Когда я первый раз начала читать Асара Эппеля* (это был «Дробленый сатана»), я заволновалась. Когда я дошла до описания воздушного, полного одушевленных воспоминаний чердака, обманчивой пустоты темного погреба и картофелины в нем, я всхлипнула от тихого восторга, а когда дочитала до конца, со мной случился небольшой приступ IBS, который у многих людей (к большому неудобству) сопровождает сильное эмоциональное переживание. Так произошло мое первое знакомство с прозой Асара Эппеля.
Давайте я вам прочту этот кусочек про погреб. Он не имеет особого отношения к сюжету, но просто потрясает осязаемым литературным мастерством. «А он, (погреб – АК) меж тем, и так ведет себя сомнительно, прикидываясь черной нестворожившейся почвой, отчего хранимое обманывается, отчаянно пялится в темноту набухшими глазками, пускает из себя луковые перья, бледные картофельные корни и сует их, сует, неоправданно принимая пустой мрак за необходимую для вырастания черную глину».
Да кто он такой – так писать! Из ничего, из темноты, из пустого мрака – такое вылепить, да еще заставлять любоваться и ласково поглаживать каждую мелкую деталюшку этого «ничего»!
Знакомо ли вам страдание недовыслушивания - и в этой связи - неумение выразить в разговоре почти ничего. Гиблая, скажу вам, вещь. Какие уж тут детали – нынче до деталей никто вообще никогда не доходит. Это только в фильмах – один скажет, потом другой скажет, потом первый оценит остроту и ответит. В нашей среде все орут после третьей фразы «У них нет культуры! А у вас есть культура? Когда вы в последний раз были в филармонии? Так и молчите!». Впрочем, полная невозможность коммюникировать – может быть, есть преувеличение, вымышленное порождение депрессии, которой, как известно, в Америке, болеет каждый пятый человек, так же как и повышенным холестеролом (11 миллионов человек требуют лечения!). Так говорит Фармасюстра. А американский «фармасюстра» как сказал – так и есть. Или будет. Причем, в самое ближайшее время. Поскольку лекарства уже разработаны и произведены.
Так я и жила, думая, что из нашего восприятия и из бытия вообще детали исчезли за ненадобностью. Никто их не видит, и они никому не интересны. И вдруг... Вдруг появляется Эппель, певец детали, ее Мессия, выполняющий обет вечного спасения, некий человеческий компьютер с расширенной, поистине всеобъемлющей, памятью.
Вот, например, его рассказ «Бутерброды с красной икрой», давший название целому циклу. Сюжет незамысловат – в далекие, полузабытые годы, у автора происходит свидание с прекрасной молодой женщиной. И происходит оно не где-нибудь, а в убогом порождении вечного жилищного кризиса - рабочем бараке. Именно так назывались семейные общежития, размещенные, как правило, в бывших конюшнях, по сравнению с которыми достопамятные коммуналки кажутся вершиной цивилизации. Его обитатели живут в клетушках, называемых отдельными комнатами, а объединяются они общим коридором. Вот он, этот коридор. ... Впрочем, цитату приводить не стану. Она – велика, да и читать ее надо в контексте. Это описание, по моему мнению – высокий образец «писательства» в отличие от столь привычной ныне выдачи сюжета. Теперь я хорошо понимаю Людмилу Петрушевскую. Где-то я вычитала, что когда она прочла впервые несколько рассказов Эппеля, то позвонила ему в три часа ночи со словами восторга.
Эппель описывает окраинную Москву. Почему же я ясно узнаю свой город, улицу своего детства? Только у Эппеля это была Травяная (цикл «Травяная улица»), а в моей жизни она называлась Огородной. Нет, она не была похожей на Травяную улицу, она ею и была. Я узнала наших соседей. Все они тут были – добрые, сварливые, нечаянно выжившие, простодушные, запуганные, высокомерные, наивные дети. Это я прохожу с ФЭДом на плече под восторженные взгляды окрестного молодняка. (рассказ «Дом, где пляшут и поют») А ФЭДом этим я так и не сделала ни одного снимка. Чего-то там не откручивалось. Так ни разу и не открутилось. Фотоаппарат мне папа по случаю купил. Я и не просила, потому что ничего тогда особенно не покупалось. Перекрашивалось или перелицовывалось – это да. Но батя сам купил, может, пленившись яркостью слов «у нее весной зачет по фотоделу», а может, посчитав это хорошей домовитой покупкой. «Инвестментом», как говорят сейчас в моих краях.
Тут следует сказать, что я родом из ...ну допустим, из Вышнего Волочка. Ткачиха.
Так я представляюсь с некоторых пор. Я очень довольна своим изобретением. Сразу врубаю небольшим таким топориком по отлаженным мозговым шарнирам московско-питерских снобов, которые в остальном неплохие ребята, но их заклинило на их аристократическом происхождении. Американцам, еще более склонным к стереотипному мышлению и только и мечтающим затолкать тебя на какую-нибудь замшелую полку («Горби – молодец, правда?»), я тем более перестала говорить улыбчивое "I am from Russia". Нет уж, хренушки! Я теперь сама спрашиваю "And what you think?" Начинается бурная работа географически девственной мысли, и я милостиво соглашаюсь с любым ее результатом. Dutch? Poland? Holland? Только на «Germany» не соглашаюсь никогда. Этакую маленькую шовинистическую фигу упрямо держу в кармане.
Так вот именно в нашем условном Высшем (или Верхнем?) Волочке белье обшивалась по краю пуленепробиваемой резинкой («Три повествования», “Знамя», 2002, #10), на стене у директора продмага висел ковер «Тарантелла», у нас на Огородной улице был свой уголовник, который приходя из своих отсидок, вел себя тихо, и это наполняло какой-то непонятной гордостью сердца соседей. И у нас, как у Эппеля, колонка на перекрестке троп была местом встреч, которое изменить было нельзя.
Почему же они так похожи – окраинная Москва и окраины страны? Потому что это и было - одно и то же. «В Москву, в Москву!» по-чеховски вскрикивало пол-Союза. И как поет один бард, « не корысти ради, а благости для», а попросту - чтобы выжить. Эппель, по сути, описал первую разрешенную советскую эмиграцию. Из опостылевших местечек, из провинциальных столиц, из вечно голодных ПГТ – «поселков городского типа» - в центр. Поэтому «Травяная улица» той Москвы была по сути слепком огромной части советского конгломерата.
Отсюда не просто ювелирно выписанные детали, а детали – узнаваемые. Это как в том сне, куда случайно попадаешь, а там уже все знакомо. Я знаю героев одного из лучших рассказов «На траве дрова» - одуревшую от своей созрелости Вальку, бывшую домовладелицу всего этого разделенного на клочки тупика Дарьиванну, учительцу математики в школе для пожарных, невиннейшую старую деву с запудренным мукой носом, Софью Петровну, Василь Гаврилыча, типичного мигранта тех времен, хуторского хлопца, оставившего для вечной тоски милые сердцу левадочки и куточки. Знаю я несчастных, умирающих от голода – «сидящих во тьме не венских стульях» (одноименный рассказ). Кстати, стулья эти я помню с детства – деревянные, с полукруглой спинкой и слегка вогнутыми сидениями. Вечные, ничего им не делается. Уже уезжая в Америку, старики раздаривали их кому могли. Знаю я Паню, девочку незамысловатую, единственной мечтой которой было хоть на минуту остаться одной («Чулки со стрелкой»).
Кто еще пожалеет их так, как Эппель, кто увидит их такими – живыми и страдающими, кто поймет всю их прежнюю жизнь и нынешнюю?
Девушка («Три повествования»), ухватившаяся в дурную минуту за цепочку несчастья. Глаз у нее вытек из-за попавшей в него паровозной искры. Подружки, кретинистые недоумки, поахав и поохав, моментально поставили ее «на место», на последнюю нижнюю ступеньку, бахромку на вытекший глаз приспустили и скинули вниз. Да так явно, что местное ничтожество, Болявый, ее себе в пару приписал: вроде порченая, и уже все позволено. Один интернетовский критик написал, что от чтения рассказов Эппеля его, бедолагу, обволакивает «добрая улыбка воспоминаний». А от такого узнавания «добрая улыбка» не прошибает? Скорее, уши закладывает (и этим они, отучившиеся слышать, прочищаются) на той огромной высоте, на том уровне трагедийности, куда занес он нас, ничего не подозревающих, настроенных вполне легкомысленно, читателей. И при этом – незабываемый, идущий изнутри, высокой пробы юмор.
«Xотя проводник моет стаканы в одном и том же тазу, что все видят, его стаканы считаются чистыми». Это не то, что просто смешно. Это ведь так и было. Самые неисправимые ворчуньи замолкали пред видом разносимого чая. Это была как бы частица высшей жизни, когда тебе – подносят - в подстаканнике- и тебе это положено по праву пассажирства. Нет, поездной чай не критиковали, потому что - что же тогда не критиковать?!
А забуду ли я когда-то этот кусочек - про паровоз. «Завидев девушек, он со свистом выпустил в бока сановные бакенбарды пара и сразу стал похож на Тургенева, висевшего в библиотеке». Это сразу можно в учебник метафор – лучших из лучших!
Одинокая душа Семен из одноименного рассказа. Одинокая, не понятая никем, да и собой не понятая. А и было там всего лишь желание хоть на миг заглянуть в исчезнувший дом, где его ждали, дом детства. Но – как грустно, как грустно...
Эппель сам – по-булгаковски – знает мощь своего таланта, знает, что спасенные им Семены, Пани и «сидящие на венских стульях» навсегда вгравированы в принадлежавшее им время и обретут вечную жизнь. Но сам Семен этого, конечно же, не знает. «...Не знает он, что сиротский плач его уже остановлен в пространстве и во времени, зафиксированы банальные скрипачи, химерические невесты и травяные улицы. Не знает он о сиротских плачах полубанального творца этих чудес, о котором здесь, на з д е ш н е й травяной улице, никто даже слыхом не слыхивал, а услышит разве что когда-нибудь только мальчик с голубым аккордеоном и то, если не помрет в своих больницах и не зачитается химерами из жития Ферапонта Головатого; не знает он, что этот художник уже исторг из себя все, что неисторжимо и нерасторжимо, плюс себя самого и его самого, и по-сиротски плакал этот художник, каждый раз плакал и не мог наплакаться, пока не уложил на травяной улице меж домов покойника, и тогда сразу же отрыдал по всему».
Сметенное убитое прошлое. Что-то теплится в мозгу, какая-то надежда, какая-то мелодия. «А поющих нет». И ничего нет. Но тут появляется Эппель и на последнем витке, почти уже из бездонной пропасти забвения подхватывает То, Чего Уже Почти Нет. Как драгоценную добычу подтягивает на себя и в себя, в самое сердце. Это самое трудное - успеть. А потом уже можно перевести дух, потом уже не торопясь огранить, ювелирной бархоткой оттереть. И теперь уже навсегда вернуть нам Травяную улицу.
* Асар Исаевич Эппель (1935-2012) - российский писатель и переводчик.
Напечатано в журнале «Семь искусств» #12(48) ноябрь 2013
7iskusstv.com/nomer.php?srce=48
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2013/Nomer12/Kramer1.php