственное отношение” (ПС. 543). И Голод, и Божков, и Елисеева, и Дука – все коллеги или только коллеги-друзья, упомянутые в книге? Это важно уточнить: действительно ли всем коллегам была предоставлена возможность: 1) познакомиться с соответствующим фрагментом, 2) откорректировать существенные детали, 3) предложить свои воспоминания, 4) ответить на нелицеприятную критику, 5) остаться анонимными участниками событий. Можно представить, как реагировали сотрудники института, если такое право им не было предоставлено, как вели себя коллеги по Социологической ассоциации, когда они уразумели, что все их слова и действия могут быть запротоколированы и преданы гласности. С одной стороны, здесь соблюдается норма, согласно которой “в жизни можно играть только с подобными и равными себе” (ДС 3.72). С другой стороны, как быть, если ты не хочешь вступать в эти игры и становиться объектом наблюдения – чураться экспериментатора, требовать анонимности, обращаться в профком, апеллировать к профессиональному кодексу социолога?

Прочитав “Драматическую социологию”, я вышел на сайт своего университета, где опубликованы правила экспериментирования с людьми и объясняются права субъектов исследования [53], и убедился, что исследование Андрея Алексеева не могло быть одобрено ни одним исследовательским учреждением в Америке. Во-первых, автор не получил согласия (informed consent) участников эксперимента. Во-вторых, он не обеспечил анонимность субъектов исследования. В-третьих, его процедуры подвергли участников стрессу. В-четвертых, у субъектов не было возможности выйти из эксперимента по своему усмотрению. Добавлю от себя, что автор не предоставил возможности всем респондентам ответить на его критику и сформулировать альтернативную точку зрения на описываемые события.

Какое отношение эти размышления имеют к проблеме реконструкции нарративной идентичности? Не уверен, что все они уместны, но попробую объяснить.

Протоколы жизни пишутся заинтересованными лицами. Как бы тщательно они не составлялись, что-то неизбежно остается за кадром. Существенно и то, что далеко не вся запротоколированная информация предается огласке (вспомните огромное количество купюр в восьми томах ДС и ПС) [54]. Незафреймованная реальность могла бы найти отражение в протоколах-воспоминаниях других участников событий, особенно тех, кого автор критикует, но их голос едва различим в повествовании. Мы должны также помнить, что биокритическое изыскание завязано не только на биографию исследуемого, но и исследователя.

“Тут мы имеем дело с двойной герменевтикой – субъект и объект познания встречаются в виртуальном пространстве и ведут друг с другом скрытый, а иногда и открытый, диалог. При этом встает вопрос о сверхзадаче биокритика и автобиокритике, о том, должен ли биокритик открыть собственные архивы, и если да, то когда” [55].

Наконец, следует подчеркнуть, что бионарративный факт зависит от фрейма, что генеральную совокупность релевантных анекдотов невозможно определить безотносительно к установкам авто/биографа, что выборочная совокупность эпизодов представленных в бионарративе подвержена ретроспективной ошибке, что здесь не только возможны, но и желательны альтернативные перспективы, на перекрестке которых развертывается социально-историческая реальность и осуществляется ее осмысление в повседневной жизни и ученом дискурсе. Отсюда следует необходимость умножения перспектив и расширения круга лиц, чей голос представлен в бионарративе.

Я хочу закончить свой непомерно разросшийся комментарий приглашением к диалогу – не только диалогу Алексеева и Шалина, но и всех упомянутых и не упомянутых людей, с которыми нам довелось делить судьбу.

Будь на то моя воля, я бы дал слово и Смирнову с Кутыриной, и Голоду с Елисеевой, и Осипову с Руткевичем, и Парыгину с Сиговым. Пусть выскажутся, если хотят. Может быть, и у них мы сможем чему-то поучиться. Или, по крайней мере, лучше их понять.

Такой диалог созвучен задачам биокритики, цель которой – изучение “воплощения-развоплощения-перевоплощения как взаимоконституирующих аспектах объективной реальности” и “дискурсивной, аффективной, и деятельностной составляющих эмоционально-интеллигентной демократии”. [56]

Ссылки, примечания

1. Cicero, “Letter to Atticus. March 12, b.c. 49” pp. 187-188 in Cicero. Letters to Atticus, vol. II. Cambridge: Harvard University Press.

2. Cassius Dio, Dios's Rome. Vol. 3. Echo Library: Teddington, Middlesex, 2007, p. 54 (47.8.3).

3. Plutarch, “On Exile,” p. 557 in Plutarch

4. “По мере созревания нравственная конфронтация становится политической. Беседа Д. Шалин с петербургскими социологами” // Телескоп. №4, 2010, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/alekseev.html. Здесь и далее приводится печатный источник, но, где это возможно, текст цитируется по электронной версии, которая может не совпадать с печатным источником.

5. Шляпентох В.: “Социолог здесь и там”. Шляпентох В.Э. Проблемы качества социологической информации: достоверность, репрезентативность, прогностический потенциал. М.: Центр социального прогнозирования. 2006. С. 598-658, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/shlapentokh.html; Докторов: Б. З. “Мне наиболее интересны методы познания и сам исследователь... ”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/doktorov_2006.html; Беляев Э.: “Во время Чехословацких событий мы были в Кяярику и там между заседаниями ходили по дороге и обсуждали эти события”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/beliaev_08.html.; Раббот, Б. С. “Как внутренний эмигрант, я все время жил в закрытой стойке”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/rabbot_08.html.

6. Беляев Э. “Во время Чехословацких событий мы были в Кяярику и там между заседаниями ходили по дороге и обсуждали эти события“, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/beliaev_08.html.

7. Интервью с Б. Рабботом сфокусировано на советском периоде его жизни, в нем мало говорится о его американском опыте, но сейчас готовится книга воспоминаний о Рабботе, из которой мы сможем узнать о его работе консультантом правительства США, исследованиях современной России, газетных публикациях, и впечатлениях об Америке. Мне еще не приходилось рассказывать о своей жизни в Америке, во всяком случае, по-русски. В Архивах И. Гофмана можно найти мои разговоры с американскими коллегами, где я касаюсь некоторых аспектов моей жизни в этой стране (http://www.unlv.edu/centers/cdclv/ega/index.html). См. также Шалин Д. “Encounters with Robert Merton,” Социология науки и техники. Специальный выпуск к столетию Роберта К. Мертона. Ст. Петербург, Нестор-История, 2010, сс. 179-181. Программа биокритической герменевтики, разработкой которой я занимался в последние годы, предусматривает автобиокритическое исследование (Dmitri N. Shalin, Pragmatism & Democracy: Studies in History, Social Theory and Progressive Politics. New Brunswick: Transaction Publishers, 2011, Chapter 6. См. также: Шалин Д, Тезисы к концепции биокритической герменевтики, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/shalin_bh_theses.html). Но предпринять развернутую автобиокритику в рамках данной публикации не представляется возможным.

8. Левада Ю. “Я считал, что было бы неестественно вести себя как-то иначе”. Социологический журнал. 2008. №. 1, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/levada_90.html.

9. Старовойтова Г. “Вы слишком хорошего мнения о нашей оппозиции, они будут расстреливать на месте на этот раз“ // Телескоп. 2007. № 6 http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/starovoitova.html.

10. Алексеев А. “Рыба ищет где глубже, а человек – где не так мелко…”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/alekseev_06.html.

11. Кон И. “...Попытки изменить эту систему я предпринимал не раз”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/kon_96.html

12. Здравомыслов А.Г.“Без осмысления того, что сделали мы, социологии нет”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/zdravomyslov_1999.html. С. Чесноков свидетельствует о трудностях с устройством на работу непартийного социолога. “Грушина просил о работе во ВЦИОМе. Он говорит: “Это интересно, хорошо”. Прошло какое-то время. Он все оттягивает, просит перезвонить. В конце концов говорит: “Нет, Сережа, ничего не получится”. Я говорю: “Почему?”. “Понимаете, профсоюзы — это идеологическая организация. В ВЦСПС требуют партийности, а вы не член партии”. ВЦИОМ ведь при ВЦСПС организовали сначала... Но на дворе-то был уже 1988 год”. Чесноков С. “Мне интересен человек как человек…”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/chesnokov.html.

13. Шейнис В., Назимова А. “На что Попов живо откликнулся: “Это Нина Андреева не меняет принципы, а я развиваюсь. Я живой человек, я меняю принципы”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/sheinis_nazimova.html.

14 Ионин Л.Г. “Надо соглашаться с собственным выбором“ // Телескоп. 2007. №3, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/ionin_07.html.

15. Саганенко Г., Голофаст В. “Беседа о русской интеллигенции” // Телескоп. 2008, № 2, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/pragmatism/shalin_sag_gol.pdf.

16. Левада Ю. “Я считал, что было бы неестественно вести себя как-то иначе“.

17. Шейнис В., Назимова А. Ibid.

18. Ольшанский В. “Были мы ранними... “ Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах / Отв. ред. и авт. предисл. Г.С. Батыгин. СПб.: Русский христианский гуманитарный институт, 1999, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/olshansky.html.

19. Ядов В. “Как я не выходил из КПСС” // Телескоп. 2010, №4, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/pragmatism/shalin_aa_90.pdf.

20. Гилинский Я. «...Я начинал как чистый «уголовник»…» // Телескоп. 2005. № 2, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/gilinsky.html.

21. Батыгин Г. “Никакого другого пути я даже помыслить не мог…”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/batygin_2002.html.

22. Фирсов Б. Разномыслие в СССР. 1940-1960-е годы. СПБ. Издательство Европейского университета, 2008, с. 295.

23. Там же, с. 294.

24. Алексеев А. Ibid.

25. “По мере созревания нравственная конфронтация становится политической. Беседа Д. Шалина с петербургскими социологами”.

26. Erving G. Stigma. Notes on the Management of Spoiled Identrity. Englewood Cliffs, New Jersey: Prentice-Hall 1963.

27. Шалин Д. Тезисы к концепции биокритической герменевтики http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/shalin_bh_theses.html).

28. Осипов Г. Теория и практика социологических исследований. Москва: Наука, 1970, сс. 159, 142, 40.

29. Осипов Г. В., Кузнецов В. Н. Социальная роль социологии в 21-ом веке, http://www.ispr.ru/Confer/Images/Osipov_Kuznezov.pdf. См. также “Becoming a Public Intellectual: Advocacy, National Sociology, and Paradigm Pluralism,” pp. 331-371 in Dmitri N. Shalin, Pragmatism & Democracy: Studies in History, Social Theory and Progressive Politics. New Brunswick: Transaction Publishers, 2011.

30. Осипов Г. “Мы жили наукой”. Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах / Отв. ред. и авт. предисл. Г.С. Батыгин; Ред.-сост. С.Ф. Ярмолюк. - СПб.: Русский христианский гуманитарный институт, 1999, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/osipov.html.

31. “Отечественная социология: история и современность”. Доклад Г. В. Осипова на пленарном заседании Всероссийского социологического конгресса, 21 октября, 2008, http://www.isras.ru/publications_bank/1225522483.pdf.

32. И. Кон. Интервью с Д. Шалиным, 2008 г., Лас Вегас.

33. Здравомыслов А. “Если мы не можем объяснить нечто воздействием высших сил, значит – надо искать объяснения в мире людских отношений” // Телескоп. 2006, 5, http://www.teleskop-journal.spb.ru/files/dir_1/article_content1210866897380723file.pdf.

34. Гилинский Я. Ibid.

35. Могилевский Р. “Я бы назвал себя социологом – консультантом” // Телескоп. 2006, №2, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/mogilevsky.html.

36. Кесельман Л. “...Случайно у меня оказался блокнот «в клеточку»” //Телескоп. 2005, №5, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/keselman.html.

37. Гилинский Я. Ibid.

38. Фирсов Б. “О себе и своем разномыслие... ” // Телескоп. 2005, №1, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/firsov_2005.html.

39. Я знаю это по собственному опыту. Интереса к общественной работе в школе у меня не было; в пионеры и в комсомол меня принимали в последнюю очередь. Но когда пришла пора решать, куда идти учиться после школы, я озаботился о своих оценках по конкретным предметам и по поведению, и получил приличную характеристику в университет. На третьем курсе комсорг Л. Слепак предложил мне стать его заместителем по идеологии, на что я согласился, и хотя меня удалили с этого поста на следующем курсе после бурных обсуждений чехословацких событий, это назначение могло помочь с направлением в аспирантуру.

40. Батыгин Г. Карьера, этос и научная биография: к семантике автобиографического нарратива / Моральный выбор. Ведомости. Вып. 20 / Под. ред. В.И. Бакштановского, Н.Н. Карноухова. Тюмень: НИИ ПЭ, 2002, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/batygin_autobio.html.

41. Мазлумянова М., Докторов Б.: “История всегда авторская” http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Comments/mazlumyanova_doktorov.html.

42. Shalin D. “Comments on the History of Russian Sociology Project”, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Supplements/shalin_comments1.html.

43. Мазлумянова М., Докторов Б.: Ibid.

44. Алексеев А. “К вопросу об истории российской социологии «в лицах». Февраль-апрель 2006 г. См. также Алексеев А. Биография. Наука. История (К созданию коллективного автопортрета российских социологов) / Доклады на Четвертых международных чтениях памяти В.В. Иофе Право на имя. Биографика XX века: Методология составления и изучения биографий (Санкт-Петербург, апрель 2006), http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/alekseev_bioscience.html.

45. Божков О. Биографии и генеалогии: Ретроспективы социально-культурных трансформаций // Социологический журнал. 2001. № 1,
http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/bozhkov_biographies.html.

46. Козлова Л. Биографическое исследование российской социологии: предварительные теоретико-методологические замечания // Социологический журнал, 2007, № 2, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/kozlova_bio.html.

47. Алексеев А.Н.. Драматическая социология и социологическая ауторефлексия. Тт. 1-4. СПб.: Норма, 2003-2005.

48. Андрей приводит характерную историю со своим давним оппонентом, который попортил ему жизнь в 80-х, а в 2000 году принес свои извинения: “Я эти извинения принял, а потом заметил, что поставлен нашим разговором в затруднение: в мою книгу уже включен протокол того самого заседания, где... и т. д. Следует ли мне теперь сделать купюру в публикации документа или... Владмир Лисовский сказал, что купюр делать не надо, и разрешил мне обнародовать его извинения” (ДС 2,368).

49. Воспоминания и дискуссии о Юрии Александровиче Леваде. Составитель Т. В. Левада. Москва: Издатель Карпов Е. В. 2010, с. 317.

50. Алексеев А. Ленчовский Р. Профессия – социолог. Документы, наблюдения, рефлексии. Тт. 1-4. СПб.: Норма, 2010.

51. Алексеев А. Познание через действие (Так что же такое «Драматическая социология»?) // Телескоп. 2006, No. 5, p. 12, http://www.teleskop-journal.spb.ru/files/dir_1/article_content1210866939113785file.pdf.

52. Замечу по ходу дела, что формула “разгильдяйство = незаинтересованность + некомпетентность + безответственность” (ДС 1.125) требует уточнения. В книге приводятся множество примеров, где рабочие и служащие предприятия проявляют инициативу и смекалку, обнаруживают завидную выдержку и дисциплину, и действуют в высшей степени ответственно и заинтересованно. Я не солидаризируюсь с заводской администрацией в ее отрицании критических замечаний А. Алексеева, но хочу подчеркнуть сосуществование нескольких режимов работы на предприятии, каждый из которых был разумной адаптацией к условиям социалистического производства.

53. Речь идет о работе так называемого Institutional Review Board (IRB) или Совета по институциональному надзору, офисы которого есть на каждом кампусе в Америке. См. IRB меморандум Университета Невады, http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Supplements/unlv_irb_memo.html.

54. Я обратил внимание, как мало в “Драматической социологии” говорится о семье Андрея, о ее отношении к эксперименту – два-три развернутых эпизода, и все. Где-то по ходу дела выясняется, что у автора сменилась жена, что не все члены семейства приветствовали его начинания, но эта сторона практически осталась вне поля зрения рассказчика. Надо полагать, что были тому веские причины, но их стоило бы оговорить.

55. Шалин Д. Тезисы к концепции биокритической герменевтики.

56. Там же.

(3)

Андрей Алексеев

На стыке методологических и этических проблем

(Читая Дмитрия Шалина. Продолжение диалога)

(Опубликовано в: Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2011, № 5. См. этот же текст на сайте «Международная биографическая инициатива»: http://cdclv.unlv.edu/archives/articles/aa_ethics_11.pdf )

Эта статья посвящена критическому разбору круга идей, представленных в статье Дм. Шалина «В поисках нарративной идентичности…». Некоторые из этих идей поддерживаются, некоторые - вызывают сомнение или даже опровержение. Обсуждаются методологические и этические проблемы биографических исследований и познания через действие.

Ключевые слова: жизненные стратегии, жизненный выбор, (авто)биографический нарратив, реконструкция мотивов, право на умолчание, «драматическая социология», познание действием, этика наблюдающего участия, социолог-испытатель

1

В № 3 «Телескопа» за 2011 г. появилась большая проблемная статья Дмитрия Шалина «В поисках нарративной идентичности. К диалогу Андрея Алексеева и Дмитрия Шалина» (1). Д. Шалин – «русский американец», советский кандидат наук и американский профессор, социолог и культуролог, один из ведущих в мире специалистов в таких областях научной мысли как прагматизм и интеракционизм, автор десятка книг, создатель оригинального исследовательского направления, названного им биокритическая герменевтика.

«Биокритическая герменевтика находит свой предмет на пересечении биографии, культуры и теории. Она изучает эмоционально-соматическую составляющую дискурсивных практик, воплощение знаков в индивидуальном бытии, (рас)согласование слова, дела и аффекта в жизни исторических субъектов, и роли (авто)биографического нарратива в накоплении и передаче опыта культуры» (Шалин Д. Тезисы к концепции биокритической герменевтики.

«В изучении жизненных траекторий биокритика нацеливает на непрерывную триангуляцию трех знаковых систем: соматически-аффективной, деятельностно-перформативной, и символически-дискурсивной. Об этом я писал в статье “Воплощение знака” (Shalin D. Signing in the flesh: Notes on pragmatist hermeneutics // Sociological Theory. 2007. Vol. 25. P. 193–224). Ее главный тезис развивается в моих работах о Леваде, Гофмане и Гадамере» (Из личного письма; цит. по: Алексеев А.Н., Ленчовский Р.И. Профессия – социолог (Из опыта драматической социологии: события в СИ РАН 2008 / 2009 и не только). Документы, наблюдения рефлексии. Том 2. СПб.: Норма, 2010, с. 418).

Дмитрий Шалин, вот уже бОльшую часть жизни (35 лет из 60 с лишним) живущий в США и более охотно изъясняющийся по-английски, чем по-русски, тем не менее идентифицирует себя в качестве ученика И. С. Кона и В. А. Ядова, и с российской культурной средой и научным сообществом его связывает нечто бОльшее, чем деловые контакты и академический интерес. Им реализован ряд проектов, относящихся к интеллектуальной жизни России и ее трансформациям в последние десятилетия. Отнюдь не периферийным профессиональным сюжетом стало для Д. Шалина создание, в рамках возглавляемого им Центра демократической культуры Университета Невады (Лас Вегас), американо-российского интернет-проекта «Международная биографическая инициатива» (МБИ), содиректором которого (вместе с другим «русским американцем» Борисом Докторовым) он является.

Более масштабного фонда биографических материалов, относящихся к истории современной (вторая половина XX века – начало XXI века) российской социологии в комплексе с аналитикой и изысканиями в области методологии биографического метода в мире нет.

2

Опубликованная в недавнем «Телескопе» упомянутая работа Дмитрия Шалина посвящена анализу жизненных стратегий и, пожалуй, тактик социального поведения российских интеллигентов в условиях позднесоветского общества (1960-1980-е гг.), на материале биографических интервью, взятых самим автором или другими исследователями у коллег-социологов, принадлежащих к различным (в основном – старшим) поколениям постсоветского социологического сообщества. Примечательно, что при всем своем академизме автор не уклоняется и от личностной ауторефлексии.

Причем, главным предметом интереса исследователя оказываются внешние обстоятельства и побудительные мотивы «личного выбора в условиях несвободы» (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 13) прежде всего - морального выбора, определяющего ту или иную жизненную траекторию и общественное поведение. Можно сказать и так: этика выживания, этика ухода и этика протеста.

Социолог – одна из наиболее «идеологизированных» научных профессий в нашей стране. И, по крайней мере, те советские социологи, кто относился к своей профессии серьезно, неизбежно оказывались между Сциллой конфликта с системой и Харибдой приспособленчества, что могло оказаться равно губительным для профессиональной самореализации. Делать карьеру без хотя бы маленьких сделок с собственной совестью и / или сохранять достоинство по мере статусного роста удавалось далеко не каждому.

Впрочем, не следует думать, что эти нравственные терзания были свойственны всем. Двоемыслие человека советского не обошло стороной и представителей той науки, которая могла бы его (двоемыслие) иметь предметом собственного изучения.

Так или иначе, конфликт между личностью и системой, будь то эксплицитный (не исключая брутальных, репрессивных форм), будь то загнанный внутрь личности («сшибка»), был достаточно распространенным явлением в то время. Среди профессиональных социологов практически не было явных диссидентов или оппозиционеров, но были недостаточно «идеологически выдержанные». Явных апологетов системы тоже было не так уж много, однако мало кто не отдал дань «верноподданичеству». Впрочем, с учетом относительной малочисленности этой профессиональной группы, все эти пропорции были, пожалуй, близки к средним по корпусу гуманитарных наук.

Одна из «стандартных» форм отказа личности подчиняться требованиям системы (будь то в сфере профессиональной, идеологической, житейской) является установка и, в конечном счете, реализация установки на эмиграцию, разрыв с данной социальной средой. Эмиграция может быть внутренней и внешней. Как первая, так и вторая не были массовыми в данной (напомню, малочисленной) профессиональной группе. Но все же были немногие социологи, пополнившие ряды кочегаров или сторожей (что, как правило, сопровождалось уходом из профессии, по крайней мере – из институциональной науки). Были и эмигранты в собственном смысле слова, навсегда (как казалось тогда) покинувшие российские пределы; и их, кстати сказать, тоже наперечет.

Дмитрий Шалин, принадлежащий к числу последних, поставил перед собой интересную - социологическую, по сути своей - задачу: обозреть биографические дискурсы социологов старших поколений, представленных на сайте МБИ, в плане отображения в них (дискурсах) идейной эволюции авторов и их самоопределения в своих взаимоотношениях с общественной (советской) системой. При этом вся его «выборка» подразделена на две не равные (естественно!) подгруппы: «социологи-эмигранты» и «социологи-россияне» (т. е. «не эмигранты»).

3

«Социологи-эмигранты» представлены у Д. Шалина следующими именами: Владимир Шляпентох, Эдуард Беляев, Дмитрий Шалин, Борис Раббот, Борис Докторов . (Последний эмигрировал уже из постсоветской России, так что являет собой «особый случай). «Социологи-россияне» в поле авторского внимания – это: Игорь Кон, Андрей Здравомыслов, Владимир Ядов, Геннадий Осипов, Леонид Ионин, Геннадий Батыгин, Борис Фирсов, Андрей Алексеев, Яков Гилинский, Роман Могилевский, Виктор Шейнис (экономист), Леонид Кесельман (эмигрировал уже в 2000-х гг.). Отдельные работы Д. Шалина в русле биокритического подхода посвящены Юрию Леваде, Валерию Голофасту, Галине Саганенко (2).

В отношении первой группы речь идет главным образом о заявленных (в интервью) и / или реконструированных мотивах эмиграции. Для второй группы преимущественным предметом обсуждения выступает мотивация членства / не членства в КПСС, что, понятно, является немаловажным аспектом жизненной позиции. Специально рассматривается проблема своего рода избирательности в предъявлении фактов собственной биографии в нарративе. Для представителей обеих групп предпринимаются попытки реконструкции нарративной идентичности. (3)

Я не ставлю перед собой задачи ни аннотировать, ни рецензировать работу Д. Шалина. Но попробую поделиться читательским впечатлением от выполненного автором аналитического обзора.

Прежде всего, мне как-то показалось, что Дмитрий критичен в большей мере к текстам «социологов-россиян». В их биографиях чаще усматривается «рассогласование между словом, делом и аффектом», они чаще дают автору поводы предполагать, что «скошена» выборка биографических фактов в дискурсе. Некоторые, рассказывая о себе, и в самом деле представляют себя более прозорливыми, независимыми и / или преследуемыми, чем было на самом деле (наиболее яркий тому пример – Г.В. Осипов). Но, не оспаривая авторского стремления к объективности, у меня, признаться, возникают сомнения в достаточной обоснованности некоторых «биокритических» замечаний автора в отношении ряда конкретных персоналий (не стану их здесь вновь называть).

Иное дело – в данном обозрении - «социологи-эмигранты», выгодно отличающиеся «цельностью» своей натуры, рано осознавшие порочность системы и решившиеся на поступок, каковым является решение об отъезде и его осуществление, вопреки всем препонам. Этот выбор во всех случаях предстает прагматически правильным и морально оправданным (чего нельзя уверенно сказать о жизненных стратегиях, направленных на выживание и / или жизненный успех на родине).

В статье «В поисках нарративной идентичности…» автор развивает темы, поднятые еще прошлогодней публикацией в журнале «Телескоп» происходившей в июле 1990 г. собственной беседы Д. Шалина с бывшими сослуживцами - ленинградскими социологами (А. Алексеев, О. Божков, Г. Саганенко, Л. Кесельман). («По мере созревания нравственная конфронтация становится политической». Беседа Д. Шалина с петербургскими социологами. Июль 1990 г. // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований, 2010, № 4). Беседа была посвящена ретроспективе общественно-политического самоопределения вплоть до переломного момента в жизни социологического сообщества, когда произошел (как раз в июле 1990-го), «групповой исход» из рядов КПСС сотрудников Ленинградского филиала Института социологии АН СССР, сопровождавшийся, по существу, самоликвидацией первичной партийной организации.

Среди других тем, в данной беседе подробно обсуждалась давняя проблемная ситуация, возникшая в середине 1970-х гг. в связи с тем, что трое сотрудников научного коллектива (П. Буторин, Э. Беляев, Д. Шалин), возглавлявшегося В. А. Ядовым, тогда объявили о своем намерении покинуть страну (и в период 1974-1976 гг. всем троим удалось уехать). Летом 1975 г. в только что образовавшемся Институте социально-экономических проблем (куда были переведены все сотрудники Ленинградских секторов Института социологических исследований) ситуация особенно обострилась. Сгустились тучи над лидером ленинградских социологов В. Ядовым, которому грозили суровые партийные и административные санкции (и Ядов-таки был тогда понижен в должности, правда, «по собственному желанию»).

В меру своих возможностей, и уезжавшие, и «остающиеся» (каждый по-своему) старались смягчить негативные последствия указанной коллизии.

Непосредственный и заинтересованный участник тех событий, Дмитрий продолжает и в ныне обсуждаемой статье свою рефлексию на эту тему. Он указывает именно на «стремление к свободе» в качестве «смыслообразующего начала» в его собственном решении эмигрировать: «Узловая парабола – лучше мыть полы в Колумбийском университете, чем профессорствовать в Ленинградском…» (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 14).

«Так я мотивировал свое решение в 1975 году, - пишет Д. Шалин, - но можно ли положиться на такое объяснение? Действительно, оно позволяет понять ход моих мыслей в то время, но его можно посчитать и рационализацией (мотивов. – А. А.), желанием выставить себя в лучшем свете. Помимо политических здесь могли быть и другие мотивы – экономические, творческие, семейные. Развести объективные причины и субъективные мотивы такого рода решений сложно» (Там же.).

Я безусловно солидаризуюсь с такой позицией биокритика (в данном случае – это также и ауторефлексия). Стоит заметить, что автор в общем больше ставит вопросы, чем дает ответы. Читатель в моем лице на этот счет без претензий. По крайней мере, проблема «как я выгляжу» обозначена четко. И указанная логика может быть с успехом применена к любому из обсуждаемых Д. Шалиным крутых поворотов жизненных путей его коллег. (4)

Мне хочется здесь обратить внимание на не прекращающуюся эволюцию осмысления каждым участником минувших событий, а в данном случае - аналитиком, подробно рассматривающим свой «жизненный случай», тех или иных аспектов и фактов собственной биографии и истории профессионального сообщества. Так, в своих прежних ретроспекциях (5) Д. Ш. интерпретировал партийно-комсомольское собрании 1975 г., где его исключали из комсомола (ввиду предстоящего отъезда), исключительно как «гражданскую казнь», среди участников которой были, как он подчеркивал, особо отличившиеся в «суровом осуждении» (обличении) «отщепенца» - в своих корыстных (карьерных и т. п.) интересах. В данной статье Дмитрий предлагает уже другую версию:

«…Я… отрепетировал со своими друзьями их выступления на собрании в ИКСИ (правильно: ИСИ. – А. А.) («валите все на родственников Шалина, направивших лыжи в Израиль»)… Провинившийся сотрудник и участники собрания импровизировали по ходу дела, но придерживались (хотя не все и не во всем) установленного сценария» (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 22).

При этом Д. Шалин не отказывается от трактовки данного события как «гражданской казни», но таковой она предстает теперь скорее как инсценировка, имитация, соблюдение обряда (вспомним яшинские «Рычаги») (6). Думаю, это существенное «биокритическое» уточнение, позволяющее избежать ложных толкований и субъективных искажений известных (или – полузабытых) фактов, от чего не застрахован и стремящийся к объективной реконструкции прошлого исследователь.

4

Вообще же следует еще и еще раз подчеркнуть, что (авто)биографический нарратив сам по себе, никак не может служить единственным и / или преимущественным источником информации о человеке, не говоря уж о представляемой им сфере деятельности. Что бы ни рассказывал вспоминающий о времени в себе и о себе во времени, он будет пристрастен. Мало того, он имеет право на сгущение красок (в свою пользу) или умолчания (опять же – в своих интересах), не говоря уж о естественных аберрациях памяти. Он имеет право даже на намеренное искажение реального хода дел в своем повествовании (хотя это будет характеризовать уже не сам этот ход, а моральный облик рассказчика).

И если мы хотим узнать «правду и ничего, кроме правды», то надо перекрещивать разные методы, «триангулировать» (как теперь принято говорить), надо сопоставлять рассказы разных людей об одном и том же событии, и воспоминания об одном и том же лице (включая суждения друг о друге), и всевозможные документальные свидетельства.

В этой связи, мне хочется защитить Д. Шалина от упреков в адрес «поклонников биографического метода», с которым выступил в своем блоге, а также на страницах последнего номера «Телескопа» другой наш коллега – В.Э. Шляпентох. О чем чуть ниже.

5

Причины, мотивы, способы, обстоятельства искажения социальной реальности, выступающей объектом биографических исследований, столь многообразны, что устранить, погасить, исключить, застраховаться от них нельзя, а можно только лучше или хуже их контролировать и минимизировать. А уж в том, что касается такой субъективной «материи», как индивидуальная человеческая память, да еще и память о самом себе, то тут нечего и ожидать какой-то «нейтральности», беспристрастности, хотя в принципе не исключена (у отдельных людей) способность к трезвой самооценке, обостренная совесть, готовность «судить себя самому».

Большинство средств контроля и критериев достоверности биографического нарратива лежат вне данного источника - автора и героя биографии (например, личные и официальные документы, архив, сведения и мнения, полученные от других людей). Но есть и «внутренние» критерии это наличие / отсутствие «позы», соотношение информации «о себе» и «о других», баланс терпимости к чужому мнению и готовности отстаивать свое, непротиворечивость повествования. Есть автобиографические тексты, которым безусловно веришь целиком, есть - вызывающие сомнение в отдельных местах, есть - когда ясно: «все врет, и не краснеет».

Однако в одном отношении (авто)биографический нарратив оказывается почти всегда достоверным (адекватным). Ведь он есть – неосознаваемый (или лишь частично осознаваемый) автопортрет личности, «изъявление себя», каким сложился к моменту этого рассказа, в том числе – в итоге всей описываемой жизни и карьеры. Другое дело, как из этого «образа», создаваемого содержанием, формой и стилем изложения, «считывать» биографическую информацию, точнее – информацию о том, где и насколько представленная рассказчиком картина отличается, не совпадает с реальностью.

Это – достигается опытом, наукой и искусством исследователя.

…Как-то не верится мне, чтобы эти в общем-то элементарные истины были неизвестны тем, кто профессионально занимаются биографическими исследованиями. Но именно в забвении этих истин В. Шляпентох в своем недавнем отклике на статью Д. Шалина (Шляпентох В. Можно ли бестрепетно доверять автобиографиям видных людей и даже массовым опросам? // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований, 2011, № 4.) упрекает сторонников («поклонников» - гм!) биографического метода, которые будто бы являются носителями «розовых представлений о готовности их респондентов говорить “правду, только правду и всю правду”». В том, что это не так, убеждают, среди прочего, материалы дискуссий и переписки 2006-2007 гг. специалистов, занятых исследованиями в области истории российской социологии с использованием биографических интервью – Б. Докторова, Л. Козловой, Н. Мазлумяновой, Д. Шалина, да и автора этих строк – опубликованные на сайте «Международная биографическая инициатива». (7)

Уж не говорю о том, что пафос обсуждаемой статьи Д. Шалина - как раз в критическом отношении к автопрезентации рассказчика в биографическом дискурсе.

В. Шляпентох. исходит из ошибочного, как я считаю, предположения, что обращение исследователя к биографическому методу (в частности, для изучения истории науки) равнозначно утверждению им безусловных преимуществ этого метода перед всеми другими. Между тем, это всего лишь личный выбор, субъективное предпочтение, занятие определенной «культурной ниши» в наукознании (или, может быть, в изучении социума вообще). «Личностное науковедение» или история науки «в лицах» невозможны без обращения к личности ученого, со всем ее субъективизмом, включая рационализацию мотивов, desirable values и т. д.. Но этой сферой и не может быть замещена вся история и социология науки.

Владимир Эммануилович, как мне кажется, "размашисто" приписывает всем приверженцам биографического метода его абсолютизацию и «апологетику», что заведомо не так. Т. е., в известном смысле, он оппонирует не Д. Шалину, а своему "образу оппонента".

Не стану углубляться в детали полемических заметок В. Шляпентоха. Как правило, он во всем прав, кроме выбора адресатов своей критики. Вместе с тем, не стоит ее игнорировать. Как остроумно заметила одна из наших коллег, «все сказанное — очевидно. Хотя иногда кажется, что не грех записать и очевидное».

Итак, похоже, что в вопросе об ограниченности биографического (как и всякого другого!) метода мы с Д. Шалиным, да и с В. Шляпентохом вполне согласны друг с другом, хоть и привыкли выражать это каждый в своих терминах.

6

Но как же все-таки истолковать и резюмировать предпринятое Д. Шалиным сравнение жизненной мотивации и жизненных стратегий российских социологов-эмигрантов, с одной стороны, и, с другой стороны, «не эмигрантов», навсегда связавших себя с отечеством, какими бы благоприятными / неблагоприятными ни были для них материальные условия их жизни в нем, возможности творческой самореализации, идейно-нравственная атмосфера, отношение к этой науке властных институций и т. д.?

Мне кажется, не следует пытаться приписать «безусловную правоту» тому или иному жизненному выбору. Этот выбор всегда является многофакторным и ситуационным. И достоинство человека определяется не его принадлежностью к той или иной социальной категории, а его персональным, уникальным сочетанием человеческих качеств и жизненных достижений.

То обстоятельство, что человек однажды принял то или иное ответственное жизненное решение (скажем, покинул отечество, вступил в «передовой отряд строителей коммунизма» или же уклонился от этой «чести», «вышел на площадь», подписал письмо в защиту инакомыслящего или целиком посвятил себя «науке и только науке») само по себе не должно быть предметом - ни гордости, ни смущения, ни восхищения, ни сожаления. И только в контексте всего жизненного пути и «суммарных» жизненных итогов следует рассматривать и оценивать эти важные, но вовсе не самодостаточные и не всеопределяющие жизненные шаги и обстоятельства. Скажу так: судите о человеке по совокупности тех «следов», которые он оставляет в жизни других людей, а не по отдельным, вырванным из жизненного и исторического контекста словам и поступкам.

Пожалуй, можно сказать, что биокритическая герменевтика, в смысле Д. Шалина, призвана не только приращивать социальное знание, но и способствовать утверждению вышеуказанной этической максимы.

Что же касается субъективной мотивации и объективного смысла членства / не членства социологов (вообще – представителей гуманитарной интеллигенции) в КПСС, то этот вопрос специально рассматривается в моей статье «30 лет «в строю» (Мое членство в КПСС)», опубликованной в журнале «Телескоп» в том же номере, что и статья Д. Шалина «В поисках нарративной идентичности…». Приводимые Дмитрием примеры могут иллюстрировать и мою, предложенную в той статье типологию партийцев: (а) тип конформиста, (б) тип карьериста и (в) тип идеалиста (романтика). (Следует помнить, что это типы идеальные и редко когда представлены «в чистом виде»). Сама эта типология, думаю, не противоречит шалинским реконструкциям нарративной идентичности.

7

Два частных замечания.

Перечисляя беспартийных социологов, автор относит к ним Г. П. Щедровицкого (См.: Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 17). Это неверно. Георгий Щедровицкий был членом КПСС с 1956 по 1968 г. и исключен за "подписантство". Вполне достойная "партийная карьера"!

Автор пишет, что П. Буторину (бывшему сотруднику лаборатории Ядова, эмигрировавшему в ноябре 1974 г.), тогда оставалось еще три года до выбытия из комсомола по возрасту. (См.: Там же, с. 14). Между тем, П. Буторин – 1948 г. рождения. Получается, что он должен был выбыть из этой молодежной организации в 30 лет. Между тем, действительный возрастной предел пребывания в ВЛКСМ – 28 лет.

…Вышеприведенные страницы были уже написаны когда я получил возможность ознакомиться с откликом на обсуждаемую статью Д. Шалина, принадлежащим еще одному «социологу-эмигранту», в далеком прошлом – также сотруднику ядовского научного коллектива, Эдуарду Беляеву (См. Беляев Э. В. Замечания по поводу интервью социологов и на статью Шалина.. Из нашей переписки с Д. Ш. (август 2011):

Д. Шалин – А. Алексееву: …Эдик Беляев продолжил свои комментарии к дискуссии о проблемах биографического интервью, и я вывесил их на нашем сайте <…>. Эдик еще более критичен, чем Шляпентох, в вопросе о возможностях автобиографического повествования. Тут есть, с чем согласиться, и с чем поспорить.

А. Алексеев – Д. Шалину: Спасибо за ссылку на заметки Э. Беляева. Прочитал их с интересом. Мне не близко столь нигилистическое отношение к (авто)биографическим нарративам, хотя и я предпочитаю судить о людях больше по их делам, чем по словам (тем более относящимся к себе самим). Что-то из нашей с Вами и Борисом (Докторовым) переписки на эту тему вошло и в "Профессию - социолог...". Солидарен я с автором и в том, что биографический метод служит познанию общества больше, чем персон.

Между прочим, заметил особую чувствительность уехавших к тому, как их "провожали" коллеги. Э. Б., как и Вы, вспоминает соответствующий эпизод 35-летней давности.

Ваша "телескоповская" статья, однако, не оставлена (общественным) вниманием: Шляпентох, Беляев, Фирсов. Ожидается и мой коммент.

Дмитрий в ответ заметил, что, действительно, гражданская казнь врезалась в память уезжавших и вспоминается особенно болезненно.

А. Алексеев – Д. Шалину: ...Да, Беляев, Буторин и Шалин в середине 1970-х не были (публично) обласканы коллегами. Но их гражданские казни я бы не ставил в один ряд с гражданскими казнями Левады, Ядова, Голофаста и др. Первые могли этого ожидать, последние - не напрашивались.

И еще есть проблема «этики прокаженного». Как не "заразить" других своей болезнью. Примеры. <…>

Грань между жертвой, борцом и палачом пролегает не вне, а внутри личности. Не каждый это осознает.

8

Теперь обращусь ко второй части статьи Д. Шалина. Напомню, что ее полное название: «В поисках нарративной идентичности. К диалогу Андрея Алексеева и Дмитрия Шалина».

Тут возникает вопрос: о каком диалоге речь? Возможно, об упоминавшейся выше беседе 1990 г., опубликованной в «Телескопе» (2010, № 4), где, среди прочего, мы с Д. Ш. обсуждали тему взаимной моральной ответственности – уезжавших и остающихся? Или имеется в виду – наша с Дмитрием прошлогодняя переписка, успевшая даже найти отражение в книге «Профессия – социолог…» (2010 г.)? Речь там шла, в частности, о следующем (цитирую по упомянутой книге):

«Д. Шалин – Б. Докторову и А. Алексееву: «…Читаю "Драматическую социологию и социологическую ауторефлексию". В книге для меня много нового, интересного и очень интересного… Обратил внимание на большое количество купюр и лакун - их иногда по десятку на страницу, в среднем по одной-две купюре на каждую из 2500 страниц. Какие-то из пропусков мотивированы и объяснены, какие-то нет…»». (Алексеев А.Н, Ленчовский Р.И. Профессия – социолог… Том 2, с. 418).

Это наблюдение тогда дало моему коллеге повод для рассуждений о проблеме «систематических ошибок самовыборки» в автобиографическом нарративе:

«Проблема эта не только историческая и биографическая, но и философская. Мы фиксируем события избирательно, делаем выборку согласно представлениям о собственной персоне, видением своей жизненной траектории, в соответствии с законами времени и условностями жанра. То, что не вошло в повествование… может быть, не менее важно и интересно, чем то, что зафиксировано в автонарративе. Систематические ошибки самовыборки, свойственные человеку, его кругу и эпохе – предмет биокритики и прагматистской герменевтики…» (Там же).

Я тогда ответил:

«А. Алексеев – Д. Шалину и Б. Докторову: …Насчет значка <…>, который частенько встречается на страницах этой книги документов (хоть личных, хоть официальных).

Самоцензура есть законное право автора или составителя и может иметь, как минимум, следующие три мотива: А) Забота представить себя в «выгодном» свете. Тут надо не переборщить, а то ведь читатель не поверит. Б) Забота не доставить дискомфорта другому (ежели, конечно, этот другой, с точки зрения автора, такого дискомфорта не заслужил). В) Забота просто поберечь читателя от длиннот, повторов, «скуки». То есть то, чем книга отличается от архива.

В маркировании купюр я был очень щепетилен (даже изъятие вводного слова фиксировалось). При этом мотив В, как я считаю, заведомо преобладал над остальными, а мотив А стремился к нулю, хоть никто и не может гарантировать такого абсолюта» (Там же, с. 418-419).

По-видимому, Дмитрия не удовлетворил мой ответ, поскольку он год спустя настойчиво возвращается к теме «изобилия» купюр («одна-две… на каждую из 2500 страниц»!) развертывая при этом свои ключевые биокритические соображения (субъективная выборка фактов и т. п.). (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 21, 23. «Вспомните огромное количество купюр в восьми томах ДС и ПС»…).

Ну, хорошо, посчитаем, благо современная компьютерная технология позволяет сделать это за несколько секунд. Как оказалось, на 2,5 тыс. страниц 4-томника «Драматическая социология и социологическая ауторефлексия», приходится 243 случая употребления сочетания знаков «<…>». То есть по одной купюре на десяток страниц, а вовсе не по одной-две - на каждую страницу. Ошибся Дмитрий – ни много, ни мало - на порядок!

(Между прочим, в 4-томнике «Профессия – социолог…», являющемся в известном смысле продолжением «Драматической социологии…», таких купюр в приводимых личных и / или официальных документах и того меньше: по одной на пару десятков страниц!).

Но дело даже не в этом. Почему-то биокритик полагает, что именно за этими многоточиями в текстах авторских дневников и писем (а иногда и других документов) и таится самое интересное для читателя и / или ценное для истории. «Незафреймованная реальность», как это называет Шалин.

«Использование купюр требует протокола… - считает Д. Шалин, - отсутствие его ведет к издержкам и вызывает возражения» (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 21). Что ж, в свою очередь и я вправе возразить, что слишком строгое следование формальным правилам способно заблокировать всякое живое дело, включая составление документальной композиции.

Замечу, попутно, что не стоит подверстывать «драматическую социологию» под автобиографическое повествование, хотя бы ее автору – наблюдающему участнику - и приходилось описывать, как правило, происходившее с ним самим или им самим предпринятое. Это все-таки разные жанры.

9

Далее мой собеседник (партнер по диалогу) сосредотачивается на этической (этико-методологической) проблематике акционистской социологии и исследования случаев, частным случаем которых (такой социологии и такого исследования) является «драматическая социология» автора этих строк. Речь идет о так называемых натурных экспериментах, термин, который можно трактовать в узком и в широком смыслах, которые Д. Ш. варьирует в разных контекстах.

С одной стороны, Дмитрий оперирует широким смыслом. Так, он и свои собственные шаги после принятия решения об эмиграции в середине 1970-х интерпретирует как своего рода тест для своих коллег, которым пришлось, при исключении его из комсомола и т. п., демонстрировать свою лойяльность идеологическим инстанциям: «что-то вроде естественного эксперимента, высветившего степень правоверности участников собрания» (Там же, с. 22). (Этот эпизод, как отмечалось выше, можно трактовать и по-иному). И впрямь, нельзя не согласиться с замечанием Д. Шалина: «Мы все принимали и принимаем участие в вольных или невольных “натурных экспериментах”, и по ходу дела, воспроизводим и/или трансформируем общество, в котором живем» (Там же.).

Но, с другой стороны, Д. Шалин сужает понятие натурного эксперимента до сугубо сайентистской трактовки, и, в частности, так – применительно к случаю «эксперимента социолога-рабочего», описанному в книге «Драматическая социология и социологическая ауторефлексия». При этом Д. Ш. обращается к сайту своего университета (Университет Невады), «где опубликованы правила экспериментирования с людьми и объясняются права субъекта исследования» и убеждается, что «…исследование Андрея Алексеева не могло быть одобрено ни одним исследовательским учреждением в Америке» (Там же, с. 23).

Интересно, по каким же основаниям отказано было бы «социологу-рабочему» в «лицензии» на эксперимент: «Во-первых, автор не получил согласия (informed consent) участников эксперимента. Во-вторых, он не обеспечил анонимность субъектов исследования. В-третьих, его процедуры подвергли участников стрессу. В-четвертых, у субъектов не было возможности выйти из эксперимента по своему усмотрению» (Там же).

Об этих правилах скажу ниже, а начать здесь хотел бы непосредственно с собственной, оригинальной аргументации моего коллеги, из которой вдруг вырисовывается, насколько можно понять, профессиональная и моральная неприемлемость для Дмитрия Шалина самого по себе метода наблюдающего участия и «драматической социологии» как таковой.

Причем некоторые аргументы вызывают недоумение своим отрывом как от социальных, так и от некоторых профессиональных реалий. Вот несколько примеров. Цитирую:

«…Сомнительно этически, поскольку не оберегает репутацию объекта… Л. П. Смирнов, главный технолог завода, где работал Андрей, выразил сомнения по поводу разумности публикации статьи Андрея с критическими замечаниями в адрес заводской администрации (отказался подписывать акт экспертизы об отсутствии сведений, составляющих государственную тайну. – А. А.), но если бы он этого не сделал, то рисковал бы своей работой (?! – А. А.), поскольку Андрея уже исключили из партии и преследовали по линии КГБ» (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 22-23).

«…Вряд ли можно считать исследование Андрея “акционистским” в духе Турена или “публичным” в смысле Буравого, поскольку оба эти автора имеют дело с хорошо информированными субъектами, добровольно согласившимися принять участие в эксперименте и имеющими право выйти из него в любое время (?! – А. А.)» (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 23).

Иногда забота моего оппонента о «нарушенных» правах и душевном состоянии людей, оказавшихся в поле действия и / или наблюдения наблюдающего участника, становится просто трогательной:

«…Отношения с Людмилой Кутыриной, инженером-технологом, чьи действия указывали на ее некомпетентность, но можно понять и Кутырину, поскольку ее требования (?! – А. А.)… были продиктованы абсурдной системой, от нее мало зависящей. Временами действия ее сотрудника доводили ее до слез, но, как замечает Андрей, “нам с А. С. (бригадиром. – А. А.) жаль ее не было” … А мне ее жалко. Все-таки человек, а не морская свинка или собака Павлова… И каково будет Кутыриной или ее детям читать о разгильдяйстве и некомпетентности данного субъекта? …Наверное, у этой женщины были и другие человеческие качества, которые автор не усмотрел или не счел нужным упомянуть (?! – А. А.)» (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 23).

В некоторых случаях Д. Шалин использует аргументацию, по меньшей мере противоречивую.

«…Формула “разгильдяйство = незаинтересованность + некомпетентность + безответственность”… требует уточнения. В книге приводятся множество примеров, где рабочие и служащие предприятия… действуют в высшей степени ответственно и заинтересованно. Я не солидаризируюсь с заводской администрацией в ее отрицании критических замечаний А. Алексеева, но хочу подчеркнуть сосуществование нескольких режимов работы на предприятии, каждый из которых (?! – А. А.) был разумной адаптацией условиям социалистического производства» (Там же).

«…Разведение людей и институтов – можно экспериментировать с ролями, но не с их носителями – проблематично для социолога-гуманиста, для которого не существует институтов помимо их человеческого субстрата, и сомнительно этически, поскольку не оберегает репутацию объекта (?! – А. А.) и в каких-то случаях ставит под угрозу его привычное существование» (Там же, с. 22).

Замечу в этой последней связи, что именно неразличение системы безличных социальных норм, функций, отношений, с одной стороны, и реальных индивидов «из плоти и крови», с их личностными особенностями, с другой, представляется мне неприемлемым для социолога-гуманиста.

10

В чем тут дело? Почему такое неадекватное прочтение авторского подхода и метода?

Мне кажется, это можно объяснить:

а) своего рода органическим отторжением академическим ученым акционистского подхода вообще и - конкретно - логики познания действием, составляющей методологическую суть «драматической социологии»;

б) смешением личных и общественных (приватных и публичных) действий и отношений, в качестве предмета социологического изучения (на самом деле только вторжение в личную сферу этически запрещено!);

в) забвением того обстоятельства, что «драматическая социология» предполагает экспериментальное воздействие на социальный объект не «извне», а «изнутри», при постановке исследователем также и себя самого в положение не столько экспериментатора, сколько испытателя и / или испытуемого.

В этом последнем случае (обозначаемом нами термином наблюдающее участие) действуют совсем иные критерии и нормы, чем те, которые могут и должны применяться в экспериментах типа Хоторнского или Стэнфордского.

Поэтому мне не хочется в деталях оспаривать этические сомнения и возражения моего уважаемого коллеги. В гуманитарной науке, как и в искусстве, как и во многих других сферах деятельности, есть вещи, которые не требуют доказательств, а принимаются или отвергаются на уровне едва ли не подсознания и нравственного чувства. И если нравственное чувство моего оппонента требует получения у главного или цехового технолога «согласия», на то, чтобы их служебная деятельность и производственное поведение стали предметом профессионального внимания социолога-рабочего, то что же тут возразишь?! Разе что можно – в шутку – пожелать коллеге самому получать разрешения на биокритику от героев своих штудий или же их (героев) наследников.

Всякая политкорректность (а этические рассуждения Д. Шалина сродни ей), будучи доведена до крайности, приходит в противоречие со здравым смыслом. И риторический вопрос: «Имеем (ли) мы право вовлекать сограждан в наши эксперименты, можем мы это делать без их согласия, правильно ли раскрывать имена участников событий, и в какой степени мы отвечаем за последствия эксперимента?» (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 22) , - исключает универсальный ответ. Ответ может быть лишь ситуативным, с учетом всей совокупности внешних и внутренних факторов и обстоятельств.

Кстати, насчет раскрытия имен. В письмах-дневника-отчетах социолога-рабочего своим коллегам («Письма Любимым женщинам»), а также в той самой статье 1983-1984 гг., публикации которой воспрепятствовал упомянутый выше главный технолог, все до единого действующие лица были под псевдонимами, и даже само промышленное предприятие не называлось. Но как быть, когда сами же «герои» себя «рассекретили», подписывая документы и совершая публичные поступки, получившие широкую огласку? Здесь «деликатность» исследователя была бы по меньшей мере бесполезной.

11

Мой оппонент, точнее - оппонент «драматической социологии» (будь то моя книга 2003-2005 гг., будь то наша с Р. Ленчовским - 2010 г.), пишет как бы в упрек: «…Автор не предоставил возможности всем респондентам ответить на его критику и сформулировать альтернативную точку зрения на описываемые события» (Там же, с. 23). В том смысле, что автор не обращался ко всем своим «героям» за рецензиями, Д. Ш. прав. Но писаная история «эксперимента социолога-рабочего» буквально перенасыщена «альтернативными точками зрения» (не исключая обвинений в «клевете на советскую действительность», кстати сказать). (См.: Алексеев А. Н. Драматическая социология и социологическая ауторефлексия. Тт. 1-4. СПб.: Норма, 2003-2005. Главы 7-10, 13, 22). Как уж Дмитрий не заметил этого «многоголосия», составляющего едва ли не главную черту «драматической социологии» как литературного жанра, Бог весть.

«Будь на то моя воля, я бы дал слово и Смирнову с Кутыриной, и Голоду с Елисеевой, и Осипову с Руткевичем, и Парыгину с Сиговым. Пусть выскажутся, если хотят. Может быть, и у них мы сможем чему-то поучиться. Или, по крайней мере, лучше их понять», - пишет Д. Шалин (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 22).

Интересно, как мой коллега это себе представляет? Все же авторская монография – не дискуссионная трибуна или клуб. Впрочем, почти все упомянутые лица и без того получили слово на страницах той или другой из двух книг. А если кто-то из этих лиц захочет еще и специально высказаться, то у него для этого возможностей во всяком случае не меньше, чем у автора этих строк.

Существует такая критическая (не биокритическая!) практика: взять некое положение или некую черту обсуждаемого произведения и, сочтя их будто бы отсутствующими там, их же и провозгласить как насущно необходимые. Боюсь, что так произошло и здесь. Произошло, скорее всего, неосознанно - от увлеченности моего партнера по диалогу собственным концептуальным построением, которое «ищет» самоподтверждения, в том числе и посредством опровержения другого.

И еще, может быть, от некоторой фрагментарности освоения материала («Драматическая социология…», равно как и «Профессия – социолог…» рассчитаны на целевое, избирательное чтение - рядового читателя, но не оппонента»). Мог сказаться и цейтнот с подготовкой статьи, нечаянным свидетелем которого я стал сам, будучи на связи с ведущим данной рубрики «Телескопа».

Написал и думаю: вдруг мой коллега, собеседник и «этический ментор» с этим последним моим соображением согласится, и тогда останутся для коллективного обсуждения только действительно принципиальные и не проясненные методологические и этические вопросы.

12

В заключение, остановлюсь еще на одном моменте, по которому у нас с Д. Шалиным, похоже, имеются разногласия. В статье «В поисках нарративной идентичности…», среди прочего, затрагивается (скорее намеком) тема «сотрудничества» социологов с политической полицией (КГБ). Вообще, интервьюируемые обычно избегают этого сюжета или же рассказывают, как они давали отпор попыткам их завербовать (что было не редкостью в среде работников «идеологического фронта»).

Точка зрения Д. Ш. будет показана ниже.

…Мне известен лишь один случай сверхоткровенного и самокритичного рассказа о практике такого сотрудничества (кстати сказать, идейного!) в молодости: Владимир Долгий-Рапопорт в биографическом интервью, данном Любови Борусяк (цикл «Взрослые люди» на Полит.ру).

Игорь Семенович Кон в одном из своих писем замечал:

«…Для истории как раз важно, что так поступали не только продажные карьеристы. Но и люди, которые потом доказали свою порядочность. А что ими двигало - страх, стадность, непонимание последствий - пусть разбирается биограф. Объективной истины о человеке не бывает, потому что он субъект» (Письмо к А. Алексееву от 6.12.2009. Цит. по: Алексеев А. Н., Ленчовский Р. И. Профессия – социолог… Том 2, с. 495).

Но как быть сегодняшнему биографу и историку, как правило, не располагающему надежно установленными фактами, а только предположениями на сей счет? Или, скажем, интервьюеру, которому его собеседник сообщает о другом человеке, что тот сотрудничал с КГБ (хоть и нет тому доказательств).

Приведу извлечения из нашей переписки с Б. Докторовым и Д. Шалиным 2009 г. на сей счет:

«А. Алексеев – Б. Докторову: Мне кажется… что не стоит в дальнейшем (по крайней мере применительно к конкретным персоналиям) акцентировать тему «сотрудничества» с политической полицией. В частности, В. Д. (В. Долгий-Рапопорт. – А. А.) искупал этот грех всю жизнь, и, может быть, не было б такой яркой и бескомпромиссной жизни кабы не это обстоятельство. Тут и апостола Павла вспомнишь, и Гюнтера Грасса (нобелевского лауреата «признавшегося», что некогда служил в СС)…

А. Алексеев – Д. Шалину и Б. Докторову: …Насчет «спорного» пассажа в мемуаре <…>. Я не к тому, чтобы такого рода предположения (речь идет о предположении мемуариста о сотрудничестве коллеги с органами ГБ. – Ред.) были вообще запрещены (хотя я лично их себе запрещаю). Но, по крайней мере, был бы уместен какой-то мораторий на такие умозаключения и оценки, до истечения некоего неопределенного "срока давности"... 2.07.2010.

Д. Шалин - А. Алексееву и Б. Докторову: Есть и другой взгляд на вещи. Из исторической песни слова не выкинешь, разные припевы имеют в ней право на существование, и если образ усопшего не вписывается в определенные рамки, так это естественно, поскольку история не линейна, противоречива и загадочна. 3.07.2010.

А. Алексеев – Д. Шалину и Б. Докторову: И все же я безусловно и категорично отдаю здесь предпочтение соображениям этическим перед «историческими» Тем более, что при отсутствии прямых доказательств, последние становятся не более чем скандальезными... 4.07.2010.

Б. Докторов – А. Алексееву и Д. Шалину: Я тоже за приоритет этического, тем более, что в этом высказывании о коллеге нет собственно исторического. 4.07.2010.

Д. Шалин – А. Алексееву и Б. Докторову: …Сама дихотомия этически-морального и познавательно-исторического вызывает сомнения. Обе позиции имеют этическую составляющую, обе существенно влияют на познавательную стратегию, обе имеют право на существование и могут быть взятыми на вооружение порядочными людьми. <…>

Вводя факты и догадки в оборот сегодня, мы даем возможность ответить <…> если не самому объекту мемуарного повествования, то тем, кто его знал и в состоянии пролить свет на существо дела. Откладывая дискуссию на будущее, мы можем лишиться важных свидетельств. Конечно, тут встают свои проблемы - непроверенность фактов, предвзятость мемуариста <…>, разжигание страстей и междоусобиц. Но биографии позволяют судить не только об их предмете, а и о самих биографах. <…>

Общественная реакция на нескрупулезные догадки и заявления может сдержать кого-то из борзописцев. <…> 5.07.2010»

(Цит. по: Алексеев А.Н,, Ленчовский Р.И. Профессия – социолог… Том. 2, с. 494-496. Напомню, что все личные письма в книге цитируются с согласия корреспондентов).

Как видно, в данном вопросе Дмитрий Шалин не столь этически чувствителен, как в проблематике «натурных экспериментов», предоставляя, в интересах исторической и / или биографической правды, защищать честь оскорбленных серьезным подозрением - им же самим, или же уповая на «общественную реакцию»…

***

Итак, некоторые из соображений, высказанных в статье «В поисках нарративной идентичности. К диалогу Андрея Алексеева с Дмитрием Шалиным», автором этих строк поддерживаются, а некоторые - вызывают сомнение или даже опровержение.

Август-сентябрь 2011

(1) Электронные версии: полная, на сайте «Международная биографическая инициатива» - http://www.unlv.edu/centers/cdclv/pragmatism/shalin_comments-AA-11.html; сокращенная, воспроизводящая публикацию в «Телескопе» - http://www.unlv.edu/centers/cdclv/pragmatism/shalin_id_11.pdf).

(2) См.: Шалин Д. Человек общественный: Гарвардское интервью с Юрием Левадой // Социологический журнал, 2008, № 1 (электронная версия - http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/articles/levada_shalin_intro.pdf); Шалин Д. Галина Саганенко и Валерий Голофаст: Гарвардское интервью // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований, 2008, № 2 (электронная версия - http://www.teleskop-journal.spb.ru/files/dir_1/article_content1208530926195084file.pdf)

(3) Нарративная идентичность – термин не общеизвестный, поэтому поясним, что речь идет о самобосновании и придании смысла в процессе рассказа человека о себе. (См. например: Рождественская Е. В поисках смысла: построение нарративной идентичности в автобиографическом рассказе. Электронная версия - http://www.isras.ru/files/File/Seminar/Seminar_Batygin/Rozhdestvenskaya.pdf).

(4) Примером особенно четкой концептуализации может служить высказывание В. Шляпентоха: «Четыре причины определяли мое желание покинуть страну: 1) невозможность самореализации, 2) невозможность увидеть мир, 3) отсутствие перспектив для моих детей и 4) вечный страх КГБ. Непосредственным толчком для принятия позорно откладываемого решения был вступительный экзамен моей дочери в МГУ, циничность которого была уже невыносима». (Цит. по: Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 14-15).

(5) См.: Интервью Д. Шалина, данное Л. Алексеевой на радио «Свобода» (1990). Аудиозапись (http://www.unlv.edu/centers/cdclv/programs/bios.html; Dmitri Shalin, 1990 (Rus Audio)); Dmitri Shalin's Comments on the History of Russian Sociology Project. March 15-18, 2006 (http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Supplements/shalin.html); Андрей Алексеев, Олег Божков, Галина Саганенко, Леонид Кесельман: «По мере созревания нравственная конфронтация становится политической». (Полная версия: http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/alekseev.html).

(6) Ср. с описанием этого же события другим его участником - Татьяной Протасенко:

«Самое памятное комсомольское собрание нашей структуры, когда мы должны были исключить Шалина из своих рядов, поскольку он собирался эмигрировать, а членов ВЛКСМ на местожительство за границу не выпускали. И, несмотря на то, что ему оставалось до автоматического выхода из комсомола по возрасту чуть больше месяца – нам пришлось проводить это собрание. Диму поджимали сроки. Нужно было изобрести формулировку – смотреть друг другу в глаза мы не хотели, поскольку все всё понимали. Сочувствовали, но испытывали определенное раздражение – он уезжает, а нам отдуваться… В итоге изобрели нечто вроде – исключить за потерю связи с организацией…» (Протасенко Т. З.: «Становление меня как социолога шло зигзагами» // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований, 2011, № 2, с. 9; электронная версия - http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/protasenko_11.html).

(7) См.: http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Comments/doktorov_kozlova.html; http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Comments/mazlumyanova_shalin_06.html; http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Comments/alekseev.html;

http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Comments/Mazlumyanova-Doktorov.html).

(8) Вот, например, как эти мысли превосходно формулирует Д. Шалин:

«…Следует подчеркнуть, что бионарративный факт зависит от фрейма, что генеральную совокупность релевантных анекдотов невозможно определить безотносительно к установкам авто/биографа, что выборочная совокупность эпизодов представленных в бионарративе подвержена ретроспективной ошибке, что здесь не только возможны, но и желательны альтернативные перспективы, на перекрестке которых развертывается социально-историческая реальность и осуществляется ее осмысление в повседневной жизни и ученом дискурсе. Отсюда следует необходимость умножения перспектив и расширения круга лиц, чей голос представлен в бионарративе» (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 23).

(9) Кстати, самому Д. Шалину в 1975 г. исполнялось как раз 28 лет. Так что он мог бы в ту пору выбыть из комсомола и автоматически, без мало приятной – как для него, так и для его коллег - процедуры исключения.

(10) Приведенные в письме примеры:

«…В «Профессии - социолог..." (том 2, с. 421-433) есть раздел, посвященный акции международной защиты профессора Белорусского университета Олега Манаева в 2010 г. (Акция, кстати сказать, оказалась успешной).

Недавно О. М. прислал мне свою последнюю книгу "Становление гражданского общества в независимой Беларуси. Книга третья" (СПб.: Невский простор, 2011). В ней приводятся письма студентов с выражением готовности публичной поддержки опального профессора и его ответы.

Так вот, О. М. писал:

"Спасибо, юные коллеги! <...> Подобная акция – не шутка, зачинщикам, да и участникам придется долго платить по счетам (возможно, годы), так что не спешите. Мое «дело» еще далеко от завершения, посмотрим, как процесс будет развиваться дальше...».

Другой пример. Из "Драматической социологии..." (том 2, с. 380):

«А. Алексеев - Р. Ленчовскому (1987):

...Ты, вероятно, помнишь о скептической позиции, занятой мною по отношению к намерениям защитных действий в мою пользу — сразу после официального предостережения КГБ, исключения из партии и т. д. Запрета не накладывал, но и не «разрешал», когда меня спрашивали. Мало способствовала гражданственным проявлениям и общественная ситуация 1983–1984 годов.

Лишь в прошлом [1986-м. — А. А.] году я сообщил всем, кто ранее спрашивал моего согласия на те или иные формы защитных действий или гражданской поддержки, что «общественных или личных противопоказаний для таких шагов больше не вижу».

(11) Иногда биокритик проявляет и совсем уж неуместное любопытство. Процитирую из статьи Д. Шалина пассаж, не представленный в «Телескопе», однако фигурирующий в версии его статьи, вывешенной на сайте «Международная биографическая инициатива»:

«Я обратил внимание, как мало в “Драматической социологии” говорится о семье Андрея, о ее отношении к эксперименту – два-три развернутых эпизода, и все. Где-то по ходу дела выясняется, что у автора сменилась жена (?! – А. А.) , что не все члены семейства приветствовали его начинания, но эта сторона практически осталась вне поля зрения рассказчика. Надо полагать, что были тому веские причины, но их стоило бы оговорить (?! – А. А.)». (http://www.unlv.edu/centers/cdclv/pragmatism/shalin_comments-AA-11.html).

(12) Из описания этого эпизода в «Драматической социологии…» (Том 3, с. 140) явствует, что главный технолог завода оказался единственным членом комиссии, который упомянутого акта экспертизы не подписал.

(13) Что касается действительного различия туреновской «социологии действия» и авторской «драматической социологии», как оно мне видится, то об этом подробно см.: Алексеев А.Н. Драматическая социология… Том 1, с. 37-38. Не очень ясно, что в данном случае имеется в виду при ссылке на «публичную социологию» М. Буравого (хоть сам Буравой лично и применял исследовательскую стратегию, близкую к нашей).

(14) «…Наблюдающему участнику не позволено вторгаться в приватные сферы, если только сами “герои драмы” не включают эти сферы в свое публичное поведение” (Алексеев А.Н., Ленчовский Р.И. Профессия – социолог…». Том 1, с. 27). Комментарий оппонента: «Эта нормативная установка также вызывает возражения…» (Шалин Д. В поисках нарративной идентичности…, с. 22).

Можно было бы счесть это высказывание коллеги случайной оговоркой, если бы не отмечавшееся выше усмотрение им дефицита информации о человеческих качествах технолога Кутыриной и о семейной жизни социолога-рабочего.

(15) Между прочим, с реакцией на материалы последнего исследования («Казус СИ РАН») был такой смешной эпизод. Одна из читательниц первого тома 4-томника «Профессия - социолог…» заметила, что ей жаль, что автор столь негативно оценивает одного из хорошо известных и симпатичных ей сотрудников. Причем простодушно не заметила, что в книге нет ни одного авторского высказывания об этом сотруднике, а только суждения других людей, а негативное впечатление создают прежде всего… его собственные публичные тексты, включенные в документальную композицию!

(4)

Борис Докторов

Дискуссия через океан

(Опубликовано в: Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2012, № 2)

Зримые результаты «незримого колледжа». Со временем мне хотелось бы написать обстоятельную статью под таком заголовком, а сейчас – только обращу внимание читателей журнала на публикуемые ниже небольшие заметки Дмитрия Шалина и Андрея Алексеева. Вообще говоря, авторы этих материалов не нуждаются в представлении, ибо каждым из них написано много, и они – постоянные авторы «Телескопа». Появление данной преамбулы объясняется лишь моим стремлением несколько конкретизировать утверждение, с которого начинается этот текст.

«Зримые результаты» - это моя интерпретация содержания статьи Михаила Илле и Константина Дивисенко, написанной в связи 15-летием «Телескопа» («Телескоп», 2012, № 1). Проведенный ими статистический анализ опубликованного в журнале за последние пять лет, в частности, фиксирует тот факт, что среди тематических рубрик лидирующие места занимают: «современная история российской социологии» и «методология и методы», а в географическом отношении – заметны авторы, проживающие в Петербурге и в США. Можно утверждать, что значительный вклад в развитие обоих предметных департаментов журнала внесен представителями «незримого колледжа», к тому же они в полной мере образуют корпус американских авторов и в определенной степени «наполняют» петербургскую страту публикующихся в журнале.

Что касается собственно «незримого колледжа», то имеется в виду неформальная группа социологов, объединенных интересом к истории современной советской / российской социологии и к биографическому методу, а также стремлением к открытому, неформализованному обмену мнениями по возникающим при этом исследовательским проблемам. «Ядро» данной общности составляют А. Алексеев, Б. Докторов и Д. Шалин. Среди участников «колледжа», активно обсуждающих методологические, методические и этические аспекты историко-социологических поисков, назову: Э. Беляева, А. Готлиб, Л. Козлову, Н. Мазлумянову, Б. Фирсова, В. Шляпентоха и. В.Ядова.

Заметки Шалина и Алексеева имеют самостоятельное значение, так как углубляют наше видение различных подходов к исследованию недавнего прошлого отечественной социологии, точнее – это спор о технологии и этике активистской, или акционистской социологии, понимаемых авторами существенно по-разному. Их дискуссия представляет особый интерес, поскольку, обсуждая довольно общие вопросы, они обращаются к личному жизненному опыту. Вместе с тем их позиции обрастают новыми смыслами при их погружении в контекст мнений других участников «незримого колледжа» («Телескоп»: 2011, №№ 3, 4, 5, 6; 2012, № 1).

(5)

Дмитрий Шалин

Проблемы этики натурного эксперимента:

ответ Андрею Алексееву

(Опубликовано в: Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2012, № 2)

С Андреем Алексеевым у нас идет давний разговор по проблемам биографических методов исследования и истории российской социологии. В прошлом году я напечатал работу “В поисках нарративной идентичности: К диалогу Андрея Алексеева и Дмитрия Шалина”, где коснулся этики натурного эксперимента в работах моего коллеги [1]. Алексеев откликнулся на мои заметки развернутой статьей [2], и мне бы хотелось вкратце ответить на его критику.

Прежде всего, хочу поблагодарить Андрея за высокую оценку моих скромных достижений. Мои работы достаточно широко известны в узких кругах интеракционистской социологии, меньше в среде русистов и философов-прагматистов, и совсем мало в социологическом мэйнстриме США. Но доброе слово, как известно, и кошке приятно.

Действительно, большую часть своей жизни я живу в Америке (родился в 1947, уехал из России в 1975 г.), писать по-русски приходилось мало, но сейчас я активно переосваиваю родной язык. Вполне возможно, что я потерял чувство реальности, и мои соображения по поводу этических проблем натурного эксперимента поставленного Андреем Алексеевым не актуальны в российском контексте.

В эксперименте, изложенном в его книге “Драматическая социология и социологическая ауторефлексия” [3], Алексеев сообразовывался с нормами времени, ставил в известность своих коллег о его ходе, и, надо полагать, возражений у специалистов из Института социально-экономических проблем не возникало. Эксперимент включенного наблюдателя на ленинградском заводе требовал неразглашения его статута как социолога (не мог же Алексеев сказать товарищам по цеху, что ведет протоколы заводских событий, что он собирается предать их гласности, и затем просить участников дать согласие на проведение эксперимента). Я понимаю, как трудно было бы через много лет разыскать участников событий описанных в “Драматической социологии” и просить их прокомментировать соответствующие места книги. Насколько я знаю, в России и по сей день нет организации, охраняющей права субъектов социологических исследований, тем более их не было в 80-х (в Америке при каждом университете есть совет по охране прав субъектов исследований). Так что, претензий лично к Алексееву у меня нет. Есть вопросы по существу проблемы.

Несколько замечаний о критике в мой адрес.

Назвать “гражданской казнью” собрание в ленинградских секторах Института социологических исследований АН СССР (ИСИ), где меня исключали из комсомола, и, правда, перехлест, хотя я его таким ощущал в тот момент. Термин скорее применим к тем, кто оставался в России после подобного собрания, и как я писал Алексееву ранее, “тем более нравственным был избранный ими путь”. Что касается существа дела, то процедура собрания была отчасти фарсом, отрепетированным с близкими людьми, отчасти подлинной “церемонией деградации” (как ее определял Гарольд Гарфинкель). Большинство участников этой церемонии, включая партсекретаря института, мне были малоизвестны или совсем незнакомы, и осуждали они меня вполне искренне. О “корыстных” мотивах судить не берусь.

Я действительно ошибся с годом рождения Павла Буторина, сотрудника ИСИ, эмигрировавшего из Советского Союза. В 1974 году ему было около 27 лет, и у него оставался еще один год пребывания в комсомоле, а не три, как я писал в своих заметках о нарративной идентичности. Я обратил внимание на эту ошибку еще до публикации, но когда спохватился, статья уже пошла в печать и исправлять ее было поздно.

На момент собрания у меня был месяц до автоматического выбывания из комсомола в 28 лет, но это мало что меняло. Я не мог, как полагает Алексеев, “выбыть из комсомола и автоматически, без мало приятной – как для него, так и для его коллег – процедуры исключения”. ОВИР требовал характеристику с последнего места постоянной работы и, отложив подачу заявления на несколько месяцев, я все равно бы не избежал публичного остракизма в ИСИ. Эдуард Беляев, мой коллега по ИСИ также уехавший из Советского Союза [4], выбыл из комсомола на момент подачи заявления на выезд и уволился задолго до выезда, тем не менее, он обязан был присутствовать на собрании института, где его клеймили позором по той же схеме.

В статье о нарративной идентичности я обратил внимание на то, что Алексеев говорит о своей семье и ее реакции на события тех лет, но при этом приводит одни существенные детали и опускает другие. У меня была сноска на эту тему, но она исчезла из текста публикации. Не знаю, как это произошло, о решении ее убрать меня не известили. Тем не менее, Андрей видел эту сноску и оценил ее как бестактную, о чем писал в своем ответе, хотя в печатном варианте моей статьи сноски нет. В общем виде, вопрос, который я поднял, мне представляется законным – какие сферы жизни и события исключаются из автобиографического повествования и почему? Тем не менее, я готов согласиться, что поднять эту тему было бы тактичнее без указания на конкретные лица.

Как заметил Алексеев, моя приблизительная оценка общего числа купюр в Драматической социологии на порядок отличалась от реальности. Не уверен, что это снимает проблему обоснованности изъятий из документов. В каждой ситуации, о которой идет речь в книге, автор подмечал одни детали и пропускал другие. Из замеченного что-то протоколировалось и что-то оставалось за кадром. Из записей для памяти извлекалось значимое и опускалось менее существенное, не относящееся к делу, деликатное. Здесь не исключена возможность систематической ошибки. Если со временем протоколы жизни Андрея Алексеева станут достоянием гласности, то редакторский процесс можно будет отреверсировать, вычислив его общий вектор. Сложнее дело обстоит с незафреймованной реальностью. Чтобы лучше понять, что же произошло на самом деле, имеет смысл опросить разных участников событий. Вот почему биокритик и дает возможность всем включиться в реконструкцию реальности.

Когда Алексеев готовил рукопись книги, он предоставил некоторым участникам описываемых событий возможность ответить на авторскую критику и дать альтернативную версию. У меня осталось впечатление, что это были люди ему симпатичные. Тем же, кому он не симпатизировал и кого резко критиковал, он такой возможности не предоставил. Думаю, что во многих случаях у него были на то веские основания, но не во всех. Критерии решения данного вопроса – кого из участников событий следует познакомить с рукописью и пригласить ответить на критику – в “Драматической социологии” не обсуждались.

Действительно, социологи-эмигранты могут быть недостаточно критичными в оценке своего выбора и тенденциозны в оценке поведения коллег, оставшихся в России. Я согласен и с Алексеевым и в том, что решение стать эмигрантом, диссидентом или остаться академическим ученым в СССР не может быть основанием моральных оценок. Пространства для честного расхождения во мнениях здесь более чем достаточно. Замечу, что в своей полемике с коллегами по эмиграции и соратниками по проекту “Международная биографическая инициатива” [5] я не чураюсь обсуждения проблематичных аспектов их и моих взглядов. Тут важен такт, чувство меры. Не мне судить, насколько мне удалось остаться в рамках приличия, но полагаю, что у меня здесь возможны проколы. В таких случаях особенно полезна критика коллег, примером которой является статья Алексеева.

Интересно замечание Алексеева об ответственности биокритика за публикацию материалов, указывающих на нестыковку биоинтервью и других свидетельств и документов. Текст своих интервью я согласовываю с респондентами, которые могут перекроить его по своему усмотрению. Но тут встает вопрос, как быть с результатами обратного редактирования, если биокритический анализ выявляет рассогласование поведения, слова и эмоций респондента. Живому респонденту я даю возможность ответить на биокритику критикой интерпретатора и автобиокритикой. В случае смерти последнего я ищу людей, хорошо знавших человека и способных предложить альтернативные толкования событий. Диалогические установки биокритической герменевтики предполагают процесс реконструкции, у которого в принципе нет конца. Процесс этот может продолжаться и в последующих поколениях, у которых под рукой могут оказаться дополнительные материалы и новые системы отсчета – теоретические, методологические, этические.

Ситуация натурного эксперимента и наблюдающего участия иная. Наблюдатель и его объекты находятся в неравных условиях, поскольку у последних не только нет возможности предложить свою версию событий и ответить на критику социолога, но и отсутствует сознание факта, что они вовлечены в эксперимент. У мемуариста есть право распоряжаться своими воспоминаниями по своему усмотрению. Журналисту нужно быть более осторожным, в каких-то случаях сохраняя конфиденциальность источников. К социологу требования жестче, особенно когда он экспериментирует с людьми без их ведома. Действия социолога-наладчика во время эксперимента, решение предать гласности его результаты без согласия участников и с полной расшифровкой их имен могут не только нанести ущерб их репутации, но и поставить под угрозу их профессиональное существование. Тут у меня больше вопросов, чем ответов (последнее свойство можно рассматривать как характеристику биокритики), и я согласен, что общими правилами здесь не ограничишься. Но вынести этот вопрос на обсуждение стоит, что я и пытался сделать в своих заметках о нарративной идентичности.

Еще раз хочу поблагодарить Андрея Алексеева за дружескую критику. Надеюсь на продолжение диалога.

Шалин Д. В поисках нарративной идентичности: К диалогу Андрея Алексеева и Дмитрия Шалина // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2011, № 3. С. 13-23.

Алексеев А. На стыке методологических и этических проблем (Читая Дмитрия Шалина. Продолжение диалога) // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2011, № 5. С. 21-29 < http://cdclv.unlv.edu/archives/articles/aa_ethics_11.pdf >.

Алексеев А.Н. Драматическая социология и социологическая ауторефлексия: В 4-х т. СПб.: Норма. Тома 1, 2. 2003; Норма. Тома 3, 4. 2005 < http://www.kiis.com.ua/txt/doc/13062006/book/book.html >.

Беляев Э.В.: “Естественно-научные и социальные интересы – определяющая черта мой личности”// Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований, 2010. № 3. С. 2-12 < http://www.unlv.edu/centers/cdclv/archives/Interviews/beliaev_08.html >.

“Международная биографическая инициатива”. Форум: биографика, социология и история. Протокол № 2-2. Биография и биокритика. С. 62-63 < http://cdclv.unlv.edu/archives/Comments/ibi_forum_2.2.pdf >.

(6)

Андрей Алексеев

Защита наблюдающего участника

(Опубликовано в: Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2012, № 2)

Борис Докторов прислал мне реплику Дмитрия Шалина на мою статью, опубликованную осенью прошлого года в «Телескопе» [1], сообщив, что ее публикация предполагается в № 2 за 2012 г.

Читаю – вроде что-то знакомое; пока не сообразил, что это – из нашей сентябрьской (2011 г.) переписки в рамках дискуссии «Биография и биокритика» на форуме «Биографика, социология и история», представленной на сайте «Международная биографическая инициатива» (МБИ) [2]. Автор (Д. Шалин) подверг свой текст минимальной стилистической правке, по содержанию же – никаких отличий.

Разыскал я, на том же сайте, и свой тогдашний ответ на письмо коллеги, который в равной мере может служить ответом и на ныне предложенный Д. Шалиным «Телескопу» текст. Ниже воспроизведу этот ответ.

«Уважаемый Дмитрий!

Мои занятия оформлением очередного протокола нашего форума «Биографика, социология и история» отсрочили ответ на Ваше лично-публичное письмо от 25.09.2009. Вот, от групповой дискуссии перейдем к персональной.

Поскольку мое письмо, как и Ваше, имеет характер «открытого», т. е. Вы не единственный его читатель, напомню: Ваша статья «В поисках нарративной идентичности: К диалогу Андрея Алексеева и Дмитрия Шалина», опубликованная исходно на сайте Проекта МБИ, а затем в «Телескопе» [3], дала повод для моего развернутого комментария – статьи «На стыке методологических и этических проблем (Читая Дмитрия Шалина. Продолжение диалога)», сначала также опубликованной на сайте МБИ, и которая вот-вот появится на страницах «Телескопа» (БД: в настоящее время указанная статья уже опубликована [1]). Как отмечено в аннотации, эта статья посвящена критическому разбору круга идей, представленных в Вашей работе «В поисках нарративной идентичности…». «Некоторые из этих идей поддерживаются, некоторые - вызывают сомнение или даже опровержение» [1, С. 21].

Ваше письмо от 25.09.2011 является откликом на эту последнюю статью, вошедшую и в нашу групповую дискуссию, ну а мое нынешнее – продолжением этого разговора.

Вообще-то в контексте нашего форума и дискуссии о «незримом колледже», биографических интервью, биографии и биокритике, соответственно, благодаря этому форуму, разногласий между нами осталось не так уж много, хоть есть среди них и принципиальные. Я остановлюсь только на этих разногласиях, опуская все моменты изначального или достигнутого консенсуса.

Речь пойдет в основном о книге А. Алексеева «Драматическая социология и социологическая ауторефлексия» [4], давшей Вам повод для пристрастного оппонирования.

1) Судя по тому, что Вы пишете, для Вас мой так называемый «эксперимент социолога-рабочего» 80-х гг. прошлого века есть «эксперимент включенного наблюдения». Последнее к экспериментам, строго говоря, не относится (разве что в очень широком смысле). Но дело даже не в этом. В том-то и дело, что это вовсе не было «включенным наблюдением» (при котором статус социолога не разглашается и т. п.). Ни от кого в цехе или на заводе не скрывалось прежнее место работы новичка (ну, и не афишировалось, впрочем), а сама логика «познания действием» (то, что скромнее называется наблюдающим участием) охотно обсуждалась с теми товарищами по труду, кто проявлял к этому интерес.

(И мои «протоколы заводских коллизий», впрочем, выполненные в оригинальном жанре «технологических замечаний», служебных записок цеховому или заводскому начальству, заметок в заводской газете и даже писем-дневников-отчетов друзьям, не были потаенными – еще и до того, как последние стали предметом идеологических инвектив).

Этому различению «мимикрирующей» и «акционистской» (а также, отчасти, и моделирующей) исследовательских стратегий посвящено много страниц «Драматическай социологии…», начиная с первых же глав. Жаль, что данное обстоятельство осталось Вами не замеченным. Однако не заметили этой разницы, Вы, возможно, потому, что она и впрямь не укладывается в сложившиеся традиции и нормативы академической (или университетской) науки, к которой Вы безусловно принадлежите, чего обо мне сказать нельзя.

2) С учетом сказанного выше, не существовало для «социолога-испытателя» и проблемы получения от своих товарищей по работе (не говоря уж о непосредственных или высокопоставленных начальниках) согласия на проведение «с ними» (sic!) натурного эксперимента. Кстати сказать, есть какое-то логическое противоречие между Вашим предположением о «неразглашении статуса» и требованием «согласования с участниками». Тут уж – что-нибудь одно. Ну, какое может быть предварительное «получение разрешения» на то, что составляет самый «образ жизни», предмет повседневной деловой и / или этической практики субъекта, пусть даже в этой практике и есть когнитивная составляющая?

Что касается поиска участников событий, описанных в «Драматической социологии…», постфактум (не очень понятно – разыскивать их до или после опубликования?), так на то и гласность. Кто-то – уже тогда сам «нашелся» и откликнулся, кому-то это безразлично, а кто-то, может, и был задет, да предпочел промолчать.

Это все при том, что – настаиваю! - натурный эксперимент внедрения новой технологии, новых принципов «вынужденной» и «не вынужденной» инициативы, адаптационного нормотворчества в рабочей среде и т. д. был экспериментом не «с» людьми и уж тем более не «над» людьми, а имел своим объектом и «материалом» социальные институты, отношения, функции, социальные роли (пусть персонально воплощенные). И не затрагивал, понятно, частных, приватных сфер жизнедеятельности личности (что вообще дело не социологов, а психологов и /или психотерапевтов).

3) Я уверен, Дима, Вы ошибаетесь и в трактовке 4-томника «Драматическая социология…» как варианта автобиографического повествования. В автобиографии (каким бы ни был ее жанр) еще можно ожидать отображения таких приватных сфер, как семейная жизнь или «смена жен» (извините, я Вас цитирую!) [3], хотя и то наша история социологии «в лицах» без этого, как правило, обходится [5]. Но обсуждаемая Вами монография – отчет о проведенном многолетнем case study (хоть и не только) - к этой категории дискурсов заведомо не относится (хотя бы сам автор и был там одним из действующих лиц, и даже, может быть, заглавным).

Ваше замечание: «Андрей говорит о своей семье и ее реакции на события тех лет, но при этом приводит одни существенные детали и опускает другие», - как бы дает повод предположить, что оппонент знает, какие именно существенные детали опустил автор… Со своей стороны, замечу, что и в своей автобиографичности, и в своей исповедальности (которых, может быть, и не лишено данное многоаспектное произведение) автор сам задает границу, до которой считает уместным «открывать» себя читателю.

4) Аналогичную логику уместно применить и к Вашим настойчивым «подозрениям», что именно изъятия из публикуемых документов (включая личные письма и дневниковые записи), маркированные: <…>, пусть даже их оказалось много меньше, чем Вы поначалу предположили, таят в себе нечто особенно интересное в биографии и/или ценное для истории. Конечно, во всяких купюрах возможен систематический «перекос», но:

а) Вы, не далее как на материалах нашей нынешней биографической / биокритической дискуссии, могли убедиться в их (купюр) неизбежности – когда по этическим, когда по стилистическим, когда по соображениям сокращения объема;

б) как хорошо объяснил Б. Фирсов в своей статье, «респондент (ну, и автор тоже. – А. А.) прав не только тогда, когда он говорит, но и тогда, когда он молчит» [6, С. 15].

5) Я намеренно не повторяю здесь всех тех аргументов в защиту своей точки зрения, которые уже имел случай высказать – не в последней своей статье «На стыке методологических и этических проблем…»”, так в «Драматической социологии». А еще – хочу адресовать Вас к главе 5 нашей с Р. Ленчовским книги «Профессия – социолог…» [7], Эта глава называется: «Наблюдающее участие (Методологический контекст)».

6) И последнее. Не исключено, что наши различия в подходах к одинаковым и/или сходным вещам имеют межкультуральный характер, коренятся в различиях ментальности. Вы, как сами о себе пишете, уже больше половины жизни живете в США, я – всю жизнь в России. У нас – общие корни, но разные среды обитания, жизненный опыт, научные этосы. Очевидное (точнее было бы сказать: «естественное». – А. А.) для меня может казаться странным Вам, и наоборот. Не отсюда ли и некоторые расхождения в тех методологических и этических позициях, которые (позиции) для нас принципиальны?

Здесь не стоит спорить, а просто иметь в виду, что возможен и совсем другой взгляд на вещи, другое видение.

Вряд ли Вы жалеете о своей «жизни и судьбе» бывшего эмигранта. Равно как и я свою судьбу автохтона («где родился, там и пригодился») не променял бы на другую. Но эти социальные различия, помноженные еще на индивидуальные особенности, наверное, обусловливают собой и ход нашего мышления, и плоды нашего творчества, и даже, возможно, ценностно-мотивационные доминанты.

Искренне Ваш - Андрей Алексеев.

30.09.2011»

Думаю, этим письмом я полгода назад уже ответил на сомнения, возражения, предположения своего уважаемого коллеги. И не стал бы возвращаться к этой теме, если бы Д. Шалин не вынес ее снова на страницы журнала «Телескоп».

Февраль 2012

Алексеев А.Н. На стыке методологических и этических проблем (Читая Дмитрия Шалина. Продолжение диалога) // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2011, № 5. С. 21-29 < http://cdclv.unlv.edu/archives/articles/aa_ethics_11.pdf >.

“Международная биографическая инициатива”. Форум: биографика, социология и история. Протокол № 2-2. Биография и биокритика. Включения 49 и 74.. < http://cdclv.unlv.edu/archives/Comments/ibi_forum_2.2.pdf >.

Шалин Д. В поисках нарративной идентичности: К диалогу Андрея Алексеева и Дмитрия Шалина // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2011, № 3. С. 13-23 < http://cdclv.unlv.edu//pragmatism/shalin_comments-AA-11.html >.

Алексеев А.Н. Драматическая социология и социологическая ауторефлексия. В 4-х томах. СПб.: Норма, 2003-2005 < http://narod.ru/disk/1852971001/AA%20DRAM%20SOC%20Vol%201-4%20Optim.rar.html >.

Докторов Б.З. Биографические интервью с коллегами-социологами [электронный ресурс]. Второе издание. М.: ЦСПиМ, 2012 < http://www.socioprognoz.ru/publ.html?id=195 >

Фирсов Б.М. История социологии «в лицах»: Биография и / или биокритика // Телескоп: журнал социологических и маркетинговых исследований. 2011, № 6. Электронная версия - < http://cdclv.unlv.edu/archives/articles/firsov_bh_response_11.pdf >.

Алексеев А.Н., Ленчовский Р.И. Профессия – социолог (Из опыта драматической социологии: события в СИ РАН 2008 / 2009 и не только). Документы, наблюдения, рефлексии. В 4-х томах. СПб.: Норма, 2010. Электронная версия - < http://narod.ru/disk/1666422001/AA%20%26%20RL%20PROF-SOC%20Vol%201-4%20Optim.rar.html >

Вместо эпилога

Здесь были предъявлены лишь некоторые сюжеты (темы) нашего диалога, который, разумеется, не сводится к полемике, а может рассматриваться как путь совместного (взаимного?) уяснения моментов согласия и расхождения позиций и, в конечном счете, приближения к постоянно отодвигающемуся от путника горизонту истины.

В частности, разговор о биографике и биокритике получил продолжение в коллективных дискуссиях на уже упоминавшемся Форуме МБИ «Биографика, социология и история» (2011-2012): 1) О «незримом колледже» и биографических интервью; 2) Биографика и биокритика : часть 1; часть 2 ; часть 3 ; часть 4 ; часть 5 ; часть 5 с дополнением .

Среди участников названного Форума были: А. Алексеев, Э. Беляев, А. Готлиб, В. Дмитриевский, Б. Докторов, Л. Козлова, Р. Ленчовский, Н. Мазлумянова, О. Маховская, Б. Фирсов, Д. Шалин, В. Шляпентох, В. Ядов и другие социологи и представители родственных наук.

 

 

Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #11 - 12(170) ноябрь  - декабрь 2013 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=170

Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer11 - 12/Alekseev1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru