Приходил день, и начинали думать: «Пора поехать к Марко». Обычно по весне, когда солнце затевало сильнее припекать и звонче гремели птицы. В усталости от забот и сует всё более светлым намерением становилось — поехать к Марко. Поднимали трубку аппарата и звонили друзьям; те горячо, энергично соглашались. Но вереница непрерывных дел в гуле города, в крике его трамвайных звонков и клаксонов ещё долго держала дома, пока, наконец, не собирались семьями, с картонками и поклажей, и не ехали поутру на Западный вокзал. Прибывали загодя; встречались с объятиями и поцелуями под башенными часами, увитыми по верху циферблата старинным вензелем с двумя летящими навстречу крупнощёкими ангелочками. Женщины были радостны и улыбчивы, одеты в длинные клетчатые платья с бантами, в широких шляпках. Дети — в костюмчиках для выхода в гости — необычайно возбуждены и хлопотливы по каждому поводу. Мужчины в светлых полосатых пиджаках в клетку и узких брюках вышагивали лаковыми ботинками, элегантно держали на локтях лучшие трости, на головах несли весёлые кепи с помпоном.
Плоский короткий паровоз, похожий на маленького циклопа, нарядно отливал на солнце чёрным лаком и звучно цедил пáром во все трубки. Под отдалённые его вздохи и солидный гул вокзала мужчины, немного задержавшись, выпивали у прилавка по кружке тёмного пива, глубоко топя в густой пене подстриженные усы, затем приветливо кивали молодому, искренне улыбчивому буфетчику, энергично подавали знак болтавшим женщинам, которые крепко держали за руки детей, и неторопливо подавались на перрон к вагонам-каретам. Впереди шествовал носильщик — нескладно громадный, похожий на молочника в своём широком белом фартуке, с большой корзиной и саквояжем на плече и картонками в руках. Он сам сдавал вещи в багажный вагон, а пассажирам приносил обширные квитанции, напоминавшие купюры. Забрав их и расплатившись, мужчины отыскивали глазами открытую дверь в свободное семейное отделение. По случаю не скупились на второй класс, ехали своей компанией; солидно располагались на диванах, вначале говоря только о новостях и делах. Дети всё вокруг рассматривали и на всякое, даже незначительное, впечатление восклицали: «Ух ты!» Женщины — необычайно аккуратные и ухоженные — доставали из корзин булочки, пирожные и ситро. Колокол истово бил, кондуктор выкрикивал отправление, жалостно и резко свистел его свисток, пронзительно отвечало ему тонкое восклицанье паровоза — начиналась дорога. Горячие белые облака вначале пытались скрыть от глаз тянувшуюся черепицу крыш большого города, а вскоре под кивающими проводами разворачивались крестьянские бахчи, плетни, подсохшие дороги, хутора. Мужчины солидно толковали о своём, женщины с семейной радостью смотрели на них, не забывая салфетками утирать губы детям, которые ели пирожные и болтали ногами.
Наконец, спустя примерно час езды, под дружный стук колёс и перезвоны сцепов кто-то из детей кричал, тыча пальцем: «Горы! Горы!» Тогда один из мужчин поднимался, хватал старомодную плетёную рукоятку и немного приспускал окно — оттуда вместе с живым гулом дороги и вздохами врывался, как счастливая птица, всё охватывая собой, такой просторный и ароматный воздух, что все невольно вскрикивали от радости встречи с ним. Это был воздух как будто иной планеты — чистоты и вечного счастья. Сама весна влетала с ним в вагон! «Можно, мы высунемся? Можно, мы высунемся?» — кричали дети. «Можно, но только один раз»,— строго разрешали матери, потому что от дыма розовенькие лица и воротнички нарядных рубашек сразу становились тёмными, да и маленький осколок угля, не дай Бог, мог попасть ребёнку в глаз. «Довольно, довольно»,— хмурились мужчины, отрывая от окна восторженных детей. Вместо порхавших косынок пара над составом теперь висели тяжёлые сгустки коричневого дыма, похожие на гигантских шмелей,— паровоз тащил в гору с резкими частыми выдохами, вагон шёл медленно и гулко, словно покорная телега. Начинали собираться, с заботой оглядывая, не осталось ли что-нибудь на диванах. За окном сёла, поля и бахчи виднелись уже внизу, в мелькавших просветах между панцирями скал, вдоль дороги громоздились большие упавшие каменья, причудливо вздымались зелёные склоны предгорья. Нужно было выходить на предпоследней станции.
Дверь отворялась, и они успевали сойти — единственные со всего поезда; мужчины быстрым шагом подходили к багажному вагону и принимали вещи, отдав квитанции в чью-то ловкую руку; сразу звучал свисток, и вагоны за их спиной разгонялись под жёсткое уханье паровоза. В наступавшей тиши несказанно пахло ранними цветениями и горной прохладой, нагретыми рельсами, сладкими невидимыми родниками. Мужчины закуривали сигареты и шли, поигрывая тростью, к первому же дому у полустанка, там стучали по калитке. Из глубины двора выбегал любопытствующий, очень подвижный человек в тапках, доисторических шароварах и гусарской рубахе. Ему объясняли, что нужны лошадь или мул, чтобы подняться наверх. Человек часто кивал и при этом тщательно рассматривал приезжих горожан. Вскоре он уже выводил из ворот ласковую белую кобылу, на которую поперёк седла, вначале перевязав, грузили поклажу. Женщины прятали шляпки в картонки, открывали зонтики, брали детей за руки, мужчины, уплатив хозяину, хлопали кобылу по гладкой шее — и они выходили на узкую тропу, которая шла посреди бахчей и затем тянулась витиевато в гору между камней, уже обросших первой травой и какими-то особенными бирюзовыми цветами. Они устали бы идти вверх, если бы не великолепная красота местности вокруг, полностью поглощавшая внимание. Горы отливали и слепили лоском наклонно лежавших лесов, резко вычерченные склоны их словно какими-то волшебными смолами отливали на солнце. Вдохновенными кларнетами дудели над травой первые жуки, свистели птицы, словно дорвавшиеся до инструментов одержимые музыканты.
Трава глядела в глаза особенным юным отливом, который бывает лишь в эту пору состоявшейся весны. Гулко клокотали скрытые от глаз ключи, из них вытекали стеклянные ручьи, незаметно пропадавшие в нежных камнях. Наконец каменистая тропа круто поднимала всех на крохотное плато и вела к одинокой крыше с потемневшей от старости черепицей, к плетёным сараям, густо обваленным соломой, к громко галдевшему хлеву, торчавшему на косых жердях выше всего двора. Вдоль плетня на поляне перед домом носились наперегонки молодые козы. За двором далеко тянулись извивы виноградника и стоящие чёткими рядами ещё голые сливы и яблони, только начинавшие зацветать. Сняв с кобылы поклажу, мужчины пару раз хлопали её по шее и отправляли обратно, что кобыла и выполняла с полным пониманием и спокойствием. Здесь, с этого плато, окружающая красота казалась какой-то невероятной, буквально выдуманной неким без меры одарённым и восторженным художником.
