litbook

Non-fiction


Упражнения в бытии*0

 

О части и Целом

Пытаясь объяснить в себе чувство вины, возникающее в самых, казалось бы, не предрасполагающих к тому обстоятельствах, подумала, что за этим, пожалуй, стоит чувство этической значимости каждого человеческого движения – поскольку всё имеет отношение к жизни (так ли уж преувеличиваю?) мирового Целого – к взаимоотношениям Космоса и Хаоса, порядка и распада. Любым движением мы можем либо поддерживать и воссоздавать порядок и жизнь, либо разрушать их.

***
Об умозрении в ритмах

Структура петербургского пространства всегда казалось мне (сильно сомнительно, чтобы одной мне) очень родственной поэзии. Со стихами ведь то же: они в принципиально большей степени, чем проза (просто уже вследствие своей ритмической организации и повышенного «формального» - формой задаваемого – напряжения, то есть ещё до смысла) – свидетельствуют о неслучайности бытия: просто дают пережить её непосредственно, как своего рода очевидность (будучи её живым воплощением) – и подтверждают её, всякий раз заново воссоздают и укрепляют. В ритме есть что-то онтологичное (просто: ритм – онтологичен).

Имею сильный соблазн думать: подобно тому, как икона – «умозрение в красках», поэзия – уже чуть ли не самим фактом своего существования – «умозрение в ритмах», и даже чуть ли не богословие в ритмах, раз свидетельствует о неслучайности и организованности бытия – о способности бытия к организованности и осмысленной интенсивности.

О петербургских пространственных ритмах и структурах мне кажется то же самое.

***

О счастии

В состав счастья как жизненного состояния непременно должны входить: (а) свобода (понятая не как отсутствие привязанностей / связанностей, но как внутренняя нестеснённость) и (б) отсутствие вины (чувства и понимания её).

(Вот, заодно, что такое вина: чувство + понимание того, что ты нанёс какой-то части бытия ущерб той или иной степени непоправимости [в сущности, ВСЁ непоправимо – чуть было не написала «неповторимо» - опечатка по Фрейду. И неповторимо, да – даже то, что повторяется. Особенно то, что повторяется: в нём сильнее всего проступают различия.] А тем самым – точно тем же самым – и самому себе, ибо мы и мир, простите за банальность, не две разные вещи, но одно и то же. Просто одно и то же, и ничто сделанное в так называемом внешнем мире не остаётся без последствий для нас самих. Что бы мы ни делали, любым из действий мы что-то делаем с самими собой, и трудно сказать, что тут главное – пожалуй, главное и то, и другое).

В известном смысле, пожалуй, невозможно не быть виноватым – и есть слишком много возможностей быть виноватым нечаянно, незаметно, против собственной воли. Но, похоже, иногда об этом можно забывать: тогда-то и наступает то самое состояние счастья.

В известном смысле мы все – узурпаторы в бытии, существа со «встроенной» виной, уже фактом собственного рождения что-то нарушили и ущемили, а потому очень легко воспринять (я и воспринимаю) собственную жизнь как «отработку» этой первичной, изначальной вины, восполнение того ущерба в бытии, того нарушения равновесий в нём, которые образовались с нашим рождением.

Так вот я о том, что в состав счастья, по моему разумению, входят:

(а) свобода,

(б) отсутствие жгучих, тяжёлых, сущностных форм вины (ибо какая-то есть всегда),

(в) согласие собственного существования с тем, что мы чувствуем главными смыслами своей жизни и даже более того (собственного – недостаточно) – с тем, что мы чувствуем главными смыслами жизни вообще, бытия в целом.

Вот: счастье отличается от эйфории наличием смыслового компонента. Поэтому переживание осмысленности жизни – его непременное условие.

Кажется, Монтень говаривал, что стремление к счастью – верный путь к тому, чтобы стать посредственностью, – не помня твёрдо источника слов, упорно об этом думаю и ловлю себя на многообразном внутреннем сопротивлении этому.

(В амбициозной юности казалось: нет ничего хуже, чем стать «посредственностью», поэтому так и реагируется: слишком уж помнится. Рудиментарные смыслы).

Во-первых, проблематично само понятие «посредственности» (подразумевает наличие неких точек отсчёта, которые всегда произвольны сами по себе). Во-вторых, проблематична постановка в качестве ведущей цели того, чтобы так или иначе смоделированной посредственностью не стать, а стать, напротив того, чем-то значительным и особенным (это достижимо разве что в качестве побочного продукта, мнится – а цели должны быть более существенные).

(В той же амбициозной юности думалось мне, что «человек измеряется значительностью целей». Чем дольше живу, тем заметнее сомневаюсь в том, что он вообще измеряется.)

В-третьих, как только мы вводим в счастье «смысловой» компонент – стремление к нему перестаёт быть уделом «посредственностей» - пустых, не выраженных людей, - предположим, что такие есть). «Счастье» как состояние - внутренний «индикатор» нашего совпадения с чем-то (для нас) существенным, нашего соответствия этому существенному. Поэтому имеет смысл говорить о стремлении не столько к «счастью», сколько к тому, на что оно указывает.

Забыла добавить, что 3 перечисленных его компонента – в сущности, одно и то же. Просто увиденное в разных ракурсах.

Может быть, стоило бы добавить ещё одно (но не следствие ли это, скорее, счастья, чем условие его?): цельность самоощущения, согласие и слитность разных своих сторон и частей, отсутствие разлада, зазоров и уж тем более конфликта между ними.

***

Об интересном

Поймала себя на том, что: то, что не имеет (хотя бы потенциально) этического смысла, мне не интересно – то есть, не вызывает внутреннего движения к себе, не интенсифицирует меня внутренне.

Но что не имеет его?!

Понятно, что не у всякого предмета этический смысл всякому виден и внятен. У меня, например, не вызывают интереса, внутреннего движения к себе математика и техника. И что, математика, выявляющая в мироздании порядок и смысл, лишена этического смысла?! - да быть не может. Просто я не умею его увидеть и пережить как личное событие, - вот что тут, наверно, важно. С техникой и подавно: у взаимоотношений человека с ней (через неё - с миром и самим собой) точно есть этические аспекты. Но я опять же крайне редко умею (иногда умею) пережить их как личное событие. Тогда скажем так: мне интересно то, что я могу пережить как личное этическое послание себе, которое, кроме того, представляется мне ещё и общезначимым.

