Встретил знакомого полицейского сержанта, выбежавшего в магазин купить хлеба, и спустился с ним в подвал, где он служит. Подвал круглый и гулкий, как огромная бочка, и запах в нём тоже точно из бочки – винной. Словом, попал в медицинский вытрезвитель. Сержант справляет здесь службу полтора десятка лет без перерывов, не пьёт совершенно, но у него больные почки, печень, и глаза в красных прожилках, как не у опохмелившегося.
– Болячки мои от алкоголизма, – убеждён он.
– Ты же совсем не употребляешь…
– Надышался, – вздыхает он. – А молоко за вредность не дают…
Позднее утро, ночных постояльцев давно отпустили, и в подвале тихо. Только в какой-то дальней трубе шумит вода. Неприятно так – будто человек храпит-хрипит, задыхаясь.
– Ты слесаря бы вызвал, – советую сержанту.
Всё просчитано заранее. Сержанту никогда в голову не придёт, что его ведут к «объекту», необходимому мне и которого я видел лишь на фотографии. Сейчас старожил вытрезвителя должен удивиться, услышав про слесаря, и он удивляется:
– Зачем? – спросил, кромсая ножом на ломти буханку. К чаю, потихоньку закипающему на плитке. Ночь была сложной, как выразился сержант, и у него во рту и макового зёрнышка не было. А надо бы, раз больной, диеты придерживаться.
– Да чтоб трубу слесарь подправил. С ума ведь сойти можно, этот храп-хрип слушая…
– Да не труба храпит-хрипит, – ухмыляется сержант. – Не проспался просто ещё один. Феномен, скажу тебе! – произносит уже уважительно.
Про «феномен» личности с фотографии мне ничего не известно. Даже намёком. Не сказали – значит, не положено. Да я и знать ничего не хочу. Меньше знаешь – спокойнее поживаешь.
– Феномен! – повторяет сержант, перестав кромсать буханку и надеясь, конечно, что я засыплю его вопросами. Глядишь, опять его фамилия в газете мелькнёт, как месяц назад после того, как я и появился впервые в этом вытрезвителе якобы для написания репортажа. Репортаж, конечно, написан и напечатан, но тогда ходка оказалась пустой – «объект» в «бочке» не появился, как предполагалось. Но теперь накладка исключена. А на чью-то феноменальность мне наплевать, поэтому спрашиваю без особого интереса, чтобы не молчать:
– По храпу этому?
– А вот увидишь сам, как проснётся, – загадочно обещает сержант.
Мы пьём крепко заваренный чай с хлебом. На чай сержанту ещё хватает – на масло наскребает по праздникам. Содержание, как он величает зарплату, не соскучишься, хотя и за него спасибо. Вытрезвитель-то, оставшийся в городе единственным, вроде подпольного. Как казино. И сержант в официальных документах участковым числится, но без участка, – за штатом. Сейчас, правда, появилась надежда легализоваться – Нургалиев на каком-то совещании обмолвился, что вытрезвители возвращать надо, иначе сопьётся русский народ вчистую. А мусульманский что – сплошь трезвенники?
– А про заработки работающих в вытрезвителях ничего не сказал, – сетует сержант. – И вообще про содержание младшего полицейского состава молчит. Лейтенант, мол, станет получать полста тыщ, генерал – несколько сотен, а рядовой или сержант, как я, – рот на замке. Вот и живи, как живётся, – никак, получается, – задумывается сержант, ещё не ведая, как и я, что скоро главного полицмейстера страны отправят в отставку. И я задумываюсь с ним за компанию, жалея служивого. Если совесть и позволяла бы ему обирать поступающих на вытрезвление, взять с них в большинстве случаев всё одно нечего. Не тот контингент пошёл, просвещает меня, выйдя из задумчивости, сержант. Бомжи, бывает, сразу рассчитываются за пребывание в «бочке», а у мастеровых людей разве что штаны описать можно. Да их ни на одной барахолке не купят. Безработные или годами содержание не получающие – такие вот мастеровые.
– Зарплаты, то есть, – поясняет опять сержант.
– Но ведь на что-то пьют, – говорю я.
– Ну, это дело нехитрое – напиться, – говорит сержант. – На пузырь-другой всегда можно зашабашить.