Забыв про усталость от подъёма в гору, озирались по сторонам, взмахивали руками и оживлённо болтали. Женщины с удовольствием покрывали плечи тёплыми платками, потому что наверху прохлада воздуха была резче. Все старались что-то узнать с высоты, видели отдалённый дымок возвращавшегося поезда, который ходил сюда только раз в день, различали отдельные россыпи крыш хуторов и с удовольствием слушали, как концертную музыку, плывший издали печальный полуденный удар колокола церкви, строго тянувшей к небу перст с середины равнины. Так глядели они и глядели без устали, всё чему-то громко восхищаясь, как вдруг сзади слышались топающие шаги тяжёлых крестьянских башмаков, и сильный, глубокий, но певучий голос звучал властно и ласково одновременно: «Эге! Дорогие гости к нам пожаловали! Приятно, приятно! Милости просим!» Это подходил к ним из дома своего Марко. Радостно обнимались с ним мужчины, женщинам целовал он ручки, а детей смешливо хватал пару раз за кудри. Они шли во двор под сколоченный по какому-то немыслимому расчёту навес сложнейшей геометрической формы, укрытый горами прокопчённой соломы. Под навесом огромный стол стоял из бука, вдоль стола тянулись гладкие лавки.
Марко был в серой крестьянской рубахе навыпуск, перепоясанной синим поясом, в аккуратных шёлковых шароварах без цвета и в стоптанных башмаках. Огромные каштановые кудри его, как щедрая трава, вздымались над головой, мягкими струями лились усы и борода. Нос остро сколоченный, скулы выпуклые, а глаза голубые-преголубые, будто вот такие вешние небеса над горами сияют. «Эгей! — кричит Марко в глубь двора.— Гости прибыли!» Как мягкий шарик, выкатилась мамочка его, тихая ласковая женщина возрастом ближе к старости, в таком засаленном халате, что страшно было и глядеть на него; халат был цвета, который нельзя определить простым словом. Из глубины двора неслось непрерывное блеянье. «Я сейчас принесу вам зелень, сыра и вина, а дети пусть играют с козочками, они у нас не бодаются»,— лёгким голосом сказала она, таинственно улыбаясь, и больше с этого момента не произносила ни слова. Дети тотчас же устремлялись за ограду, а взрослые по дубовым доскам, уложенным во дворе поверх грязи, тянулись под навес вслед за Марко, который взмахивал впереди огромными руками и что-то с радостной силой в голосе громко говорил им. Пока гости, разойдясь по комнатам, переодевались в прихваченное с собою платье для пикника (ибо неприлично было им представать на вокзале в одежде, не подходящей для выхода в свет), матушка скоро несла блюдо с мелко нарезанным белоснежным сыром, усыпанным первой созревшей зеленью с огорода и невесомым горным щавелем. Переодевшиеся гости восприняли это блюдо на фоне мудрого дерева стола как какое-то творение живописи и восхищённо вздохнули. А Марко, приплясывая и хлопая себя по бокам, подмигивал мужчинам, о чём-то шептал им на ухо, устремляя озорную синеву глаз на женщин, которые грозили пальчиками и обворожительно улыбались, любуясь красотою колечек кудрей и щедрой бороды Марко, его громадными длинными руками и трудовой шириною ладоней.
Горожане быстро привыкали к запаху молочных сывороток и козьей шерсти, продолжая с восторгом озирать высившиеся горы с ледяными вершинами, которые всё яснее просматривались в наступавшем предзакатном тоне. Дети у плетня гонялись за козлятами и восторженно кричали. Марко вносил какие-то необыкновенные хлебы, напоминавшие лебедей, сладко замаринованные перцы и томаты в глиняных блюдах. Наконец, ещё раз подмигнув и поднеся палец ко рту, на цыпочках отправлялся он к погребу. Дивный ветер летел с гор, простора вешнего и духа цветений полный,— ветер счастья. Под навесом было прохладно и пахло старой соломой, словно самóй древностью. «Ту-ту-ту! Ту-ту! Ту-ту!» — изображал Марко кавалерийскую трубу и вносил на торжественно поднятых ладонях два потных бочонка. От них исходил восхитительный запах погреба — его сокровенной прохлады, живительной прогорклой сладости. Матушка, неуклюже катясь, словно надувной мяч, со звоном ставила на стол кое-как протёртые старомодные бокалы из толстого стекла (должно быть, полученные ею в подарок на свадьбу), несла графин со свежим соком из прошлогодних яблок, укладывала сильно накрахмаленные салфетки и полотенца. Марко не говорил, а на радостях трубил, как труба.
Вино, наполнив воздух ароматом немыслимой терпкости и густоты, громко булькало, падая в бокалы из бочонка, словно сквозь какое-то щедрое горло. «Вам повезло,— говорил Марко, заговорщицки подмигивая.— Вчера прирезали молодого барана — клянусь, он был курчав, как древнегреческий бог! — и будет сегодня у нас свежее тушёное мясо с лапшой и приправами».— «О!» — восклицали все и счастливо, звонко чокались. Женщины, выпив, жеманно отщипывали сыр, краснея на глазах, мужчины смаковали губами после выпитого стакана и были от вкуса вина в таком восторге, что выражали его не громко, а тихо, с неподдельным изумленьем. И действительно, это было очень доброе домашнее вино проницательно-рубинового цвета. «Белое будем пить, когда мясо»,— кратко распорядился Марко на правах хозяина. Как шуметь начинало чудесно от вина в висках — словно самой вешнею листвой! — и огромный прилив сил налетал полноводным прибоем. Подбегали дети и сосредоточенно пили сок, матери гладили им кудри и прижимали к себе, а дети стремились вырваться и убежать, потому что всё, буквально всё было им здесь чрезвычайно любопытно. Из глубины двора начинал доноситься вкусный дым из печи.
После второго приветственного тоста и бокала мужчины сбрасывали пиджаки и бантики, расстёгивали рукава рубах и, положив руки на плечи Марко, вдохновенно болтали с ним, как с заслуженным старым приятелем. Звенел третий бокал, приближалось веселье, каждый глоток итожил неповторимую прелесть момента. Но пока они только обретали настоящую радость, которую пусть нечасто, но хотя бы иногда должен обретать непременно каждый человек на свете, и лишь полчаса спустя чудесного разговора без умолку и вспышек смеха кто-то из мужчин, наконец, растроганно говорил: «Спой, Марко! Спой!» И все подхватывали: «Да, да, спой, Марко! Спой чудесные бабушкины песни!»
Марко тайно ждал этой просьбы. Устремив синие глаза свои к багровевшим к вечеру вершинам гор, темнеющему бархату луговых трав и первым благодатным теням на склонах, он прокашливался, вставал и, отведя назад разлапистые руки, покачав головой, начинал — негромким, но удивительно ровным и основательным голосом: «Ийшла девьеченька речьци, и-и-ийскала бро-оду...»
Хлопают все — тут прибегают слушать и дети, а Марко, положив ладонь на грудь, солидно кланяется. «Ещё, ещё! Спой про господаря и крестьянку!» Отхлёбывает Марко ещё немного вина, опять назад отводит руки и трубит, как тромбон: «Был в стране той грозный господарь!» А затем с актёрски-умилённым лицом лепечет ласковой флейтой: «И была там при хуторе молодая крестьянка, краса её как горные цветы и речной яхонт; и увидал её тот грозный господарь, и полюбил, и полцарства назначил ей в приданое, дядьёв-опекунов не убоявшись». На припеве взрослые прихлопывают, а Марко солидно, неторопливо меняя движение, опять идёт в танец и хлопает себя по плечам да по коленкам: «Спойте, хлопцы-парубки! Спойте и вы, прекрасные девицы! Спойте о том, как господарь выбрал крестьянку и сделал кралей».
Мужчины громко и с большой душой подпевают припеву, становясь у стола доблестно и солидно, будто воины, и когда образуются согласия звуков, так и тают от удовольствия. «А теперь вот эту!» Марко суровеет лицом, сжимает кулаки и вдруг трубит с такой мощной вещательной силой, что в женщин тот голос пробирается до самой неприкосновенной глубины, заставляя их влажнеть и стыдиться: «О отважный воевода! О могучий вождь народа! Ты зовёшь в священный бой. Каждый рыцарь твой — герой!» И мужчины подхватывают припев с яростными раскалёнными глазами: «Не печалься о нас, мать! Будем как один стоять за святую нашу землю, за родную сторону».— «Спой, Марко, как птаху журавель полюбил»,— щебечут женщины сразу, как только заканчивается эта песня, и Марко поёт, игриво изображая, будто артист театра драмы, то птаху, то журавля.
Он притоптывает и прихлопывает в ладоши, и все подтягивают ему припев. Все песни поёт он от начала до конца, точно выводя каждое слово; матушка знает, как не любит он, когда прерывают песню, и не допускает никогда этого. Дотянув до конца, доливает он из опустевшего первого бочонка по бокалам вино и начинает, высоко согнув в локте руку с бокалом и освещая потемневший кров сияющей синевою глаз, любимый свой тост: «Ньет óтро бе кáнса!» («Нет родины без песни!») «Ньет!» «Ньет!» — восклицают все и чокаются стоя, со светом в глазах, гладя по макушкам детей, тоже ровно стоящих у стола, как взрослые. Марко продолжает тост и немного затягивает во вдохновении развитие мысли, распарившись, но тут... тут матушка его неслышно, как клубок шерсти, вкатывается с громаднейшим оловянным подносом на руках, еле держа его на тряпке в горошек. А на подносе том... «О!» — восклицают все и всплёскивают руками. И стóит такое того, чтобы прервать всякие речи, всякие мысли, любой рассказ — и даже пение. Там, на подносе, стоит закопчённая чугунная сковорода с бараниной — сознание не потеряйте от горячего пронзительного духа её,— бараниной, тушенной в особых травах; а рядом горшок с распаренной лапшой из ячменной муки, обсыпанной юным сельдереем, искрошенным в зелёный песок, и ещё малые плошки, а в них горячие фруктовые соусы и горные чесноки! «Браво... браво, браво!» — начинают кричать все и аплодировать, словно в Национальной опере, и матушка, которая за всё время так и не произнесла ни одного слова, но ходит с такой улыбкой, что обо всём, что нужно, каждому говорит, глиняные миски ставит. «Неплохо нам?» — чинно вопрошает Марко, приклонив голову и подняв брови. «О, о!» — что же ещё может услышать он в ответ?
Темнеют совсем горы, меркнет на них оранжевый бархат, гуще, с резкой чистотой для дыхания, к ночи холодает. Далеко-далеко внизу одержимо голосят крикливые трубы пастухов, созывающих отары. Женщины достают тёплые душегрейки, а мужчины так разгорячились от мяса, вина и пения, что и холода не замечают, знай трескают за обе щёки и только одни буквы, а не слова произносят. С ними степенно ест и Марко, медленно жуя, будто обдумывая, каждый кусок, и, отправив его к себе в утробу, всякий раз подытоживает: «Добре. Вот это добре». Настаёт было тишина, разве что матушка, перекатываясь вдоль стола, как ласковый клубок шерсти, каждому протягивает то одну, то другую плошку с соусами, чтобы попробовали их все непременно. В ответ слышит она только тихий сладостный стон и бряцанье вилок. Первыми изнемогают, откинувшись, женщины: «Ну всё, больше мы не можем».— «Какой ужас — я сегодня, наверное, прибавила не один фунт!» Вино сверкает золотыми солнцами в бокалах. «Этот мускат нужно пить под мясное»,— властно говорит Марко, но налито каждому только по полбокала, ибо такое погребное вино очень коварно — от него, перебрав, лишается разом незаметно человек движений, памяти и рассудка. «О-о-о!» — трубят мужчины, как слоны, и толкают от себя пустые тарелки с застывшим жиром.
Рубахи их давно расстёгнуты на три пуговицы, открывая горячую грудь и нательные кресты. Становится совсем темно и зябко, свежий набегающий холод пахнет снегом вершин так, как пахнет зимой. Дети ползают по полу и пускают друг к другу искусно разрисованных деревянных лошадок на колёсах, изображая язычками стук копыт. «Добре спели мы,— говорит Марко, маленько вместе со всеми отдышавшись.— Но не думают ли дорогие гости, что мы лишь на такое способны? Матушка! А ну принеси сюда цимбалы». Все аплодируют, зная, что Марко сыграет добре. Маленько отхлебнув ещё вина, Марко не спеша берёт палочки — и вдруг стремительно пробегает ими по струнам, делая словно взрыв серебряных брызг. А после широкими тремоло ведёт мелодию, и все подпевают знакомому напеву. Марко ещё раз бросает руки на струны, раздаётся новый взрыв — и тут один из мужчин вскакивает и кричит: «Мой танец! Мой танец!» Матушка бесшумно проходит и зажигает на ночь ещё пару осветительных плошек с маслом. Она так же непрерывно улыбается, всё про всё понимая, и молчит. Марко вновь ударяет по струнам цимбал, и уносит с них из-под его пальцев на сей раз словно тёплые струения,— но каково же разошёлся танцор! Будто и не ел он столько! Все вскидывают на него изумлённые глаза; Марко, как опытный музыкант, ловит каждое движение, пытается вперёд разгадать каждое его дыхание, взбрызгивает хрустальные глиссандо на верхних нотах под каждый хлопок ладош, выколачивает лихое тремоло под каждую фигуру каблуков.
Танцор весь мокрый, брызжет вокруг себя пóтом, как фонтан, и выделывает такое! Счастливо смотрят на него дети; с изумительной восторженностью глядят и любуются им вконец разгорячённые женщины. А Марко — о, под его пальцами шторм разыгрался на океане цимбал, и уже не серебряные, а золотые, изумрудные, сапфировые брызги мечут ложечки из-под его ладоней, высоко взмывают в такт вдохновенные кудри. Танцор на последнем всплеске замирает, растворив объятие, в которое немедленно бросаются обе женщины. Марко, отодвинув цимбалы, встаёт и уважительно похлопывает его по спине. «Поглядите на него! Поглядите только на него!» — торжественно приговаривает он. Танцор — мокрый, как рыба, выпрыгнувшая из воды,— принимает аплодисменты и поцелуи женщин в щёчки, затем подходит к столу и поднимает стакан с вином: «Я хочу сказать... я хочу сказать тост, дорогие друзья... Вот вы, многоуважаемый крестьянин, знахарь и музыкант, почтенный господин Марко, сегодня сказали нам: нет родины без песни... А я хочу сказать... Позовите сюда детей...» — «Но они играют в комнате в деревянных лошадок».— «Они уже устали, их не нужно трогать».— «Вы слышали, что я сказал вам? Позовите сюда детей».