***

Световая топография

Московские пространства (конечно, не только московские, просто Москву я чувствую подробнее всего) – совершенно явно делятся по производимому ими впечатлению на «светлые» и «тёмные», а ещё - на «тёплые» и «холодные», «сладкие», «горькие» и «пресные»; «простые» и «сложные»; «высокие» и «низкие»; «выпуклые», «вогнутые» и «плоские». И мне почему-то кажется, что характер такого восприятия того или иного пространства не связан прямо (в крайнем случае – очень непрямо) с личным опытом, который нами в этом пространстве прожит.

Можно составить подробную «карту» такого рода, но вряд ли это кому-то, кроме самого составителя, будет интересно и понятно в развёрнутом варианте. Например: окрестности метро «Авиамоторная» (это – даже какое-то болезненное пространство, меня там прямо ломает, чуть ли не температура поднимается), «Текстильщики», вся «выхинская» ветка - темным-темно, да ещё и горько (хотя и довольно «тепло»); «Электрозаводская» – вообще мрак (и это при том, что никакого личного отрицательного опыта у меня с этими местами не связано - впрочем, связана многолетняя несчастная любовь с Кузьминками, но «несчастная» только в смысле безответности, а переживалась она как интенсивнейше счастливая уже просто потому, что была.

Университет, Парк Культуры, Кропоткинская, Ленинский проспект – светло, сладко, тепло, высоко, просто и плосковато (с возрастанием – для меня – «рельефности» по мере приближения к наиболее обжитым мною пространствам). Ленинский проспект вообще неоднороден, есть «светлые» и «тёмные» участки. Ясенево – холодно и светло, не очень высоко, плоско и просто. ВДНХ – светло, холодно, высоко, горьковато, сложновато, плоско. Центр – светлый – с тёмными пятнами, тёплый до горячего, сложный, сладкий, с интенсивным рельефом: «складчатый» - то очень высокий, то глубоко-глубоко вогнутый, низкий (но таких участков мало). Темны и тревожны вогнутая Таганка (она даже горьковата), метро «Курская», Земляной Вал… Тепла – даже горяча – и интенсивна, сладка, но темновата в основном выпуклая, кое-где лишь плоская Тверская – светлеет, приближаясь к Кремлю.

***

Пришли в голову ещё некоторые категории для такого описания пространств: «складчатое» - «гладкое» (собственно, эта категория уже и выскакивала применительно к Центру, - а сегодня подумалось, что это вообще устойчивая характеристика разных пространств), «сухое» - «влажное».

И ещё подумала, что «темнота» совершенно не обязательно значит что-то плохое (я и вообще не могу пока понять, что же она, собственно, значит? Но чувствуется очень чётко). Вот, например, окрестности редакции «Знание-Силы» (Кожевническая улица) - и темно, и глубоко-складчато, и низко, и влажно - однако ж уютно и комфортно (тепло и сладко).

Правда, мне совершенно не ясно, для чего такая классификация пространств кому-нибудь, кроме меня самой, смогла бы пригодиться.

***

Оправдание ноября

Ноябрь успокаивает, умиротворяет: хотя бы уже тем, что не обещает чересчур много, раздирающе-много (как это делает весна, и трудно бывает сразу от всего: и от того, что хочется этому верить, и от того, что верить не получается), не распахивает перед человеком безмерных перспектив (он – месяц меры, а не безмерности – как и брат его октябрь), не дразнит, не тревожит, не вынуждает человека исступать из собственных пределов и мучиться своей виной и недостаточностью в случае, если он не может этого сделать. – Я не воспринимаю это как безнадёжность (напротив, это, как вечер, прощает меня и примиряет с самой собой).

***

Лектомания

Болезненная страсть к письму, графомания, известна человечеству много веков и издавна имеет в культуре устоявшееся имя. Но почему страсть – способная быть вполне «болезненной»: доходящей до зависимости и «ломки» при отсутствии любимого занятия – к чтению не зафиксирована в культурном внимании как полноценное и суверенное явление? Назовём её, допустим, «лектоманией» (хорошо знающие древнегреческий да поправят меня). Эта зависимость, между прочим, способна быть даже куда более сильной и властной, чем зависимость от письма. Истинному лектоману надо читать постоянно, буквально в каждый момент, когда руки и глаза оказываются ничем не заняты.

Спешу опровергнуть некоторые типичные заблуждения.

Во-первых, лектомания совершенно не тождественна информационной зависимости. Ведь информацию можно получать множеством разных способов: из разговоров, по телевизору, по радио, вычитывать в Интернете, выслушивать из аудиокниг в mp3-плеере. Нет, лектоману подавай книгу перед глазами (поэтому сию зависимость можно было бы назвать и «библиоманией» - тем более, что потребность в физическом присутствии книг здесь тоже, между прочим, очень выражена. Не позволяет принять такое название лишь то, что с не меньшей жадностью способны читаться и журналы и даже некоторые газеты.) Да ещё, что характерно, достаточно сложную, такую, чтобы не было слишком уж легко читать, чтобы взгляд тормозился и застревал, вынуждая к некоторым внутренним усилиям.

Во-вторых, абсолютно лишено всякой почвы под собой то не менее традиционное утверждение, согласно которому лектоман забивает себе голову чужими текстами, чтобы не думать самому и / или отучается таким образом самостоятельно воспринимать мир, глядючи на него сквозь чужие тексты. – Всем известно, что мало что так способствует мышлению, так провоцирует и обостряет его, как чужие тексты (вообще, заметим в скобках, не исключено, что существует Один Большой Текст во множестве своих лиц, который всё время пишется всеми нами, как своими инструментами, а каждый из нас просто с той или иной стороны к нему подключается, с той или иной степенью полноты в нём участвует); одни из самых лучших мыслей, по крайней мере у скромного автора этих строк, были впервые подуманы именно при чтении чужих текстов. Чужой текст – это интенсивная, насыщенная среда для самостоятельной жизни. Потребность в такого рода среде, в постоянной подпитке с её стороны может быть сопоставлена со своего рода наркоманией и безусловно должна быть отнесена к числу зависимостей.