– Так в семью и надо бы нести эту шабашку – деньги тоже немалые, а хлеб всегда дешевле водки, – не понимаю я. – То же, в общем, содержание.
– Ну, нет, – не соглашается, прихлёбывая чай, сержант. – Шабашка – так уж приучила Советская власть – нетрудовые доходы, потому и пропивается. А содержание, которое зарплата, – совсем другая статья…
Я тоже зарплатой обделён – шабашу в газете на договоре, перебиваясь для других вроде бы гонорарами. Но мне неведомы на собственном опыте денежные проблемы ни сержанта, ни тех, кого он обслуживает. На мой счёт в банке «контора» отстёгивает регулярно и без задержек.
– А на пенсионерах плана не вытянешь, – жалуется сержант. Значит, в вытрезвителях план по денежному сбору всё же есть, отмечаю я. – Хотя пенсионеры попадаются – о-го-го! – воодушевляется, пытаясь не выказать зависти, сержант. – За десять тыщ их пенсии, бывает, зашкаливают! Как у твоей «трубы», например, – кивает он в сторону, откуда доносится храп-хрип. – Мы его «На два пальца» зовём.
– «На два пальца»! – деланно удивляюсь я, хотя про себя удивляюсь искренно, поскольку и про это прозвище «объекта», известного мне по фамилии, слышу впервые. Открыто искренность проявлять ни к чему. Нас наверняка слушают. – Почему «На два пальца»?
– Когда пьёт, наливает себе ровнёхонько на два пальца, – вот поэтому, – не очень вразумительно отвечает сержант. А ведь косноязычием не страдает. – Выпьет на два пальца – и всё. Ни грамма больше. И с копыт. А потом, если ему повезёт-не повезёт, – к нам или там остаётся, где пил.
– Да брось ты! – не верю я, опять же прикидываясь, чтобы раскрутить собеседника на дальнейшие откровения. Пусть те, кто нас слушает, просчитывают, насколько сержант информирован об «объекте», до которого мне нет дела. Он интересен «конторе», а мне только велено через него выйти на храпяще-хрипящего. – Выпить на два пальца – это не больше пятидесяти грамм. А с них не вырубишься.
– Это смотря как на два пальца пить и смотря какие пальцы, – обижается за своего феномена сержант. – Впрочем, – прислушивается, – скоро сам убедишься.
Храп-хрип, и правда, резко прекращается, слышно скрипит скрытая стенкой кровать, после чего из палаты в приёмник выходит ничем не примечательный мужик в семейных – по колени – чёрных трусах и в обвисшей на впалой груди майке. На пенсионера, если даже предположить, что он не просыхает месяц, феномен не тянет. Лет пятьдесят пять, не старше. И глаза не пьяницы вовсе. Печальные только очень. О таких типажах, если не смотрят им в глаза, бабы говорят – ни рыба, ни мясо. Я тоже отношусь внешне к этой категории представителей сильной половины человечества, но умею, в отличие от интересующего «контору», держать свои глаза всегда под контролем, не выражая ими чувств. Научили в спецшколе под Новосибирском, курс в которой мне предложили пройти после окончания института. Журналистика – очень удобная крыша для сотрудничающих в «конторе». Ещё привлекательнее для неё – писатели. Каждый третий из писателей, знаю не понаслышке, – сексот. Секретный сотрудник, значит. Но я пока в писатели не вышел. Иначе вращался бы в более высоких кругах, а не травился перегаром в «бочке»…
– Опохмелиться дадите? – спрашивает, интеллигентно поздоровавшись, вышедший из палаты. – А то, насколько помню, вчера меня к вам пустым привезли…
– На два пальца? – серьёзно, без насмешки, интересуется сержант.
Вышедший из палаты прикрывает глаза, как бы вслушиваясь в себя. Руки его, обращаю я внимание, сжаты в кулаки и напряжённо подрагивают. Но это не тремор, вызванный похмельным синдромом. Так бывает, скажем, перед дракой у эмоционально неустойчивых, когда они накачиваются энергией, взвинчивая себя. Или, напротив, сбиваются в комок напряжённых нервов, чтобы обострилось восприятие. В утиную охоту на зорьке, слушая прекрасную музыку, в любви, наконец, объясняясь. А тем временем, пока его анализировал, сжатые кулаки человека со странным прозвищем расслабились, он открыл глаза. Своё фото, к слову, он напоминает весьма отдалённо. Гораздо невзрачнее вживую, чем на мёртвой бумаге.
– Нет, пока не взорвусь, – сказал странно. – На два пальца, может, сегодня и не придётся. А сотку бы не мешало – горло прополоскать. Дерёт горло, как наждачной бумагой.
– Тогда оденься сначала. – Сержант бросает обладателю пока неизвестного для меня феномена ключ с биркой, на которой химическим карандашом выведен номер шкафчика, где сложена одежда клиента медвытрезвителя. Брошенное тотчас оказывается в его руке. Реакция явно не алкоголика. Он делает шаг к проёму, ведущему в гардеробную «бочки», но останавливается, услышав сказанное как бы про себя сержантом:
– А есть и на два пальца…
– Правда? – спрашивает, не оборачиваясь, направившийся одеваться.
– Я когда-нибудь, Тимофеев, вам врал? – очень официально вопрошает сержант.
«На два пальца», фамилия которого мне известна, но, понятно, будто бы услышанная впервые, оборачивается, сводит, припоминая, едва видные и точно выжженные брови. Ресницы, замечаю, на его веках отсутствуют вовсе, отчего и взгляд пронизывающий. Долго такого взгляда не выдержать.
– Нет, не припомню, – говорит он без тени заискивания. Как факт констатирует. – А коли так, – переминается в раздумье с ноги на ногу, – может, ради профилактики на пару пальцев и вдарить?
– Ради профилактики – можно, – соглашается сержант.
Я понимаю: на служебный проступок сержант решается ради меня, чтобы, наглядно убедившись в покуда неведомом мне феномене мужика, я обрисовал затем его в газетной публикации, не забыв, естественно, упомянуть в ней и сержанта. И дома похвалиться можно будет, и начальство, глядишь, по службе продвинет или в звании повысит. Засиделся сержант в сержантах и в вытрезвителе. А водка и вино, порой и коньяк с шампанским, в «бочке» всегда найдутся. Не сами сотрудники вытрезвителя, сейчас отсыпающиеся, а для представительства оставившие сержанта – его очередь подошла, – конечно, покупают – от иных забулдыг остаётся. Им, когда они отрезвеют, спиртное надо бы возвращать, да хозяева вытрезвителя «забывают» это сделать, чтобы очухавшиеся клиенты не надрались снова, едва выбравшись из подвала. А некоторые из них оставляют полные ёмкости сами: мол, и вспомнить-то об алкоголе тошно – не то что пузырь в руки взять. Списывают потом милиционеры эту «прибыль», выливают, пускают в продажу, выпивают сами или уносят домой – чего не знаю, того не знаю. Спросить – не неловко, а просто не моя это забота. А вот, как корреспонденту, спросить бы надобно. Да ведь правды не скажут. А главное, начни спрашивать, проколюсь – перед «конторой». Слишком умным сочтёт, а слишком умные моё начальство настораживают…
Сержант, должно быть, и расщедрился из имеющегося запаса. Наверное, нальёт из бутылки в гранёный стакан Тимофееву ровно на два пальца, если их поставить от дна к стенке стакана поперёк. А это, если пальцы даже очень толстые, пусть не пятьдесят, но не более ста граммов. А от сотки и последний пропойца с ног, которые сержант окрестил копытами, не свалится. Тимофеев же, не впечатляющий своей внешностью, костью крепок, мышцы под кожей, видно, жгуты, а такие помощнее шаровидных, и ему полбутылки без закуски – что слону дробина. Словом, мудрит что-то сержант. Небось, розыгрыш подготовил или у его феномена феноменальная болезнь – балдеть от одного вида или запаха спиртного, как токсикоман балдеет от «Момента», ещё клея и не нюхнув. Да ладно, что гадать: поглядим – увидим.
– Ну, если можно, тогда давай, – возвращается к столу Тимофеев.
– Да ты оденься сперва, пошёл ведь одеваться! – строго напоминает сержант, уже нашаривая бутылку где-то под столом. – А после и вдаришь на свои два пальца. Только по полной программе. Корешок мой не верит, – показывает на меня. – Договорились?
– По полной программе – так по полной, – тыкает меня взглядом Тимофеев. Я не выдерживаю, как и предполагал, его безресничного взора. Отвожу глаза. – А вера – дело наживное, – говорит Тимофеев то ли мне, то ли сержанту, то ли себе. Наверное, сержанту, поскольку начинает обращаться к нему по имени: – Знаешь, Паша, коли на два пальца, то обмундировываться мне ни к чему. Брякнусь ведь, а тебе снова меня рассупонивать придётся.
– Резонно, – соглашается сержант.
Бутылка «Русской» уже на столе. Ёмкостью пятьсот граммов. С винтовой пробкой и наклеенной на неё акцизной маркой. Шестьдесят процентов гарантии, что не левая. Стакана, поставленного для Тимофеева, не наблюдается. А наши с чаем пусты лишь наполовину. Но Тимофеева отсутствие стакана не смущает. Он подтягивает, как перед забегом, трусы и принимается быстро-быстро сжимать и разжимать кулаки. Потом, разогнав в венах кровь, трясёт кистями рук. В левой непонятно как оказывается поллитровка, только что украшавшая стол, заваленный чистыми и заполненными протоколами, какими-то бланками и другими официальными бумагами, с горкой хлеба на очищенном пятачке.
– Масла, увы, Тимофеев, нет, – извиняется сержант. – Не знал, что тебе придётся на два пальца демонстрировать, а то разорился бы. Может, хлеба чуток? – закусишь…Мякоть одну, а?
– Нет, и мякоть сейчас в глотку не полезет, – отказывается Тимофеев.
– Тогда давай так, – виновато говорит сержант, – а то начальник скоро заявится…
«Чего «давай»?», – думаю я, но додумать не успеваю. Тимофеев делает резкое, почти неуловимое движение правой рукой, и от нераскрытой бутылки отлетает, точно срезанное, горлышко с покатыми «плечиками». Точь-в-точь по риске налитой в бутылку водки. При этом ни капли её не проливается. Тимофеев подносит распечатанную таким образом ёмкость к губам и медленно выливает содержимое прямиком в горло. Сержант, вскочив, услужливо пододвигает ему стул. Он садится, не сгибая спины. Бутылка без горлышка, ставшая похожей на большой стакан толстого стекла и совершенно пустая, по-прежнему в его руке. Забирает её сержант и ставит на стол, как вещественное доказательство.
– Видишь? – скашивает он на меня глаз.
– Вижу, – отвечаю ошарашенно, поражённый не столько выпитым – выпивали махом, доводилось наблюдать, и большую дозу, – сколько расправой с бутылкой. Такие приёмы или манипуляции возможны лишь в кино. Или в дешёвых – не по цене – детективах. Кирпич переломить надвое ребром ладони – результат не очень сложных навыков, отсечь же, словно срезая, твёрдое и круглое литое стекло – фантастика. Или, наверняка, фокус, подготовленный сержантом заранее. Впрочем, он не знал, что я ему повстречаюсь, как не ведал о встрече и я, по его разумению. Тогда, рассуждая здраво, просто я попал в нужное место в нужное время, когда всё было подготовлено к нужной, пусть и для кого-то другого, демонстрации. Такое в жизни редко, но случается. Любое чудо можно объяснить логикой, если находиться в твёрдой памяти и в трезвом уме. Поэтому я лениво зеваю.
– Ну и как? – ждёт сержант восторженных излияний.
– Обыкновенно, – отвечаю я, будто бы подавляя зевоту и с издевательской интонацией. – Бутылка без горла, но выпита она не на два пальца, а на полкило. На халяву не пьют только больные или подлюки, – ляпаю, как приговор, пошлость.
– Я – больной! – точно протыкает меня взглядом Тимофеев. Но в глазах его нет угрозы, как и в голосе. Он кажется совершенно трезвым, только лицо побелело. Что, похоже, начинает беспокоить сержанта. Он обращается к Тимофееву совсем по-братски:
– Лёша, наш гость про «на два пальца» не верит.
Имя Тимофеева, значит, Алексей. Мне сообщили только его фамилию. Через фамилию без имени «контора» давала мне возможность проявить инициативу в рамках дозволенного. Что ж, в отчёте присовокупим к фамилии и имя, что отразится плюсом в моём послужном списке. А сержанта, вспоминаю, зовут Павлом. Алексей и Павел годки и явно симпатизируют друг другу, но сержант держит себя за старшего брата, хотя Тимофеев на старшего похож больше. Информация к размышлению, конечно, интересная, но не в масть. Впрочем, я не знаю и знать не хочу, интересен ли «конторе» сержант. Моя задача – расколоть Тимофеева. Паша пойдёт, видимо, к нему «прицепом». Прощупать сотрудников вытрезвителя «контора», возможно, поручила кому-то другому. Все они, скажем так, якшались с Тимофеевым – пусть и по долгу службы. Каждому – своё.
– Слышь, – тормошит сержант Тимофеева, начинающего засыпать, – он не верит…
– Вера – дело наживное, – повторяет тот уже раз им сказанное и протягивает правую руку к бутылке. Я вижу, но не верю своим глазам: средний и указательный пальцы, опущенные в бутылку, превращённую в стакан, спокойно достают дно. Причём другие, прижатые к ладони и один к одному, нависают над срезанными краями стекла, краёв не касаясь. Я видел длинные пальцы – у пианистов, у часовых дел мастеров, почему-то у шахматистов, у воров, промышляющих карманными кражами, само собой, но чтоб такие длинные… И ещё, странно, эти умопомрачительной длины пальцы не кажутся уродливыми.
Тимофеев вынимает из бутылки пальцы, поднимается со стула.
– Лёша, тебе помочь? – подскакивает к нему сержант.
– Я ещё успею, Паша, – отказывается Тимофеев от помощи и прямо, не сгибая спины и колен, уходит туда, откуда нарисовался в приёмнике меньше часа назад. В палату, словом. Скрежещет, готовая развалиться под рухнувшей на неё тяжестью, кровать. И – мёртвая тишина. Ни храпа, ни хрипа.
– Готов, – возвращается за стол сержант. – Храпеть и хрипеть, как труба, примется к вечеру. Когда проспится, но ещё досыпая. Уйдёт, значит, к ночи домой. Ночами Лёша на два пальца не пьёт. Ночами он не боится. Ночами я за него спокоен. Я и на эту подлянку пошёл лишь потому, – кивает он на бутылку со срезанным горлышком, – чтобы он не взорвался сегодня днём. Но, может быть, ему только мнится, что он взорвётся. И всё-таки здесь ему лучше, надёжнее.
– А чего он боится? – почему-то шёпотом спрашиваю я.
– Я же говорю – взорваться, – прячет сержант то, что осталось от бутылки, под стол.
– Ничего ты не говоришь! – раздражаюсь я. – А если и говоришь, то понятно лишь для себя. А я, уж извини, ни черта не понимаю. Болезнь у него, что ли, какая?
– Ну.
– Шизофрения?
– Болезнь, и всё, – дёргается сержант и смотрит на меня, как на недоумка. – Болезнь, понимаешь? Без названия. Потому и не указана ни в одном его документе. Просто списан в запас по выслуге лет.
– Он что, служил, твой феномен?
– Ну. В нашем спецназе. Не у нас, конечно, а в Москве. Это уж, как списали, у нас квартиру дали, чтобы подальше от глаз высокого начальства. И от Чечни тоже, и от Афгана, где он начинал, вообще от «горячих точек». Да и родом Тимофеев из наших краёв – в детском доме здесь воспитывался. Сирота он. А может – я точно не знаю, – и не сослали его сюда, а порадели ему: мол, чужбина калечит, а родина – лечит…
– Да от чего лечиться, если болезнь неизвестна? – теперь я смотрю на сержанта, как на придурка.
– От болезни! – почти завывает тот. – Он боится, понимаешь, взорваться. Взрывником он, понимаешь, в спецназе был. Или минёром, что, наверное, то же самое. Я в этих тонкостях не очень маракую. Короче, ас он по взрывному делу, взрывным устройствам. И по их придумке, и по установке, и по обезвреживанию. И по конструированию, насколько я догадываюсь.
«Зря догадываешься», – жалею я сержанта, а вслух выражаю недоумение:
– Придумка и конструирование – не одно ли это и то же?
– Нет, конечно! – смотрит на меня сержант свысока. – Придумка – это идея, а воплощают её в реальность, если взять технику, конструкторы. А Тимофеев вообще, ходят слухи, академик.
– Где ходят? – небрежно интересуюсь я.
– Ну, везде, – пожимает плечами сержант. – Бывает, вырубится Тимофеев с каким-нибудь бомжем, а нам бомж не нужен, мы гоним его от машины, а он сам в неё лезет: «Не оставлю академика!..» Или полковника, кто как…
– Что, и звание у твоего «академика» имеется? – не верю я.
– Ну. Полковник. Только, поскольку из спецназа, без права ношения формы.
– Это он вам наплёл? – уже специально подначиваю я сержанта, а сам как бы вновь вижу срезанное взмахом руки стекло, невероятно длинные пальцы; слышу сказанное Тимофеевым совершенно трезво: «Нет, пока не взорвусь…» Судьба, похоже, у этого полковника-академика и впрямь необычная, если не из ряда вон, и кому-то угрожающая, коли им интересуется «контора», не сама по себе гуляющая в отличие от киплинговской кошки…
– Да нет, язык у него всегда на замке. О его звании и службе в спецназе мы по своим каналам выяснили, когда он к нам впервые попал, не успев полностью на свои два пальца выпить. Допью, упирается, и сам лягу, а мы его сломать пытаемся, чтобы раздеть и уложить. А бутылка, как вещдок, на этом вот столе стоит, – показывает сержант на свой стол. – Точно такая же, какая и при тебе была. Только мы тогда подумали, что он себе такой стакан из бутылки сделал напильником, чтобы перед другими алкашами выпендриваться. Или, знаешь, наливают в пузырь воды, сколько надо, замораживают в холодильнике, а потом под струю горячую – и ненужное стекло отваливается, как срезанное… И, чтобы у него надежда на выпивку в вытрезвителе пропала, мы из этого «стакана» водку и вылили. На пол прямо, чтоб знал – не у тёщи в гостях. А тут ещё одного ханурика притаскивают. И не с одним вещдоком, а с двумя. Даже нераспечатанными. Так Тимофеев, которого мы никак скрутить не можем, хотя он вроде бы и не сопротивляется, у этого новенького и интересуется: «Выпить хочешь?» Тот, конечно, завсегда готов, как пионер. «Шутник ты, однако», – говорю я Тимофееву, разозлившись, и хотел его болевым в плече завалить… И тут у меня в голове точно что лопнуло. Всё вижу – ничего не слышу, а сам вон к той стенке, – сержант показал стену между палатой для вытрезвления пациентов и гардеробом, довольно длинную, – прилипший. А рядышком со мной прилипли и все наши. Нас тогда четверо было. Висим, прилипшие, и смотрим, как Тимофеев из бутылок стаканы делает, потом пьёт вместе с новеньким, и они уходят. Не из нашей «бочки», не наверх, где свобода, хотя запросто могли, а сюда, в палату, на просыхание. Отлипли как, за дубинки – и к койке его. А он спит, как младенец, только не розовенький, а белый весь. Мы по запарке сразу-то в его документы не посмотрели, думали, и нет их вовсе, а тут как глянули – мать честная! Полковник! Причём почти нашенский. Пусть и отставной. Позвонили, конечно, тотчас, куда следует. Приехали моментом, увезли. И ещё с полгода за Лёшей приезжали, а у него к нам ходка раз в месяц обязательная. Живёт неподалёку. Потом рукой на него махнули, видно. Да и безвредный он. Дома чаще пьёт, как накатывает. Но порой эта болезнь на улице его подлавливает. А у нас, говорю, ему надёжнее, чем дома даже. Особенно днём. Пьёт-то редко в одиночку. А против лома, известно, нет приёма. Нож в спину – и никакая спецвыучка не поможет. А ещё он взглядом кровь останавливает. У нас тут один лезвие бритвенное за щекой спрятал, а затем, как выпить не дали, по венам полоснул. Картину, конечно, хотел прогнать, имитируя попытку самоубийства, да пьяный и не рассчитал. Переборщил, короче, с бритвочкой. Вены развалил, и кровь – фонтанами! А Лёша как раз проспался. Этот же придурок, узрев, что с собой натворил, в обморок брякнулся. Мы его руку жгутом перетягиваем – кровь сильнее хлещет. «Скорую» стали по телефону накручивать, а там гудки и гудки – занято. Ну, думаем, помрёт наш клиент, а нам за него отвечать. А Лёша к нему присел, на разрезы уставился – и всё: фонтаны иссякли. Говорят, к утру и шрамов не осталось. Но уж тут клясться не буду, сам не видел, – этого «лезвенника» от нас в психушку увезли, там, говорят, шрамы и затянулись без остатка…
– Выходит, твой феномен ещё и экстрасенс? – уже не подначивая, серьёзно спрашиваю я. «Контора» должна отметить мою старательность, с какой я разрабатываю «объект», а также его восприятие теми, кто с ним контактирует.
– Ну. Выходит.
– А почему же он сам свою болезнь вылечить не может?
– Так и он не знает, что у него за болезнь! – разгорячился сержант. – Боюсь, говорит, взорвусь, а от чего именно – не понимаю. Может, говорит, от внутреннего напряжения. А может, раз проговорился, в него внедрили самоликвидатор. Как раз такую штуковину, которую он придумал ещё в Афгане. Сигнал какой-то вроде ультразвука подаётся, и кровь в венах закипает, разрывая человека. Ему говорили, что эту штуковину будут использовать только в случаях международного терроризма. А он её использование в Чечне просёк, где, известно, конфликт локальный. Дудаева так, намекнул, ликвидировали, а не ракетами с истребителя, будто бы перехватив сигнал с его спутникового телефона. Скандал закатил. Его в какой-то спецсанаторий. Там убедили, что заблуждается. Нервы, мол, истрепались. Снова в Чечню вернулся, трупы обследовал – нет, ничего, и правда, похожего. Значит, и впрямь заблуждался. А если его обвели вокруг пальца, то рано или поздно всё одно он об этом узнает, – и тогда, уверен, точно взорвётся. Самоликвидируется. Вот он эту болезнь, как она в нём зашевелится, и глушит дозами на два пальца.
– А он после санатория заболел?
– Нет, говорит, позже, когда его в госпиталь к чеченской девочке привезли. Она коз пасла, наступила на что-то, а это «что-то» – взрывное устройство. Мелкое, как ранетка-дичка, и всё в усиках. К усикам этим не то что прикоснуться – дышать на них нельзя. Выше колена в девочку и влипло. Хирурги выковыривать – ни в какую. И технари тоже. Тимофеева на консультацию и привезли, поскольку он в числе авторов этой подлянки. Посмотрел: точно, не обезвредить. Только взрывать. А это значит – ногу у девочки по пах отнять, отнести затем отрезанное куда подальше и бросить, скажем, в яму. Там и взорвётся. А девочке лет шесть, красивая, в сознании. «Дядя, – плачет она нашему Тимофееву, – а вы её пальчиками выньте…» Ну, Тимофеев и вынул…
Голос сержанта сел, он странно хлюпнул носом и стал хлебать, маскируя это хлюпанье, давно остывший чай. Я, признаться, тоже немного прослезился, и допил чай свой. Но стакан не опускал, сжимая его в руке. Мне не хотелось видеть, как дрожат мои пальцы. Другой рукой вцепился в край стола. Но тремор бил всё тело. Теперь я понял, почему у Тимофеева такие длинные пальцы. Два – средний и указательный. На руке они самые подвижные, самые приспособленные к захватам, самые чувствительные. А ещё, знал я из нетрадиционной медицины, именно средний и указательный пальцы лучше и чище всех других частей тела человека впитывают энергию земли и космоса. А значит, сильнее всего и концентрируют её, если рассудить логически. Именно этими пальцами читают слепые. И знаменитая Калугина…нет, Кулешова…видела этими пальцами скрытые за стеной и бронированными дверцами сейфа предметы. Без кавычек в глаголах «читать» и «видеть». И Тимофеев, конечно, не вынимал в прямом, буквальном смысле мини-мину из ноги девочки. Ведь на её сенсорные устройства – усики – и дышать-то было нельзя. Значит, он вытягивал разрушительное устройство только собственной энергией, сконцентрированной в подушечках среднего и указательного пальцев. Но так, чтобы между ними и сенсорами было пространство. Мёртвая или индукционная зона, если по-научному. Иначе взрыв был неминуем. Каким напряжением это ему далось, свидетельствуют пальцы. И ещё, догадываюсь я, выжженные его брови и лишённые ресниц веки. Когда уже за стенами госпиталя в пустом месте он не смог более удерживать своей волевой энергией подлое устройство, оно, упав на каменную землю, достало огневым хлопком его лицо. Хирурги, чуть было не ампутировавшие девочке ноги, сделали тогда всё, чтобы он не остался с изуродованной физиономией. Но восстановить кровообращение в капиллярах до нормального было им не по силам. Поэтому алкоголь способствовал не расширению, как обычно, а, напротив, их сужению. У алкоголиков, каждый знает, лица в красных прожилках. Это как раз расширившиеся или лопнувшие капилляры. А ресницы и брови «кормят» жизнью как раз капилляры лица. Бровям Тимофеева повезло чуть больше, чем ресницам. Что обрели, удлинившись, его пальцы – известно, наверное, только одному ему. Я лишь предполагаю, что горлышко у бутылок он «срезает» не ребром ладони, а именно пальцами. Может, даже действуя ими, как ножницами. А пьёт на два пальца, демонстрируя их необычность, не из кичливости или скоморошества, а чтобы не забыть и о своей причастности к смерти, созданной человеческим разумом. И такими вот пальцами, подаренными Богом для добрых дел…
Тогда я провёл у сержанта в вытрезвителе весь день и весь вечер. Якобы для того, чтобы написать уже не репортаж, а аналитический материал: почему люди пьют, что заставляет их пить, как с пьянством и алкоголизмом бороться, если вытрезвители, каких теперь почти не осталось, только отстойники, а лечебно-трудовые профилактории для страдающих этим недугом ликвидированы? Но эту лапшу на уши я вешал не сержанту и наконец появившемуся его начальнику, а начальству своему, наверняка продолжавшему слушать «бочку». Не шизик Тимофеев, внушал я слушающим, интересует меня, а только выполнение поставленной передо мной конкретной задачи: выйти на «объект» и разговорить его, как и тех, кто с ним общается. И ещё собственное благополучие под редакционной крышей. Хоть и по договору я в газете, но отмечаться в ней следует ежедневно. Теперь есть оправдание, почему пропал на день, – провёл день на задании, инициированном лично в интересах общего дела. А что, когда Тимофеев проснулся, пошёл к нему домой, об этом знаю только я. Квартира его наверняка не прослушивалась, иначе бы в моём появлении в вытрезвителе не было нужды…
С Тимофеевым я просидел всю ночь. За чаем и кофе. И мы почти не разговаривали. Он только сказал, что название его болезни – страх. И ещё стыд и раскаянье за ту штучку, придуманную им в Афганистане. «Мальчишкой тогда был, и не осознавал последствий от своей придумки», – покаялся он запоздало. По сравнению с ней та, от какой он избавил чеченскую девочку, детский лепет. С ней не управиться ни Господу нашему, ни дьяволу. Даже ему, её создавшему. Что это за «штучка», он не расшифровал, а в закипающую, по словам сержанта, в венах кровь я не очень верю. Быть может, сказал ещё Тимофеев, он когда-нибудь и расскажет и объяснит всё до последнего нюанса. А может, и не расскажет. Вот удостоверится…
– Впрочем, – спохватился он, – давайте лучше слушать друг друга. Молча. А через пару дней забегайте. К ночи. И мы с вами не только поговорим, но и выпьем. На два пальца по-настоящему. Из гранёных стаканов.
И мы молча слушали друг друга до утра. И молча расстались. Как я и опасался, навсегда. Для него, конечно. Поэтому и не сказал ему, уходя, ни «до свидания», ни даже «до встречи». Не сказал нарочно, подтекстом. Я надеялся, он поймёт. Россия, конечно, не СССР, не прежняя страна в одну шестую часть земной суши, но всё равно огромная. В России ещё можно затеряться. Хотя бы на время. Но он меня не понял. Он был академиком в своём деле, но никудышным спецназовцем, пусть и бывший полковник этого рода войск. Иначе бы не сгорел в собственной квартире другой ночью. Якобы от курения в постели в нетрезвом состоянии, как сообщили в криминальной сводке по городу…
А сержант вытрезвителя Паша действительно оказался алкоголиком. Его лечат от алкогольных психозов. Но болезнь сержанта настолько запущена, что надежды на выздоровление почти никакой. И, скрашивая его кончину, врачи наливают порой сержанту водки в стакан ровно на два пальца. В точности исполняя его желание.