Позвали детей. «Хорошо... Теперь я продолжаю. Я просто хочу развить и немножко переиначить ваш тост, любезный хозяин господин Марко. Ньет канса бе отро — нет песни без родины — вот что я хочу сказать. Песни и мотивы наши, быть может, не самые лучшие на свете. У каждого народа на земле свои есть песни, и не менее замечательные. Но наши ни на какие другие больше не похожи — простите, я говорю просто. Я поднимаю бокал за наш край, который породил эти песни. За наш родной край, за нашу отро». И все со слезинкой в глазах сомкнули бокалы в один удар, словно удар колокола. Совсем уже было темно, на горах тут и там зажглись отдельные огоньки хуторов, далеко внизу слабыми расплывчатыми пятнами светился посёлок, куда привёз их поезд. Горы вокруг почти скрылись с глаз и незаметно засыпали, напоминая о себе лишь добродушно громадными в ясной мгле силуэтами темнее ночи. Мужчины вышли к калитке, надев заботливо взятые женщинами свитера, и тихо о чём-то говорили, обнявшись за плечи.
Казалось им в этот час, что вечно будет длиться их молодость. Женщины раздевали и укладывали детей, которые мгновенно засыпали, а после и сами переодевались в сорочки, ложились, приятно ёжась, под толстые деревенские одеяла, набитые козьей шерстью, и начинали ждать мужей. Обеим семьям отведено было по крохотной комнатёнке с затейливыми полукруглыми окошками. «Я и представить... то есть я даже и представить себе не могла, милый, что ты на такое способен... Как ты танцевал! Как хорош ты сегодня был собою!» — шептала и обнимала танцора восхищённая супруга, счастливо пылая глазами во мраке комнатушки и обещая муженьку пресладостную награду...
Они ведь были совсем ещё молоды! Утром их солнышко разбудит, блеянье коз и невероятно проникновенная свежесть в раскрытом окне. Смущённо войдут они, сперва полив друг другу на ладони из употевшего ковша студёной водицы и всласть умывшись, в маленькую горницу, где, увитая гвардейскими лентами и живым плющом, на белёной стене висит фотография отца Марко, строгого человека с загнутыми усами, одетого в форму кавалериста. Потихоньку выберутся они во двор, жмурясь от солнца и ослепительно застывших молний ледников на вершинах гор, пылающей зелени склонов. «Эге! Вот это сони! Я уже успел коз выпасти и подоить и овощей натушить вам на завтрак и с собой в дорогу, матушка сделала творог! Прошу завтракать. Матушка кофе вам сейчас сварит». Все идут опять под навес, переговариваясь тихо, с улыбкой. Приносятся горячее кушанье, тёплый хлеб кусками, крепкий сыр белым крошевом, и Марко, осенившись крестом и произнеся: «Благослови, Пресвятая Божья Матерь»,— широко проводит ладонью над столом, предлагая начать.
Все едят молча и чинно, женщины шалями укрыты, потому что поутру весной в горах прохладно, солнце ещё не весь воздух доверху прогревает. Дети спокойны, едят как взрослые и не шалят, хотя один из них сказал громко: «Мы совсем не хотим уезжать». Все уже почувствовали лёгкую печаль приближающегося возвращения в будни. Марко говорит: «Тому из вас, кому нужно, я дам с собой снадобья. Я знаю, кому что нужно. А вы, милая молодица,— говорит он одной из женщин,— поговорите с матушкой о том же, не обделим и вас». Сильно покраснев, женщина кивает, и действительно потом идёт к матушке, и о чём-то шепчется с ней, и та выносит ей какой-то допотопный флакон из тёмного стекла, заткнутый марлей, и гостья очень её благодарит. «Не хочу торопить вас, дорогие гости, однако поезд, сами знаете, в нашу глушь идёт всего один, а ведь вам завтра на службу. Пора собираться».
Мужчины встают, один из них протягивает ему деньги за угощение, приют и лекарства; Марко берёт их, подмигивая: «Кошт крестьянину не помешает»,— и, никогда не считая, кладёт в широкий карман своих исторических шаровар (у них в стране не принято погостить без подарка или какого-то иного благодарного вспомоществования). Женщины, немного припудрившись, берут за руки детей и в другую руку по картонке; мужчины, вновь одетые с городской щеголеватостью, безупречно подтянутые, протянув детям трости, долго жмут Марко руку и обнимаются с ним, а затем подхватывают корзины и саквояж. «Благослови, Пресвятая Дева! До новой встречи!» — «Храни вас Господь»,— наконец произносит и матушка лёгким голосом со своей всезнающей улыбкой. И домик Марко остаётся у гостей за спиной — ведь всё когда-то кончается.
Годы ещё прошли, и разразилась в их стране тяжкая война, о каких доныне ни в песнях не пели, ни в сказах не слыхали. Настали кровь и скорбь; солнце — и оно сделалось тёмным. Всё рассеялось и разметалось на долгое время, и многих не стало. И ни одной не уцелело души, не познавшей ужаса и горя. Однако наступил конец и такому лихолетью. Долго, поднимая непроницаемую пыль, гребли тракторы громадные камни руин, долго ещё люди, ворочавшие ломами в развалинах и кирпичных остовах домов, как в кореньях гигантских сломанных зубов, находили истлевшие останки,— но однажды на углу улиц Поющего Соловья и Ратной Славы появилась свежеостеклённая будка с булочками и пирожными, в которой округло, как на рекламе, улыбался счастливый буфетчик, и через весь город побежал со звонами трамвай. И вот как-то поздней весной вдруг стало ясно, что надо бы съездить к Марко.
Поезд из-под залатанной прорехи дебаркадера вокзала с уцелевшими часами и ангелочками ходил туда теперь составленным не из вагончиков-карет, а кое-как латаных пульманов некогда фешенебельного Трансевропейского экспресса времён кайзера Вильгельма. В купе стояли старомодные кожаные диваны, имелись индивидуальные лампы, из которых давно ни одна не горела, а под столиками в вагонах «для курящих» были привинчены глубокие пепельницы из поцарапанного дюраля. Двери купе и столик сплошь исписаны карандашами солдат, которых куда-то возил этот поезд. В основном это были начертанные имена девушек и женщин, хотя попадались и скабрёзности, изображения каких-то обнажённых русалок. Поседевшие мужчины закуривали сигареты, а дети — кстати, это были те самые мальчишки, точнее, уже крепкие юноши — с завистью смотрели на них. Пару дней при отцах придётся им потерпеть без курева. Женщина — да, одна осталась женщина, другая в самом конце войны при обстреле погибла,— раскладывала на много повидавшем столике варёные овощи, колбасу, булочки, ставила бутыль с молоком и изо всех сил старалась угодить всем. Поезд начинал подниматься в гору под учащённое дыхание товарного паровоза, густо валившего коричневым дымом с крупной изгарью. По отдалении от города многое было почти таким же, как встарь,— здесь сильно не бомбили и мало применяли артиллерию. Разве кое-где проплывал сгоревший пустоглазый дом или валялись разбросанные взрывом мотки проволоки на месте оружейных складов, изредка попадались обгорелые танкетки с крестами, похожие на окаменелых ящеров. Но вот и эти виды кончались. Поезд вдоль горного склона подходил к предпоследнему полустанку, пробегавший по коридору кондуктор со всезнающими глазами громко возглашал об этом.
Взрослые собирались, мальчишки надевали кепки и футбольные куртки. Маленький радиоприёмник на стенке вагона с накалом распевал голосом Эдит Пиаф. Сыновья брали корзины и шли вслед за родителями коридором к тамбуру. В проходе вздымалась весенним ветром сквозь приспущенные окна прежняя роскошь — не стиранные, наверное, со времён Вильгельма алые гардины со следами табачных ожогов. Проводник, покосившись на орденские планки, прикреплённые к пиджаку одного из мужчин, почтительно открыл на остановке дверь и аккуратно выбросил старомодную лесенку с раскладными ступеньками. Отцы спустились, подали руку женщине, следом спрыгнули юноши.
Солнце и ясное небо! Запах юных цветов и трав! Сверкающие горы! Глядит в глаза после города первый живой цветок! Всё как было всегда! Юноши запротестовали против того, чтобы нанимать кобылу (сил у них, что ли, нет?!), взяли корзины и, велев родителям двигаться впереди, пошли вслед по знакомой тропе, болтая о своём. Шли подольше, чем в прежние времена, с передышками, но, наконец, поднимались. Марко стоял во дворе, опираясь на плетень, и внимательно глядел на них. «Эге! Гости пожаловали! Будет и нашему дому счастье!» — воскликнул он. Лицом Марко стал морщинист и волосами не то чтобы совсем сед, а так, будто первые густые пороши пролегли накануне большого снега. Пробежали и по бороде седые струи. На длинной рубахе его, как всегда одетой навыпуск, была медаль — врагу здесь сильно сопротивлялись, и Марко помогал партизанам. Похоже было, что с медалью этой Марко никогда не расставался.
Вот вышел он со двора и руки для широкого объятия развёл. Первой обнял он женщину — волосы её были крашены каштановым цветом французского производства, чтобы скрыть сединки, но вообще она казалась почти не изменившейся, разве что стала чуть полнее и рыхлее. Потом подошёл к одному из мужчин и долго подержал его за плечи, тихо произнеся: «Обязательно её помянем». Взглянул на орденскую планку и сказал, поглядев ясно: «Слава героям». Потом осторожно двумя руками пожал руку другому. Одну руку — потому что вместо другой был пустой рукав... «Главное — живой»,— с улыбкой, но и с тяжёлой непокорной грустью в голосе почти одновременно произнесли они друг другу. Затем Марко крепко, подчёркнуто мощно пожал руки юношам и наподдал каждому кулаком по плечу, воскликнув: «Вот это молодцы!» Пригласил всех в дом, приняв корзины.
Вошли под всё тот же навес — и тут увидели на стене рядом с отцом-кавалеристом фотопортрет матушки, увитый тем же плющом и прикреплённым сверху искусственным цветком. Портрет был в двух углах обрамлён наградной Почётной Лентой. Матушка всё так же улыбалась с портрета своей тихой всемудрой улыбкой. «Она кровь сдавала в госпитале для раненых,— негромко начал говорить Марко.— Ей бы надо было и себе хоть немножко оставить, доктора уговаривали, кровь брать отказывались, а она ведь у меня такая горячая, сами знаете,— ни в чём удержу не знает. Вот и не хватило ей немного силёнок жить дальше. Там же, в госпитале, забрал её Господь». Матушка глядела с фото как ласковая Мадонна, что-то утешительное говоря глазами.
Гости молча смотрели на фото и всё так же тихо улыбались. «Обошла ведь меня,— продолжал говорить Марко.— Я-то кто — простота деревенская, а про неё сам главный маршал написал в приказе...» Марко взял с какой-то укромной полки довоенную коробку из-под шоколадных конфет, осторожно вытащил из неё гербовый лист с большой печатью и стал читать вслух: «Приказ по Народной Армии номер 4375... За проявленное мужество и самоотречение посмертно наградить крестьянку Магдалину Пражескову орденом Ратной Славы второй степени с присвоением воинского звания гвардии капрал. Капрал...» — ещё тише засмеялся он, но больше ничего уже не говорил, а, отвернувшись, быстро спрятал лист и начал хлопотать, собирая угощение, пока гости слёзку утирали. Выставил и вино, и сыр, и свежую зелень, и солёную козлятину, и начал было затевать горячее блюдо, барашка прирезать собрался, но его единодушно остановили, предложив лучше поскорее присесть со всеми за стол. И Марко не отказался. Он разлил вино — это было чудесное яблочное вино,— все встали: «Вечная память погибшим. Да примет души их Господь. Спасибо им за нас. Помянем».
Юноши глаза опустили, чтобы не видеть блеска влаги в глазах своих неустрашимых отцов. Детям тоже налили вина немного по такому случаю. Выпили, поели сыру, а потом говорили тихо и неспешно, всё больше о пережитом. Юноши строго и ровно сидели за столом, не смея вставить слово в разговоры взрослых и не полагая возможным покинуть их. Как же похожи! Боже, как похожи были они на своих отцов! Марко ещё разлил вина полные бокалы, озорно подмигнув юношам, и после звонкого соударения стекла все до дна с радостью выпили за победу. Мужчины отёрли усы; наконец, кто-то из них сказал: «Ну что же, вспомним твои слова, Марко: нет родины без песни». Все сразу подхватили: «Спой, Марко, спой!» — «Вместе споём»,— ответил он. Пели негромко, каждый углубившись в себя, не переглядываясь; женщина тоненько подтягивала сверху. Пытались подпевать и юноши, но они плохо знали слова и потому больше улыбались и потихоньку мычали, как телята. Пели про любовь, про свадьбу с приданым в двадцать коней, про то, как Маричка по воду шла и повстречались ей на тропинке парни: «Дай напиться нам воды...» Много всякого лирического пели и, конечно, военные со слезинкой. Величественно темнели к ночи небо и горы, беспокойнее набегал холодающий ветер, трепал на взрослых поседевшие кудри. «Марко, сыграй на цимбалах».
Принёс Марко и цимбалы, положил их перед собою на стол, долго с лаской глядел на них, гладил струны, провёл пару раз тяжёлыми пальцами снизу вверх, создав глубокий тёмно-серебряный звон, этакое многомудрое сладко-хмельное взбурленье... Но играть ничего не стал, лишь несколько раз ещё поударял палочками по натягу струн, пристально внимая мистическому, как вешняя пучина, расплыву каждого звука,— и все с удовольствием тоже прислушивались к этому родниковому таинственному звону, который был так гармоничен покойному полумраку в доме и на улице. «Ладно, пойду сварю кофе, да после выпьем ещё вина»,— сказал Марко, отложив цимбалы, и направился во двор на кухню. Ничего у него тут не изменилось за войну, всё осталось как при матушке, разве что самой её не было. Стемнело совсем — побыли ещё за столом под тусклым фонарём, немного попели песни, какие-то уж совсем негромкие. Настал тот момент, когда люди громче молчат, чем говорят. Мужчине, потерявшему руку, стало зябко, женщина принесла из дому пуховую шаль и укрыла ему плечи, и он не противился. Юноши, наконец, покинули стол и вышли за калитку поглядеть на суровые силуэты ночных гор, на чёрную долину почти без огней, на нездешний простор, который был так созвучен их юности — казалось, она была одно целое с этим простором. «Как думаешь — полюбит она меня?» — спрашивал один другого, стараясь крепить непослушный голос. «Кто же знает! — рассмеялся другой.— Этих особ никогда не поймёшь до конца. А вот ты возьми и сделай так, чтобы полюбила!» — «Легко сказать. Ты видел, какие у неё очи?» — «Очи как очи. Нормальные очи».— «Я руки наложу на себя».— «Лучше пиши стихи».
Утром, попив кофе, все, кроме Марко, оставшегося хлопотать по хозяйству, с удовольствием пошли пройтись по тропе вдоль склона, обозревая немыслимую красоту вокруг. Тропа вела к дальним сараям и овечьим гумнам с соломенными крышами, неизвестно как притулившимся на крутом склоне посреди белёсой лысины поля, впечатанной в ярчайшую зелень опадающей еловой поросли. «Как жаль, что нет её со мной, что она это не видит!» — вдруг сильно и громко, во весь голос, заплакал один из мужчин, но его быстро успокоили. Он тщательно вытер лицо и усы платком, смущённо приговаривая: «Просто и не знаю, что со мной. Я вижу эти горы и не вижу... Всё, всё, иду, простите...» Здесь, в таком месте, казалось, что совершенство земного мира никак не тронуто; горы сияли лоском неприкосновенной чистоты и первозданности, в которой сотворил Господь эту отрешённую твердь. Их грандиозные вознесения с отдалённо мерцающими в небесной вышине блистающими льдами чуть ли не говорили вслух, почти зримо улыбались в солнечный день. И как прекрасны были луга и заселённая земля внизу с наставительным пальцем колокольни посредине! Как насыщенны, словно на картинах художников-жизнелюбцев, тона цветов, сплошь ярких, облитых солнцем, благодатно пёстрых! Как хорошо идти было среди смеющихся лаковых камней и юных растений, как бы летя в просторе! Казалось при взгляде кругом: нет, нет в мире зла! Не может его быть в таком мире...
После прощального кофе все, обнявшись сердечно с Марко, потянулись к калитке, чтобы успеть к поезду. Марко с обычным благословением пошёл провожать их и, выйдя за калитку, окликнул одного из юношей, рядом с которым была мать, и они подошли к нему оба. «Когда приедете в город,— неожиданно сурово и даже грубо заговорил Марко,— отведите сына к врачу, пусть ему просветят грудь, он нехорошо болен. А это отдай мужу, пускай пьёт по ложке каждый день, иначе у него будут желчные камни»,— он протянул посерьёзневшей женщине бутылочку, обвёрнутую листом школьной бумаги в клетку и по-деревенски перевязанную тесёмкой. На следующий же день протестующего парня, который прекрасно себя чувствовал, сводили к врачу и обнаружили признаки тяжёлой лёгочной болезни, которую, благодаря своевременному обращению, удалось хотя и неприятно и хлопотно, но довольно скоро вылечить.
Постепенно за Марко укрепилась известность знахаря, к нему кое-кто ездил из города, он определял болезни и как мог лечил людей либо требовал обратиться к врачу. Он бережно помнил всё, чему научила его матушка, помнил все её науки и советы, приготовлял и хранил травы и лекарства, как учила она. И ещё очень доверяли ему люди потому, что он веровал в Бога. «Вера помогает человеку не бояться неизвестности»,— убеждённо поучал он, что твой философ, незаметно улыбавшихся горожан. «Вы всё не женитесь?» — спрашивали у него. «Монашествую»,— то ли шутя, то ли серьёзно отвечал Марко. И никогда слова гордого не говорил о себе и не пересчитывал полученной платы за приют и леченье. Всегда, бывало, каждого чем-нибудь свежим угостит, с друзьями и пошутит, песни попоёт. Марко все их помнил, и цимбалы иногда в руки брал, даже в одиночестве.
К нему однажды приезжала столичная экспедиция из университета, и три дня подряд, вконец изнурив Марко, который и не успевал коз спокойно подоить, и не выпасти ему было сколько нужно скотину, записывали они от него песни и наигрыши на цимбалах, вежливо, но настойчиво требуя петь и играть ещё и ещё. Он и сердился на них страстно, даже негодующе, и говорил, что по миру они его пустят и что совершенно не жалко им его,— ни в какую: глядят внимательно сквозь очки умными глазами и не мытьём, так катаньем исполнять его заставляют. Он и поругает их, и бросит цимбалы — коз доить уйдёт, а после вернётся и скажет: «Ну что, не хватит ли нам? А я вот, пока доил, вспомнил ещё одну песню — не знаю, может, скучная?..» А они прямо так и встрепенутся, и тянут к нему руку с микрофоном. Вечерами он беседовал с ними, вспоминал войну, и они всё усердно писали — и на магнитофон с двумя железными катушками, и в блокноты, и карандаши их стрекотали, как кузнечики в июльской траве. Полюбился ему преподаватель их — очень строгий, седой, молчаливый, сутулый, настоящего учёного вида, в круглых серебряных очках, в полевой ветровке, в которой похож он был на некоего видного военачальника. Он подавал команды ученикам неизменно тихим, но непререкаемым голосом. Марко нравилось видеть, как усиленно скрывал он свою фанатическую привязанность делу, которым занимался, нравилось его утомлённо-вдохновенное лицо, широкая задумчивость, солидность. «Вот настоящий профессор»,— полагал о нём Марко и всё норовил дать ему повкуснее сыра, а тот с замечательно сдержанным поклоном и улыбкой глаз благодарил его. И студенты были своего учителя достойны: красивые, аккуратные, вдохновенные, интеллигентного облика девушки и парни, с серьёзными размышляющими глазами, полными не показного, а внутреннего достоинства,— милые дети, все как один влюблённые друг в друга,— и виды гор, звонкий воздух и небеса — чистые пространства! — их любви тут очень помогали...
Итак, имя Марко стало известным; пассажиры, проезжая его полустанок, иногда говорили: «Здесь неподалёку в горах живёт Марко».— «Тот самый?» — «Тот самый». Звали его выступить с цимбалами в городе на самой главной сцене — он отказывался, ссылаясь на хозяйство, требующее внимания от ранней зари и допоздна, да и люди могут прийти с какой-нибудь заботой. Однажды прибыли к нему из города господа с кинокамерой, в кепках, во всём кожаном, среди которых старшим был сильно нервничающий пространный человек в длинном и тоже кожаном пальто и кепи, пахнувший дорогим одеколоном. Начали было снимать на плёнку дом и его самого — но Марко вдруг отказался и даже попросил прекратить съёмку. Уж как его жалостно упрашивали: и восклицали, заламывая руки, об ущербе, и главный человек вконец разнервничался так, что речь утратил, задохся,— Марко ни в какую. «Легенда легендой быть и должна, а не явью»,— сказал он загадочно, а они, обидевшись, приняли это за гордость и, кофе не попив и не попробовав даже свежего сыра, уехали, губы поджав, молча собрали киноаппарат и лампы...
Между тем время бежало и бежало. Старшим взрослым постепенно стало слишком трудно подниматься к Марко в горы, да и вообще срываться в путь; они постарели. Юноши, напротив, ещё выросли и стали солидными молодыми мужчинами, устроившимися на службу. По-прежнему они дружили между собой, встречались, готовились семьянинами стать. Однажды решили они в выходные дни поехать со своими девушками на загородную прогулку и вспомнили о Марко. «Нет родины без песни! — воскликнул один из них в телефонную трубку.— Поехали к Марко!» — «Как же сразу мы не догадались? Как давно мы не были у него! Поедем, и девушек с ним познакомим».
На вокзале, где встречались они всё под теми же часами с летящими ангелочками, ожидал их уже не паровик времён кайзера Вильгельма, а комфортабельные вагоны электрической железной дороги. Всё в них было полукруглое — и окна, и крыша, и спинки диванов, и элегантные плафоны, и подлокотники кресел. Они пахли голубым лаком; в тамбурах, напоминавших вход в порядочный отель, призывно светили тёмно-медовым светом выпуклые лампы. По случаю были взяты билеты во второй класс. Легко и невесомо, словно сторонне, поезд понёс их в пригороды вдоль всё той же оранжевой черепицы крыш; вскоре они и вовсе перестали замечать дорогу.
Они были очень рады предвкушению ожидающих впечатлений, да и очень увлечены были друг другом. Молодые люди надели костюмы для пикника и шляпы в тирольском стиле, а девушки нарядились в длинные платья и кофты под крестьянок — правда, скорее, не настоящих, а словно из спектакля театра драмы. По перрону они шли со своими ухажёрами под руку — в те времена для того, чтобы взять порядочную девушку за руку или за талию, требовалось немало поухаживать за ней. По дороге к поезду молодые люди чинно выпили по кружке пива, как в своё время их отцы,— у той же самой стойки и, кажется, даже у того самого буфетчика, разве что сильно, прямо-таки художественно поседевшего, с загустевшими серебряными усами, с двумя как будто прибранными белоснежными сугробами на голове. Репродуктор над буфетной стойкой вещал приятную мелодию голосом популярной всемирно певицы, которая буквально щебетала, как чувственная птица.
В дороге опрятные приветливые буфетчицы провозили по вагонам тележки со съестным и мороженым — но путешественники попросили только булочку, пару тюбиков джема и по бутылке соку. «Кто же ест перед визитом к Марко?! — смеясь, восклицали парни.— Он так накормит, что живот от одного прикосновения может на части разорваться, словно передутый мяч».— «Нам бы не нужно этого»,— зажеманились девушки, пользуясь возможностью таким образом сделать акцент на своих отменно стройных фигурах, выразительно обтянутых в талии фасоном платьев, выполненных под старину. Девушки излучали изумительную румяность и нежность. Иногда они что-то сосредоточенно поправляли на одежде своих сопровождающих — в жестах их не было ещё той ласково-нарочитой небрежности, которая отличает опытных любящих жён, однако уже присутствовала хоть и чуть застенчивая, но явная уверенность несомненных невест. «О! — захохотали парни.— Вы не удержитесь там от еды; мыслимо ли!» То и дело по вагону проходил кондуктор, похожий на метрдотеля, в тёмно-голубом мундире под цвет поезда и золотистых эмблемах, напоминавший штаб-ротмистра необычайно аккуратной выправкой, бескрайне довольный своим служебным положением. Он важно и горделиво, как диктор государственного радио зачитывает сводку правительственных сообщений, возглашал остановки — не громко и не тихо. Опустили окно; тёплое брожение воздуха весны и одновременно первая тяжёлая свежесть воздуха с приблизившихся гор, волнуясь, ворвались в вагон вместе с обнаружившимся грохотом колёс. Было необыкновенно просторно и счастливо вдыхать такой эфир, утопая в глубоких диванах, обитых лакированной кожей. Аромат в окне был необыкновенно созвучен их молодости! Девушки взяли счастливых, но солидно сдерживающих себя парней под локоть и с любопытством рассматривали надвигавшиеся горы, не забывая при этом другой рукой полузаметным вскидывающим жестом укладывать на место озорную чёлку. Колёса, казалось, заколотили чаще и дружнее. Поезд понёсся по начавшемуся подъёму, не снижая скорости, с напряжённой ровностью хода; торжествующе гудели его моторы, уверенно держа высокий тон. Наконец кондуктор объявил их остановку. Они поднялись, застегнулись и, смеясь и болтая, пошли в тамбур, мягко растворив двери с позолоченными створками. Как же быстро они доехали!
Тот же тихий пустой перрон встретил их, и всё тот же склон, под которым остро высились крыши немного разросшегося посёлка. И тот же необъятный воздух, блаженная влажная пасмурь, щедро напитанная броженьями и пученьями весны. Кругом колотили какие-то молотки, звонко лаяла собака во дворе, где обычно брали лошадь, липко и остро пахло дымными кострами, в которых жгли подсохшую прель. Над головой в небольшом тумане гудели неслышимым гудом горы. Напряжённый ветер качал первые расцветшие одуванчики, свежую и густую до темноты траву, кудри кустарников на склоне. Они постучались во всё тот же дом и попросили лошадь, дамское седло и стремена — им дали это за приемлемую плату. Как и всегда, лошадь покладисто побрела вверх по тропе; то и дело не без кокетливой опаски на неё залезала то одна, то другая девушка, каждой из которых, разумеется, тщательно помогал поклонник. Они хоть и упыхались подниматься, но всю дорогу хохотали и всячески валяли дурака, с восторгом глядя на разворачивающуюся долину и близящееся облачное небо.
Вот из-за последнего козырька горы быстро открылась ограда дома Марко и крыша под тёмной черепицей. Они постояли чуть-чуть, отдышались и пошли к калитке. Лошадь с абсолютным спокойствием пару раз поклонилась и побрела домой. С радостью узнали они изрядно обветшавший, но ещё целый навес, под которым, как и всегда, ожидало их весёлое пиршество. «Поклонитесь ему от нас»,— со слезинкой в глазах напутствовали отцы, и молодые люди с радостью готовились выполнить их поручение. Было очень тихо, прохладный ветер налетал с долины и шевелил траву и первую нежную листву яблонь и слив у плетня. Небо и далёкие ледники на горах затянуло ровно-серым, и синева только чуть угадывалась в отдельных неясных расплывах облаков. Ни звука не раздавалось из дому (должно быть, Марко загонял скотину), разборчиво шелестела лишь несказанно яркая трава. Они постучали по сухим доскам калитки и весело окликнули: «Эгей! Эгей, Марко!»
Несколько раз пришлось им стучать, пока, наконец, на дорожке не показался из глубины двора ровно вышагивающий незнакомый человек. Увидев его, молодые люди впервые опомнились: ведь не было слышно запаха скотины! Человек подошёл к калитке. На вид был он не молод и не стар, не низок и не высок, не тучен и не тощ. Несколько одутловатое лицо его немного темно. Трудно было предположить национальность этого человека: азиатские, прямо-таки монгольские скулы и чернота волос соседствовали с острым семитским носом и кавказской чувственностью губ. Голубоватые неморгающие глаза его были совершенно славянскими, а выдвинутый на самый передний фланг подбородок навевал ассоциацию со средневековым рыцарством. Волосы его были завязаны в короткую косичку, только что входившую в моду. Он был в модных брюках в обтяжку, кедах и простецкой спортивной куртке. Человек пару раз сдержанно склонил голову в знак приветствия.
«Нам нужен Марко»,— поздоровавшись, произнёс один из молодых людей. «Господин Марко больше не живёт здесь»,— вежливо ответил человек глухим голосом. «Но... подождите... послушайте... он нам нужен... может быть, вы...» — «Повторяю,— держа безукоризненную стройность осанки и при этом сохраняя полную раскованность, разборчиво произнёс человек, но с такой засушенной прогорклостью в голосе, которая совершенно не располагала к продолжению разговора,— его тут больше нет. Участок и всё, что на нём находится, принадлежит мне».— «Но... вы не могли бы нам сказать, как его найти... может быть, где-то поодаль?» — «Нет, этого я сказать вам не могу, не знаю».— «Мы никак не ожидали...» И действительно, разум отказывался принимать известие о том, что Марко здесь нет. По всем правилам Марко должен был находиться здесь всегда. Наступило молчание, во время которого человек с любопытством разглядывал из-за калитки молодёжь, наблюдая её растерянное огорчение. Он покуда не отходил от ограды. «Ну что же — пойдём?» — тихо спросила одна из девушек. Другая прошептала: «Погоди». Молодой человек, первым обратившийся к новому хозяину, поглядел пару раз исподлобья, потом отвёл глаза и тихо сказал: «Простите... мы по дороге сюда ничего не ели, потому что думали, что нас накормит Марко. А теперь, пока шли, очень проголодались на свежем воздухе. Не найдётся ли у вас что-нибудь перекусить?» — «Мы заплатим»,— сказал другой, тоже вначале взглянув исподлобья. Новый хозяин дома, будучи человеком не слишком общительным, жил здесь всё-таки преимущественно отшельником и новых людей, тем более городских, что было совершенно ясно по их виду и поведению, встречал нечасто. Соблазн общения для него, хуторянина, был довольно велик, да и законы гостеприимства никто в горах пока не отменял. «Входите,— сказал он, сдвигая колодку на калитке, оставшуюся со времён Марко.— Покуда побудьте на дворе, я сейчас к вам подойду».
Молодые люди вошли на знакомый двор, пропустив девушек вперёд. Везде было аккуратно убрано, земля отчётливо исчерчена бороздами от грабель. Тропинки между домом и двором были хорошо натоптаны и присыпаны битым кирпичом вперемешку с горными камушками. Возле мрачного зева печи и совсем завалившегося хлева бойко поднимался на пару этажей деревянный каркас какого-то возводимого строения. Бывший загон для коз весь был завален досками, рядами свежего кирпича и корытами для приготовления раствора. Двое безмолвных суровых рабочих без облика и возраста что-то копали лопатами.
«Интересно всё-таки узнать, где он...» — «Какое это теперь может иметь значение?..» — «Почему?» — «Он должен быть здесь и только здесь. Нельзя представить его себе в другом месте»,— тихо переговаривались молодые люди.
Темнело и холодало, облака густели и опускались, зелень леса и травы на горах становилась серой. Далеко наверху отрешённо каменел хрусталь ледников. Девушки запахнулись в платки. Они подошли к плетню и глядели на прекрасный вид долины и склонов гор с луговыми отсверками. Но и тут обнаруживались большие изменения: от черепичной россыпи посёлка, поверх которого всё так же глядела в небеса глава старой церкви с медным шпилем и крестами, тянулся вверх по самой пологой части склона горы рядок аккуратных металлических столбов, похожих на фонари. Тут и там стояли строительные вагончики, лежали громадные барабаны с толстой проволокой и кабелем. Вдруг резко затарахтел на всю долину какой-то компрессор или трактор. Рабочие на вершине склона буквально в миле от них оживлённо монтировали на фундаменте очередной столб. Это было невероятно: горы всегда представали недосягаемыми, чуть ли не волшебными, а теперь всё это оказывалось доступным, пешеходным. Можно было разглядеть на верху столба перекладину и металлическое колёсико.
«Здесь строится горнолыжный курорт европейского, а быть может, и мирового значения,— пояснил новый хозяин дома, бесшумно подошедший к ним.— Видите — вот это рабочие прокладывают канатную дорогу, а может, даже и фуникулёр. Говорят, подъёмную машину прилетит опускать вертолёт — вот бы посмотреть. Там, наверху, где кончаются столбы, скоро построят большой отель и кемпинги. Но их всё равно там на всех не хватит, нет места, поэтому много туристов будет селиться по таким ранчо, как моё. Видите — вот уже идёт от моего дома туда дорожка, я специально сам натоптал её. Сейчас делаю капитальный ремонт и скоро открою тут маленькую гостиницу и трактир». Как все люди, живущие отшельнически, он очень скоро забыл о своей чопорности и довольно охотно болтал с гостями, хотя с сохранением солидной назидательности. Странно звучало в тишине гор, как рабочие громко переговаривались и хохотали. Радиоприёмник с ближнего вагончика доносил крикливое мяуканье какого-то безутешно счастливого диксиленда. «Я предложу вам сыр, жареную колбасу и кофе,— сказал новый хозяин дома.— Много платить не придётся. Кстати, ближе к вечеру, если захотите, можете сходить во-о-он туда, в здание правления стройки, там у них есть кафе и небольшой клуб, сможете выпить ликёра и станцевать буги-вуги». Молодые люди молча рассматривали пейзаж и стройку. «Располагайтесь вот здесь,— хозяин указал на стол под навесом, за которым происходили пиршества с Марко,— больше пока негде. Через несколько минут я принесу вам поесть». Он уже, пожалуй, и не хотел, чтобы они уходили.
Молодые люди прошли через милый рядок начинавших зацветать яблонь и слив. Постояв перед навесом, они вошли в дом и осторожно заглянули в горницу. «Вот здесь он принимал нас. А здесь висело фото его отца и затем матушки. Матушка у него умерла, всю кровь солдатам отдала»,— наконец, сказал один из молодых людей девушкам, показав на пустую стену. «Располагайтесь, располагайтесь смелее,— почти приветливо позвал новый хозяин со двора.— Я уже несу всё». Он быстро разбросал по столу тарелки и ложки, поставил блюдо с хлебом. «Вы чем-то огорчены? Мне известно, что прежний хозяин дома был довольно именитый человек, о нём, говорят, даже в городе знают. Вы близко знакомы с ним? Он, кажется, был знахарь? И ещё я слышал, что этот человек хорошо пел и плясал?» — спросил он гостей, увидев, что они не садятся за стол и с грустью оглядывают старые деревянные столбы и стены. «Да, мы его знали с детства».— «Это тот самый навес, под которым...» — произносили молодые люди отдельные слова.
Новый хозяин направился на кухню и там, шевеля четырежды согнутую щёлкающую колбасу на сковороде, вдруг сильно задумался. «Тот самый навес... тот самый...» — шептал он. Озарение догадки вдруг охватило его тёмное лицо, и он воскликнул, обращаясь сам к себе: «А я ведь хотел уже сносить его! Как же хорошо, что не успел! Это будет именно тот самый навес. Одним только этим я привлеку к себе на тридцать — нет, на пятьдесят процентов гостей больше! Немного подправить столбы, где совсем криво, ошкурить, тонко обдать лаком, сохранив при этом всю аутентичность,— и пожалуйте, господа, под тот самый навес! Наряженный Марко будет встречать вас в народном костюме. Я найму для этого какого-нибудь деревенского бездельника за ничтожную плату. На отдельный столик положим цимбалы, они — надо же! — лежат, пылятся в доме, я хотел снести их в музыкальный магазин и отдать за гроши. Идиот! Цимбалы мы отгородим верёвкой и будем выдавать за бесценный экспонат и неслыханную редкость. Непременно неслыханную! — ха-ха! — а кто что знает? Меню — соответственное. Никаких излишеств — всё деревенское, то самое! И повара лишнего держать не надо для салатов и десерта. Поставим на полках старую посуду — её тут в доме полно, я, сумасшедший, чуть не выкинул все эти огромные сковороды и чаши, какие-то нелепые плошки, расписанные цветками и петухами! Старо как мир — но, главное, завлекательно и вообще совершенно то, что нужно!» Он не забывал при этом аккуратно перекладывать лопаткой стрелявшую, как пулемёт короткими очередями, колбасу с боку на бок, а затем ловко перебросил её на блюдо, не уронив и капли жира на пол. «Стоп! — воскликнул он и чуть не упустил из рук блюдо с колбасой.— А я, оказывается, не так уж глуп. Я даже знаю, как назову свою таверну»,— с силой прошептал он, и тёмное лицо его счастливо озарилось в полумраке, как от близкого факела у пирата, отыскавшего клад. Крупные зубы сверкнули всполохом счастья; он поднял палец и, дикарски полыхая глазами, словно раздутыми угольями, с яростью восхищения произнёс: «Она будет называться так: „Ньет отро бе канса!“ — „Нет родины без песни!“»