***

О добывании жизни

Добывание жизни – вот чем я занимаюсь. Зная, как мало мне досталось жизни и по качеству-количеству опыта, и по количеству лет, которые предстоит прожить – даже если их ещё предстоит лет сорок, во что мне, честно говоря, слабо верится – но ведь и это немного, - я занимаюсь добыванием жизни как интенсивного внутреннего движения. Даже не смыслов – это уже потом, следующая стадия внутреннего сгущения и кристаллизации. А именно жизни как возможности всех возможностей (я ж её не только в «соматическом» смысле понимаю, это, думаю, и объяснять не надо).

***

Из полуприснившегося

Полуприснилась, полуподумалась (скорее всё-таки приснилась) мысль: «надо жить праведно». Полуприснилась, как это бывает, вместе с сопутствующим ей чувством-интерпретацией: было интуитивно ясно, к чему она относится. И означало это примерно вот что: «надо» жить в глубоком, достигаемом усилиями, в том числе усилиями самопреодоления – согласии с тем, что ты действительно чувствуешь объективно значимыми ценностями – не только своей жизни, но жизни вообще; может быть, даже бытия вообще. Не затем, чтобы получить от Бога очки за хорошее поведение: Он-де увидит, как я стараюсь, и «наградит» меня: думать (и даже чувствовать) подобным образом мне, к счастью, не хватает наивности. «Жить праведно» - затем, чтобы поддерживать «экологию» своей – и не только своей - жизни в целом. Жизни вообще.

Интуиция была, то есть, такая, что «нравственное», ценностно-ориентированное устройство наших поступков, нашего поведения в целом имеет прямое отношение к устройству всего.

Как ни странно, к этому имеет самое непосредственное отношение и то, чтобы «помогать другим», то есть буквально: делать их жизнь «лучше», добрее, насколько возможно ярче и хоть немного легче – потому что таким образом поддерживаешь, разрабатываешь «дело связи». Всякая этика – «дело связи»: выработка и отработка единичным человеком своих связей, не преувеличивая, с «мировым целым». «Помогая людям», мы заботимся о качестве Бытия. Мы ведь не можем знать, куда уходит корнями и разрастающимися ветвями каждое из наших действий, каждая из наших связей. А уходят они, предположительно, весьма далеко. Поэтому, конечно, в какой-то мере мы и сами «спасаемся» правильно поставленной этикой.

Такое восприятие мира я бы назвала «проторелигиозным» или уж скорее - учитывая культурное состояние в целом - «пострелигиозным» - но никак не религиозным в полноценном смысле слова: концепт Бога как таковой здесь, кажется, никак не проявлен – несмотря на множество несомненных формирующих (нас) следов этого концепта.

***

О тоске по точности

Одно из самых страстно желаемых, даже вожделенных душевных свойств: внутренняя точность и собранность – всех, даже самых разнонаправленных, душевных движений и событий – в один, туго и крепко связанный пучок. Неслучайность любого случайного: не насильственная, конечно, а такая, которая давала бы ему свободу – и вместе с тем увязывала бы в целое. Жизнь без внутренних зияний и провисаний. Возможно ли?!

***

Сквозняк

Детство: чувство вечности всего. Каждая мелочь вечна.

А теперь, чем ближе к концу, тем больше меня колотит от сквозняка между небытием и небытием, тем чаще захватывает меня (и уже почти оторопи не вызывает – стараюсь защищаться) чувство того, что всё хрупко, преходяще, обречено – настолько, что приходится удивляться и благодарить, что это вообще есть, что за это хоть минутку можно подержаться.

***

Старость: личная версия

Начинаю осваивать Старость как территорию – и старение как процесс. Большая территория, подлежащая индивидуальному картографированию.

Думала о том, что старость – независимо от её календарных сроков – начинается тогда, когда человек начинает смиряться с тем, что он считает / чувствует неизбежным, причём круг «чувствуемого неизбежным» активно растёт. Пока человек бунтует, сопротивляется, возражает – он молод. Совсем коротко: молодость – бунт, старость – перед исчезновением – смирение.

Я это к тому, что прямо на собственных глазах вступаю в стадию смирения, а, значит, и старости.

***

О страхе, вине и ответственности

Самая большая, может быть, смелость – идти навстречу страху быть виноватой. Принимать на себя ответственность за неизбежное причинение другим боли и неудобства, вообще за то, что мы не вписываемся в чужие ожидания и волей-неволей – даже если очень этого не хотим – вынуждены нарушать что-то, сложившееся в чужой жизни (внутренней или внешней – какая разница?)

Принимать ответственность - быть готовой за это платить, в том числе и каким бы то ни было собственным ущербом. Готовой терпеть боль от собственной вины, уметь жить с чувством собственной пониженной ценности, когда оно заслужено. И ещё – выстраивать достойное поведение в свете этого. Не устраивать истерик ни себе, ни людям, ни Создателю.

***

О природе вины

Вина – онтологическая ущербность. Именно онтологическая, имеющая прямое отношение к нашему бытийному статусу. С каждой виноватостью нас самих становится меньше. Приходится себя наращивать. И всё равно: на месте раз случившегося ущерба остаётся рубец – может быть, даже навсегда.

***

О неуничтожимом

Постоянное (у меня так точно постоянное) чувство уязвимости, уязвлённости, вины должно бы уже наконец воспитать – хотя бы в качестве защитного механизма – чувство / понимание того, что в нас есть некое ядро, не уничтожимое ни виной, ни уязвимостью и уязвлённостью, ни страданием – и в конечном счёте не задеваемое ими. Именно оно помогает нам сохраниться и выходить из всех ситуаций, включая катастрофические, самими собой. Коротко: должно бы воспитать интуицию чего-то неуничтожимого в человеке. И это, в свою очередь, должно бы придать нам стойкости и спокойствия.

***

Прощание с ноябрём

Ноябрь – месяц рождения заново, таинственный месяц. Декабрь – это уже проще.

