litbook

Проза


Невольные встречи0

 

(продолжение. Начало в №2/2013 и сл.)

ГЛАВА 5

ПЕРВЫЙ ЭТАП

Нас с Ленькой вывели в большой тюремный двор. Вскоре из левого флигеля Екатерининского корпуса – «флигеля камер-одиночек», еще недавно предназначенного для «смертников», а теперь – для двадцатипятилетников, вывели двух крупногабаритных седовласых заключенных и подвели их к нам. Подкатил «воронок», и всех нас усадили в него и повезли к «столыпину». В секции «столыпина», куда нас всех втиснули, на нижних полках сидело несколько зэков, по всей вероятности бывших «бытовиков», которые за попытку бежать из лагеря получили новый срок по обвинению в саботаже и, тем самым, перешли в категорию политзаключенных. Мы с Ленькой, а также наши спутники по «воронку» – харьковский профессор-химик Шампаньер и дореволюционный директор киевской гимназии Коваль – полезли на «верхотуру».

Подали паек на двое суток – хлеб и селедку. Вспомнив наказы «повторников» о том, что селедка на этапе это – «дар данайцев», я хотел было выбросить ее, чтобы не страдать потом от жажды. Посоветовал и Леньке последовать моему примеру. Но Шампаньер категорически запротестовал. Он сказал, что для наших истощенных тюрьмой мозгов очень нужна рыбная пища, содержащая важные для восстановления серого мозгового вещества химические соединения.

Только есть с умом надо, рационально, – добавил он.

- Как так, рационально? – удивились мы с Ленькой.

- А вот как, – ответил Шампаньер, – во-первых, разбить паек на маленькие порции так, чтобы хватило на шесть трапез в день. Во-вторых, тщательно пережевывать рыбу и хлеб. В-третьих, обильно смачивать еду слюной.

Шампаньер говорил все это с такой важной миной, что мы с Ленькой решили беспрекословно повиноваться ему. Затем он прочел нам целую лекцию о важности максимального раздробления не только в пищеварении, но и во всех химических и даже ядерных процессах.

У стариков после длительного сидения в одиночке была неудержимая потребность говорить, и мы почти не спали в дороге. Они делились с нами своими знаниями, своим опытом, поучали и наставляли нас.

Шампаньер получил «четвертак» за шпионаж. Но хотя, в отличие от невежественных Левчука и Комедата, он был человеком высокообразованным, я почти уверен, что он такой же «шпион», как и они. В этом меня убеждал весь его облик, его манеры, речь и т.п.

В Ковале сразу чувствовался общественно-политический деятель. Он чудом спасся от преследований 20-30-х годов, тайком уехал из Киева, двадцать лет проработал учителем в глухой таежной деревне и вернулся в родные места по окончании войны. Но вот стали возвращаться из тюрем недобитые «враги народа» (после отбытия срока заключения). Вернулся в Белую церковь старый друг Коваля и товарищ по дореволюционной подпольной работе в рядах киевской боевой организации эсеров, некто Т. Он стал ре­гулярно захаживать домой к Ковалю, и долгими зимними вечерами они вспоминали и вспоминали дела давно минувших дней – о террористических актах, о диспутах с кадетами и социал-демократами. А того не ведали, что Т. был под негласным надзором органов безопасности, что они установили в стенах гостиной Коваля микромагнитофоны, как только заметили, что Т. стал завсегдатаем в его доме.

Недолго ходили на свободе недобитые «враги народа». По секретной инструкции все они были арестованы в 1948-49 гг., а дела их пересмотрены. Некоторые из них получали новый срок по старому делу, а большинство – посылались в Казахстан или Красноярский край на вечное «вольное поселение».

Арестовали и Т. Ему сразу же предъявили обвинение в недоносительстве на своего соратника по эсеровской деятельности – Коваля. Т. долго отпирался, но когда ему предъявили магнитофонные записи его бесед с Ковалем, признался. Т. получил пять лет, Коваль – двадцать пять (учли, что Т. просидел уже десять лет).

Движимый какой-то внутренней потребностью исповеди передо мной и Ленькой – «представителями подрастающего поколения», Коваль все говорил и говорил. Любуясь его красивым лицом и клинообразной седой бородкой, наслаждаясь его сочной речью опытного оратора, мы слушали его, разинув рот. А Коваль говорил:

Социалисты-революционеры – вот та сила, которая повела народ на свержение царского самодержавия. Наша партия – единственная революционная партия, которая выросла на отечественной основе. Нашими пророками были Чернышевский, Ткачев и Лавров. Именно наш лозунг о передаче земли крестьянам поднял на борьбу основную массу русского народа и повел ее на штурм помещичьей монархии. Именно наши активные действия заставили землю гореть под ногами царских держиморд.

- Разве и по сей день вы считаете правильной позицию эсеров по вопросу героя и толпы, по вопросу развития ка­питализма, по вопросу индивидуального террора? – решился спросить я.

- А чем индивидуальный террор хуже массового? – вопросом на вопрос ответил Коваль. – А разве практика большевиков не показала, что личности в истории принадлежит ведущая роль? А разве большевики не перепрыгнули через капитализм?

Оставив без ответа каверзные вопросы Коваля, я опять спросил:

- Положим, что эсеры были ведущей революционной силой. В таком случае – чем вы объясните их поражение и победу большевиков?

Коваль хищно сверкнул своими карими глазами:

У нас не нашлось такой великой личности, каким у большевиков был Ленин. Точнее – не великой, а демонической. Этот демон сумел увлечь за собой темные массы русского народа, самым гнусным образом использовав наш лозунг: «Земля – крестьянам!». Именно его черный гений нашел ключ к решению проблемы – союз рабочих и крестьян, и использовал этот ключ самым гнусным образом. Соблазненные этой грандиозной идеей, левые эсеры клюнули на приманку, вошли в большевистское правительство – и дорого за это поплатились. Злой гений Ленина всех обманул. Но обманул он и самих большевиков. Созданный ими же кровожадный Ваал - Сталин сожрал их железную гвардию. Большевики самовырождаются…

Долго еще говорил Коваль, но наш утомленный мозг уже отказывался воспринимать смысл его слов. Заметив пустоту в наших глазах, Коваль обиженно умолк. Вскоре я уснул.

Когда я проснулся, была еще ночь, и все в «столыпине» спали. Чавкал во сне Шампаньер, богатырски храпел Коваль и тонким тенором присвистывал Ленька. Проснувшись, я уже не мог вновь уснуть и вслушивался в ритмичный стук колес. Вдруг – старая галлюцинация: смуглое лицо Поли со жгучим взглядом черных глаз. Я отчетливо видел это лицо и отчетливо слышал голос: «Не падай духом, Фима! Мы еще увидимся!»

Галлюцинация исчезла, а у меня одно за другим стали рождаться слова оптимистической «Этапной песни», придавая серьезный смысл старой шутливой опереточной мелодии.

ГЛАВА 6

КРАСНОПРЕСНЕНСКАЯ ПЕРЕСЫЛКА

Мос Джозефович

Как и следовало предполагать по сухому пайку, в пути мы были двое суток. В Брянске долго стояли на боковой ветке железной дороги. Была продолжительная остановка и до Брянска, во время которой вызвали и увели куда-то Леньку Выходца. Больше я его никогда не видел.

Наконец, наш «столыпин» завезли в сортировочный двор громадной Краснопресненской пересылочной тюрьмы, где стояло множество таких же «столыпинов» и несколько эшелонов тюремных товарных вагонов, предназначенных для дальних перевозок больших партий зэков. Всех нас выгнали из «столыпина» и рассортировали по разным камерам.

Я попал в громадную камеру политических-«десятилетников», в которой было не менее сотни человек, но которая могла вместить в несколько раз больше. В изнеможении я забился в угол камеры, озираясь кругом, как загнанный заяц. Не знаю почему, но все сокамерники казались мне злыми и неприятными. Видно – с усталости.

За мной пристально следил какой-то высокий сухопарый человек, по виду очень смахивающий на англичанина, как их рисуют в книгах и газетах. Прошел час, другой, а я все не вылезал из своего угла. Тогда незнакомец быстрыми шагами подошел ко мне, протянул руку и представился на прекрасном русском языке:

Мос Джозефович. Прошу любить и жаловать. Давайте знакомиться.

Я внимательно посмотрел ему в лицо. Весь его облик внушал доверие, и я рассказал ему, за что сижу. Рассказал и он.

Как и его отец, он родился в Англии. Он, как и его отец, – инженер-геолог. Мать же его родом из Петербурга. Вот почему он так хорошо владеет русским. Отец Моса поступил на службу в английское акционерное общество, получившее концессию на исследование недр Кольского полуострова в Архангельской губернии. В Архангельске он познакомился с Мэри, дочерью еврея – купца I гильдии. Они поженились, а через полгода Джозеф отправил жену в Англию на попечение своей матери. Вскоре родился Мос. В 1912 г. Мэри с годовалым Мосом вернулась в Архангельск. Пробыли они здесь вплоть до 1919 г., когда из Архангельской губернии был изгнан английский экспедиционный корпус Миллера.

Спустя 24 года Мос опять очутился в России. Но на этот раз не в качестве младенца, а в качестве члена английской торговой делегации. Он шнырял где надо и где не надо, интересовался чем надо и чем не надо, и привлек к себе внимание московских органов госбезопасности. Его арестовали, долго пытали и, ничего не добившись, дали ему пять лет. Он отбывал их в Коми АССР, оставалось еще несколько месяцев до конца срока, но тут его вновь осудили. На этот раз он получил не пять лет, а десять, и не «ни за что», а за активное участие в воркутинских событиях 1948 г. В результате этих событий власти отделили политических от «бытовиков». Лагеря для политических отличались усиленным режимом, разветвленной сетью «сексотов», запиранием бараков на ночь и ограничением переписки. С другой стороны, в лагерях несколько улучшилось питание, что привело к понижению смертности.

Затаив дыхание, я слушал интереснейший рассказ Моса Джозефовича, и мне захотелось отплатить ему откровенностью за откровенность. Поэтому я спел ему «Этапную», сочиненную лишь накануне. Она кончалась словами:
Над подлым узурпатором

Повис дамоклов меч.

Сатрапам верным власть его

Никак не уберечь.

Пришел конец терпению –

В порыве возмущения,

С ужасной силой мщения
Встает народ на сечь.




Пусть видеть дни грядущие

Нам свойства не дано,

Пусть в строгой изоляции

Сидеть нам суждено,

Пусть мрак и тьма глубокая,

Репрессии жестокие –

Мы верим: наше будущее

Радости полно![1]





Как только я закончил петь, я почувствовал острую боль в ушах. Мос Джозефович с остервенением тянул мои уши и по-змеиному шипел (дабы никто не услышал):

Молокосос! Сопляк! Ты ведь загубишь себя, пропадешь ни за понюшку табаку! Ты ведь меня знаешь всего лишь час, а вверяешь в мои руки свою судьбу! Ведь передай я эти стихи «куда надо» – не избежать тебе «четвертака» в лучшем случае.

Едва сдерживая слезы от боли, я попытался ответить солидно и резонно:

Зачем вы из мухи слона делаете? Во-первых, песенка моя совсем безобидна; во-вторых, ее невозможно передать «куда надо», ибо она не записана; в-третьих, я вам абсолютно верю.

Последний мой аргумент несколько смягчил гнев Моса Джозефовича, и он сказал:

Ладно. Я прощу вас. Но дайте мне слово, что впредь вы будете более осмотрительны.

- Даю вам слово, – ответил я.

Мос Джозефович прочел мне целую лекцию о тюремной этике. К сожалению, я забыл ее содержание. Помню только, что он советовал мне остерегаться людей, громогласно высказывающих в лагере свои антисоветские взгляды, не занимать привилегированных должностей («не быть придурком»), поменьше работать, ссылаясь на свои физические изъяны. Он учил меня, как надо вести себя среди заключенных различного рода, чтобы не казаться «белой вороной», как распределить свою посылку, как работать над углублением своих знаний. Многому он меня научил и еще большему научил бы, если бы наш контакт был продолжительней. Но, увы! Контакт этот ограничился всего лишь одной встречей. Не успел Мос Джозефович закончить свои поучения, как меня вызвали с вещами.

Встреча с немцами из ГДР[2]

Меня перевели в новую камеру, значительно уступающую предыдущей по габаритам, но содержащую не меньше зэков. Камера была, как говорится, «битком набита», «не было куда иголке упасть». Люди говорили не по-русски. Вначале я ничего не понимал, но вскоре освоился и стал понимать почти все: ведь говорили по-немецки! «Откуда столько немцев?» – удивился я и спросил соседа по нарам:

Вы что – все из одного лагеря военнопленных или из разных?

Мой сосед удивленно посмотрел на меня:

Мы не только не из одного лагеря, но даже не из одного города. И вообще никакие мы не военнопленные. И как я, например, могу быть военнопленным, если мне было тринадцать лет, когда война закончилась?

- У советской власти все возможно, – ответил я и опять спросил: – Но если вы не военнопленные, то как вы в Россию попали?

- О! За это мы должны всю жизнь благодарить благодетелей наших Вильгельма Пика и Отто Гротеволя, ликвидировавших систему политических концентрационных лагерей в Восточной Германии. Да, да! И не смотрите на меня такими идиотскими глазами! – сказал мой сосед, и я лишь теперь заметил, что он – мой ровесник.

Я ничего не понимал и хотел попросить моего соседа рассказать обо всем более толково, более подробно. Но он опередил меня:

А вы кто? Как вас зовут?

- Ефим Вольф.

Теперь наступила его очередь удивляться:

Иоахим Вольф? Неправда! И вообще вы – не немец!

- Конечно, я не немец, а еврей. А зовут меня не Иоахим, а Ефим.

Мой сосед рассмеялся:

Ну, теперь все ясно. Вы попали сюда по ошибке. Скоро вас уведут и приведут моего товарища по университету Иоахима. А мы уж беспокоились: куда его дели?

- Ну – ладно, – сказал я. – А как вас-то зовут и как вы сюда попали?

Мой сосед назвал фамилию, но я ее уже не помню. Он и еще трое студентов философского факультета Берлинского университета попали в тюрьму за антикоммунистическую пропаганду. Они доказывали, что Маркс – непоследовательный философ и что ни в теории, ни на практике он не проявил себя истинным диалектиком.

Так вы – гегельянцы?

- Да.

- А Иоахим тоже?

- Нет, он студент филологического факультета. Он по убеждениям кантианец, но судили его не за это, а за то, что он пять лет тому назад, будучи четырнадцатилетним подростком, несколько раз был на заседании подпольной юношеской организации «Werwоlf»[3]. С тех пор он ничего общего с этой организацией не имел и успел уже забыть об этом маловажном для него эпизоде, но служба безопасности ему припомнила, и он получил 10 лет.

- А что это за организация? Можете ли вы мне объяснить?

- Только поверхностно, ибо я к ней никогда отношения не имел и знаю о ней только из прессы и от моего товарища. Эта организация была создана на базе «Hitlerjugend» и ставила своей целью совершение террористических актов против советских оккупантов, пропаганду и агитацию среди соотечественников с целью поднять их на партизанскую борьбу. Кроме прочих мероприятий, «Werwоlf» вел картотеку «преступлений против человечности», в которой фиксировались все акты насилия и несправедливости, учиненные по отношения к немецкому населению со стороны оккупационных властей. Случилось так, что люди, занимавшиеся картотекой, были более умеренными, чем остальные члены «Werwоlf»а. Вообще, они были антифашистски настроены. И случилось так, что они временно уцелели. Когда «Werwоlf» был разгромлен, они продолжали свою деятельность, оформившись как «Союз борьбы против бесчеловечности». Новая организация не совершала террористических актов, не призывала к партизанской борьбе или восстанию. Она лишь собирала факты, компрометирующие оккупационные власти, и пересылала их за границу. Именно с представителями «Союза» был некогда дружен Иоахим. Вскоре и «Союз» был разгромлен. Члены его, осужденные как «вервольфовцы», были расстреляны или получили по 25 лет. То, что Иоахим получил всего 10 лет, говорит о том, что он, собственно, никакой активной деятельностью не занимался.

Ладно. А теперь расскажите, за что сидите вы.

Я подробно рассказал о своем деле. Вокруг нас столпились сокамерники. Немцы очень удивлялись пробуждению у евреев СССР национального самосознания, массовым репрессиям против евреев. Раздавались слова, которые я потом неоднократно слышал из уст немцев: «Уж если большевики за евреев взялись, то дни большевиков сочтены».

Немцы были самыми разнообразными по виду и по возрасту. Преобладали промышленники, журналисты, адвокаты и студенты.

Я еще раз попросил своего соседа растолковать мне загадочную фразу о Вильгельме Пике, что он и сделал. Оказалось вот что.

Обеспокоенный шумихой на Западе в связи с ростом числа политзаключенных в Восточной Германии, Пик обратился к Сталину с просьбой выручить его. Сталин чутко откликнулся на эту просьбу и согласился принять основную массу заключенных-немцев в советские лагеря. Это дало возможность Пику объявить об амнистии и ликвидировать лагеря политзаключенных в Восточной Германии. Таким образом, благодаря Пику я встретился с немцами из ГДР на Краснопресненской пересылке.

Пробили отбой. Я хотел уснуть, но не тут-то было. Во-первых, было очень тесно: все лежали штабелями впритык друг к другу. Во-вторых, немцев пронесло от непривычной русской еды и они всю ночь бегали к параше, производя шум и смятение.

На рассвете меня вызвали с вещами, а в камеру втолкнули какого-то молодого человека. Очевидно, это и был тот самый Иоахим Вольф, вместо которого я попал в эту камеру. В коридоре надзиратели меня чуть не избили за то, что я их «обманул»: откликнулся вместо другого человека. Я клялся и божился, что мне послышалось «Ефим», а не «Иоахим». Они мне поверили, но продолжали ругаться.

Меня вывели в сортировочный двор и посадили в товарный вагон невольничьего эшелона. Прежде чем за мной закрылась дверь, я услышал женский хохот и визг: другой эшелон увозил из Москвы партию проституток.

ГЛАВА 1

В КАРАНТИНЕ

В дороге

В вагоне не было запомнившихся мне людей. Запомнилась только проверки и грубые шутки заключенных. Во время проверок всех зэков в нашем вагоне сгоняли в одну половину вагона и заставляли по одному перебегать во вторую половину. Один надзиратель держал яркий фонарь, а другой размахивал деревянным молотком, подсчитывая: «Раз! Два! Три!»… На спину зэка, который недостаточно быстро пробегал мимо надзирателя, обрушивался удар этого молотка. Надзиратели ушли. И в вагоне воцарилась кромешная тьма. Кто-то издал «естественный звук». Кто-то возмутился этим и получил ответ: «Нюхай, друг: это хлебный дух!». И еще реплика у параши: «Друг-то ты мне друг, но в карман мой зачем мочиться?».

Было совсем темно, когда нам приказали вылезать из вагона. Под сильным конвоем в сопровождении злобного лая овчарок нас повели мимо длинной стены высоких частоколов, над которыми возвышались вышки с часовыми. Метра полтора перед частоколом была колючая изгородь, причем земля между частоколом и изгородью была аккуратно распахана. Вся оградительная полоса хорошо освещалась. «Лагерь!» – понял я и замедлил шаг. «Пошевеливайся!» – крикнул конвоир. И я пошел быстрее: ведь нас предупредили, что конвою приказано стрелять без предупреждения, если кто-то отстанет от колонны, забежит вперед или отойдет в сторону или не выполнит любого указания конвоиров.

Мы прошли мимо двух лагпунктов и вошли в третий. На проходной вахте сделали перекличку, и лагерь принял нас. На три недели нас поместили в карантинный барак, примыкающий к КВЧ (культурно-воспитательной части). Как только рассвело, нам дали лагерную одежду и велели сдать свою в вещевую каптерку[4]. Мы узнали, что находимся близ поселка Явас Мордовской АССР, на л/п-11(одиннадцатом лагерном пункте Дубровлага МВД СССР ).

Лагеря заключенных в этих местах существуют с 1927 года. Долгое время в большинстве из них содержались семьи «врагов народа». Карантинный барак был оцеплен колючей проволокой, и нам нельзя было общаться с другими лагерниками. Но время от времени к проволочному заграждению подходили лагерники и обменивались с нами всякого рода информацией, рискуя поплатиться карцером.

Во время трехнедельного карантина я познакомился с интересными людьми: одесситами Почтарем и Тури и Харламовым, а также москвичами Камцаном и Гольденфарбом (или Гольденвейзером – точно не помню: буду называть его первым именем).

Одесситы Почтарь и Тури

Одессит Почтарь был инженером-экономистом. В юные годы участвовал в боевой организации эсеров. Был замешан в убийстве Столыпина в Киеве, и ему грозила смертная казнь. Товарищи устроили ему побег из Лукьяновки, и он бежал в Бельгию. Здесь он прожил 20 лет, получил высшее образование и специальность. Сотрудники советского посольства убедили его вернуться в Россию, утверждая, что репрессии его не коснутся, ибо он всегда был революционером, а не оппортунистом, боевиком, а не идеологом. Почтарь поддался этим уговорам, ибо все время страдал от ностальгии и оставался одиноким. В родной Одессе его обеспечили работой и квартирой, выдали единовременное пособие, он вскоре по приезде женился. Но счастлив он не был: в разгар ежовской вакханалии было арестовано большинство его родных и близких, и он опять замкнулся в себе. Почтарь горько сожалел, что вернулся в Россию, но ошибка была непоправимой. Он каким-то чудом избежал ареста в конце 30-х годов, был в эвакуации, а когда вернулся в родную Одессу, то подружился с, бухгалтером Тури, работавшим в том же ведомстве, что и он. Тури был светлым лучом в беспросветной жизни Почтаря. Это был единственный человек, с которым можно было говорить по душам, первый настоящий собеседник за пятнадцатилетнее пребывание Почтаря в «советском раю».

Тури в юности входил в руководство одесской молодежной сионистской организации. Когда ее разгромили в середине двадцатых годов, несколько месяцев провел в тюрьме, но затем вместе со своими однодельцами был освобожден. Каким-то чудом уцелел в тридцатые годы, как и Почтарь.

Стреляные воробьи, Почтарь и Тури никогда не вели откровенных разговоров в помещении. Лишь во время продолжительных вечерних моционов по окрестностям Одессы, разговаривая полушепотом, они изливали друг другу все, что накипело на душе. Под влиянием Тури Почтарь изменил свои взгляды. Он понял, что возвращение в Россию было не первой и не единственной ошибкой в его жизни, а второй. Первой ошибкой было то, что он посвятил свою юность борьбе за интересы русского, а не еврейского народа, что он ничего не сделал для своего многострадального народа.

Кончались сороковые годы. МГБ перетряхивало все свои архивы, получив указание искоренить еврейский национализм. Вспомнили и о Тури. Установили слежку. Узнали о почти регулярных вечерних моционах. Засекли скамейку, где иногда присаживались двое пожилых людей. Установили в кустах близ нее микрофон. Дело тянуть не стали и арестовали их после первой же записи беседы. Им «повезло»: получили «детский» срок – по 10 лет. Почтарь умер, не дотянув и до двух лет, судьба Тури мне не известна.[5]

В карантине Тури с воодушевлением говорил об идеалах сионизма, а Почтарь время от времени поддерживал его. Оба заклинали меня: «Как бы ни повернулась твоя судьба, будь верным сыном своего народа».

Как-то утром каждому из «карантинников» дали лист чистой бумаги, дали несколько карандашей (с возвратом!) и разрешили написать домой доплатное письмо в виде «солдатского треугольника». Нам посоветовали хорошо подумать, что будем писать, ибо: 1) если кто напишет недозволенное – будет лишен права переписки; 2) мы имеем право посылать не более двух писем в год.

Я задумался. Родным надо сообщить об этом «праве», чтобы не беспокоились, не получая от меня писем в течение полугода. Но если я прямо сообщу об этом, меня вовсе лишат права переписки. Как быть? Тут я вспомнил рассказ Почтаря о его переписке из Лукьяновки в 1911 году. Используя свое знание французского языка, он придавал французским словам форму имен собственных и передавал своим друзьям на свободе нужную информацию в виде привета вымышленным лицам. Так же поступил и я, используя несколько знакомых мне ивритских слов. Я подумал: мне надо написать «два письма в год». Два – «шнаим», почти что Хаим. Чем не имя? Письмо, записка – «ксиба», год – «шона». Ксибашон – чем не фамилия? И я написал, кончая письмо: «Привет Шнаиму Ксибашону».

Цензура сочла естественными имя и фамилию. Дома сразу поняли, что это какой-то намек: такого общего знакомого у нас не было. Обратились к Шохету Эзре Кракопольскому, и он объяснил, в чем дело.

Ленинградцы Харламов и Камцан

Ленинградцы Харламов и Камцан больше увлекались шахматами, чем разговорами. На конкурсах в карантине, а затем и во всем лагпункте перворазрядник Кронид Иванович Харламов всегда занимал первое место, а Камцан довольствовался девятым-десятым. И «дела у Камцана и Харламова были подобными: студент Лесотехнической академии Харламов получил 25 лет за то, что сдался в плен немцам, краснодеревщик Камцан получил 25 лет за то, что сдался в плен финнам. Ярость следствия вызывало то, что он, Камцан – еврей – остался жив в плену. Доводы Камцана о том, что это – ни его вина, ни заслуга, ибо финны не истребляли евреев-военнопленных, как это делали немцы, не возымели никакого действия.

Как-то Камцан, вопреки своему обыкновению, разговорился. Оказывается, в плен к финнам он попал вместе со своим товарищем, тоже евреем и тоже краснодеревщиком. Их поместили в общий лагерь для военнопленных, среди которых очень сильны были антисемитские настроения. Так что на первых порах Камцану и его товарищу пришлось много натерпеться. Тем временем, Гитлер потребовал от президента Финляндии Маннергейма выдать Германии евреев-военнопленных. Маннергейм ответил, что честь офицерского мундира не позволяет ему сделать это. Он не только не выдал евреев-военнопленных немцам, но создал для них небольшой отдельный лагерь, условия в котором были значительно лучшими, чем в общем лагере для военнопленных.

Москвичи Шульман и Гольденфарб

В шахматных соревнованиях в карантине принимал активное участие и пятнадцатилетний москвич Петька Шульман. В отличие от шахматистов-ленинградцев, Петька не чуждался разговоров, и особенно на общественно-политические темы. Петька получил 5 лет за участие в одном из филиалов молодежной организации «За дело Ленина» и продолжал пропагандировать идеи этой организации также в лагерном карантине. Петька говорил об измене ленинизму, об извращении ленинизма Сталиным и его приспешниками. Он хвастался, что во время следствия дважды побывал в карцере за свои крамольные речи.

Как-то раз в разговоре со мной и Тури Почтарь сказал:

- Жаль мне этого молокососа-трепача: сгноят его в карцере. Надо его попугать, чтобы приумолк.

Почтарь подошел к Петьке и одним ударом сбил его с ног, прервав его очередную филиппику. Затем Почтарь отвел Петьку в сторону и прошептал на ухо:

- У меня внуки постарше тебя. Я тебе в деды гожусь. Знай, с кем говорить, как говорить и где говорить. Не будешь знать – погибнешь. А пока я рядом – буду учить тебя побоями. Лучше я, чем надзиратели. Авось поумнеешь.

Петька действительно поумнел. Во всяком случае – притих. Покойный отец Петьки был крупным партийным функционером, да и мать его была какой-то шишкой. Благодаря своим обширным связям, она добилась мягкого приговора для своего сына – всего пять лет, а также свидания во время его пребывания в карантине – неслыханная для тех лет льгота!

Также и другой москвич, седобородый профессор Тимирязевской сельскохозяйственной академии Гольденфарб питал слабость к Ленину, особенно к его нэпу «надолго и всерьез». После ряда бесед с ним я убедился, что ему не так дорог Ленин, как Бухарин. Мы долго и бесплодно спорили с Гольденфарбом по вопросам наследственности. Он – за Менделя, я – против. Но ярые споры не мешали нашей дружбе.

ГЛАВА 2

НА «ЛАГПУНКТЕ МАЛОЛЕТОК»

Первые сведения о «лагпункте малолеток»

Впервые у «кума»

Наконец, карантин расформировали. Часть «карантинников» увезли, часть оставили на л/п-11. Меня, Петьку и белобрысого белорусского паренька повели в колонию несовершеннолетних, расположенную рядом с л/п-7. Я было запротестовал: «Мне уже полгода тому назад исполнилось 18 лет!», но меня грубо оборвали: «Заткнись! Иди, куда ведут!».

«Лагпункт малолеток» был довольно благоустроен. Красивая планировка территории, чередование бараков и цветочных клумб, коротенькая аллея при входе в лагерь. Довольно благоустроенными были КВЧ, столовая, баня и каптерка. Но режим у «малолеток» был куда строже, чем у взрослых на соседнем седьмом лагпункте. Взрослых не запирали на ночь – «малолеток» запирали, у взрослых не было решеток на окнах – у «малолеток» были. И кормили «малолеток» хуже, и в карцер сажали чаще. Правда, на более короткие сроки: не на 3-5 суток, а на 1-2. Обо всем этом я узнал позже, а пока что, входя в лагпункт, я обратил внимание на золотую осеннюю аллею на вахте, и у меня защемило сердце от острого чувства утраченной свободы.

Нас прибыло человек 15. Трое – из карантина, откуда взялись остальные 12 – не помню. Как только мы прошли аллею, нас окружили надзиратели и начался ставший привычным «шмон» (обыск).

Начальник приведшего нас конвоя передал франтоватому высокому офицеру (позже выяснилось – «оперу»[6]) наши формуляры. «Опер» окинул их беглым профессиональным взглядом и громко сказал:

Кто с высшим образованием – выходи!

Никто не пошевельнулся.

-Кто здесь Вольф? – сердито спросил «опер».

-Я.

-Почему не вышел?

-Да у меня нет высшего образования, всего лишь полгода в институте.

-Неважно. Но ты единственный на лагпункте студент, и нам надо с тобой потолковать. После ужина зайдешь ко мне. Мой кабинет – в здании КВЧ.

После ужина я не пошел к «оперу», и он послал за мной надзирателя. Выходя из барака, я услышал вдогонку злобное шипение:

- Ишь, жидовская морда, не успел ступить на территорию лагпункта, как уже с «кумом» якшается.

«Кум» уже ожидал меня, попивая чай. Предложил и мне, но я отказался, сославшись на то, что недавно поужинал.

- За что сидишь? – спросил он.

- За попытку внести лепту в разрешение еврейского вопроса.

- А разве он не решен в нашей стране?

- К сожалению, нет.

- И в этом повинно советское правительство?

- Отчасти, ибо оно не дает возможности евреям самим решить еврейский вопрос.

- Таким образом, политика советского правительства в этом вопросе является антисемитской, и евреям, верным своему народу, надо заниматься антисоветской деятельностью?

- Не приписывайте мне, гражданин оперуполномоченный, тех слов, которых я не говорил. Ни о какой антисоветской деятельности не было речи. Речь шла о том, чтобы подсказать советскому правительству, в его же интересах, оптимальный путь решения еврейского вопроса.

- А советское правительство, вместо того, чтобы поблагодарить вас за заботу о его интересах, усадило вас в тюрьму. Черная неблагодарность, не так ли?

- Не советское правительство, а некоторые ретивые опричники-карьеристы.

- Так или иначе, с вами поступили несправедливо?

- Конечно!

- Так слушайте. Мы попытаемся восстановить справедливость в вашем деле. Мы поможем вам, но при условии, что вы поможете нам. Как вы только что изволили выразиться, вы – не антисоветчик. Но в лагере почти все – антисоветчики. Эти юноши и подростки не виноваты в этом. Они родились в буржуазной Прибалтике, в панской Польше. Их отцы, а может быть, и они сами убивали евреев по указанию немцев или по велению собственного сердца. Мы обязаны их перевоспитать в духе советского интернационализма и коллективизма, и вы, как человек с высшим образованием, обязаны нам помочь в этом благородном деле.

- Во-первых, нет у меня высшего образования, во-вторых, мы с вами – по разные стороны колючей проволоки, и негоже нам сотрудничать друг с другом. Пошлите меня на общие работы: я не хуже и не лучше других.

- Что ты ломаешься! С нами и не такие сотрудничают. Например, инженер Лунц и музыковед Собинов.

- Какой Собинов? Ведь гениальный тенор давно умер.

- Верно. Леонид Собинов, советский певец, умер. А у нас сидит его сын Борис, бывший деникинский офицер. Он осел в Берлине. Работал в оперном театре. В 1946 году получил 10 лет за старые грехи. Он человек большой культуры и не считает ниже своего достоинства вести культурно-воспитательную работу среди споткнувшейся молодежи.

- Я тоже «споткнувшаяся молодежь», и Собинов мне не указ. Не хочу быть «придурком». Посылайте меня на общие работы.

- Ну что ж, пошлем. Но вы еще пожалеете о сегодняшней ослиной позиции.

- Прошу не выражаться и прошу не угрожать мне. Я готов ко всему.

Когда я вернулся в барак, меня окружили «малолетки».

- Ну, как «кум»?

- Сватался.

- Удачно?

- Не совсем. Получил гарбуз.[7]

Все дружелюбно рассмеялись, и лишь один низкорослый коренастый украинец посмотрел на меня косым недоверчивым взглядом. Это был Магур.

Национальный состав «малолеток» нашего лагпункта.

В бригаде Войтулявичуса

На крошечном лагпункте было примерно 100 человек. 80 «малолеток» и 20 взрослых. Взрослые работали «в сфере обслуживания» – в столовой, бане, кочегарке, медпункте и КВЧ. На медпункте в качестве санитара работал адмирал Войтянов. О нем говорили: «Повезло, устроился по специальности: раньше водил суда, теперь выносит судна». Старик получил 25 лет за то, что попал в плен к немцам.

Основная масса мальчиков была из Западной Украины. Они принимали активное участие в бандеровском движении. Около трети составляли националисты Прибалтики, в основном эстонцы, человек 6 было белорусских националистов. Не было ни одного русского. Евреев было всего двое – я и Петька. Из прибалтийцев выделялась «неразлучная тройка» – Гольбер, Конусар и Раннику. 18-летний Гольбер был худощав и высок, 17-летний Конусар невысок и коренаст, 16-летний Раннику был белокож и краснощек, более похож на девушку, чем на парня. Получили они по 25 лет за убийство милиционера.

«Малолетки» распределялись по трем бригадам: две «внешние», работающие на ДОЗ-7 (деревообрабатывающем заводе) и одну «внутреннюю», занимающуюся уборкой помещений, подсобными работами на кочегарке небольшой электростанции, на кухне и на медпункте. Всем этим «внутренняя» бригада занималась после обеда. До обеда «малолетки» этой бригады занимались профессиональной подготовкой. Она включала в себя «теоретическую часть» (лекции о стройматериалах, о деревообрабатывающих инструментах и станках, об основах столярного и плотничьего дела) и «практическую часть» – приобретение навыков работы со столярными и плотничьими инструментами, изготовление простейших изделий.

«Внутреннюю» бригаду возглавлял литовский националист Войтулявичус, одну из «внешних» бригад – украинский националист Подолянчук, другую – белокурая бестия голубоглазый латыш Янка Вильшкерст, попавший в плен под Сталинградом в составе карательной Эсэсовской дивизии.

Все новички, в том числе и я, попали в бригаду Войтулявичуса. С подсобными работами я справлялся, с «теоретическими» занятиями – тоже, а вот «практические» у меня не клеились, и я был на них всеобщим посмешищем.

Посмешищем оказались мы с Петей Шульманом в ноябрьские праздники 1950 г.

В связи с годовщиной Октябрьской революции бараки не запирались на ночь, и «малолетки» гуляли допоздна. Я и Петька легли раньше других. Снился мне сокамерник по Лукьяновке – бывший командир партизанского отряда Хитриченко, невысокого роста, светлокожий и рябой.

В свое время Хитриченко по своей инициативе организовал партизанский отряд для борьбы с немцами. Несколько позже он не поладил с руководителями партизанского движения на Украине Ковпаком и Вершигорой, и те не внесли его в «Реестр Центрального штаба партизанского движения при Ставке Верховного Главнокомандующего», куда они обычно задним числом вносили спонтанно возникшие просоветские партизанские отряды. В результате этого Хитриченко и значительная часть его отряда были осуждены за… измену родине (!).

Так вот, снится мне, что я бежал из гетто, переодевшись в немецкий мундир, а партизаны Хитриченко поймали меня и повели к нему на допрос. Сидит Хитриченко на большом мешке, как на троне, и не верит ни одному моему ответу. Надоело ему болтать языком и приказал он пытать меня огнем и водой: то обожжет мне лицо факелом, то обольет лицо ледяной водой. И опять, и опять… Чувствую, что вот-вот душа покинет меня и… просыпаюсь. Где я? Что со мной?

Я почти окоченел. Судорога сводит мне скулы, холодная колючая дрожь пробегает по всему телу. Надо мной черное звездное небо, вокруг меня – снег, у изголовья – свечи. Я лежу на матраце, под ним – деревянный щит из нар. Хочу пошевелиться – не могу: одеяло пришито к матрацу. Начинаю, собрав силы, стонать. Сбегаются «малолетки» и разражаются гомерическим хохотом. Вдруг кто-то свистнул.

- Вертухай! – крикнул кто-то из «малолеток».

Сразу потушили свечи, отпороли одеяло и мигом водворили щит с матрацем и со мной на надлежащее место на нарах. Я несколько дней чихал и кашлял и ходил с повышенной температурой. К врачу почему-то не обращался.

В 6 часов утра 9-го ноября, как обычно, молотком о рельс пробили подъем. Петя вскочил и стал искать свою обувь. Его сапоги оказались во дворе. В них – оледеневшая вода. Петя не явился на утреннюю поверку и получил двое суток карцера.

Так, печально для жидов-«малолеток» закончилась 33-я годовщина Великого Октября.

Для «малолеток» «внутренней» бригады были организованы две учебные экскурсии на ДОЗ-7 для ознакомления с технологией обработки древесины, с работой и конструкцией станков. Посетили мы и исследовательскую лабораторию, возглавлявшуюся Гелиодором Ивановичем Кругликом, сыном американского миллионера-промышленника. Отец Гелиодора Круглика эмигрировал в США еще до революции. Здесь он стал специалистом в области деревообрабатывающей промышленности. Завел свое дело и разбогател. Сын пошел по пути отца. Каким образом очутился он в советских лагерях со сроком 25 лет – не помню. Помню только, что был поражен его рассказом о генеральном вступительном экзамене в Гарвардский университет в виде кроссворда.

Тетрадка со стихами. Дмитриев

Во второй раз у «кума»

На «лагпункте малолеток» я сочинил много стихотворений на русском и украинском языках. Из первых запомнился лишь «Беглец», а из вторых - «Лынуть лита, начэ вырий». Стихотворение «Беглец» было навеяно лагерными буднями и сочинено на мелодию рылеевского «Ермака». Его я любил повторять перед сном, подобно вечерней молитве.

Где-то в ноябре 1950 года я внес несколько изменений в стихотворение «Наказ матэри», превративших его из просоветского в антисоветское.

В это время я решил записать все свои стихотворения, сочиненные до ареста, и безобидные отрывки стихотворений, сочиненных после ареста. Я записывал старые и только что сочиненные стихи с ясным сознанием, что они неизбежно пропадут, что мои записи будут отобраны при каком-то «шмоне». Пять «шмонов» прошли благополучно. Но как-то, вернувшись с работы в кочегарке, я не застал под подушкой толстой тетради со своими записями. Потеряв дар речи, я стал метаться по всей зоне лагпункта. Смотрю: из здания КВЧ, из флигеля «кума» выходит седоусый инструментальщик Дмитриев и направляется прямо к нашему бараку. Под мышкой у него то ли книга, то ли общая тетрадь. Через минуту выходит он из нашего барака, а под мышкой у него ничего нет. Он – из барака, я – в барак. Чуть-чуть не сбили друг друга с ног. Я обратил внимание на его растерянно-смущенное лицо. Войдя в барак, я инстинктивно бросился к своей койке. Подымаю подушку – и вижу свою тетрадку со стихами целой и невредимой. Сомнений нет: Дмитриев носил ее к «оперу» – «куму» на просмотр. Я стал присматриваться к Дмитриеву и лишь теперь выяснил, что он регулярно подслушивает разговоры «малолеток», всегда безмолвно присутствует при драках и спорах. Словом – «сексот». Я решил предупредить солагерников и в присутствии Дмитриева стал рассказывать большой группе молодежи об элементах тюремной этики.

- И между нами есть «сексоты». Будьте осторожны. А если обнаружите – да будет крепкой рука ваша!

Я наблюдал за лицом Дмитриева, ожидая его реакции. От моих слов его передернуло, но он овладел собой и вновь стал невозмутимым. Как дальше быть с ним? Мне недолго пришлось ломать голову над этим вопросом.

Вечером за мной зашел надзиратель и повел к «куму». Тот встретил меня в бешенстве.

- Итак, ты совсем распоясался. Мало того, что отказался сотрудничать с нами в благородном деле воспитания подрастающего поколения, ты не гнушаешься клеветническими измышлениями, направленными против лучших работников производства и докатился даже до подстрекательства и шантажа!

«„Лучшие работники производства” – это, без сомнения, слесарь-инструментальщик, бывший рабочий киевского «Арсенала» Дмитриев», – подумал я. А «кум» продолжал:

- Что молчишь? Ты что, приехал сюда для саботажа и диверсии?

- Да что вы! У меня нет никаких нарушений, и я ни в чем виноватым себя не чувствую, – невозмутимо ответил я. Моя невозмутимость еще больше разозлила «кума».

- В карцере сгною тебя! Ты от меня живым не уйдешь! – надрывно закричал он и затопал ногами. На шум вошел надзиратель, готовый увести меня в карцер. Но «кум» опомнился, отошел малость и уже спокойно сказал: – Во всяком случае, переведем мы тебя в другую бригаду, чтобы меньше оставалось времени для клеветы и злословия.

В бригаде Янки Вильшкерста.

Я – «вредитель». В третий раз у «кума»

К этому времени бригада Войтулявичуса перестала быть учебной и также стала «внешней». Работали мы в одном из футлярных цехов ДОЗ-7. Работа была нетрудной. В мои функции входило вставлять и выбивать шаблоны. Мы приходили с работы не усталые. Но кормили нас хуже, чем членов других бригад, труд которых был более изнурительным.

«Кум» свое слово сдержал. Уже на следующее утро мне велели завтракать не со своими собригадниками, а с ребятами бригады Янки Вильшкерста. Ушел я на работу более сытым, чем прежде, а пришел более голодным.

Бригада Вильшкерста занималась зачисткой и шлифовкой радиофутляров. В цеху не было достаточной вентиляции, и наждачная пыль оседала в легких шлифовальщиков. Все они были бледными, бескровными. Поговаривали, что неизбежный итог годичной или двухгодичной работы в этом цеху – туберкулез. У очень многих этот итог наступал раньше.

Проработал я в этом цеху всего три дня и «запорол» три радиофутляра. Янка несколько раз бил меня за это. Начальник цеха все не терял надежды, что я освою процесс, войду в колею, и не писал рапорта начальству о вреде, причиненном мною производству. Но после третьего футляра и его терпение лопнуло. Он написал рапорт. На четвертый день меня уже не допустили к работе. Сразу же после завтрака повели к начальнику лагпункта, который зачитал мне приказ о водворении в карцер на трое суток и о конфискации всех посылок, приходящих на мое имя, вплоть до момента, когда стоимость этих посылок покроет ущерб, нанесенный мною производству. Но по статусу «малолеток» до водворения в карцер мне полагалось пройти медосмотр.

Случилось так, что дежурным врачом оказался эстонец-окулист. Он сразу же поинтересовался моими глазами, узнал, за что меня ведут в карцер и решил написать рапорт начальнику медсанчасти, в котором указывалось, что для человека с моим зрением недопустима такая тонкая работа, как зачистка и отшлифовка футляров. Поэтому он просит отменить наложенное на меня наказание.

Неслыханное дело в те времена: один зэк официально заступается за другого. Но дело было не только во враче-зэке, но и в начмедсанчасти-человеке. Врач знал, к кому обращаться. Тот настойчиво потребовал от начальника «лагпункта малолеток» отмены приказа о водворении меня в карцер. Так что пробыл я в карцере всего несколько часов. Но этого было для меня вполне достаточно, чтобы простудиться там.

Как только я выздоровел, меня повели к «куму». Он неделю отсутствовал и только в тот день приступил к работе. Просматривая официальные бумаги по лагерю за истекшую неделю, он узнал и о моем деле. Негодованию его не было границ:

- Этот мягкотелый интеллигент (сиречь – начальник лагеря) превратил исправительно-трудовое учреждение в дом отдыха!

Не знаю, чем закончился этот эпизод для всех замешанных в нем лиц. Для меня он закончился весьма счастливо: изгнанием из «привилегированного» лагеря несовершеннолетних в обычный лагерь для взрослых, в л/п-7 Дубровлага.

На прощанье «кум» твердо пообещал мне:

- Вредительство и подстрекательство тебе даром не пройдут. При первом же штрафном этапе ты будешь отослан из района умеренного климата в район резко-континентального.

ГЛАВА 3

ПЕРВЫЕ МЕСЯЦЫ НА л/п-7

Моя «трудовая деятельность» до весны 1951 г.

Румын Герасим

На л/п-7 я попал в полдень. Вечером того же дня меня погнали на работу в вечернюю смену в деревообделочный цех ДОЗ-7. Начальник цеха зэка Сытников поставил меня у фуговального станка, на котором работал румын по фамилии Герасим.

- Помогай ему и учись у него. А через неделю мы переведем его на другой процесс, а ты останешься полновластным хозяином этого станка. Благодарная работа: Герасим регулярно перевыполняет норму и получает 750 гр. хлеба и «большую кашу».

- Что значит «большая каша»? – спросил я.

- Полторы порции овсянки, – объяснил Герасим, – примерно 450 граммов.

А Сытников добавил:

- Надеюсь, что ты будешь работать не хуже самого известного на нашем заводе еврея, токаря Бронштейна.

О Бронштейне я уже знал из стенной печати в клубе КВЧ, который посетил сразу же по прибытии в лагерь. Там сообщалось, что он получил ряд премий за выполнение нормы на 350 % и за внесение ряда рационализаторских предложений. Тут же сообщалось, что Сытников также получил премию за рационализаторское предложение, обеспечившее заводу экономию в 2 миллиона рублей.

Герасим прилагал все усилия, чтобы обучить меня работе у станка, я – чтобы помочь ему. Мы сдружились, и он изготовил для меня фанерный чемодан с самодельным висячим замком. Мне чемодан очень нравился, и я не расставался с ним свыше десяти лет вплоть до моего переезда в Ташкент в 1961 году. С ним я переезжал из лагеря в лагерь, с ним вернулся домой по освобождении, с ним ездил в Умань на экзаменационные сессии, когда учился на заочном отделении пединститута.

Но не в коня корм. Как только Герасим ушел, оставив меня одного у станка, я стал выполнять менее 50% нормы. Пришел Сытников и стал журить меня. Я попытался ускорить темп работы и увеличить выработку, но увеличил только брак. Сытников еще пуще ругал меня. Я пытался производить больше и лучше, но лишь покалечил себе палец и получил освобождение на три дня. Сытников написал рапорт, и меня перевели из цеха в погрузочную бригаду.

Две недели я провел в ночной смене в цеху. Также и погрузочная бригада работала ночью. Надо было выгружать с железнодорожных платформ на склад завода трех-четырехметровые бревна. Я изнемогал от холода и напряжения, старался изо всех сил, но грузчиком оказался еще более дрянным, чем станочником. Бригадир написал рапорт, и меня списали также и из этой бригады.

Направили меня в полуинвалидную «бригаду дровосеков». До обеда она занималась рубкой хвороста для отопления бараков и доставкой его к баракам, столовой и бане. После обеда – очисткой жилой и рабочей зоны от снега. С горем пополам я прижился здесь и пробыл в этой бригаде вплоть до ее расформирования в конце марта.

Во время пребывания в «бригаде дровосеков» мною были сочинены песни на украинском языке «Элэгия» и «Лыхови», а также стихотворение «Тэе слово».

Здесь я познакомился и сдружился с Упманисом и Фридом.

Роберт Давович Упманис

Роберт Давович Упманис – латышский социал-демократ, по образованию инженер-путеец. До войны был лектором Рижского университета. Получил 25 лет за сотрудничество с немцами, выразившееся, кажется, в том, что он продолжал читать лекции в том же университете.

Роберт Давович был человеком высококультурным и всесторонне развитым. Мы обсуждали с ним различные аспекты литературы и политики. В основном наши взгляды совпадали, но иногда резко расходились.

Запомнился мне рассказ Упманиса о выступлении Ленина на броневике в апреле 1917 года. Упманис был тогда студентом Петербургского университета, сочувствовал большевикам и пришел послушать выступление вернувшегося из эмиграции лидера.

Это было жуткое зрелище. На броневике стоял невысокого роста некрасивый коренастый рыжий человек и, страшно картавя, изрыгал в толпу подстрекательские, поджигательские лозунги: «Грабь награбленное!», «Режь насильников!», «Война дворцам!». Он оказывал на толпу гипнотизирующее действие, и она восторженно аплодировала ему, готовая выполнить любое его указание, готовая сложить голову за него. Я подумал, что это к хорошему не приведет, и вспомнил мудрые слова гениального Пушкина по поводу пугачевского бунта: «Упаси, Боже, видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Тот, кто замышляет у нас перевороты или резкие перемены, – либо безответственный человек, либо злодей, для которого чужая головушка – полушка, да и своя шейка – копейка». Я не ручаюсь за букву, но передаю дух этой цитаты. Полностью солидаризуясь с Пушкиным, я с этого момента стал антибольшевиком, понимая, что еще много бед принесут они России. Но чем я мог повредить им?.. Я ничего не сделал им, что не помешало мне получить 25 лет «за измену родине». Какой родине, спрашивается?

Роберт Давович очень любил свою Латвию, ее общественных деятелей и поэтов и много рассказывал мне о них. К сожалению, я почти все забыл. Он дал мне подстрочный перевод нескольких стихотворений Райниса, Порукса и других латышских поэтов, на основе которых я сделал художественные переводы. Из них у меня сохранились лишь «Старина» Райниса и «За маленькую колыбель» Порукса. Перевел я также несколько стихотворений, которые прочел мне наизусть Упманис на немецком языке. Из них сохранился лишь «Шарманщик» Мюллера. В этот же период попался мне в руки маленький сборник стихов Гете. Я перевел из него ряд стихотворений. Из этих переводов сохранились стихотворения «Песнь Маргариты» (из «Фауста»), «Шиповник», «Штиль», «Майская песнь» и «Ночная песнь путника». Это – те переводы, что сохранились, а было их больше…

Журналист Фрид

Имени Фрида не помню. Был он австрийским евреем, уроженцем Вены, журналистом. Маленький, с воробьиным лицом и с орлиным носом. Он был очень обидчив и драчлив, и ему всегда доставалось, потому что дрался он один против нескольких.

Фрид рассказал мне о печальной судьбе австрийских евреев.

Когда Гитлер аннексировал Австрию, он еще не пришел к выводу о «необходимости раз и навсегда покончить с евреями» путем их массового уничтожения, но и мириться с пребыванием евреев в Австрии не хотел. Он потребовал, чтобы 90 тысяч евреев немедленно покинули Австрию, открыв им путь только к советской границе. Русские пропустили 20 тысяч человек, затем прекратили допуск беженцев на свою территорию, опасаясь лазутчиков. Остальные 70 тысяч человек были посажены немцами а концлагеря, а затем уничтожены.

Но и судьба 20 тысяч евреев, попавших в СССР, была мало отрадной. Их всех послали на Кавказ, где им пришлось заняться непривычным для них физическим трудом. Фрид попал в Армению. У него остались самые неприятные воспоминания об армянах, которых он считал «самыми шовинистическими и самыми двуличными людьми на земле».

После нападения Германии на СССР Фрида и многих других австрийских евреев посадили за решетку как… немецких шпионов!

Фрид систематически, но не очень успешно учил меня английскому, французскому и ивриту. Говорили мы с ним по-немецки.

ГЛАВА 4

ПОЧИТАТЕЛИ БЛОКА А. БОНДАРЕВСКИЙ, Б.СОБИНОВ, Б.КАМЕНЕЦКИЙ И Д.ДЕБОЛЬСКИЙ.

МОЙ ВЗГЛЯД НА ИСКУССТВО

Незадолго до расформирования «бригады дровосеков» в нее был введен поэт Анатолий Яковлевич Бондаревский. Был он абсолютно седым, и только брови остались иссиня-черными. Попал он в плен где-то под Смоленском. Бежал из плена к своим, но те, тем не менее, наградили его десяткой.

Время от времени Анатолий Яковлевич читал мне и Упманису свои стихи, из них мне запомнилось сравнение глаз жены с «голубыми блюдцами финских озер» и фабула поэмы «Два кургана»: казаки, уходя на войну, решили насыпать памятный курган – каждый по шапке земли, и такой же курган – по возвращении с войны. И оказалось, что второй курган – лишь маленький холмик по сравнению с первым – менее десятой его части…

Однажды Анатолий Яковлевич спросил меня:

- Любишь Блока?

- Нет! – не задумываясь ответил я.

Он удивленно посмотрел на меня, покачал головой и решительно сказал:

- А все-таки пойдешь со мной сегодня слушать Блока.

Я не мог не согласиться. На вечер пришли: Анатолий Яковлевич, зав клубом КВЧ «лагпункта малолеток» Борис Леонидович Собинов, зав клубом КВЧ л/п-7 Бенедикт Абрамович Каменецкий, специалист по буддийской философии Диодор Дмитриевич Дебольский – почти совсем ослепший, и я. Трое вопросительно посмотрели на Анатолия Яковлевича: зачем, мол, привел постороннего. А тот авторитетно сказал:

- Парень любит поэзию, да и сам пописывает.

В неосвещенном коридоре клуба воцарилось торжественное молчание. Все затаили дыхание, а Собинов начал читать стихи Блока. Читал чуть слышно, вдохновенно, как читают молитву. Я не видел его лица, но готов поклясться, что читал он, прикрыв глаза и откинув голову назад. Все безмолвно слушали, затаив дыхание. Когда Собинов закончил чтение, Бондаревский сказал:

- В следующий четверг в тот же час. Стихи из цикла «Снежная маска» прочтет Бенедикт.

Не проронив ни слова, все разошлись по баракам, а Собинов зашел по каким-то делам к начальнику лагеря. Он и Каменецкий были «придурками» и имели право на вольное хождение в пределах двух лагпунктов – «лагпункта малолеток» и л/п-7.

- Ну, как? – спросил меня Анатолий Яковлевич на следующее утро.

Я промолчал.

В следующий четверг слушали декламацию Каменецкого. На этот раз коридор был освещен, и я хорошо видел лицо чтеца. Каменецкий раскачивался в такт стихам, то и дело припадая на правую ногу. Его движения напоминали движения молящегося правоверного еврея. Маленькие зелено-карие глаза умно выглядывали из-за невероятно большого мясистого носа. Читал он тоже вдохновенно, но совсем иначе, чем Собинов: менее благоговейно, более страстно, а порой – с надрывом. И опять никто не проронил ни слова. Лишь под конец Дебольский сказал:

- В следующий четверг в тот же час. Стихи из цикла «Пляски смерти» прочтет Анатолий.

- Ну, как? – спросил меня Анатолий на следующее утро.

- Напоминает масонскую ложу, – не вытерпел я.

- Так вы не придете на очередной блоковский вечер? Не станете слушать моей декламации? – обиженно сказал Бондаревский.

- С чего вы взяли, Анатолий? Конечно, приду, – успокоил я его.

Но случилось так, что я не сдержал слова.

Вечером того же дня я зашел в библиотеку обменять книги. Библиотекарь болел, и книги выдавал сам Каменецкий. Он почему-то обрадовался моему приходу и сказал:

- Я припас для вас томик Блока. Почитайте и поделитесь со мной своими впечатлениями.

Каким-то образом я одолел этот томик в три дня. И не просто прочел, а проработал с карандашом и бумагой в руках. Как мне удалось это при моем зрении в лагерных условиях – по сей день не пойму.

Во вторник встречаю Бенедикта Абрамовича.

- Ну, как Блок?

- Прочел.

- Впечатления?

- Извольте. Блок – один из самых двойственных поэтов и людей, которых я знаю. Эта двойственность звучит уже в первых его стихах. Гражданские мотивы чередуются с замысловатой голой эстетикой. Он дважды попирал своих кумиров: символистов – памфлетом «Балаганчик», большевиков – памфлетами «Двенадцать», «Катилина». Он вызывал джина революции, а когда тот явился – устрашился его. Устрашился музыки разрушения, о которой так много писал вслед за своими учителями «сверхчеловеками» Ницше, Вагнером, Ибсеном. В моральном отношении Блок для меня куда ниже Ибсена в свете принципа последнего: «Кем хочешь будь, но будь вполне». И как художник он очень неровен. Блестящие метафоры чередуются с плоскостишиями. Вершиной творчества Блока можно считать некоторые места из поэмы «Возмездие». Есть места действительно гениальные. Но увы! Только места… Замысел оказался не под силу Блоку. Но это все полбеды. Не могу я простить ему его антигражданского завещания, посвященного назначению поэта. Я понимаю, что оно вызвано советской действительностью, что это протест против порабощения искусства властями. Но Блок экстраполирует свой протест, превращает его в антигражданскую филиппику с позиций, я бы сказал, эстетического шовинизма: «поэт неподсуден никому».

Бенедикт Абрамович слушал меня, не перебивая. Затем он протяжно сказал:

- Ах вот вы какой! Просто стоите на позициях социалистического реализма!

- Прошу без ярлыков. Если кто-то ратовал за официальное искусство, то это не я.

Каменецкий съежился: это был камень в его огород. Ведь до ареста он работал в Управлении пропаганды и агитации Красной Армии.

А я продолжал:

- Впрочем, резко осуждая советское официальное искусство за его лакейство, продажность и лакировку, я ничего плохого не вижу в теоретическом понятии «социалистический реализм», если понимать его так: 1) изображение типических образов в типических обстоятельствах; 2) подчеркивание светлых тенденций будущего в мрачном настоящем. Иными словами, сочетание изображения жизни такой, как она есть, с такой, какой она должна быть. Ничего плохого нет в том, что в мрачных буднях есть хотя бы проблеск идеала (каков этот идеал – вопрос иного порядка). Плохо то, что в угоду идеалу извращается действительность, что приводит к вырождению. самого идеала. Но это уж фальсификация, а никакой не реализм, в том числе и «социалистический».

Каменецкий долго и неубедительно для меня говорил об искусстве ради искусства, а когда увидел, что его речи не производят на меня надлежащего воздействия, укоризненно сказал:

- Так, так. Блок для вас не авторитет, но кто же ваши кумиры? Небось, Белинский, Чернышевский и Некрасов?

- Да, вы не ошиблись, можно было бы прибавить и «эхо русского народа» насквозь пропитанного гражданством Пушкина. Это – авторитет в области художественного мировоззрения, и я их чту, отвлекаясь от кровожадности Белинского и Чернышевского и аморальности Пушкина и Некрасова в личной жизни.

- Дался вам этот Некрасов! Ведь это не художник, а сапожник. Послушайте:

«Душно без счастья и воли» – одна область.

«Ночь бесконечно длинна» – другая область.

«Буря бы грянула, что ли?» – третья область.

«Чаша с краями полна» – четвертая область.

Разве это поэзия? Разве это метафоры? Как кузнечик перепрыгивает, как стрекоза порхает из одной области реального и мнимого мира в другую. У настоящих поэтов нет подобных выражений. Их метафоры сочны и развернуты.

И Каменецкий привел мне отрывок из стихотворения Виктора Гюго, в котором в двух или трех строфах описывался цветок.

- Я не против развернутой метафоры. Но ваши нападки на приведенное вами четверостишие Некрасова бьют мимо цели. Великий поэт изображает смятение души, а это состояние лучше всего передается перепрыгиванием из одной области в другую. Кстати, у Блока, наряду с развернутыми метафорами, встречаются подобные перепрыгивания. Они даже преобладают. С другой стороны, также и Некрасов – мастер развернутой метафоры. Достаточно вспомнить «Мороз – красный нос», «Зеленый шум» и другие его произведения. Развернутая метафора не мешает его произведениям быть гражданскими, а перепрыгивания – высокохудожественными.

Каменецкий молчал. Я осознавал, что теряю очень важное для меня знакомство: наряду с Данишевским до него и Пизовым после него. Каменецкий был самым эрудированным человеком, повстречавшимся мне в неволе. Поэтому я сказал виноватым голосом:

- Надеюсь, что вы не обиделись на меня: ведь вы – сторонник свободного обмена мнениями. Не все люди на одну колодку. Вам ближе Блок, мне – Некрасов. Надеюсь, что вы и впредь будете так же любезно, как и прежде, консультировать меня по гуманитарным вопросам, не так ли?

- Безусловно. Вы давеча просили консультацию по «Лаокоону» Лессинга. Я к вашим услугам в воскресенье. Но на блоковские вечера вам, пожалуй, ходить не стоит. При вашем отношении к Блоку это было бы просто кощунством. Не так ли?

- Безусловно, – в свою очередь ответил я, и мы разошлись.

Я тут же подошел к Бондаревскому и попросил:

- Анатолий Яковлевич, прочтите мне, пожалуйста, «Пляски смерти». Я больше не буду посещать блоковские вечера.

- Почему это?

- Так, – безапелляционно сказал я.

Бондаревский читал превосходно. Содержание стихов хорошо увязывалось с его душевным состоянием.

«А все-таки Блок – большой поэт», – подумал я…

На следующий день во время обеденного перерыва ко мне подошел Фрид.

- Ты якшаешься с Каменецким, а мне он очень не по душе.

- Вы мне – не указ, а я – вам. Но что вы нашли плохого в нем? – строго спросил я Фрида.

- Во-первых, он – «придурок», а им – не верь. Во-вторых, он презирает женщин своего народа. Он женат на русской и считает, что насколько мужчины-евреи самоотверженны и умны, настолько женщины-еврейки корыстолюбивы и глупы. Так что мужчинам-евреям, не желающим омещаниться, следует жениться на русских женщинах – самоотверженных и умных. В третьих, он дружит с бывшими палачами еврейского народа, например, с австрийцем Гроббауэром, этим двухметровым детиной. А знаешь: Гроббауэр в свое время был начальником фашистского концлагеря. Он – «шестерка»[8] у Каменецкого.

- Слушайте, Фрид, грубо перебил я его. – Хватит сплетничать. Я не указываю вам, с кем дружить, а с кем ссориться. Не указывайте и вы мне.

В результате беседы с Каменецким я сформулировал свое кредо в области искусства. Оно сводится, примерно, к следующему.

Любое произведение искусства состоит из двух компонентов – эстетического и этического.

Эстетический компонент – это воспроизведение явлений жизни, преобразованное мироощущением художника, реальным или фантастическим, конкретным или абстрактным.

Этический компонент – это воспроизведение жизненных отношений (в первую очередь – между людьми), какими они видятся с позиций мировоззрения художника.

Мы называем произведение художника великим, если оно:

1) признано специалистами высокохудожественным;

2) гармонически сочетает в себе эстетический и этический компоненты;

3) безбрежно вширь, благодаря общезначимости затронутых в нем вопросов и выражению их в простой, общедоступной форме;

4) бездонно вглубь, благодаря развертывающемуся богатству затронутых в нем непреходящих идей.

Великими являются, например, многие произведения А.С.Пушкина.

Если в произведении этический компонент почти отсутствует, а произведение доступно только специалистам, мы называем его произведением «искусства ради искусства».

Если же, наоборот, чрезмерно раздут этический компонент в ущерб эстетическому, мы называем произведение тенденциозным.

Безбрежное вширь и бездонное вглубь произведение достигает назначения искусства.

О назначении искусства лучше всего сказал Чернышевский: 1) видеть жизнь; 2) отображать жизнь; 3) выносить приговор жизни.

Для того, чтобы художник мог реализовать свое назначение, он, в первую очередь, должен обладать свободой творчества, т.е. свободой видеть, свободой отображать и свободой выражать свое отношение к увиденному и отображенному.

Поэтому естественно, что в обществе, где существует пресечение информации и идеологическая цензура, художник не может выполнять своего назначения и, следовательно, создавать полноценные произведения. (Как правило. Но в любом правиле есть исключения).

О каком творчестве может быть речь, когда ты обязан видеть только то, что кому-то нужно, отображать это так и только так, как кому-то нужно, и быть попугаем в своих суждениях об увиденном и отображенном?!

Но оставим деспотическое общество и перейдем к обществу свободному. Здесь художник свободен. Он может видеть все, что ему захочется, отображать виденное, как ему захочется, выносить приговор, какой ему вздумается.

Он может выносить этот приговор явно или неявно, или же вовсе не выносить его, оставив все на усмотрение читателя или зрителя.

Его произведения могут быть безыдейными или тенденциозными, безбрежными вширь или локализованными узким кругом ценителей, бездонными вглубь или преходящими однодневками, полезными или бесполезными, знамением времени или безделушками.

Художник свободен по отношению к своему обществу, к своему народу, к человечеству в целом. Внутреннее чувство долга может побуждать его считать себя в ответе за всех своих современников. Свое назначение он может видеть в том, чтобы быть преданным слугой своего общества, верным сыном своего народа, больной совестью человечества. Он может гордиться достижениями соотечественников и современников, горько оплакивать их страдания, гневно бичевать и клеймить позором их обидчиков.

Глубокая вера в некоторые принципы и ценности, внутреннее чутье или Провидение могут побуждать его считать себя пророком и судьей своего народа и даже всего человечества в целом, а следовательно, беспощадно обличать безверие, беспринципность, аморальность, корыстолюбие, трусость, паразитизм и прочие их пороки.

Но художник волен также считать себя вообще не имеющим никакого отношения ни к своему обществу, ни к своему народу, ни к человечеству в целом. Он может считать искусство самодовлеющей высшей ценностью, считать, что искусству нет никакого дела до нужд общества, народа, человечества, что не нуждается он в их понимании и одобрении. Кто хочет – пусть научится понимать и ценить искусство и пусть придет низко поклониться ему. Кто не хочет – не пытайтесь привлечь его: «не мечите бисер перед свиньями».

Искусство и польза, считает такой художник, – несовместимые понятия. Попытка сделать искусство полезным может лишь погубить его.

Да, художник свободен по отношению к обществу, народу, человечеству. Но и они, конечно, свободны по отношению к нему. Они свободны высмеивать лжесудью и лжепророка. Они вправе не содержать на своем иждивении творцов ненужных и бесполезных произведений. Они вправе не предоставлять общественные средства массовой информации проповедникам человеконенавистничества и разврата.

ГЛАВА 5

НА ЗАПРЕССОВКЕ «ПИСТОЛЕТОВ»

Эстонец Кырм

Наступила весна, и «бригаду дровосеков» расформировали. Меня вновь послали работать на ДОЗ-7, но на этот раз не на изготовление деталей радиофутляров, а на запрессовку детали, называемой «пистолетом».

Начальник цеха, пожилой немец родом из Поволжья, принял меня радушно. Спросил о состоянии здоровья, что мне трудно делать и что легко, и в соответствии с моими ответами определил мне место работы.

Мне положительно повезло: меня поставили подручным к эстонцу Кырму. Как и большинство эстонцев, Кырм был трудолюбив, молчалив и бережлив. Он был не лишен особого чувства юмора, очень мало с кем дружил, но уж если с кем сходился, то становился верным и преданным другом. Мы с ним подружились крепко-крепко.

У Кырма была личная трагедия: жена отреклась от него и вышла замуж за его помощника вскоре после того, как стал известен приговор Кырму – 25 лет за измену родине. «Измена» заключалась в том, что он продолжал служить капитаном торгового судна и после захвата Таллина немцами.

Кырм был некрасив: скуластый, курносый, низкорослый, коренастый и немного рябой. У него были большие светло-голубые глаза – словно отблеск Балтийского моря, такие же холодные, как это море, но, в отличие от него, неподвижные, почти застывшие. Глаза Кырма были предметом подтрунивания над ним. «Эй, ты, мороженые глаза!» – кричали ему («мороженые глаза» на лагерном жаргоне значит «бессовестный человек»). Но Кырм только спокойно ухмылялся в ответ на такие окрики: он-то знал, что они к нему, человеку добросовестному и доброму, не относятся.

Запрессовка «пистолетов» – работа нетрудная. Но норма была большой: надо запрессовать 150 «пистолетов» в рабочую смену. Я оказался таким же незадачливым запрессовщиком, как прежде станочником, и еле-еле выполнял треть нормы. Мне выписали штрафной паек и стали угрожать переводом не другую, более тяжелую и грязную работу.

Это было в первую неделю моего пребывания в цехе. В начале второй недели мне стали записывать 90% нормы. Я недоумевал: несмотря на искренние усилия, моя продуктивность нисколько не возросла. Оказалось, что Кырм подбрасывает мне свою продукцию. Когда я, в ответ на его услугу, захотел отдать ему часть своего пайка (он явно недоедал) под предлогом: «ты старше, работаешь больше, тебе больше надо» – Кырм страшно обиделся, и я вынужден был отказаться от попытки помочь ему, принимая его помощь: не хотелось покидать Кырма, пугало изгнание из этого цеха.

Вскоре я стал получать из дому посылки, и мне представилась возможность помочь благородному эстонцу, выручившему меня в трудную минуту.

Со временем я набил руку на запрессовке «пистолетов» и стал выполнять и даже перевыполнять норму.

Взбучка от Долицкого

За перевыполнение нормы я получил взбучку от своего соседа по бараку Ефима Ильича Долицкого.

До революции он был членом партии сионистов-социалистов, «эсэсовцем», как он сам себя называл. Перед арестом Долицкий был доцентом кафедры английского языка какого-то московского института.[9]

О нем поговаривали, что он во время войны был переводчиком у самого маршала Г.К.Жукова. Было известно, что в лагере Долицкий не раз давал в морду антисемитам.

Долицкий отругал меня за «рабское усердие в укреплении экономической мощи палачей еврейского народа», за то, что я доволен своей работой.

- Раб довольный – трижды раб! – тоном прокурора сказал мне он, но тут же смягчил тон и голосом отеческого упрека добавил: – Помни слова главы польского эмигрантского правительства Сикорского: «Якщо ты мусыш працюваты в нэволи – працюй поволи»[10] (Если ты должен работать в неволе – работай медленно).

Памятные слова писателя-разночинца

Беседа с Долицким не могла не иметь воздействия на мое поведение, однако заповеди Сикорского я не последовал. Больше я не перевыполнял норму, но, раз научившись работать быстро, я уже не мог вернуться к медленному темпу. Освободившееся время я проводил в курилке, но не курил, а читал. Книги я умудрялся переносить из жилой зоны в рабочую в брюках или за пазухой, рискуя быть разоблаченным при обыске у вахты между двумя зонами и водворенным в карцер. Мне сильно везло, и в течение полугода я ни разу не попался, ни на вахте, ни в курилке.

Что именно я читал в ту пору – не помню. Запомнилось лишь одно высказывание какого-то писателя-разночинца, глубоко потрясшее меня: «Я очень люблю человечество. Я так его люблю, что ради счастья человечества я готов уничтожить четверть его, которая мешает этому счастью!»

«Экий вампир! – подумал я. – Но ведь после уничтожения четверти человечества оставшиеся три четверти потеряют способность быть счастливыми!»

Караим Бокал

В цехе работал караим Бокал.

Сразу после того, как он окончил гимназию, их семья бежала вместе с врангелевцами из Крыма. Короткое время находились в Стамбуле, а затем осели а Париже. В конце 20-х годов Бокал переехал в Германию и устроился на работу в Берлинской опере (кажется, в качестве финансового администратора). Вскоре после того, как советские войска заняли Берлин, Бокала арестовали и осудили на 10 лет ИТЛ «за измену родине».

Бокал доказывал моральное и интеллектуальное превосходство караимов над евреями-раввинистами. Он доказывал, что крымские караимы – потомки принявших иудаизм хазар, а отнюдь не потомки Израиля.

Меня раздражала чванливость этого солидного на вид человека, но я не пререкался с ним, желая побольше услышать, побольше узнать.

После нескольких бесед с Бокалом я заметил, что запас его информации иссякает. Он все чаще и чаще повторялся. Мой интерес к нему пропал, он почувствовал это, и наши беседы прекратились.

Шенк и Штабс

В нашем цехе работал немец из Западной Германии по фамилии Шенк. До ареста он промышлял переправкой контрабандным путем мелких электротоваров из американской зоны оккупации Германии в советскую, где был задержан с поличным и осужден на 25 лет.

Вечером я часто встречался с Шенком, и он обучал меня английскому и французскому языку, продолжая то, что начал Фрид (с Фридом мы редко встречались, после того как нас разбросали по разным бригадам). Со своей стороны я делился с Шенком продуктами из полученных из дому посылок.

Интересным собеседником Шенк не был.

В цехе был еще один «райхсдойче»[11] по фамилии Штапс. Штапс и Кырм ненавидели друг друга.

- На совести этого изверга сотни и сотни загубленных душ, - сказал мне как-то Кырм. – Он-то получил свои 25 лет по заслугам!

И вид у Штабса был зловещим. Единственный стального цвета глаз его сверлил со злодейской ненавистью собеседника. Холодный пот выступал от его страшного взора. Когда Штапс проходил мимо меня, я отворачивался, да и не только я…

Кроме перечисленных выше лиц, в цехе работали крымские татары и поволжские немцы. За что сели немцы – не знаю, а татары получили по 25 лет за соучастие в расправе с крымскими коммунистами и евреями.

Однажды, когда Кырм болел, Штапс решил поиздеваться надо мной. Он взял «бочок» (деталь радиофутляра) и изобразил меня на нем впряженным в телегу с вещами. Под этим он написал по-немецки: «Вольф едет в Палестину». Я схватил «бочок» с рисунком и, с криком: «Убийца!» , бросился на Штапса. Тот одним ударом сбил меня с ног и сделал рукой жест, мол, «будешь шуметь – зарежу!». Татары и немцы молча смотрели на эту сцену. Симпатии их были не на моей стороне…

Через два дня Кырм, оправившись от болезни, вышел на работу. Я рассказал ему о происшедшем.

- Ладно. Я с ним поговорю, - сказал Кырм, и в голосе его звучала угроза.

Он подошел к Штапсу, отвел его в сторону. О чем они говорили – никто не знает, но через пару дней Штапс исчез из нашего цеха.

Я и перс – бракоделы. Влюбляюсь в «фею».

«Помидор раздора»

Продукцию принимали два контролера: красавец-литовец, прекрасный певец и музыкант Бульдокас (его беззлобно прозвали «Бульдог»), и пожилой русский со странной фамилией Фиолет и со странным цветом лица, почти соответствующим его фамилии.

Бульдокас принимал продукцию без всяких придирок, а Фиолет – «как муха укусит».

Время от времени контролеров-заключенных проверяла контролерша-вольнонаемная. Контролеры-заключенные были между молотом и наковальней. В их обязанности входило проверять качество продукции, отмечая хорошую треугольным штампиком. Без этого штампика продукция не шла дальше. И еще входило в обязанности контрлеров-заключенных писать рапорты на работников, допускающих более 5% брака. Контролерша-вольнонаемная проверяла продукцию, отмеченную штампиками. Ей была дана инструкция: привлекать к судебной ответственности контролеров, если выше 2% продукции, одобренной ими, окажется браком.

В силу последней инструкции, контролеры-заключенные проверяли продукцию самым тщательным образом. С другой стороны, боясь возмездия заключенных, они не писали рапортов на бракоделов, а возлагали это бремя на контролершу-вольнонаемную, обращая (устно) ее внимание на бракоделов.

Тем временем я совсем обнаглел. Процент брака у меня все рос и рос, а я не снижал темпа работы, дабы выкроить время для чтения книг в курилке. Бульдокас несколько раз ставил мне это на вид, а Фиолет, увидев, что у меня не все в порядке, пригласил контролершу смотреть мою продукцию. Та не стала со мной разговаривать, а написала рапорт о снятии меня с процесса.

Я же не думал ни о своей продукции, ни о рапорте: я не сводил глаз с очаровательной «феи» (так у нас все звали контролершу, в разговоре между собой, разумеется). Я просто влюбился в нее, впервые изменив Поле в своей платонической любви к ней.

Закончив писать протокол, «фея» ушла, даже не удостоив меня взгляда. А я долго провожал ее глазами, долго стоял неподвижно, заколдованный ее чарами. Наконец, мои товарищи по цеху окликнули меня и заставили продолжать работу (Кырма в тот день не было – он опять заболел).

Тем временем, произошло столкновение между мадьярами, работающими в шлифовальном цехе, и их коллегами-немадьярами.

Мадьяры составляли пятую часть шлифовальщиков цеха. Это были молодые парни, питомцы салашистского молодежного движения «Леванте», арестованные в 1945 году вместе с приходом Советской Армии а Венгрию. Когда их арестовали, им было 14-16 лет, и с тех пор прошло уже 6 лет.

Мадьяры отличались белизной кожи и краснотой щек. Их молодые организмы упорно и стойко сопротивлялись наждачной пыли, наполняющей плохо проветриваемое помещение шлифовального цеха и проникающей в легкие шлифовальщиков. Но в конце концов пыль побеждала, и один за другим «левантийцы» покидали цех, чтобы лечь в туберкулезное отделение стационара.

А пока еще молодой организм не подкошен болезнью – он требует усиленного питания. И чтобы получить его, мадьяры работали как угорелые, добиваясь не только «большой каши», но и помидора. Чтобы заработать помидор, надо было выполнить норму на 300%, и мадьяры добивались этого. Перевыполнение норм дало повод начальству ввести новые, завышенные нормы. Шлифовальщики-немадьяры, которые с трудом выполняли и старые нормы, совсем стали задыхаться. Их перевели на штрафной паек. Это вызвало ненависть к мадьярам, которые, несмотря на просьбы своих коллег, продолжали перевыполнять нормы. Был брошен клич: «Бить мадьяр!».

На этот клич отозвались не только шлифовальщики-немадьяры, но и многие работники других цехов. Я тоже было отозвался на клич, но Кырм удержал меня, пригрозив разрывом наших дружеских отношений, если я ввяжусь в эту историю.

Драка состоялась за четверть часа до конца первой смены. Силы были неравны. Один к десяти. Но мадьяры были сплоченны и организованны. Они дали отпор разношерстной толпе, пришедшей проучить их. Тут явились надзиратели, и драка закончилась.

По поводу этой драки кто-то сострил:

-В древности говорили о «яблоке раздора», а у нас можно сказать о «помидоре раздора».

Я все продолжал жить под чарами «феи». Ее образ вдохновил меня на создание песни. Вот две первые и две последние ее строфы:

Мою бедную грудь

Пожирает пожар,

Не дает мне вздохнуть

Упований угар.




И бессмысленно мысль

Кружит страсти река,

Ожидания грусть

И надежды тоска.




………………….




Брошу сердце свое

К твоим белым ногам –

Пусть трепещет оно

Перепелкою там.




Пусть тебя обожжет

Своим жарким огнем,

Пусть тебе донесет

О страданье моем![12]


Весь этот день я чувствовал себя на седьмом небе. Меня окрыляла моя же песня и любовь к «фее». Тем более чувствительным был для меня удар, нанесенный ею: к концу рабочего дня всех заключенных, работающих на ДОЗ-7, выстроили в линейку. Был зачитан приказ директора о безвозвратном изгнании меня с завода – как злостного бракодела. В приказе говорилось, что решение изгнать меня принято по ходатайству «феи».

Вместе со мной с завода был изгнан как бракодел самый красивый мужчина, которого я когда-либо видел в своей жизни. Все в нем было красиво – и лицо, и взгляд, и тело, и голос. Это был перс, бежавший из тегеранской тюрьмы, где он сидел за левые убеждения. Он пересек персидско-азербайджанскую границу и явился к советским властям, прося политического убежища. Его арестовали, пытали, вырвали признание, что он – американский шпион, и дали 25 лет.

Я долго и мучительно переживал удар «феи», которую так полюбил… Мучительной была и разлука с Кырмом, к которому я сильно привязался.

ГЛАВА 6

НА ТОРФОРАЗРАБОТКАХ

Поучения начальника медсанчасти и цензора

Нас с персом несколько дней вовсе не выводили на работу. В лагере ходили слухи, что нас собираются судить за вредительство (статья 58-7 УПК РСФСР). Мы с тревогой ждали суда и нового срока. Но как-то пронесло. Оперуполномоченный куда-то уехал, а его заместитель почему-то не дал хода этому делу.

Тем временем потребовались люди на торфоразработку, и нас послали в одну из «торфовых бригад». Мы решили больше не испытывать судьбу и работать добросовестно…

Перс быстро освоился с работой. Он бойко работал как на резке, так и на вывозке торфа, и даже стал получать «большую кашу».

Все это – не про меня будь сказано. Только благодаря счастливой случайности я остался в живых, когда свалился с «трапа» в пропасть вместе с первой же тачкой, а торф «резал» медленно и криво. Две недели бригадир прикрывал меня, дописывая мне сотни кирпичиков торфа, дабы я не угодил в карцер, но и после этого я получал паек по самой низкой категории.

Затем меня перевели в другую бригаду, которая занималась переноской торфа на носилках и сушкой его. Тут я проработал несколько месяцев, с трудом выполняя норму.

Работа на торфоразработках была пагубной для моих глаз: приходилось работать в согнутом состоянии, поднимать тяжести, все время быть на солнце. Появились тревожные симптомы: прыгающие перед глазами черные и желтые пятна, боль в глазах и гул в голове.

Кто-то посоветовал мне записаться на прием к начальнику медсанчасти капитану Архипенкову. Записался. Вечером, через две недели, вызывают к нему. Рассказал я ему, в чем дело, и попросил перевести на другую работу.

- Симулянт и бездельник! – заорал Архипенков, но тут же смягчил тон и сказал елейным голосом: – Работа на чистом воздухе – очень здоровая. Только работайте скоро и ритмично и смотрите на торф, а не на солнце. Тогда и пятна перестанут вас беспокоить.

Несколько дней спустя, проходя мимо посылочной, я увидел в списках свою фамилию. Зашел получить посылку. В ней, между прочим, были две книги по матанализу – учебник Николая Лузина и задачник Бермана и Берманта.

Интересны метаморфозы учебника. Впервые он появился на русском языке под именем Грэнвиля в переводе Лузина. Во втором издании на русском языке он шел под именем Грэнвиля и под редакцией Лузина; затем под именем Лузина и Грэнвиля и, наконец, он появился под именем одного лишь Лузина…

Книг мне не дали, а велели через две недели зайти в КВЧ к цензору.

Цензор встретил меня вопросом:

- Кто разрешил вам запрашивать из дому литературу?

- Не знал, что на это требуется особое разрешение. Многие заключенные получают из дому книги беспрепятственно. Вот и я решил запросить интересующие меня книги.

- Это верно. Но вопрос заключается в том, кто и что получает. Советскую беллетристику можно получать всем, а вот учебную и техническую литературу разрешено получать только тем, кому она может понадобиться в их практической деятельности в лагере. Например, медработникам разрешено получать медицинскую литературу, инженерно-техническим работникам (ИТР) – техническую и т.д. Вы же работаете на торфе, и высшая математика вам ни к чему.

- Верно, – в тон цензору ответил я. – Действительно, на торфоразработках высшая математика мне ни к чему. Но не вечно я буду на торфоразработках. По окончании срока я вновь вернусь на физматфак, откуда меня взяли в ваше учреждение. А пока что я хочу каждый вечер после работы заниматься математикой: повторить пройденное за полгода моей учебы в институте и двинуться дальше. Временная задержка на десять лет не должна отвлечь меня от намеченной цели! – с ребяческим пафосом закончил я свою тираду.

- Эх ты, ребенок! – выпалил цензор. – Зря ты веришь, что десятилетняя задержка – временное явление. Не видеть тебе математического факультета как своих ушей! – Затем он добавил более спокойным и более суровым голосом: – Запомните, молодой человек: вы государственный преступник и должны искупить свою вину перед родиной тяжелым физическим трудом, принося этим пользу государству. И отдых, и сон даются вам только для того, чтобы вы могли лучше и производительней работать. Поэтому несвоевременный отход ко сну и умственное перенапряжение во время отдыха, не имеющее никакого отношения к лагерной деятельности, рассматривается нами как вредительство и саботаж. Поэтому я вам книг не отдам. Пусть они хранятся а КВЧ. Выйдете на волю – верну.

Я хотел было что-то возразить цензору, но, когда он упомянул «вредительство и саботаж», я прикусил язык, вспомнив дело с «пистолетами».

Юный Ортман, сын генерала СС

Несолоно хлебавши, вышел я из здания КВЧ и тут же наткнулся на Ортмана.

Об этом невысоком, стройном, краснощеком юноше ходили в лагере самые грязные слухи. Говорили, что «цвет лагерных придурков» (завкаптерки, завбани, завстоловой и главный нарядчик) использует его в интимных целях. Поэтому, мол, его держат на мойке посуды и не посылают ни на какие другие работы.

- Говорите ли вы по-немецки? – обратился ко мне Ортман на немецком языке.

- Да, – ответил я, – а что?

- Мне надо поговорить с вами с глазу на глаз, – сказал Ортман.

- Пошли, – ответил я и повел его к тыльной стене нашего барака.

- Дело в том, что мне полюбилась девушка-вольнонаемная, которая иногда бывает у нас на кухне, и я прошу вас написать ей от моего имени любовное признание, – сказал Ортман.

- А вы-то нравитесь ей? – спросил я.

- Несомненно! Она с меня глаз не сводит.

- А говорить по-русски вы умеете?

-Немного умею. За пять лет научился. Но не настолько, чтобы писать любовные послания.

- Так вы уже пять лет в заключении, а сколько вам всего лет?

- Девятнадцать.

- А срок наказания?

- Двадцать пять.

С одной стороны, мне было противно выполнять просьбу Ортмана, но с другой, – мне очень хотелось овладеть его доверием и подбить его на откровенный разговор: ведь мне никогда не приходилось разговаривать с немцем-ровесником. И я написал это послание.

Через несколько дней мне пришлось читать ему волнующий ответ Маруси. И так – несколько раз. Однажды я попросил Ортмана рассказать о себе.

Оказалось, что он – сын эсэсовского генерала, наводившего «порядок» во Франции и Бельгии. Отец погиб в последние дни войны, и 14-летний сын поклялся продолжить его дело. Когда пришли русские, он записался в группу мстителей «Werwolf».

- За два месяца моей деятельности мой пистолет изрядно поработал, – самодовольно закончил Ортман. - Жаль только, что так скоро нас поймали.

- А претерпели ли ваши взгляды какую-то эволюцию в тюрьме? Изменились ли ваши взгляды на превосходство немецкой расы, на пагубность евреев для человечества, на роль Гитлера в истории?

Ортман удивленно посмотрел на меня:

- Что вы! Я только укрепился в своих убеждениях, что немцы – выше всех, что всех евреев надо истребить, что Гитлер был непревзойденным гением.

- Вот так, оборотень! – крикнул я, плюнул и поспешно ушел.

Мои собригадники корейцы и армяне. Мордвин Иван Гришаткин. Номера

В «торфовой бригаде» я впервые столкнулся с корейцами и армянами. Корейцы были рослые, армяне – невысокого роста. И те, и другие были очень красивы и очень умны. И те, и другие не лишены были чувства расового превосходства, что отталкивало меня от них. Я участвовал в подтрунивании над ними за то, что они дали себя обмануть и попались на удочку большевистской пропаганды: армяне вернулись на свою историческую родину из Франции и Канады, а корейцы перешли в поисках «рая» из Южной Кореи в Северную.

Моим напарником по носилкам был мордвин Иван Гришаткин, получивший 25 лет за то, что попал в плен к немцам. Ходили слухи, что Гришаткин в плену сотрудничал с немцами, а здесь он сотрудничает с лагерным начальством. Кто-то даже предупредил меня, что Гришаткин приставлен ко мне, дабы подсматривать и подслушивать. Верно, что Гришаткин как-то странно сопровождал меня около двух лет, но никаких дурных последствий этого я не замечал.

Он был вечно голоден, прямо опухший от голода, и при каждой посылке я делился с ним. При вечерней поверке он не всегда поднимался с нар, за что часто попадал в карцер. Иногда ночью его вызывали на допрос к «куму», и под утро он возвращался совершенно измотанный. Предстоящий трудовой день после этого был особенно мучительным для него. Гришаткин по сей день остается для меня загадкой.

Однажды весь лагерь не вывели на работу. На утренней поверке каждый бригадир получил указание в определенное время привести свою бригаду в полном составе в клуб КВЧ.

Нашей бригаде указано было явиться в клуб в 11 часов утра. В клубе орудовала бригада маляров с кисточками, ведерками с хлорной известью и шаблонами. Маляры прикладывали шаблон с нужным набором букв и цифр к черным спецовкам зэков и выводили на спине, на груди, на бедре личный номер зэка, который фигурировал в списке против его фамилии. За всей процедурой неусыпно наблюдали сам цензор и два надзирателя. Мне пришлепали номер Г-617. Почувствовал я себя после этого еще больше приниженным и оплеванным.

Стихи и песни, сочиненные в сезон торфоразработок

При всех недостатках – жара, жажда, изнурительный труд – работа на торфоразработках имела свои преимущества: очень рано выгоняли на работу и раньше других возвращали в зону. Так что до отбоя в распоряжении зэков оставалось несколько часов.

Но я не использовал этого времени для отдыха, чтобы назавтра «более производительно работать на пользу государства», как этого требовал цензор. Я усиленно трудился над восстановлением моих стихов и над поэмой «Вечный жид». Два дневальных-поляка, которых я регулярно угощал лакомствами из моих посылок, каждый раз предупреждали меня о приближении надзирателя, а во время «шмонов» прятали мои тетрадки. Я всегда знакомил их с написанным, дабы они были уверены, что ничего крамольного в моих стихах нет. Крамольные свои стихи я не доверял бумаге.

Над поэмой «Вечный жид» я долго и упорно работал, написал ее в двух вариантах, но так и не довел до конца. В первом варианте поэма представляла собой диалог между смиренным христианским отшельником и бунтующим иудейским странником (Агасфером, Вечным жидом). Во втором варианте поэма представляла собой монолог Вечного жида, прерываемый описанием узловых событий еврейской истории.

Вот отрывок из первоначального наброска первого варианта:

Великую святую миссию

Осуществляет наша нация:

Она является трансмиссией

Эпох, культур, цивилизаций.




Враг прозябанья монотонного

И соучастник всякой встряски,

Она является гормонами,

Что жизни придают окраску.




И в авангарде всех восстаний

За Справедливость и Свободу

Идут евреи на закланье,

Спасая честь других народов.



А вот отрывок из первоначального наброска второго варианта:

Я – Жид, я Вечный жид, без счастья и покоя.

Презрен, отвергнут, проклят и гоним.

Кошмарным сном столетья предо мною

Промчались страшным ужасом своим.




Я пять материков собою взбудоражил.

Окроплена земля невинной кровию моей.

Но вера у меня все та же,

И я по-прежнему – еврей.




Добром и злом заманивали в сети:

«Закона отрекись, прими Христов Завет».

Судьба моя была в моем ответе.

И гордо я ответил: «Нет!

Нет, не поверю в непорочное зачатье,

Не поклонюсь я статуям, иконам.

Пусть надо мной висит проклятье,

Но я не преступлю Закона.

И не согнуть меня изгнанью:

Себе на гибель, может статься,

Я буду делать обрезанье,

Чтоб верным нации остаться.




Недаром Бог народом избранным

Назвал потомков Авраама!

Недаром даровал отчизну нам –

Пески и небо Ханаана!

Я называться стал Израилем,

Или, по-русски: «Богоборцем»,

Ведь в дни грядущие прославили

Меня бесстрашье и упорство.[13]



К этому времени относится написание трех песен на языке идиш, из которых остались в памяти только две: «Еврейские слезы» и «Еврейский народ»[14].

ГЛАВА 7

НАЦИОНАЛЬНО НАСТРОЕННЫЕ ЕВРЕИ

СЕДЬМОГО ЛАГПУНКТА

Споры между «жаботинцами»

Тури и Овруцким и бывшими «бундовцами» Лурье и Айзенштадтом

На седьмом пункте Дубровлага было в 1951 году около трех тысяч заключенных, из них около 100 евреев. Подавляющая их часть, как и вообще зэков, сидели «ни за что».

Некоторые евреи избегали контактов с другими евреями, за что их по праву называли «евреями-отщепенцами». Таким, например, был бывший посол СССР в какой-то латиноамериканской стране (фамилию его я не запомнил). Он крепко дружил с Колигаевым, братом левоэсеровского наркома во втором кабинете Ленина.

Иные евреи от своей нации не отрекались, всячески старались помочь своим соплеменникам, но всегда ставили общерусские интересы выше интересов «маленького племени». Таким, например, был Бенедикт Абрамович Каменецкий.

Иные же евреи ставили интересы еврейского народа превыше всего. Таковыми были Овруцкий, Лурье, Айзенштадт, Рубашов, Долицкий, Тури и Почтарь. Именно с ними я систематически общался во время моего пребывания на седьмом лагпункте.

По совету Почтаря, мы не вели откровенных разговоров по воскресеньям и в праздничные дни, ибо в эти дни особенно активны доносчики. Кроме того, половина нерабочих дней уходила на обыски и многократные поверки, взвинчивающие нервы заключенных. Особенно раздражал зэков рябой надзиратель по прозвищу «Тридцать три». Он часто сбивался в счете и вновь и вновь начинал сначала. Часто обыски проводили в дождь и в снег на открытом плацу, от чего особенно страдали инвалиды и старики.×

Тури был невысокого роста с некрасивым лицом местечкового портного и выразительными черными глазами. Не по годам, он был живым и подвижным. Он обожал своего земляка Жаботинского, и когда говорил о нем, то весь преображался: казалось, что он становится на голову выше, что лицо его прекрасно и голос молод. Особенно разительны были эти перемены при чтении стихов Жаботинского. Ни до, ни после стихи Жаботинского не производили на меня такого магического впечатления, как в устах Тури.

Тури мечтал о Великом Израиле по обе стороны Иордана и возмущался соглашательской и трусливой политикой палестинского Ишува вчера и израильского правительства сегодня. Никакие доводы Рубашова на него не действовали.

Почтарь во всем соглашался с Тури. И насколько интересно было слушать его суждения о событиях первой четверти века, настолько скучны были его суждения о событиях второй четверти. В вопросах «теоретических» Почтарь был вчерашним днем, чего нельзя сказать о вопросах «практических». Развернись в стране какие-либо революционные события – Почтарь мог бы дать немало полезных советов.

Почитателем Жаботинского был также Овруцкий. Овруцкий не был в инвалидной бригаде, подобно Тури и Почтарю, а входил в состав ИТР (инженерно-технические работники). Поэтому он жил на «чердаке придурков», преимущество которого заключалось в том, что там в помещении вместо многих десятков двухэтажных нар, как в прочих бараках, было всего 22 простых койки, причем при каждой из них стояла отдельная тумбочка (в отличие от тумбочки на четверых в обычных бараках).

ИТР-овцам разрешалось получать техническую и прочую литературу из дому, и поэтому у Овруцкого была своя маленькая библиотека. По моему наущению Овруцкий «выцыганил» у цензора мои учебники по матанализу, и я время от времени заглядывал в них, сидя на скамейке близ «барака придурков». К себе в барак книг этих я не относил, боясь, что их отберут при «шмоне», и не желая подвести Овруцкого, который заверил цензора, что книги эти нужны ему, и только ему.

Овруцкий тоже был невысокого роста. Лицо его – перекошенное. Это сказывалось на разговоре, и незнакомому с ним человеку нелегко было понять его быструю захлебывающуюся речь. Овруцкий писал стихи на русском и на идиш. Они были очень националистичными и не очень художественными.

Постоянными оппонентами Тури, Почтаря и Овруцкого выступали ленинградец Лурье и киевлянин Айзенштадт, которых первые презрительно обзывали «евсекцией».

Борис Данилович Лурье, полноватый мужчина в больших очках, был человеком очень мягкого нрава. Он жил с Овруцким на «чердаке придурков», их койки помещались рядом. Они всем делились, во всем помогали друг другу и… беспрерывно и яростно спорили. Овруцкий всегда нападал, а Лурье всегда защищался. Тури, Почтарь и Овруцкий называли Лурье «ренегатом» и «отщепенцем». Лурье же называл их «реакционными буржуазными утопистами».

- Ваш Бунд, – говорил Овруцкий, бросая гневный взгляд на Лурье, – повинен в трагедии русского еврейства. Это он отвлек евреев от сионистского движения, заразив массы манией классовой непримиримости, манией братоубийственной классовой борьбы. Это он дал большевикам уроки агитации и пропаганды, уроки конспирации и сочетания легальной и нелегальной борьбы. Это он помог большевикам отодвинуть на задний план меньшевиков, косвенным образом помог им захватить власть. Это левое крыло Бунда вкупе с еврейской секцией компартии были опричниками Ленина и Сталина в деле ликвидации всего еврейского в России!

Овруцкий казался страшным в своем гневе. Казалось: вот-вот он убьет Лурье. Но гнев скоро проходил, и вновь они становились добрыми соседями.

Лурье отвечал спокойно и с достоинством:

- Вы верно отмечаете большую силу Бунда и его решающее влияние на судьбу России. Вы верно отмечаете, что ошибкой Бунда была его недооценка Ленина и большевиков и то, что он дал возможность большевикам обвести себя вокруг пальца. Но вы глубоко ошибаетесь, считая, что не будь Бунда, евреи валом пошли бы за сионистами и не вовлеклись бы в классовую борьбу. Участие в классовой борьбе и участие в вершении судеб стран, в которых они живут, – историческая неизбежность для евреев. Эти процессы неизбежно сопровождаются частичной ассимиляцией. И задачей Бунда было сведение ассимиляции к минимуму путем достижения «культурной автономии». Союз еврейских трудящихся с трудящимися стран, в которых они проживают – это решение еврейского вопроса в диаспоре. Еврейское государство – это решение еврейского вопроса лишь для незначительной доли еврейского народа. Лишь катастрофы могут изгнать евреев в Палестину, а я не желаю катастроф своему народу.

- Видели мы, как действуют классовое сознание и классовая солидарность в годы Второй мировой войны! Евреев убивали, не считаясь с классовым признаком… А «культурная автономия» всюду оказалась блефом – и не более. А чем вы объясняете ваше позорное сотрудничество с большевиками в рамках «Евсекции»? – обращался Овруцкий к Лурье и Айзенштадту.

На этот упрек Айзенштадт и Лурье отвечали примерно так:

- После большевистского переворота ясно стало, что никакая сила в России не сможет противостоять большевистской диктатуре. Если евреи попытаются перечить властям, они будут стерты с лица земли. Поэтому мы сочли целесообразным сотрудничать с ними, стараясь сохранить еврейскую культуру в лояльных рамках, то есть как «культуру национальную по форме и социалистическую по содержанию». В этом направлении до Второй мировой войны были достигнуты многие успехи. Существовали еврейские периодические и непериодические издания, еврейские театры, еврейские школы, еврейские техникумы, еврейские колхозы и еврейские муниципалитеты (нацсоветы). И все это – благодаря наличию «Евсекции» в ВКП(б). Не будь ее, пойди все евреи за сионистами – большевики усилили бы насильственную ассимиляцию, и на сегодняшний день мы имели бы несравненно меньше людей, идентифицирующих себя с еврейским народом.

- Но какая цена всему этому? Разве вы в своем холуйском усердии перед власть имущими не выхолостили живой дух еврейской культуры? Разве ваша мнимая культура, ваши эфемерные учреждения не рухнули, как карточный домик, под ударами Второй мировой войны и сталинского до- и послевоенного произвола? Разве вы и вам подобные не сидите здесь вместе с нами, несмотря на все ваше подобострастие и пресмыкательство? Не мы, а вы оказались утопистами, ибо сбылась наша мечта: возникло суверенное еврейское государство в Палестине, и наш народ не зависит от прихоти чужих народов и владык! – с пафосом говорил Тури.

Однако Лурье не сдавался:

- Неудачи в России временны. Сталин не вечен. После него возродится еврейская культура в рамках культурной автономии. Палестина – локальное дело и проблемы не решает.

Айзенштадт же под конец спора обычно притихал. Чувствовалось, что изо дня в день он теряет чувство своей правоты.



Айзенштадт, подобно Тури и Почтарю, был в инвалидной бригаде. Он был щуплым, каким-то общипанным. Все лицо – в авитаминозных пятнах. Носил очень толстые очки – минус 20 диоптрий, но читал много. Он долгое время работал литературным критиком на языке идиш. Был специалистом по еврейскому театру. Перед арестом работал в Еврейском кабинете в Киеве под руководством Эли Спивака. Он много рассказывал мне о еврейском театре, но, к сожалению, моя память не сохранила содержание этих интересных рассказов.

Кожник Рубашов и его анекдоты

«Жаботинцы» вели жаркие споры не только с «евсековцами», но также с «сионистом-социалистом» Долицким и «поалэй-ционовцем» Рубашовым. Долицкий и Рубашов ругали последователей Жаботинского за экстремизм и игнорирование социальных проблем, «жаботинцы» же ругали оппонентов за соглашательство и за протаскивание в сионистскую среду чуждой ей по духу марксистской идеологии. Суть этих споров мало доходила до меня. Еще меньше понимал я, в чем разница между взглядами «эсэсовца» Долицкого и «поалэй-ционовца» Рубашова.

Абрам Львович Рубашов и его старший брат Залман с юных лет были активны в движении «Поалэй-Цион» («Рабочие Сиона»). Залман вскоре стал одним из лидеров этого движения в России. Братья очень любили друг друга, но из-за вспыхнувшей в 1914 году Первой мировой войны им суждено было на полвека расстаться. Залман был интернирован в Германии и в 1924 году поселился в Палестине, а Абрам застрял в России. Во второй половине 20-х годов Абрама как сиониста арестовали, продержали в тюрьме около 9 месяцев и освободили под расписку о прекращении всякой политической деятельности. После этого он всецело отдался работе врача-кожника.

В 1949 г. Залман Рубашов вошел в первый кабинет Бен-Гуриона. МГБ тут же взяло на прицел его брата Абрама, проживавшего в Ленинграде. И хотя Абрам уже 16 лет не переписывался с братом, МГБ не могло мириться с тем, что брат израильского министра свободно расхаживает на воле.[15]

Абрам был очень осторожен в смысле литературы, и обыски оставались бесплодными. Менее осторожным был Абрам на язык. Краснощекий балагур, с щегольскими усиками, он был неистощимым источником анекдотов, иногда сальных, иногда политических. Один из анекдотов дал повод МГБ обвинить его в антисоветской пропаганде и посадить по решению ОСО на 10 лет в ИТЛ.

Вот он:

Корова и «Большая тройка»

В начале февраля 1945 г. в Ялте собралась «Большая тройка» – Рузвельт, Черчилль и Сталин. Обсуждался вопрос о статусе европейских стран после окончательного разгрома нацистской Германии.

После одного из заседаний главы великих держав решили прогуляться по парку Левадийского дворца, в котором проходила Ялтинская конференция. Они натолкнулись на корову, которая разлеглась на дорожке и преградила им путь.

Рузвельт говорит корове:

Уходи, а то пошлю тебя на Чикагскую скотобойню!

Корова и ухом не повела.

Черчилль:

Топай, а то расправлюсь с тобой, как с «сипаями»[16]!

Корова ни с места.

Сталин:

Убирайся прочь, а то в колхоз отправлю!

Корова умчалась во всю прыть.

Приведу еще три анекдота, которые с большим мастерством рассказывал Абрам Львович:

О жизни в СССР и о последствиях советской власти

Армянское радио спрашивает:

Почему в Советском Союзе жизнь такая богатая, сытная и сладкая?

Никто не может ответить на этот вопрос. Тогда армянское радио отвечает:

Да потому что в СССР подвизались поэты Демьян Бедный и Михаил Голодный и писатель Максим Горький.

И еще спрашивает армянское радио:

А кто был самым прозорливым из советских поэтов?

Опять никто не может ответить и само армянское радио отвечает:

Маяковский. Ведь он пророчествовал:

«Клячу истории загоним

Левой!

Левой!

Левой!»

Ворон и Лиса

(крыловская басня на новый лад)

Послал Бог Ворону кусок хлеба. Взлетел Ворон на высочайшую ель и принялся с жадностью есть.

Пробегала мимо Лиса. Увидела Ворона с хлебом, и слюнки у нее потекли.

Говорит Лиса Ворону:

- Воронушка-братец! Спой мне старинный романс! Земля слухом полнится, что голос у тебя прекрасен.

Сунул Ворон хлеб под правое крыло, крепко прижал его к своему телу и говорит Лисе:

- Лисонька-сестричка! Зря красноречие расточаешь! Прошли крыловские времена, и простаки давно перевелись.

Озадачилась Лиса, но не растерялась. Постояв минутку, с безразличием говорит она Ворону:

- А знаешь ли ты, братец: твоей женой начальник пользуется?

Возмутился Ворон. Распластал во всю ширь свои вороньи крылья и крикнул во все свое воронье горло:

- Кар!!!

Кусок хлеба пал наземь. Подхватила его Лиса, и была плутовка такова.

Мораль сей басни такова: не каркай, когда твоей женой начальник пользуется, а то потеряешь последний кусок хлеба.

Воробушек, Корова и Лиса

(басня с тремя моралями)

В студеную зимнюю пору глупый Воробушек покинул свое укрытие и вылетел прогуляться. Страшный мороз сковал его крылышки, и он камнем обрушился наземь.

Проходила мимо Корова и нагадила на Воробушка. Согрелся Воробушек, стало ему радостно на душе, и он принялся чирикать.

Проходила мимо Лиса, услышала радостное воробьиное чириканье, вытащила Воробушка из коровьего помета и съела его.

Отсюда три морали: 1) не всяк твой враг, кто на тебя гадит; 2) не всяк твой друг, кто тебя из дерьма вытаскивает; 3) коль попал в дерьмо – не чирикай.

Басни эти воспринимались с большим воодушевлением, подвергались живому обсуждению. Из них делались интересные выводы и обобщения.

Абрам Львович редко появлялся во дворе лагеря. Он либо спал, либо работал на медпункте. Работал он как вол: с семи утра до девяти вечера, ибо пациентов было несметное количество: люди недоедали, что приводило к чирьям и фурункулам. Обслуживал Рубашов не только наш, но и соседние лагпункты, где не было кожника.

Рубашова очень любили за его чуткое отношение к пациентам, за доброту и всегда хорошее расположение духа.

Старики из Бердичева. Попов.

«Пат и Паташон»

В беседах на еврейскую тему принимали участие также три старика из Бердичева. Их осудили за антисоветскую агитацию и создание нелегальной организации. Преступление заключалось в том, что они вместе слушали «Голос Израиля» и вместе молились, не зарегистрировав молельного дома. (Для регистрации требуется 20 подписей, а их было трое…)

И еще принимал участие в беседах на еврейскую тематику бывший троцкист Попов. Он был русским по национальности. Его жену, активную сионистку, расстреляли. И с тех пор Попов стал интересоваться всем, что имело мало-мальское отношение к евреям. Почти по всем вопросам Попов солидаризовался с Долицким и Рубашовым.

Но не всех мы принимали в наш круг. Остерегались говорить на еврейские темы в присутствии работника КВЧ Каменецкого и санврача, горского еврея Агарунова. Я почти уверен, что наша подозрительность по отношению к ним была напрасной, подобно тому, как напрасной она оказалась по отношению к двум польским евреям, прибывшим на наш лагпункт летом 1951 года.

Один из них был ростом выше среднего, другой – ниже среднего; первый был молчаливым, второй – разговорчивым. На нашем лагпункте первого из них окрестили «Патом», а второго – «Паташоном». ; первый был сдержанным, второй – вспыльчивым. Их всегда можно было встретить вместе и почти всегда спорящими. Этими именами буду называть их и я.

Прибыли «Пат» и «Паташон» на наш лагпункт крайне истощенными. Лица, руки и ноги их были опухшими от голода. После прохождения непродолжительного карантина их зачислили в крошечную бригаду пожарников. Здесь они быстро оправились, окрепли, немного пополнели, обрели нормальный вид.

Зачисление «Пата» и Паташона» в пожарную команду вызвало подозрение к ним солагерников. Дело в том, что в лагерях должность пожарника считается предосудительной: многие убеждены, что она предоставляется исключительно осведомителям.

Вот почему, когда «Пат» и Паташон» подходили к нам во время наших бесед на еврейские темы, мы тотчас замолкали или переводили разговор на безобидные бытовые темы. По их лицам видно было, что наше недоверие их задевает. «Пат» молча проглатывал обиду, а «Паташон» все искал повода, чтобы обвинить то одного, то другого из нас в трусости. Время от времени он начинал разговор на острые темы, а когда никто не поддерживал этого разговора, он бросал свое неизменное: «Трус хуже негодяя!». Поведение «Паташона» еще более усиливало наше недоверие к этой неразлучной паре.

Как-то раз обычно молчаливый «Пат» разоткровенничался со мной и рассказал кое-что о себе.

Оказывается, он и «Паташон» вскоре оканчивают свой срок, большую часть которого они пробыли в лагерях Северного Урала. Незадолго до их отправки в Дубровлаг «Пат» случайно узнал, что, поскольку они в свое время отказались принять советское гражданство, после отбытия срока им предстоит «вольное поселение» в поселке Красноярского края, где содержатся иностранные подданные, отбывшие срок наказания. Не исключена возможность, что после отбытия срока поселения им разрешат вернуться в Польшу.

Когда им оставалось менее года до окончания срока заключения, администрация решила перевести их в лагерь, расположенный несколько южнее, и дать им возможность немного оправиться, чтобы они, иностранные подданные, не выходили на волю в дистрофическом состоянии. Вот почему они очутились в Дубровлаге и вот почему их зачислили в бригаду пожарников.

«Пат» рассказал интересные подробности о себе.

До войны их семья проживала в небольшом городке близ польско-германской границы. «Пат» был членом местной ячейки «Бейтара» (молодежной организации Жаботинского). Вел энергичную пропаганду, был одним из организаторов бойкота немецких товаров в их городке. Когда немцы вторглись в Польшу, мать посоветовала «Пату» и его товарищам немедленно бежать от немецкой расправы. Четыре парня-«бейтаровца» на велосипедах двинулись на восток. В Луцке их задержали русские и направили в 52-тысячный лагерь польских военнопленных, расположенный неподалеку от Шепетовки. Вскоре всех, кроме офицеров, освободили. «Пат» устроился на работу на сахарный завод. Когда немцы напали на СССР, он эвакуировался в Среднюю Азию. Здесь он попытался перейти туркмено-иранскую границу, чтобы попасть в Палестину. Был задержан и получил 10 лет заключения и 5 лет «вольного поселения».

О своей беседе с «Патом» я рассказал Овруцкому, который очень обрадовался, что судьба свела его с активным «жаботинцем». Он хорошо «прощупал» «Пата» и «Паташона», после чего они вошли в наш круг.

ГЛАВА 8

ПОСЛЕДНИЕ НЕДЕЛИ НА СЕДЬМОМ ЛАГПУНКТЕ

Наступила дождливая осень, и торфоразработки прекратились. «Торфовые бригады» расформировали. Большую часть работяг послали на ДОЗ, часть попала на погрузку-разгрузку древесины, часть – на внутреннее обслуживание зоны.

Ходили упорные слухи, что новая внутренняя бригада, куда попал также и я, сплошь состоит из кандидатов на штрафной этап. У меня не было сомнения в том, что при отправке на этап у меня заберут мою тетрадку со стихами. Вот почему я обратился к Кырму с просьбой пронести мою тетрадку на территорию ДОЗ-7, свернуть ее, завернуть в брезент, вложить сверток в стеклянную банку, запломбировать банку и зарыть ее во дворе второго цеха близ курилки.

Кырм с готовностью взялся выполнять мое поручение и через три дня сказал, что банка покоится в земле и ждет падения Советов. Вот тогда мне надо будет приехать в Явас и выкопать ее…

Вскоре после того как я расстался со своей тетрадкой, меня в числе группы зэков заперли в секции небольшого барака. В группе было 20 – 30 человек. Среди них, кроме Ивана Гришаткина, у меня знакомых не было. На него же я не обращал внимания, как на собственную тень.

От остальной жилой зоны наша секция была отгорожена двойной проволочной изгородью. И надзиратели бдительно следили за тем, чтобы наши бывшие солагерники с нами не переговаривались и ничего нам не передавали.

В 1951 году мордовская зима сильно запоздала. Ноябрь был на исходе, а снега все не было. Свинцовые тучи превратили день в сплошные сумерки. Лил непрерывный дождь, дул свирепый ветер. Зэки, работавшие за зоной, проклинали все на свете и молили Бога о скорейшем выпадении снега и наступлении зимы.

Нас не беспокоили ни дождь, ни ветер. Мы сидели взаперти и с нетерпением ждали этапа. Почти все были убеждены, что на новом месте нам будет хуже, чем в Мордовии. Но мы знали, что в Мордовию нам возврата нет, и предпочитали худшее его ожиданию. Наше душевное состояние было удрученным и вполне соответствовало мрачной погоде. Так прошло около трех недель.

Наконец, однажды вечером нас выгнали за зону и под проливным дождем погнали на какой-то лагпункт, в нескольких километрах от седьмого.

Здесь, проходя санобработку в бане, я распрощался со своей одеждой, на которой хлорной известью был выписан мой дубровлаговский номер – Г-617. Взамен я получил «новую» одежду, на которой специально были вырезаны дырки, зашитые белыми прямоугольными заплатками. Такие заплатки были на спине и левой части груди тужурки и бушлата, на правой штанине брюк, выше колена, и на лобной части шапки-ушанки.

Перед посадкой в «телятники» нам выдали пятидневный паек хлеба, рыбы и сахара.

Затем каждые пять дней этот паек возобновлялся.

Кроме того, по утрам мы получали кружку горячей воды, а в полдень – миску малокалорийной горячей похлебки.

Этот этап из Мордовии отличался от моего этапа из Красной Пресни в Мордовию лишь только тем, что он продолжался значительно дольше, и, кроме жажды, я страдал также и от холода…

(продолжение следует)
Примечания

[1] В сборнике «Путь» эти две заключительные строфы отсутствуют.

[2] ГДР (Германская Демократическая Республика) – вассальное государство в зоне советской оккупации Германии (7 октября 1949 г. – 2октября 1990 г.).

[3] Wolf – по-немецки: волк, Wer – на одном из диалектов старонемецкого языка: человек, мужчина. «Werwolf» - согласно древнему немецкому преданию: человек, способный ночью превращаться в волка.

[4] Каптерка – специальное помещение для временного хранения личных вещей или продуктов военнослужащих, больных, отдыхающих, заключенных и т.д.

[5] Спустя более сорока лет, уже находясь в Израиле, я узнал, что Почтарь и Тури были арестованы летом 1950г. и оформлены как члены одесской сионистской группы, возглавляемой заведующим химической лабораторией завода им. Кирова Нахманом Муридином. Членами этой группы были оформлены также Иона Брухман, Эпель и Ставницер. Нахман Муридин строго соблюдал предписания иудаизма, был вегетарианцем, обладал широкой и глубокой эрудицией.

[6] «Опер», или «кум» - автономный оперативный уполномоченный в лагере, ответственный за нормальное функционирование лагеря и за предотвращение нарушений дисциплины и беспорядков. В своей работе обычно использует осведомителей из числа заключенных.

[7] Получить гарбуз (тыкву) – получить отказ (украинская идиома).

[8] «Шестерка» - лагерник на побегушках у другого лагерника.

[9] Спустя полвека я узнал, что Ефим Ильич Долицкий родился а 1901 году. Перед своим арестом в марте 1948 г. был руководителем отдела печати Совинформбюро. Осужден на 10 лет ИТЛ. Освободился в 1955г. Умер в 1984 г.

[10] Высказывание Сикорского запечатлелось в моей памяти не на польском, а на украинском языке.

[11] «Райхсдойче» (в лексиконе нацистской Германии) - немец, родившийся и ментально сформировавшийся в Германии, в отличие от «фольксдойче» - немца, родившегося и ментально сформировавшегося за пределами Германии.

[12] В сборнике «Путь» эта песня начинается словами «Ах, зачем…» Две первые и последняя из приведенных строф отсутствуют.

[13] В сборник «Путь» вошли, претерпевшие много метаморфоз, отрывок из первого варианта «Отшельник и Агасфер» и два отрывка из второго варианта – «Вечный жид» и «Маккавеи».

[14] Много лет спустя, уже в Иерусалиме, я перевел эти стихотворения на русский язык – в августе 1996 г. и в июле 2002 соответственно.



Еврейские слезы



Нас гонят и бьют. Судят и убивают.

Наш быт полон страха. Угрюм он и сир.

О слезы, о слезы! Еврейские слезы!

Вы горьким дождем наводняете мир…



Презренны мы всеми. И прокляты всеми.

Оковы для нас повседневно куют.

О слезы, о слезы! Еврейские слезы!

По слезам по кровавым нас все узнают…



А дни все короче. Судьба все мрачнее.

Последние силы иссякнут вот-вот.

О слезы, о слезы! Еврейские слезы!

Где столько берется – никто не поймет…



Еврейский народ



Народ мой, народ, страдалец-народ!

Сотни раз ты врагами сжигался,

Но неизменно опять возрождался

И шел венценосно вперед.



И стойкость твоя проверяется вновь –

В местечках, в лесах и на поле,

И недруги злые в пылу своеволья

Потоками льют твою кровь!



Довольно рыдать и довольно бояться,

Готовясь к отпору и мести.

Мы силами всеми должны добиваться,

Чтоб жили евреи все вместе.



Народ песнопевцев, ученых, пророков!

Судьба тебя вечно спасала.

Тебя не убила народов жестокость.

И их доброта не впитала.



Столетья изгнанья, скитаний, гонений

Твой дух сокрушить не сумели,

Ибо звезда праотцовской земли

К заветной вела тебя цели.

[15] Полное имя Залмана Рубашова – Шнеур-Залман. Уже находясь в Израиле, он принял фамилию «Шазар» - на ocнoве заглавных букв своего полного имени и фамилии. Родился Шнеур-Залман в 1889 году. В 1949-51гг. был министром просвещения государства Израиль. В 1952 г. израильское правительство намеревалось послать Шазара в Москву в качестве посла, но советское правительство отвергло эту кандидатуру без объяснения причин. Полагаю, что причиной этого отказа был тот факт, что Абрам находился в это время в заключении. В 1963 – 73 гг. Шазар был президентом Израиля. Умер в 1974 г..

[16] В 50-60-х гг. ХIХ в. британская колониальная армия в Индии насчитывала около 250 тыс. человек. Из них около пятой части составляли собственно британцы. Остальные 4/5 индусы-наемники, так называемые «сипаи». В отборных подразделениях колониальной армии было немного сипаев, но в большинстве неотборных подразделений лишь комсостав был собственно британским. В 1857 г. сипаи неотборных подразделений Бенгальского военного округа подняли мятеж. Существуют разные версии относительно его причин. Одни считают причиной мятежа высокомерие и жестокое отношение командиров к солдатам; другие – плохое питание и несвоевременную выплату жалования; третьи – слухи, будто в последнее время британская колониальная армия в Индии получает из метрополии пули, смазанные свиным салом или коровьим жиром. Первая возможность приводила в негодование сипаев-мусульман, для которых свинья – нечисть, а вторая возможность – сипаев-индуистов, для которых корова – священное существо. Британские власти беспощадно подавили восстание сипаев. Знаменитый русский художник-баталист В.В. Верещагин в своей картине «Подавление индийского восстания англичанами» (1883 г.) изобразил казнь сипаев, привязанных к жерлу орудий.

 

 

Напечатано в альманахе «Еврейская старина» #4(79) 2013 berkovich-zametki.com/Starina0.php?srce=79

 Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2013/Starina/Nomer4/EWolf1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru