КНЯЗЬ ГЛЕБ
Не ходи, брат! Отец твой
умер, а брат твой убит…
«Сказание о Борисе и Глебе»
…у того оврага ветер травы косит,
сух простор бесхозный и бездомен путь.
Здесь никто не встретит, ни о чём не спросит,
только стрепет крикнет и не даст уснуть.
Что им сердце, что им пламенный осколок,
у престола мира недозрелый плод!
Каково вам слушать ночи напролёт
ветер от Смядыни?..
Тёмен лог и долог.
Чуть мерцают звёзды сквозь туманный полог.
Сладко ль спится, княже, меж гнилых колод?..
…И рассвет по-лисьи проступает в небе.
— Горе мне, Борисе!
— Горе, горе, Глебе!
К Муромской заставе поспешает вестник.
— Горе, Ярославе!
— Горе, горе, крестник!
Направляясь к месту, натяни поводья:
днесь твои убийцы режут сыр и хлеб
и необозримый, точно половодье,
зной в степи осенней вырос и окреп.
Задержись, помедли на речном пороге:
днесь крамола рыщет, из родимых мест
пламень погребальный в раскалённом роге
как дурное семя разнося окрест.
Сгинь же, затеряйся в гибельных просторах.
Клевер да гречиха твой укроют путь.
Стрепетиных крыльев неотвязный шорох
мне ночами, брат мой, не даёт уснуть.
УСПЕНИЕ
Скорой осенью веет.
Деревенский народ
на Успенье говеет,
лишку в рот не берёт.
Проку пить, если вялый,
неустроенный вид
не язвит, как бывало,
но, как прежде, трезвит?
Сквозь сады-огороды
выйди в голую степь,
где ветра-нищеброды
рады в дудку свистеть,
где и дуб ненапрасно,
если днесь не зачах,
подымает пространство
на могучих плечах.
Вновь полны буераки
лебедою на треть,
что дрожит в полумраке
так, что больно смотреть.
Приглядись и послушай:
как дымок по золе,
бродят тёмные души
по вечерней земле.
Им позволено было
за последней чертой
бурый цвет чернобыла
заплетать с чередой;
города и деревни
обходя стороной,
слушать ветер над древней,
над осенней страной.
Дай же, сердце, вглядеться,
перед тем как уйти,
в край, где резвое детство
воду пьёт из горсти,
где нечаянный вечер
беспечален и мглист
и для памяти вечен
каждый сброшенный лист.
О, куда же нам деться,
если крылья простёр
этот вяжущий сердце
горемычный простор,
этот тракт нелюдимый
так разумно молчит,
этот воздух сладимый
так полынью горчит!
***
Осядет дом, падёт ограда,
зачахнет яблоня в саду,
сухой воланчик шелкопряда
я в волосах твоих найду.
И станет ясно, меж речами,
что жизнь прошла, что много лет
мы делим здесь одни печали,
одни глаза глядят нам вслед.
И те глаза до сумасбродства
таким сиянием полны,
что все картины неустройства
для нас значенья лишены.
В денёк какой-нибудь погожий
придёт на ум в канун зимы,
что этой радости, похоже,
ничем не заслужили мы.
Что средь тоски и мироедства,
которым мучима страна,
нам эта нежность, как в наследство,
передана. Передана
вот эта тихая отрада,
тех дней медлительный финал,
когда живого шелкопряда
я с головы твоей снимал.
Когда спустя два дня на третий
лежала родина в дыму
и образ твой, как в лазарете,
неявен был сквозь полутьму
минувших бурь, сквозь мрак столетий,
сквозь то, что зреть невмоготу,
но рос наш дом, как мышь в подклети,
и проявлялся на свету.
ИЗ «ГРОЗНЕНСКОЙ ТЕТРАДИ»
Памяти Светланы Серковой, моей одноклассницы,
в декабре 2000 года в возрасте 19 лет
погибшей от пуль чеченских боевиков,
обстрелявших санитарную машину с ранеными,
которых она сопровождала в госпиталь г. Урус-Мартана,
где трудилась медицинской сестрой
1. Рассказ разведчика
В Ми-8 над Кавказом
летим в зенит.
Тут, судя по рассказам,
стволы зениток
ржавеют в каждой рощице,
к земле припав,
и Терека полощется
пустой рукав.
Из реющей утробы мы,
рискуя чуть
незнаемыми тропами
в тот мир впорхнуть,
где ни родной обители,
ни прошлых лет,
взираем, небожители,
на белый свет.
Весь день за разговорами
о том о сём,
нависнув над приборами,
вдруг невесом,
ничей не друг, не суженый,
глядишь вперёд,
а там за Терским Сунженский
хребет встаёт.
Вдали Аргун куражится,
до дна прогрет.
Кавказ внизу! И кажется,
со школьных лет,
с уроков чтенья, с разного,
заочно с ним
судьба моя завязана
узлом одним…
Есть повод в опоздании
для пары строк,
но, выполнив задание,
садимся в срок.
Дорожный день кончается,
строчит сверчок.
Идёт боец, качается,
смолит бычок.
Закусывают юшкою
за другом друг,
описывают кружкою
за кругом круг.
Затверженный, неведомый —
о Терек, пью
коньяк твой и наследую
судьбу свою!..
Рассеян по окрестности
полдневный жар.
Лежит боец, как если бы
всегда лежал.
Лежит боец — так, словно бы
покой и мир.
Сигналами условными
забит эфир.
О ягоды дичающей
над головой
слеза! О клёкот лающий
и горловой,
несомый над равниною
и в снег и в зной
весёлой и ревнивою
речной волной!
Всеобщим вашим баловнем
мне не бывать.
Развейтесь сном опаловым —
я горевать
не стану по Кавказу, но
да будет вновь
одним с ним миром мазана
моя любовь!..
Богатая фугасками
на чёрный день,
нисходит над Кавказскими
горами тень.
И не взглянуть без робости
туда, где, слит
с пространством, как над пропастью,
орёл парит.
Грозный–Оренбург
2
В том курмыше,
в той заповедной вотчине,
в том логове за каменной стеной,
где шесть хребтов, как шесть флотов, воочию
предстали в первый раз передо мной;
в урочище, где сунженской проточной
воды гортанна речь и коренной
жилец вершин во области заочны
стремил крыло;
в той местности дрянной,
где эхо выстрелов, до выстрелов охочее,
клял муэдзин, кладя поклон земной,
где бредили наёмные рабочие
войны и мира
миром и войной, —
предшественники, сверстники, воители,
в предсмертном ужасе глядевшие с брони,
как кровь в ушах, ваш голос отрезвительный
звучал настойчиво, разборчиво в те дни!
Ещё подростки — мученики, ратники,
бомбометатели и жертвы гекатомб,
простите ль нам попойки наши, праздники,
благополучие, здоровье и апломб?
И прочее, и прочее, и прочее,
в чём нет вины, но это утаи…
Грядут в ночи, немую плоть ворочая,
солдаты, собеседники мои.
Забвенья нет. Есть опростанье духа.
О современники в плену своих истом,
душа моя внимает вам вполуха,
как витязь под ракитовым кустом.
Он пал в бою, но он ещё не умер,
и всё его земное существо
в слабеющем улавливает шуме
уж голос, окликающий его.
И он парит над миром и державой,
пресветлым сном так странно окрылён,
навстречу Воинству, овеянному славой,
его сиянием, как жаром, опалён.
Грозный–Оренбург
3. Дерево на скале
Лишь низринется туча, червива и зла,
надвигается следом другая,
из объятого прахом немого узла
по гробу на ходу изрыгая.
Низвергается ветер с орлиных высот
и крылом, голубым в позолоте,
как повинную голову, махом сечёт
голубиную тень на излёте.
Я сплетенье узлов. Я не ведаю слов,
я роняю угрюмые листья
между бурых, исхлёстанных влагой стволов
в горном воздухе кровопролитья.
Был и я шестикрыл, но стою шестипал
накануне жестокой развязки,
а во тьме надо мною уже проступал
лик воителя в каменной маске.
Не забыть мне, как голосом тёмной воды,
опалённым лицом бересклета
говорили со мной наслоенья руды
и дерюжная мгла без просвета:
— Эти скалы расплавленной магмой полны.
Эту ночь прошивают кометы.
Эти зори высот и грома глубины
лишь иных измерений приметы.
Что ты стелешься тут на спине валуна,
как червлёная ржа на полуде?
Вон, гляди: покатилась по небу луна
головой на серебряном блюде.
Здесь иные начала вступают в права
и песчаник судьбу коротает.
Здесь огромная птица, как чья-то вдова,
над тобой безутешно рыдает.
Грозный–Оренбург
4
Так, должно быть, едут на войну:
сеет дождь, и лязгают колёса,
тяжкий гул чугунного колосса
над рябой и чёрной гладью плёса
гонит эха встречную волну.
В заливных лугах, как в старину,
ряд за рядом клонятся колосья.
Как со дна глубокого колодца,
из окна взираешь на страну.
…Я, должно быть, чувствую вину,
я, должно быть, с совестью в раздоре,
раз на жёлтом глиняном просторе
сеет дождь, куда я ни взгляну.
Нам скорбеть, должно быть, не с руки —
все падём: вы — в том, мы — в этом веке,
но невольно вздрагивают веки,
лишь повеет холодом с реки.
Нам ведь тоже боязно в окно
бросить взгляд и выглянуть наружу:
чёрным дымом мир заволокло,
рвётся дней льняное волокно.
Нас ведь тоже призовут к оружью
и мобилизуют на войну…
Я, должно быть, чувствую вину.
Я, должно быть, чувствую вину…
5
…Приснятся сад и дом в саду,
аллея через сад
и то, как я по ней пройду,
минуя сто засад.
Ты выйдешь робко, как по льду…
Среди своих надсад
мы будем рыб удить в пруду
и подновлять фасад…
Я отведу от нас беду,
превозмогу весь ад,
лишь бы остаться в том саду,
где яблоки висят,
где вдруг глаза, под стать плоду,
нальются и грозят
слезами брызнуть на ходу,
где нас не воскресят,
лишь стены ужасом в бреду
однажды просквозят:
мы пали в марь и лебеду
мгновение назад…
АВВАКУМ
…и видев вашу пред собой темницу
и вас троих на молитве стоящих в вашей
темнице, а от вас три столпа огненны
к небесем стоят простерты…
«Житие протопопа Аввакума»
Солнце облаком затмится,
истомится сердце, веря,
на восьмой страстной седмице
распечатаются двери.
Четверых, как по ступеням,
поведут по снегу рано.
Край небесный тучей вспенен —
след вечернего бурана.
Восприми молитву, Отче!
Будь со мною, Епифаний!
Воздух полон мглы сорочьей
и весенних упований.
Так диковинно зевакам
видеть зарево за далью.
И возносится Аввакум
над страной и над печалью.
Сколько скорби в дальнем эхе!
Сколько боли в красках стёртых!
По Руси костры, как вехи,
к небесам стоят простёрты.
На Руси сызмальства всякий
обретает радость муки.
Сколько света в зодиаке!
Сколько нежности в разлуке!
Сколько гордости и грусти
под упрямый звон кандальный
изольёт душа, как в устье,
в речи злой, исповедальной!
Принимай, душа, подарки:
сплошь морошка да кислица,
и горит берёза в парке,
опаляя наши лица.
***
Сжигают листву по предместьям;
натянут канатом витым,
каким-то неясным предвестьем
возносится к облаку дым.
Ваш ровня по слову и делу,
по взору и духу — родня,
в родные до дрожи пределы
вступаю как в область огня.
Объятый мучительным жаром,
минуя ряды бочагов,
как по пламенеющим мшарам,
вдоль зыбких иду берегов.
Не глину в печах обжигают,
не жгуче цветёт сухоцвет —
то, Родина, путник шагает
на твой очистительный свет.
И Родина всеми тылами
тому, кто охвачен в кольцо,
сквозь пепел и жёлтое пламя
вдруг пристально смотрит в лицо.
— Скитаясь по чуждым пределам
в сиянии чуждого дня,
о сыне мой, словом ли, делом
ты не отступил от меня?
— Встречавшимся разным пройдохам
о разном далёком трубя,
о матерь, ни взором, ни вздохом
я не отступил от тебя!
И вновь на разбитой дороге,
подобный приблудному псу,
свои вековые ожоги
как знак благородства несу.
***
Дымят окраины. Незряче
столица кличет сквозь туман.
Прошёл отряд, хмелён и мрачен,
роняя головы в бурьян.
Нас много спряталось под своды
от гроз и бури, но гляди:
лишь ночь — и подступают воды
к моей расслабленной груди.
Обвили стебли повилики
всё тело мне, лишили сил.
— О перехожие калики! —
в сердцах я криком возгласил.
И вот, склонив сухие лики,
с мольбою в выжженных очах,
они рекут — и вес великий
уже я чувствую в плечах.
Коснусь утёса — и заплачет,
и тень опустится на дол.
Уже Господь лица не прячет,
садясь хозяином за стол.
Уже, гружённые в вагоны,
хлеба на риги свезены,
дурные граяли вороны
под вечер у Березины.
И мирным злакам, травам сорным
кладя поклоны на лугу,
уже я выставлен дозорным
на левом нашем берегу.