Как хорошо воспитывает осень. Что бы мы делали без её ежегодного оформляющего воздействия – ума не приложу.

Есть что-то очень симпатичное в бесснежной и тёплой, совсем осенней зиме: состояние немного вне времени, - когда о времени и его состояниях можно просто не думать. Собственно, этим и хорош ноябрь: он – почти не время года, он – его вечность. Внешнее убирает себя максимально, и мы можем заниматься внутренним. Зима уже снова начнёт соблазнять внешним: снежными красотами, снежной сентиментальностью, морозными трудностями… А ноябрь, чёрный ноябрь, философский месяц, создаёт нам все условия для того, чтобы заниматься внутри себя исключительно структурами бытия.

***

О механизмах свободы

Слова – это механизм свободы, то есть буквально – «устройство» для её выработки. Даже не в первую очередь в том простом смысле, что, выговаривая что-то, мы хоть отчасти да освобождаемся от него (раз могли сформулировать – значит, хоть чуточку да сильнее формулируемого), но в том, что, наговаривая (лучше письменно) слова, мы тем самым наращиваем наше собственное внутреннее, автономное пространство.

***

О единицах ответственности

Книга, помимо всего прочего (я бы даже сказала – едва ли не прежде всего прочего) – единица ответственности. Поселяя книгу у себя, мы берём на себя ответственность перед ней – перед тем куском жизни, который в неё вложен, который есть она. Чтобы врастить этот кусок жизни в себя, мы должны пожертвовать какой-то частью собственной жизни. Книги – это то, за что платишь жизнью, в самом буквальном смысле. Жизнь же и получаешь.

Меня всё ещё не оставила иллюзия, что – получаешь жизнь более высокого качества, более концентрированную, более «усовершенствованную», более значительную едва ли не по определению. (Именно это всегда, с самого начала рефлексий на эту тему, было у меня объяснением собственного предпочтения чтения – общению: уж если-де человек пишет да ещё и печатает, так наверняка что-то существенное, хоть сколько-то продуманное, а говорят люди - причём часто те же самые - совершенно случайную ерунду.)

Но всё-таки, чем ближе к концу, тем чаще меня останавливает перед книгой мысль: а ведь за это придётся платить куском жизни. Готова? (Правда, в ответ на этот вопрос рука чаще всего лезет за деньгами и прилежно их достаёт. Но всё-таки…)

Вот ещё: молодость кончается тогда, когда кончается бессистемное жадное чтение. Я понимаю все его недостатки - и ох как хорошо знаю его преимущества: ведь только так, жадно и разбросанно читая (недавно подхватила где-то в ЖЖ: «чтение должно быть огромным и бессистемным» - кто-то цитировал, кажется, свою университетскую преподавательницу. Да! Да!! Эта бессмертная фраза непременно должна быть поставлена рядом со второй, столь же бессмертной: «Всё должно происходить медленно и неправильно». Да: Всё должно происходить медленно и неправильно, а чтение должно быть огромным и бессистемным.) – ведь только жадно и разбросанно читая, мы имеем шанс натолкнуться на неожиданные связи, на непредвиденные соответствия. И если и не понять, то корешками нервов ухватить глубинную цельность мира.

Я давно уже не только понимаю, но, кажется, даже и чувствую ограниченность собственных человеческих ресурсов. Но всё-таки: пусть бы так – хотя бы так! – понятая молодость не кончалась как можно дольше.

***

Братство небессмертных

Равенство-ровесничество повзрослевших - равенство смертных, осознавших и прочувствовавших свою смертность. Это братство обречённых, знающих о своей обречённости не только «головой», но уже и нутром.

Наверное, это и стоит считать «окончательным» взрослением: утрату чувства собственной бессмертности. В той мере, в какой это вообще возможно (и взросление – и утрата чувства бессмертности: у меня хоть и не получается верить в бессмертие, но – вот удивительно! – в смерть-то я тоже поверить не могу!). Мы обречены на несовершенство, непостоянство, зыбкость и хрупкость внутренних структур и внешних обстоятельств, на незащищённость – основные характеристики детства, в нём оправданные становлением, позже замаскированные иллюзией завершённости. Эта завершённость никогда не более, чем иллюзия.

Вот уже целых два основания для того, чтобы родившиеся в разные десятилетия чувствовали себя, тем не менее, ровесниками: общая иллюзия завершённости – или общее понимание, хотя бы чувство, того, что настоящая завершённость не будет достигнута никогда – а может быть (что очень вероятно) – что её и не надо.

***

Лучшая единица измерения чужих городов – собственные шаги. Лучший ритм их постижения – ритм собственных движений. Одно из самых осмысленных, самых насыщенных на свете занятий – соотносить город с собственным телом, доверяя городу до простодушия, до слепоты, позволяя себе заблудиться. Город усваивается ощупью, через шероховатость его поверхностей, через запахи, мелкие детали, мусор на улицах – незамечаемое, «несущественное» и тем несомненнее живое и настоящее. Вернее всего он открывается частному человеку, приехавшему без специальных задач (специальные задачи, как известно – насилие над переживаемым пространством).

***

Неудачи уплотняют жизнь. Концентрируют её. Заставляют её цепляться за самое себя – чувствовать собственную ценность, тем более высокую, что уязвимую и обреченную.

***

…и вообще, не должно быть легко. Должно быть трудно. Чтобы чувствовалось «сопротивление материала» - и в ответ на него прикладывались усилия (формирующие и объект, и, что гораздо важнее, «субъекта». Я бы вообще сказала, что во всяком деле важнее всего, может быть, «побочные» продукты – те результаты, которые возникают не вследствие прямого намерения). Чтобы была концентрация на предмете действия, чтобы было активное встречное движение человека к предмету.

***

Об универсальности

Как-то мне уже случалось и писать, и говорить о том, что-де мне недостаёт в иудаизме, вообще-то чрезвычайно мне интересном, «универсальности» - останавливает этническая «привязка». Хочется, разумеется, прямо сразу «универсального», «общечеловеческого», - однако из этой тяги к универсальности получается в основном никуда-не-принадлежность. Христианство – интересное мне ничуть не менее интенсивно – чувствуется, безусловно, универсальнее (всё-таки нет этнической, «кровной» привязки, есть по крайней мере интенция выхода за собственные пределы), но... – тут, наверное, не хватает весьма широко понятой доверчивости.

С другой стороны, дело здесь, может быть, вообще не в «универсальном».

Ведь от того, что мы переживаем как «своё», мы никакой универсальности вовсе не требуем. Достаточно чувства соответствия. В конце концов, не универсален также и ни один человеческий язык, а говорим же мы хоть на одном, как на своём, и всё, что надо - выражаем. Отношения с этой областью смыслов и практик (с религией) кажутся мне во многом сопоставимыми и с любовью к человеку: когда мы любим кого-то, мы же не требуем и не ждём от него «универсальности», воплощения всех мыслимых достоинств, да это нам и не нужно! Тут именно важно, что свой, нам соответствующий и нам адресованный.

Человек - вообще существо субъективное (как не помню кто и по какому поводу сказал, «в объективности есть нечто нечеловеческое». Совершенно точно). Через «своё», «адресованное», личностно пережитое он понимает гораздо больше, полнее и точнее, чем через объективное и универсальное. Недаром не прижилась в сколько-нибудь значимых масштабах ни одна рационально сконструированная религия типа верований в какое-нибудь обобщённо понятое Высшее Существо или Мировой разум – чего уж, казалось бы, универсальнее… Ан нет.Чего-то настоящего в этом не оказывается. О голом материализме и не говорю.

Ответ на требование непременно «универсальности» от религии как модуса проживания Истины мог бы быть, например, вот каким: Она настолько велика (и поэтому – «странна и неопределима»: поскольку не вполне – или вполне не - человекосоизмерима): никто из нас в принципе не может охватить Её целиком, поэтому нам и дано быть похожими только в степени её недоохваченности, недопрожитости - в незнаниях и заблуждениях.

Объективность / субъективность я, собственно, тоже друг другу не противопоставляю, тем более, что их всё равно друг от друга не оторвать. Говоря о чувстве «неуниверсальности», останавлявающем меня на пороге исторических религий, я имею в виду что-то примерно вот такое: а не выйдет ли так, что вместо Истины я тут буду иметь дело с человеческими условностями, - не со Зрением, а с теми или иными степенями слепоты? – Правда, дело в том, что Истина и Зрение, скорее всего, не дадутся нам, не смогут быть нам доступны без тех или иных разновидностей слепоты (так на Солнце надо смотреть через затемнённое стекло, чтобы хоть сколько-то разглядеть: может быть, Истина - не для прямого зрения, по меньшей мере в земной жизни). И, может быть, требовать или ждать «гарантий» в этих вопросах - нечто в высшей степени неадекватное. Здесь - в вопросах Высшей Достоверности - более, может быть, чем где-то ещё, человек обречён на риск и каждую минуту рискует потерпеть поражение - и на этот риск надо решаться, потому что, если не решишься, вообще ничего не будет. Да, не все пути ведут к Нему. И, может быть, людям, рождённым вне той или иной традиции как предлагаемой формы переживания достоверности, особенно трудно найти такие пути.

И ещё с одной из множества сторон: может быть, по-настоящему своё для человека – то, что он переживает как универсальное. То, чего он (почти) не замечает.

***

Об этническом

Всё больше думается мне о том, что так называемая этничность – во-первых, конструкт; во-вторых, акт (сознательного) выбора. Не «крови» этой самой, о которой вообще непонятно, что она такое, а именно выбора и именно акт, точнее, даже длящееся действие, а не просто результат – то есть нечто такое, что всё время воспроизводится как усилие, всё время подтверждается – не столько даже на уровне самоинтерпретации, сколько на уровне повседневных практик.

И ещё думается о том, что всякая этничность глубоко инструментальна – что она инструмент для достижения каких бы то ни было, но неизменно вне её лежащих целей. Что, конструируя её по заданным рецептам, люди всякий раз преследуют какие-то совсем другие цели, не совпадающие с этничностью как таковой.

***

О смирении

Из всех видов мысли сейчас мне кажутся интереснее, важнее всего «экзистенциальные рефлексии». – Не «как устроен мир» и даже не «как устроены отношения людей друг с другом» (всю жизнь было преимущественно интересно именно такое), но – как человек соприкасается с миром изнутри себя, изнутри собственной обречённой единственности. Всю первую половину жизни хотелось (чувствовалось единственно нужным) анализировать – головой на составные части раскладывать – и это, и всё остальное. Теперь хочется переживать: превращаться в отпечаток понимаемого, в слепок с него. – Смирение? – может быть.

***

О качестве дней

Самое главное в днях – наверно, даже не события как таковые, но запахи, оттенки, интонации, обертона – именно эти, ничем рационально выявляемым вроде бы не объяснимые качества проживания дней и определяют в конечном счёте их значение для нас, закрепляют за ними ячейки в нашей внутренней структуре.

***

Соматика смысла

Тело - полноценный участник мышления и способно помочь прочувствовать (значит – заставить продумать) самые что ни на есть «высокие» смыслы; оно определяет модусы, в которых смыслы проживаются; нельзя исключать, что у всякого, даже самого отвлечённого смысла есть не только отчётливое эмоциональное (это – точно есть), но и некоторое телесное соответствие. (Вообще как-то очень доверяю целостному – не только головой, но и сразу-всем-остальным – проживанию мыслей, - оно кажется мне более подлинным, что ли; а может быть – кто его знает – и более глубоким). Тело – своего рода оптический прибор: не застилает взгляд, а, напротив, настраивает его, фокусирует.

***

Этическое бессознательное

Самое удивительное, когда и любовь (уж она-то – во всяком случае! страшно самовластная вещь, одна из самых, наверно, самовластных в человеке), и даже, пожалуй, вера (ну хотя бы - в качестве доверия какому-то человеку) осуществляются в нас сами, как самостоятельная сила, даже помимо наших сознательных намерений, и ведут нас за собой, и мы идём, и всё – включая то, что кажется нам вроде бы немыслимым - получается очень легко (я это обзываю, за неимением лучшего, «этическим бессознательным»). «Трудное» кажется скорее относящимся к природе несовершенных человеческих вещей – и потому неудивительно ничуть.

***

О метафизичности этики

Всякая этика метафизична – независимо от того, насколько осознаёт свои метафизические коннотации. То есть, (а) имеет в качестве своих более-менее неявных предпосылок представления об определённом устройстве мироздания и (b) в числе своих более-менее неявных намерений – стремления (a) как-то в это мироздание вписаться, в соответствии с его так или иначе представляемыми «законами»; (b) как-то на это устройство влиять.

То есть, значение всякой этики в конечном счёте (и) надинструментально.

Поэтому, в частности, легко допустима (и точно существует, просто не всегда артикулируется) этика – как совокупность ценностно окрашенных принципов – в отношении к вещам, пространствам – то есть к любым компонентам мироздания, помимо людей. Не говоря уж о том, что существует этика отношения к самому себе – как исходному пункту (исходной области) всякого собственного действия.

Вот: этика – это совокупность (практически ориентированных) принципов вписывания себя в мир.

***

Об опыте

Человеческий опыт целен. Его деление на сегменты вторично и обладает большой долей условности.

… И вообще, подозреваю, человек «голографичен»: в каждой своей точке присутствует весь целиком.

***

О видах свободы

Наращивая количество обязательств и обязанностей в своей жизни, мы повышаем ценность свободы (в самом «банальном» из её вариантов: необязательности. Воздушной прослойки между «надо» и «надо») и остроту её проживания.

Лопай мы эту свободу каждый день большими ложками, мы бы и вкуса не ощущали – или, что вернее, этот вкус очень скоро бы нам приелся.

Свобода (в этом банальном варианте) - как специя: её должно быть мало.

Совсем другое дело – свобода «структурная», «структурообразующая», которая – самовластье и непопадание в плен ни к чему, умение обозначить и создать внутреннюю дистанцию между собой и чем угодно – любого размера. Это уже никак не перец, это хлеб насущный.

***

О незащищённости

Чувствую я, человек вообще – новичок в мире, сколько бы ни прожил. В опыте, да, есть что-то успокоительное: всякий опыт (глубоко и неизбежно случайный по самой своей природе) создаёт нам видимость опор, видимость надёжности – видимость очевидности.

***

Об освобождающем

Лишь недавно - на своём сорок втором году – начала я как следует чувствовать огромный освобождающий потенциал так называемой «рутины»: повторяющегося, автоматического… Устойчивого и защищающего в мире вообще так мало, что по-настоящему перевести дух можно только внутри того, что делается и повторяется якобы «само собой». И думается в этом - причём о самых общих и отвлечённых вещах - великолепно. «Рутина» прекрасно освобождает от всего, что не-она, - надевает на нас эдакий защитный футляр. Именно внутри такой защитной конструкции и разворачивается самое разнузданное внутреннее разнообразие.

Удивительно, как с течением времени начинает восприниматься в качестве надёжного источника свободы то, что в начале жизни ничем, кроме окаянного закрепощения, не казалось. Рутина. Работа. Жёсткое расписание. Сидение дома (в противоположность (а) странствиям, (б) хождением по гостям и вообще (в) разговорам. Тот же возраст.

А сегодня у меня очень остро и ясно переживалась мысль об освобождающем потенциале – самом, наверно, большом и надёжном из освобождающих потенциалов – неизбежной смерти.

***

О самосозидании

Мы создаём себя каждым движением, и самыми незаметными – больше всего: потому что их менее всего контролируем. Формы нашего контроля неизбежно слишком грубы.

Безусловно, есть зоны преимущественного «самосозидания», зоны повышенной «пластичности» человека, восприимчивости его к воздействиям, в том числе и собственным. К таким зонам несомненно, отчётливо относятся письмо и речь.

***

Об изготовлении прошлого

Чем однообразнее внешняя жизнь, тем интенсивнее, ярче, «дерзче» (во мне ли только?) внутренняя, и напротив – под внешним напором внутреннее отступает: защищается. – Настоящая переработка интенсивно пережитого внешнего наступает уже потом, когда оно достаточно далеко.

Событиями и впечатлениями запасаешься, как верблюд, откладывая их в свои внутренние горбы, чтобы идти через «пустыню реального» - без достаточно долгого пути по той или иной пустыне запас, кажется, по-настоящему хорошо не усваивается.

Прошлое должно проступать в нас пятнами, время от времени, смешиваясь в разных пропорциях с настоящим, - чтобы действительно состояться как прошлое. Пока же оно не отлежалось – оно только сырьё для изготовления прошлого. Которое запросто может остаться и не(достаточно) востребованным.

***

Под грубою корою вещества

«Не веруя обманчивому миру,

Под грубою корою вещества

Я осязал нетленную порфиру

И узнавал сиянье Божества».

Вл. С.




Кажется, у меня никогда не было потребности жить в красивом городском пространстве – то есть гармоничном и вообще отчётливо «артикулированном» эстетически. (Это относится только к городскому пространству, с домашним, бытовым отношения отдельные и совсем иначе устроенные).

«Красивое» (что бы под этим ни понималось) городское пространство требовательно до мучительности, с ним не знаешь, что делать, не знаешь, что делать посреди него с самой собой. Оно слишком подчёркивает мою неуместность в нём. Нет, переживать его гармоничность, его организованность и точность бывает полезно, в этом даже можно иметь потребность, оно очень приводит душу (да и тело заодно) в порядок, но жить в этом было бы примерно так же, как если бы каждый день делать генеральную уборку: в этом есть нечто экстатическое – нечто от самопревосхождения. Что же до некрасивого…

Московские – не только московские, конечно, просто эти я знаю лучше всего – окраины и пригороды, индустриальные зоны, «спальные» районы, чуждые всякой эстетики, в самом облике которых есть что-то от разрушения, что-то от неисцелимой неудачи. «Промежуточные» пространства, соединительная ткань существования, дикое его мясо.

Пожалуй, если сводить весь опыт моего общения с ними к некой общей формуле (а такого опыта было много, куда больше, чем жизни в «красивых» пространствах, а главное – качественно он был куда интенсивнее) – можно было бы сказать, что оно с ранних, ещё до полноценной рефлексии, лет настраивало меня «антиматериалистически».

Корявые и трудные московские окраины исподволь внушали мне ту мысль – скорее интуицию – что видимое глазом, осязаемое пальцами, обоняемое носом – преходящее и не главное. Что за ним, над ним, кроме него, неважно даже, где – непременно должно быть «что-то ещё». Что всё это только потому и есть, что есть «что-то ещё»: само по себе оно бы точно не могло быть.

Некрасивые пространства вызывают такое чувство гораздо вернее и настойчивее красивых – именно потому, что воспринимаются как грубая, вторичная корка. (По логике вещей, красивое самой своей красотой должно было бы свидетельствовать о существовании иных пластов бытия – иначе бы откуда такая красота?! – но к его посланию я оказалась существенно менее восприимчива. Какие-нибудь Люберцы или Кузьминки, тёмные даже в самое светлое время суток и года – говорят мне в этом смысле, как ни странно, куда больше.

(Красивое с ходу берёт душу в оборот и начинает что-то с ней делать, причём часто даже непонятно, что именно. Красивое – слишком сильное высказывание. Иногда хочется и глаза зажмурить, и уши заткнуть. Красивое агрессивно, потому что властно. И говорит с нами – куда более аморфными, чем Оно - свысока.

Некрасивое к нам равнодушно – и оставляет нас свободными. В нём «Аполлон» не требует нас «к священной жертве».

Конечно, этим оно, с одной стороны, может нас разваливать. С другой – этим же самым оно способно провоцировать в нас собственные организующие силы – чтобы противостоять его тяжёлой аморфности! – и это второе мне понятнее и ближе. Мне как-то проще ответить окружающему пространству «нет», чем «да».)

Мои отношения с некрасивыми пространствами – и, больше того, моя потребность в них! – с детских, чертановских лет вполне определяется формулой: «…Под грубою корою вещества // Я осязал нетленную порфиру // И узнавал сиянье Божества». Чтобы узнавать «сиянье Божества», некий «огонь, мерцающий в сосуде» - мне непременно нужна была – и сейчас нужна – «грубая кора вещества». Она всегда, едва ли не автоматически, оказывалась для меня знаком, свидетельством чего-то значительного, всем своим косным, неказистым естеством убеждая: к ней дело не сводится.

Я в себе это отношу к признакам «латентной религиозности».

Надо ли говорить – правда, я, кажется, только сию минуту это поняла! – что эта апология некрасивого означала и означает для меня и, не такое уж неявное, оправдание собственной некрасоты. Культурный прессинг требует, чтобы существо женского пола непременно имело эстетически значимую внешность, а если оно её не имеет от Бога, так должно трудиться, чтобы её себе сделать, иначе обречено на низкий социальный статус. В принципе можно было бы, наверно, сосредоточив на этом направлении много-много сил, добиться каких-то результатов, но… - видимо, не очень хотелось. В конце концов, я уверена, что ленимся мы делать то, что для нас не является достаточно значимым. «Лень», «неинтересно» - значит, не так уж хочется. Когда действительно хочется – бьёмся, даже если трудно, даже если кажется почти невозможным. Мои отношения с действительно значимыми для меня вещами и людьми заставили меня в это поверить. Как бы там ни было, неудачная внешность всё равно переживалась как беда и «встроенное», «инкорпорированное» поражение. Взятая же в таком ракурсе, она бедой быть переставала – и становилась если не свидетельством значительности, то, по крайней мере, её обещанием, намёком на её возможность. О нет, не моей значительности: но той, общей всем и всему значительности, которая скрывается под любой «грубою корою вещества». Даже под моей собственной.

Отсюда – доверие к глубокому, неявному и сложному, гораздо большее, чем к явному, простому и открытому. К тому, что ускользает – гораздо большее, чем к тому, что само даётся (и уж подавно – чем к тому, что себя навязывает!).

Сегодня мне случилось в очередной раз быть в пространствах между улицами Марии Ульяновой и Кравченко – заполненных случайными, подслеповатыми, бедственно некрасивыми пятиэтажками. Тёмное, скудное, зябкое, казалось бы, существование, заведомо недолговечное, будто из отсыревшего картона. Но как мне всё это мило и внятно, каким чувствуется уютным и принадлежащим к самой сути бытия! Эти дома, кажущиеся мне растущими прямо из земли, как её естественное и необходимое продолжение, эти задворки говорят со мной на языке моего собственного тела: мои братья по косности и некрасоте. Они самым явным для меня образом свидетельствуют о том, что жизнь неустранимо значительна. Они делают это без обязывающих и дисциплинирующих отсылок к «общечеловеческому» - в отличие от, допустим, Петербурга, который сразу ставит человека в контекст вечности, не интересуясь, готов он, не готов ли.

В этих бедных времянках, таких некрасивых, что, кажется, ещё шаг-другой назад – и мы уже в области хаоса – тоже есть вечность. Только иначе прочувствованная, в других формах. Их тёмное, комковатое, медленное время едва отслаивается от небытия – и скоро в него вернётся, их вот-вот будут сносить, и мне их очень жаль: с ними уйдёт неповторимейшая интонация жизни, в которой есть своя глубина и своя уверенность. Жаль их человекосоразмерности – соразмерности маленькому, краткоживущему, грустному человеку, любящему своё человеческое тепло и свою отдельность.

(Они старше меня – и поэтому для меня вечны. А дома 1970-х, которые строились на моих глазах и уже не первый год разрушаются от ранней ветхости – я до сих пор чувствую легкомысленными, весёлыми новостройками).

В их некрасивости есть тайна. Она вообще есть во всём некрасивом. Красота же с её внятностью, красноречивостью, откровенностью – кажется такой прозрачной, что тайны в ней слишком легко не заметить.

Поэтому красота требует особой душевной дисциплины.

На самом деле, я неточна, говоря, что мне «никогда не хотелось» жить в красивых пространствах. Подумалось действительно так; так и написалось (человек в каждой своей точке присутствует целиком, да, – однако ж не всего себя каждую минуту помнит) – но на самом-то деле мне хотелось жить в одном таком пространстве: в Петербурге. И сейчас даже хочется: увижу какую-нибудь случайную фотографию (вчера попался в ЖЖ какой-то угол с аптекой) – сердце сожмёт: вот где надо бы было быть. Вот чем надо бы было быть.

(Ведь что такое любовь, среди неисчислимого прочего? Желание повторять собой, в себе черты любимого. «В темноте всем телом твои черты, как безумное зеркало, повторяя». - Вот и с Бродским – написала сейчас и очередной раз поняла – у меня очень похожие отношения: мне хочется повторять форму и ритм его слов своими внутренними движениями.)

Но хотеть жить там – всё равно, что хотеть быть кем-то другим (мне это желание тоже очень свойственно). Конечно, в пространстве с такой степенью даже не эстетической, а онтологической интенсивности я бы была совсем другой. В общем-то мне не слишком нравится то, что из меня в результате всего получилось. Но теперь уж ничего не поделаешь.

И ещё: у Петербурга всё-таки особенная красота. Горькая, тревожная, настороженная, с грустью внутри (грустному, говорю же – верю «с полоборота»; сияющий жизнерадостный город заставил бы меня защищаться от него). Я давным-давно ещё подумала, что этот город со своим напряжением стоит на границе между бытием и небытием, сдерживая их напор друг на друга, уравновешивая их; он сам – эта граница.

В нём – ещё со времён жуткой книжки о «Блокаде Ленинграда», которую я ненароком нашла у отчима на столе на своём седьмом году, в 1972-м (голубая, в мягкой обложке, «издательство имени Чехова», Нью-Йорк, 1954 год, автора запомнила как «К. Карстен». Там было что-то о людоедстве, о трупах в подворотнях: взяла в руки, обожглась, много дней боялась даже подходить к этому столу, даже думать о нём) – всегда сохранялся для меня привкус беды, привкус чего-то непоправимого. Именно поэтому всё, что от этого города исходило, воспринималось и воспринимается как особенно правдивое и глубокое. Именно поэтому ему нельзя не верить.

***

Что за дикое слово

«Я» - только повод быть. Не самый лучший (это ко всякому «я» относится, к «я» как таковому), - но ничего более удачного, похоже, пока не придумано.

«Я» - это то, сквозь что, вопреки чему (хотя, конечно, также и «благодаря») приходится осуществляться.

Иногда кажется, что эмпирическое «я», с его данностями и случайностями – только скорлупа, та самая «грубая кора вещества», через которую с трудом, с усилием пробивается, прорезывается – чтобы потом эту скорлупу отбросить – что-то ещё.

Подготовительная форма. Как форма для отливки в металлургии – просто «биологическая» метафора мне больше нравится.

***

О благодарности

Кажется мне, что грусть (как модус восприятия жизни) – это форма благодарности за жизнь. Форма острого переживания её драгоценности. Такая, в которой мы заранее оплакиваем недолговечность жизни, её хрупкую обречённость.

***

О банальном

«Банальность» - восприятие чего бы то ни было как банального – не следствие ли всего лишь (спасительной, защитной) притуплённости восприятия? Иначе бы нас разорвало от остроты и первичности чувств, которой, если хоть чуть-чуть вдуматься, достойно всё сущее.

***

О фантомной религиозности

О латентной – непроявленной, не(до)осуществлённой религиозности мне уже приходилось и думать и писать; а есть ещё и религиозность фантомная (эвона сколько в человеке химерических образований при отсутствии «простой» веры, которая, подобно любви и в совершенном родстве с нею, сама даётся и не имеет причин, кроме самой себя): это когда явно религиозные по своему устройству чувства возникают на таком месте, где никаких религиозных мотивов нет.

Меня, например, всегда тянуло к тем или иным видам аскезы (при всей моей разбросанности, а скорее всего, как раз вследствие её): ограничить себя в том-то и в том-то, вписать себя в некоторый жёсткий ритм (в юности я вообще это очень идеализировала; это почему-то казалось мне «улучшающим» человека априори – почему-то именно это, а совсем не избыток). Но у этой тяги к самоограничению вроде бы никогда не было метафизического, тем более, религиозного подтекста: мне просто казалось, будто это интенсифицирует жизнь в человеке (а не, скажем, оказывается стимулом «вертикального» движения, подъёма): жизнь, загнанная в узкие, строгие рамки, переживается будто бы острее и точнее.

(Хотя нет, всё-таки известный метафизический привкус был: мнилось, что-де ограничение себя в чём-то внешнем и материальном едва ли не само по себе ориентирует на «высшее» и «внутреннее» [не то чтобы синонимы, но существенно связанные вещи]. Всё-таки под интенсивно, точно и остро пережитой жизнью у меня всегда – пусть даже без отчёта себе в этом! - так или иначе подразумевалась жизнь с вертикальными «выходами». Опять же без сколько-нибудь чётких – удовлетворяющим меня образом чётких – представлений о том, куда – к Кому – должно бы вести это вертикальное движение.)

Я подозреваю в этом один из симптомов фантомной религиозности – у себя как у человека, сформированного атеистической / пострелигиозной культурой: самой религии и веры нет – отсечена ещё до моего рождения – а некие внутренние движения, повторяющие отдельные её формы – сохраняются.

De profundis clamavi ad Te, Domine.

***

Об опыте

В каждом опыте – в каждом - мы постигает частичку удела человеческого. Даже так: Удела Человеческого. Всё новые стороны пластичного и единого – при всех разорванностях – человеческого существа.

***

Прямая речь

Кошки – прямая речь бытия. Вот человек – это иносказание. А кошки – речь самая прямая, высказывание в упор. Такое полное, что кажется молчанием. По крайней мере, умалчиванием – мы к такой полноте не привыкли, вот и не «считываем» в ней всего. А там всё сказано так просто.

 

 

Напечатано в журнале «Семь искусств» #12(48) ноябрь 2013

7iskusstv.com/nomer.php?srce=48
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2013/Nomer12/Balla1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru