Сказочное
Когда взрослый человек остаётся совсем-совсем один, он делается похож на ребёнка – больше, чем в любой другой ситуации. Сначала он может отчаяться и заплакать, потом – вспоминать, жалеть или казнить себя и мир, и даже мечтать – достаточно долго. В общем, он ведёт себя глупо и скоро начинает скучать. Внутри у него чёрт знает что, а снаружи и вовсе ничего нет – только немая пустота в сумрачных стенах жилища. И человеку хочется поселить в себе – там, где у него так много прошлого, что оно вытеснило почти всё настоящее и будущее, – ему снова хочется поселить в себе время. А в сиротском пространстве комнат ему не хватает движения, звуков, творенья. И тогда у человека возникает желание поиграть. Но всё-таки он уже такой взрослый, что забыл, как играть самому с собой, и стесняется. К тому же, он чувствует, что ему нужно что-то ещё, иное. И однажды в человеке внезапно рождается сказка, и он понимает: это то, чего ему не хватало и что спасёт его.
В одинокой тишине так просторно воображению, светло сердцу, свежо уму! Человек придумывает всё новые и новые сказки сам для себя, и не в силах остановиться, потому что замечает, как, кроме настоящего, в нём теперь растёт и расширяется бесконечное сложное будущее, а пустынное место вокруг заполняет пёстрый трепещущий мир. И человеку невыразимо хорошо в этом созидающемся, творимом мире, может быть, и от того, что он как будто немножко становится Богом, хотя сказка – добрая, грустная и светлая, красивая, неожиданная и живая – уже сама ведёт его за собой, в свои смутные неизведанные глубины...
Дикое существо
В городе N. завелось дикое существо без определённого имени.
Это существо сразу же приступило к бурной деятельности во вред местным жителям. Днём оно всегда скрывалось в каком-то убежище, а по ночам вылезало наружу, чтобы творить гнусные дела против людей. Существо двигалось по улицам и везде оставляло губительные кусочки собственной плоти. Это были чёрные блестящие шарики, покрытые шипами и похожие на репьи. Они непрерывно вырастали на теле дикого существа как почки, существо отщипывало их и бросало на скамейки, прилавки и тротуары. Перед рассветом, закончив работу, оно, злорадствуя, убиралось восвояси.
Днём шипастые шарики обязательно прицеплялись к одежде некоторых прохожих, и с этими горожанами начинали происходить жуткие вещи: одни из них тут же полностью испарялись, точно вода, выплеснутая на раскалённую поверхность, других охватывал огонь, и они мгновенно сгорали дотла, третьи впадали в неизлечимое безумие и, сжав голову руками, с воплями убегали в окружающее пространство природы, бродили по лесам и полям, панически боясь возвращения в город, и постепенно гибли, кое-кто ещё – кончал жизнь самоубийством или страстно предавался алкоголизму, половым излишествам в извращённых формах и другим тяжким порокам. Отдельные, внешне благополучные, граждане внезапно рожали обезьянок, крыс и даже разных невиданных уродов либо заболевали чудовищными неизвестными болезнями.
И всё это учиняло таинственное дикое существо. Люди уже догадались о нём, однако никак не могли понять, откуда оно взялось, кто оно и где обитает, и зачем ведёт планомерное истребление мирных жителей. Мероприятия по его поимке не давали ни малейших результатов – дикое существо было совершенно неуловимым. Население со временем научилось остерегаться смертоносных шипастых шариков, и жертв стало меньше, но всё равно город потихоньку вымирал...
Наконец в городе объявился человек, который что-то смутно почувствовал насчёт дикого существа и начал за ним упорную охоту. Он определил район, где чаще всего встречались подлые ловушки врага, и принялся выслеживать его по ночам. Но мерзкое существо было исключительно хитрым, и отловить его никак не удавалось. Человек уже потратил уйму сил и времени – и всё напрасно. Тем не менее, он продолжал поиск и стал прочёсывать чердаки и подвалы в домах подозрительного района, вооружившись самыми современными средствами уничтожения.
Вскоре ему повезло: он добрался-таки до убежища дикого существа – тёмного и сырого подвала – и обнаружил его там безмятежно спящим. В свете фонарика человек увидел серую бесформенную массу, покрытую слизью и шипастыми шариками. «Просыпайся, вредная гадина!» – заорал он дикому существу и направил на него огнемёт. Существо даже не вздрогнуло, но внезапно заговорило удивительно спокойным человеческим голосом: «Ты думаешь, что застал меня врасплох? Ха-ха! Не пожелай я, и никто из вас никогда бы меня не нашёл!». «Почему же нашёл я?» – спросил заинтересованный ловец. «Потому что ты единственный знаешь, чего я хочу», – ответили ему. «Чего?» «Я хочу, чтобы меня убили, хочу не быть!» – отчаянно крикнуло дикое существо. «И для этого убиваешь других?!.. – возмутился охотник. – Лучше бы выползло на улицу, и тебя бы с радостью прикончил первый встречный!» «Но это же слишком просто!» – сказало дикое существо и злорадно расхохоталось. «Ах ты, пакость! – в негодовании воскликнул человек. – Жестокая хитроумная тварь! Пули на тебя жалко!..» Не в силах больше терпеть это чудовище живым, человек зацепил его стальным крюком и выволок на солнечную улицу.
И тут же дикое существо с оглушительным шипением испарилось – точно стакан воды, пролитой на раскалённую поверхность...
Осколок фрески
У задумчивых рыб-карасей есть озеро, а у озера – лодки, а у лодок – люди, а у людей есть желания… А что есть у тебя? У тебя есть всё, и у тебя ничего нет, потому что ты чужой всему, а если не чужой, то всё равно посторонний. А теперь – дождь, и тебе грустно жить в его прохладном трепещущем теле. И ты боязливо, как мальчик, спрашиваешь у дождя: «Послушай, ты кто?..». Но у дождя свой монолог, только монолог, и он ничего не слышит, и ничего не отвечает тебе. У дождя повсюду родня – и на земле, и на небе, и он везде нужен. Ты чувствуешь, что ты тоже нужен, что без тебя чего-то не хватает вокруг – чего-то главного. Но дождь не проявляет в тебе нужды, и озеро, и человек. Они сами по себе. Может, они забыли про тебя и думают, что обойдутся так?.. Конечно, у тебя есть всё, но тебе этого много или мало – ты хочешь, чтобы у всего был ты, ведь иначе тебя самого как будто и нет. Ты не можешь жить без дождя, без озера, без человека, без родства с ними. А они? Неужто могут без тебя? Наверно, они просто временно приспособились и скоро спохватятся, узнав о сокровенной потребности в тебе, и назовут тебя своим. Ты терпеливо ждёшь этого в печали своей заброшенности. А ещё – ты идёшь навстречу. Но тебя отталкивают, отвергают. И ты ничего не понимаешь... Ты держишь в руке гладкий изумрудный камень с далёкого побережья и говоришь ему: «Я – твой?..», но камень молчит, потому что он – мудрый, а ты – дурак. Ты трогаешь упругую древесную ветку, но ветка не тянется к тебе, потому что она – часть дерева, а ты – нет. Ты смотришь в глаза человеку, но человек проходит мимо, потому что он – взрослый, а ты – ребёнок… Видно, ты и правда нездешний, ибо здесь каждый – чей-то, а ты – ничей… У старинной легенды-фрески есть люди, а у людей – желания. А что есть у тебя? У тебя есть бог, и он не приносит тебе счастья. Но ты не хочешь его прогнать, потому что он – единственный, у кого есть ты. У него – ты, а у тебя – он, только он… Тебе кажется, что бог – женщина. Иногда тебе так хочется прижаться к её хрупкому бездомному телу, осязать её кожу, чувствовать её запах. Но ты не можешь этого сделать. А если бы и мог – то у неё очень узкие бёдра, и ей будет трудно родить для тебя твоего ребёнка…
Тот город
Человек заговорил со мной там. Посторонний. Случайный. Человек, за которого не успеть зацепиться душой. Человек, шедший улицей мимо… Он стал говорить со мной. Стал говорить. А я боялся заплакать, потому что он знал места, где я испытывал боль. И, рассказывая о них своё, он напоминал мне о том, что было там у меня… Земляками называл он нас. А ведь я уехал, чтобы земляков не встречать. Я уехал, чтобы забывать – всё забывать. И прежде всего – себя… А в городе были вокзал, похожий на деревянную резную игрушку, пустынные сумерки и бурые мокрые листья. И горький дым этих листьев, зажжённых дворниками… Мне казалось, что кто-то должен смеяться надо мной, но никто не смеялся. Возможно, тот город чувствовал, что скоро мне придётся вернуться, и молчал, угадывая моё будущее. И, смутен и ненавязчив, город был как слабый наркотик. Ночами я выходил в его зябкую сырость и шёл по проспекту к вокзалу. И проспект всегда медленно опускался, и было страшно скользить по нему к жестоким, как правда, рельсам… Возвратиться домой – значило потерять будущее, остаться – значило выбрать худший его вариант. Я уезжал, чтобы не возвращаться. Но город молча держался от меня в стороне, и я понимал его настороженное молчанье. Город не хотел брать мою боль – он не лечил чужих… И мне по-прежнему было трудно: моё сознание становилось немым сгустком жути, и я чувствовал, что не приспособлен для счастья… Но я не пил – я больше не мог говорить о своей беде… Моё отчаянье толкало меня жить впроголодь, ночевать в вокзалах и грязных подъездах, мимолётно встречаться с кем-то, бесцельно кочуя по незнакомым местам, и не думать о том, что происходило минуту назад. Но я не умел так жить, и мне нужно было снова и снова выносить себя, выживать. И я выживал по привычке, не зная, сколько продлится это бессмысленное одинокое выживание… И я спрашивал в том городе случайного человека с улицы, что же мне делать. И он ответил: поезжай обратно – там хорошо, там наша родина… И в вагоне опять были женщины, любившие невесть кого, и мужчины, которым я никогда не мог открываться. И поезд нёс меня к моей беде, к моей боли – к моей родине… И ещё – была проводница. Её руки напомнили мне о чём-то знакомом, мучительно светлом – и по дороге домой я так и не вышел из вагона…
Домовой
Если осенью ты живёшь один в старом деревянном доме, и у тебя нет даже кошки, твоё одиночество рождает маленького грустного домового, и вечерами он появляется на твоём столе, вылезая из-под вороха исписанных бумаг.
«Привет, – тихо и немного смущённо говорит он тебе. – Я знаю, знаю. Молчи!..»
Ты смотришь на это хрупкое ласковое существо, похожее на тебя, а сумерки медленно скрывают пустоту твоего жилья и за окошком всё шуршит и шуршит дождь...
Домовой берёт спички, зажигает свечу, и крохотное пространство света сближает вас, притягивает друг к другу, отгораживая от чужого ненастного мира. Здесь тепло. Здесь сокровенно. Воск капает на подсвечник, сделанный из берёзового сучка. Домовой садится на коробок и начинает рассказывать тебе твои воспоминанья.
Ты слушаешь его и киваешь. Тебе известно всё это. Ты бесконечно долго слушаешь его. Тебе хорошо. Тебе почти не больно теперь. Ты хочешь спать.
Ты идёшь и ложишься, чтобы забываться под его мягкое бормотанье. Ты спишь и слышишь сквозь сон шорох дождя и шёпот твоего домового.
Он рассказывает о твоём прошлом в будущем времени. До утра он исправляет окончания и меняет глаголы в твоих бумагах.
Он ведь умрёт, если всё это будет.
«Господи, – думаешь ты, – зачем?..»
Голос человека в траве
Голос человека услышал я в траве впереди и пошёл туда сырым пасмурным лугом. Сначала я пошёл из любопытства, но голос оказался сиротливым, безутешным, и, наверное, нужно было как-то помочь ему: может быть, просто молча постоять рядом, послушать его и уйти.
Я склонился над местом, откуда слышался звук – и он умолк, и я увидел только сочные стебли немых растений. Я удивился этому. Утром здесь был дождь, и пахло мокрой плодородной землёй. Я поднял голову и снова услышал тот же голос в стороне, дальше. Я подумал, что влажный воздух мог обмануть мой слух, и опять пошёл на голос.
Когда я осторожно приблизился к нему, он пропал. Я проворно бросился в травы, чтобы успеть поймать скрытного обладателя голоса. Меня обдало щекочущим холодком быстрых нежных прикосновений растительных тел, но никого не было нигде вокруг.
А, понял я, со мной кто-то играет – какое-то хитрое озорное существо. Но почему оно так жалобно зовёт меня?.. А голос уже раздавался за моей спиной, и я направился к нему – я не обиделся.
Так я ещё долго бродил и бегал по лугу, припадая к земле и напряжённо прислушиваясь. Я вошёл в азарт, и мне было интересно узнать, чем же всё это кончится и как объяснится.
И всё-таки я скоро устал, сильно ушиб ногу, запнувшись о древесный корень, и начал досадовать. Я подумал: всё потому так и выходит, что от меня требуется совсем другое – покинуть луг и не мешать. Я обозлился на себя и загадочного невидимку и хотел уйти прочь. Но тут голос сделался таким несчастным, плачущим, надрывным, что я усомнился: а вдруг и вправду нужно кого-то выручить из беды, а я его брошу.
На окраине луга росло одинокое корявое дерево, и я внезапно очутился возле него. Под деревом сидела девочка и смеялась. Она была маленькая-маленькая, она даже не умела ходить. Я слышал теперь один лишь её смех и чувствовал, что мне радостно и светло.
Я взял девочку на руки и отнёс к себе.
«Я нашёл тебя в траве. Я слышал чей-то голос, безутешный человеческий голос в луговых травах, и хотел помолчать рядом с ним, чтобы ему было легче. А нашёл тебя – в сырой траве под корявым деревом, после дождя. И ты смеялась...» – говорил я потом тебе.
Ключ
Однажды ночью ты проснёшься, оттого что какой-то маленький холодный предмет скользнёт по твоей груди. Ты откроешь глаза и нащупаешь ключ, упавший в складки белья. Ты подумаешь, что вчера его не было, и сон мгновенно отхлынет. Ты попытаешься выбраться из постели как можно тише, но человек, лежащий рядом, пробормочет тебе что-то нежное и удерживающее. Ты вздрогнешь. Но человек снова уснёт. Ты будешь долго искать одежду в прокуренном мраке дома, боясь наткнуться на стул, гитару или угол трюмо и, загремев, разрушить не только своё намеренье, но и что-то другое – то, что уже не исправить. Наконец, ты оденешься и, крадучись, вытянув руки вперёд, дойдёшь до дверей. Замок оглушительно щёлкнет, и, не помня себя от ужаса, ты выбежишь в безлунную морозную ночь огромного города. Мимо мрачных спящих домов ты пойдёшь прямым и пустынным проспектом к центру, и бугристый мартовский лёд будет гулко хрустеть у тебя под ногами. Внезапно ты что-то вспомнишь, у тебя закружится голова, но ты ринешься вперёд – чтобы успеть, и ключ в твоём кармане забьётся от быстрого бега, как второе тяжёлое сердце. Ты выбежишь на залитый искусственным светом перекрёсток, минуешь сквер и окажешься перед старым кирпичным домом. Ты посмотришь в знакомое окно последнего этажа и не увидишь огня. Переведя дух, ты зайдёшь в подъезд, медленно поднимешься по грязной сумрачной лестнице и, прислушиваясь, замрёшь у моих дверей. В какой-то миг тебе почудится, что там, в жилье, мяукнула кошка, но потом ты поймёшь, что в квартире никого нет. Из-за дрожи в пальцах и полумрака ты долго не сможешь попасть ключом в скважину. Ступив в пустой коридор, на цыпочках, ты сделаешь пару шагов и отворишь комнату. Не дыша, ты пристально всмотришься в её унылую темноту, боясь зажечь свет. Слова – слова обрушатся на тебя со всех сторон, едва ты коснёшься клавиши выключателя. Слова будут везде: на стенах, на потолке, на оконных стёклах. Слова будут на полу, на торцах и дверках шкафов, и тебе покажется, что слова висят даже в воздухе. У тебя зарябит в глазах, и ты бессильно опустишься на диван, на котором тоже будут слова. И тогда слова набросятся на тебя, точно скопища алчущих насекомых. И они будут плакать, кричать, зудеть. Они будут молить, хохотать и ругаться. Будут прощать, будут жалить, будут жалеть. И будут любить, забывать, воскрешать… И в этом бесконечном рое их смыслов – их рвущихся к тебе жизней – ты, наконец, услышишь великое отчаяние их одиночества. И они покажутся тебе птицами, покажутся отблесками обретённых времён, покажутся существами, похожими на тебя, покажутся частью тебя самой – и откровеньем, которое ты не можешь ни вместить в себя, ни отринуть. И почувствовав, что от их голосов, слившихся в невыносимый звенящий гул, у тебя разрывается голова, ты швырнёшь ключом в стену. Слова, как искры, брызнут с неё и осядут на пол серыми хлопьями пепла – и тебя навсегда охватит бездна чужого молчания. Спотыкаясь на оббитых ступенях, ты выбежишь вон и глотнёшь морозную свежесть рассвета. Что-то заставит тебя обернуться, и ты увидишь, что комната, словно воздушный шар, отделилась от дома и висит в пустоте. Тебе станет жутко, и, боясь обернуться снова, ты побредёшь унылой маленькой тенью по странным предутренним улицам, забыв дорогу домой. А комната будет сумрачной тушей плыть за тобой и медленно подыматься над городом, пока не исчезнет в светлеющей высоте…
Урал из поезда
В детстве я ездил поездом от нас в Россию: в Москву, в Орёл, в Ленинград. Это всегда было летом. И особенно я любил проезжать Урал – его небольшой кусочек перед Пермью. Там был долгий безостановочный перегон, и дорога шла по берегу тихой петлистой реки Сылвы. Странное название, не правда ли?..
Так вот: речка была спокойная, неширокая, заросшая водной растительностью, лишь кое-где темнели чистые окна, и течение убыстрялось на них – из поезда было видно.
Её противоположный берег упирался в каменную стенку, отвесно вздымавшуюся на несколько десятков метров над водой. В эти скалы светило мягкое вечернее солнце – и они казались розовыми и тёплыми. А речная вода – прозрачная и сонная – казалась сиреневой и глубокой.
Поезд шумно пересекал эту местность на полном ходу: вагон мотало, я льнул к открытому окну, и мой подбородок стукался о гладкую жёсткую раму, сильная струя ветра била в лицо, и от этого трудно дышалось. На поворотах я глядел назад, на хвост нашего поезда, загибавшийся такой крутой дугой, что каждый раз я боялся, что последние вагоны вот-вот полетят под откос, оглушительно грохоча. Но гремело только внизу, у меня под ногами, и, наверно, какая-то цепь колотилась под вагоном о шпалы, перебивая стук колёс своим нудным бряцаньем.
На Сылве чернели резиновые лодки рыбаков, взмахивавших длинными гибкими удилищами. Мокрые лески блестели, и пойманная рыбёшка иногда трепетала сверкающим слитком над водой – пока не падала в лодку.
Наш берег был луговой, низкий, и в окнах на другой стороне вагона проплывала золотисто-изумрудная, чуть всхолмлённая равнина с продолговатыми стогами свежего сена, а на горизонте виднелась тёмная полоска леса. Кое-где обнажённая земля и железнодорожная насыпь были непривычного цвета сурика.
От вечернего солнца вся местность полнилась сочными – торжественными и немного траурными – красками: червонными, угольными, багровыми, густыми оттенками зелёного и голубого. Всё отбрасывало чёткие длинные тени и было невыразимо земным, близким, вечным...
Мне хотелось выйти и остаться здесь навсегда.
Мне хотелось выйти и остаться. Но оставаться было незачем. Жалеть ли об этом? Придумывать ли ещё одну вариацию-пастораль?.. Выйди я – и ничего, ничего бы не произошло: всё сложилось бы точно так, как оно сложилось. Уже тогда всё было определено, и время начинало неумолимо воплощать мою судьбу...
Я неотрывно глядел в окно несущегося поезда. Местами река отступала, словно сторонясь грохочущего железного пути, и на мгновенья её закрывали полустанки: маленькие, в несколько домиков, белые, уютные, тихие. По луговинам бродили тяжёлые задумчивые коровы, а пёстро одетая ребятня копошилась в стороне от полотна и смотрела на поезд. В окно врывался запах сена, жилья и смешивался с пряным табачным дымом, сочившимся из тамбура.
Мы даже не сбавляли хода, но я успевал схватывать молодыми глазами имена этих станций и запоминал их...
Уже в сумерках, где-то перед Кунгуром, река совсем уходила от нас, прощально блеснув излучиной. Из полутьмы проступали тусклые разбросанные огни и близился город, чуждый этой милой глухой округе. И смотреть больше было неинтересно, становилось грустно, и я шёл спать. Мой Урал кончался так быстро!.. Остальная дорога меня почему-то не волновала, и я смутно помню её...
Я рассказывал об этом так долго потому, что нередко думал: зачем бережёт душа краткий, ничего не значащий кусочек прошлого, а другое – большое, важное – опускает в глубины забвения? Странное свойство памяти. Может, это и хорошо... Одно я знаю точно: Урал из поезда, станции, речку я буду помнить всегда...
В промежутке
В пустынном месте земли было приятно и грустно заранее творить просторную страну-легенду, к которой ты приближался, ещё ничего наверняка не зная о ней. Она и сама теперь почти открылась перед тобой, чтобы незаметно принять тебя в свою светлую спокойную глубину. Медленно, нежно созидаясь в твоём усталом воображении, будучи мечтой, она существовала и сама по себе, и ты чувствовал, что совсем скоро воплотишься в эту хрупкую отдалённую явь... Ты ещё не был счастлив, но что-то говорило тебе: счастье вот-вот должно наступить – неотвратимо, волнующе, навсегда. Ровное, неподвижное и неизбывное счастье, похожее на бесконечный однообразный сон, где не становится скучно и неудобно, потому что он во всём соответствует тебе... И время растворилось в окружавшем тебя пространстве, и ты уже понял, что и это пространство, оставшееся тебе от вчера, но теперь абсолютно чужое, померкнет под наплывом иного – в которое, как под наркозом, ты плавно и безболезненно перейдёшь... Утомлённый, ты лежал на сухой жёсткой земле, прикрыв глаза, и созданное твоей фантазией сулило блаженство мира, который будет только твоим. Ты не боялся пустынности этого мира, где больше никому нет места и смысла, ведь, проникая в его далёкие дымчатые глубины, ты чуял, что кто-то незримый и потаённый, чьи знакомые следы едва проступали на плоских шершавых поверхностях твоего грядущего бытия, там всё-таки есть... Засыпая, ты уже так отчётливо видел эту страну, что, кроме контуров и разрозненных выразительных подробностей пейзажа, начинал, волнуясь, улавливать её мягкие сложные запахи, слышать оттенки гудения её тишины и осязать осторожные прикосновенья её вечной и ласковой плоти. Теперь уже и она, расширяясь, обволакивала тебя со всех сторон, приникая к тебе, вживляя тебя в себя. Но тебе ещё казалось, что ты стоишь не посреди неё, а на её пороге, не решаясь шагнуть. И ты плавал сонным сознанием по её манящему лику, выделяя из её немного размытой сущности отдельные особенности и черты... Этот мир был просторен, открыт, просматриваясь во все концы, – равнинное, слегка всхолмлённое пространство, над которым светило солнце. Он был тёплым, а в углублениях и редких закоулках местности – влажным. Он был пахучим и свежим. Он был красочным, тихим и хрупким. Он был неподвижным, потому что его умная душа наделила его своим высоким покоем. Он был чист. Он был подёрнут золотистой дымкой, и оттого – смутен, притягателен, завораживающ... Пологие каменистые цирки, растрескавшиеся плиты с жилками и пятнами причудливых вкраплений, желтоватые, печальные, разбросанные поодиночке и группами колонны, фрагменты каких-то торжественно и благоговейно замышленных храмов, корявые изваяния ширококронных деревьев и тёмные силуэты парящих над ними птиц... – при подробном разглядывании равнины всё это напоминало античность, но, подсвеченный сбоку низким солнцем, пейзаж не казался тебе ни жертвой распада и запустения, ни возбуждающей жалость незавершённостью, – именно в таком виде он был закончен и полон, и едва уловимый запах тлена, подспудная печать смерти, содержавшиеся в нём, лишь подтверждали его естественность, его живую необходимую вечность. И ты должен был войти в неё и отыскать в ней кого-то ещё, чтобы развеять этот нелепый запах и жить счастливым, навсегда позабыв слова... Всё померкло и отдалилось, потому что ты заснул и, вместо того чтобы безвозвратно покинуть чужое прежнее, вернулся назад. Мелкий дождик мочил твою одежду, истощённую почву кругом, а ты спал, и к тебе снова пришла она – растрёпанная, весёлая. Она доверчиво прижалась к тебе, и, закрыв глаза, вы жадно поцеловались. И ты думал о том, как давно её не видел, о том, как хорошо, что она пришла, и был счастлив. Вы долго-долго смотрели друг на друга, держась за руки, и тебе хотелось, обняв, вместить её всю в себя. И она сказала: «Мы завтра пойдём гулять? Целый день гулять вдвоём?..». И тогда всё возвратилось, и ты вспомнил, что завтра – нет. Тебе стало страшно, стало тяжело дышать, и ты соврал – ты сказал ей: «Да». И она, обрадованная, спросила ещё: «А мы купим мороженое?..». И ты сказал: «Да». Ты врал, потому что это был сон – сон о прошлом, сон в прошлом... Ты стоял перед ней, и если бы это был не сон, и если бы это мороженое, эта страна-легенда и она – здесь, здесь!.. Вернее, уже там. Потому что во сне ты незаметно вошёл в просторное тихое пространство своей родины...
Храм дня
Простая архитектура утреннего простора открывается сразу, как только шагнёшь в него с крыльца старого деревянного дома – солнечного дома на пологом травянистом холме... Тёплая влажная свежесть большого пространства, налитого радужными полупрозрачными красками. Блаженство внезапного обнажения, освобождения, воли... Слышно, как гудит тишина... В лучистой бесконечности пейзажа не хватает лишь далёкой точки, движущейся в горизонтальной плоскости, – телеги, пешего человека или бегущей по жёлтой трещинке пустынного профиля собаки. Зато в небе мимо раннего солнца скользят кучки пухленьких облаков...
Я спускаюсь по мягкой упругой земле холма, и мне становится зябко от обильной росы, покрывшей его пушистый бок. Я стою над изумрудно-золотистой равниной, испещрённой голубыми кругами озёр и тёмными пятнами березняков, но теперь одинокий, выгоревший до известковой белизны дом – почти надо мной. Он немного осел, его стены уже кое-где источил жучок, и ты ещё спишь в его душной сумрачной глубине.
Я восторженно смотрю на светлый покой божьего мира. Солнце всплывает к синей бездне зенита, и высокие птицы парят в белых лучах, бьющих сквозь облака. Плоские основания облаков набухают тяжёлой влагой, ветер срывает её крупными каплями, и они, блестя, как копья, летят в молочно-голубом просторе...
Наконец, полусонная, растерянно моргая, ты выходишь и садишься на скамейку у дома.
Я знаю, как оживить тебя. Я достаю из кармана душистое, в бурых шероховатых прожилках яблоко и протягиваю тебе. И вот ты уже жадно кусаешь его – задорная, растрёпанная.
«Ешь, я тебе ещё дам», – улыбаюсь я.
«Много-много?» – нарочно спрашиваешь ты.
Ты – ребёнок. И это так хорошо.
Ты доедаешь яблоко и благодарно стрекочешь языком, хитро поглядывая на меня. Мне хочется крепко стиснуть тебя, приподнять над землёй и долго держать так, не отпуская.
Я смотрю на тебя и на светлый окрестный мир. Луг, облепленный стайками взъерошенных одуванчиков, – как твоё лицо в хвастливых и озорных веснушках. У тебя короткая стрижка, и ты больше не красишь чёлку сиреневым – теперь она молочно-жёлтая, как воск, как тягучий липовый мёд, как сухой озёрный тростник...
Твои глаза умеют удивлённо распахиваться для меня, в них отражается радужный простор этого мира, этого храма, стоящего вокруг нас.
Мне нравится наблюдать за тобой, когда ты чем-нибудь занята. Я неотрывно смотрю на тебя, и, время от времени, выражение твоих глаз, очерк губ, наклон головы, благодаря внезапной краткой освещённости, на мгновенье складываются в нечто неповторимое. Я готов часами напряжённо ждать этого. Ты красивая, и когда я смотрю на тебя, я счастлив. И ты так легко, безотчётно даришь мне свою красоту – болтая о пустяках, улыбаясь.
Как-то я купил тебе краски, потому что ты хочешь стать художником, и ты обрадовалась. Я верю, что твоя мечта сбудется. Хочу верить... Я никогда не видел твоих рисунков, но однажды ты обязательно нарисуешь храм дня...
«Всё здорово!» – снова слышу тебя. Ты всегда говоришь так, когда мне грустно. Я соглашаюсь с тобой, хотя знаю, что всё ненадежно и зыбко, и что я боюсь потерять тебя. Не нужно думать об этом. Сейчас у меня есть ты, и есть храм дня – солнечного дня в огромном тихом пространстве...
Ты весёлая, светлая. Ты ешь ароматное яблоко, истекающее соком. Ты мечтаешь: «Скоро будет малыш... И мы купим ему всё-всё...». Твоё лицо внезапно мрачнеет, я чувствую, о чём ты подумала, и мне больно: у тебя не было в детстве игрушек...
И тут к нашей скамейке планирует воробей. Он хорохорится, прыгает на рябиновой ветке и, наклоняя головку, лукаво поглядывает на нас. Мы смеёмся. Ты добродушно стрекочешь ему – и воробей чирикает в ответ. Он живёт с нами. Мы понимаем друг друга. Ты бросаешь ему кусочек яблока, он слетает и благодарно клюёт его. Я смотрю на вас – и мне хорошо...
А солнце уже прижалось к далёкой земле у горизонта, и с равнинных озёр тянет сырым холодком. Я хочу крепко-крепко обнять тебя и не отпускать. Я посажу тебя на колени – ты лёгкая. Мы будем долго смотреть вдвоём в большой просторный мир... У твоих губ вкус яблока. У тебя тёплые щёки. Нам не зябко, потому что мы согреваем друг друга...
Скоро сумерки совсем вытеснят день. Свет дня. Смысл дня. Храм дня. А потом будет ещё день. Дней будет много... Ты станешь художником и напишешь этот прекрасный мир в своих картинах. А ещё мы разобьём сад – большой яблоневый сад, и у нас всегда будут яблоки. Но главное – у нас будет малыш, а у малыша – дом и много игрушек...
«Да же?» – спрашиваю тебя.
«Конечно, – яблоко шуршит у тебя во рту, яблоко пахнет белым светом дня. – Конечно!»
Ты доверчиво прижимаешься ко мне, и я чувствую, какая ты худенькая, хрупкая...
Воробей чирикает и не хочет от нас улетать, но темнота прячет его, приглушая трепетное звучание крохотного пушистого тела...
Яблок больше нет. И воробья больше нет. И тебя. Но это только пока темно. Завтра вернётся день, и вернёт мне всё это. А дней будет много, много-много...
Увидеть дерево
Грустя о тебе, я долго смотрел в окно и вдруг понял, что вижу дерево. Высокую раскидистую ель.
Оно росло здесь всегда. Но годами глядя перед собой, на него, а может быть, сквозь него, я почему-то его не замечал. Я стал вспоминать и решил, что, наверно, когда-то и видел его, однако это было так давно, что я ничего не помню.
Теперь, в сумраке весеннего вечера, я невольно сосредоточил взгляд на увиденной ели, а всё остальное – другие деревья, тропинки парка, окна домов, фонари, небо – словно перестало существовать, как только что не существовало для меня дерево.
Я пристально и неторопливо вглядывался в него – как в лицо человека, пришедшего на первое свидание или же вернувшегося после разлуки. Я бесконечно долго смотрел на каждую ветку, на ствол, подымал глаза к чуть искривлённой вершине... Я почувствовал, что эта нечаянная ель кажется мне такой родной и привычной, будто я сам посадил и вырастил её. Я почувствовал, что не могу оторваться и не глядеть на неё, как влюблённый. И ещё – она слегка покачивалась от ветра. Но ветра не было! Я несколько раз переводил взгляд на соседние кусты и деревья – и ни одна, даже очень тонкая, веточка не шелохнулась на них. А ель плавно, печально двигала подсвеченной жёлтым фонарным светом кроной – точно только она была настоящей, живой, единственной...
Я подумал, что теперь каждый вечер буду смотреть на ель – и мне станет не так одиноко.
Но, засыпая, понял, что через пару дней снова перестану замечать её. И потом я не увижу её уже никогда.