Вступление
В прошлом году мы с отцом застряли в пробке перед железнодорожным переездом. Воспользовавшись уединением, я задал папе давно волнующий меня вопрос:
– Кто была твоя первая любовь?
Он сначала типа не услышал, а после продолжительной паузы принялся рассказывать про артиста Андрея Урганта...
Нет, папаша мой не по этой части. Просто смотрел недавно телепередачу, в которой артиста Андрея Урганта спросили, каким было его дебютное выступление...
Я нетерпеливо перебил отца. Не люблю эту его аппаратную демагогию, причём тут Ургант со своим дебютом?!
– Погоди, – сказал отец. – Когда Урганта спросили о первом выступлении, он долго думал, а потом признался виновато: “Не помню”. Вот и я не помню.
Когда мы, наконец, перевалили через горб переезда, он–таки вспомнил. И вдруг разрозненные детали жизни собрались в моей голове в ясный механизм рассказа.
***
Она спросила: “Это Сталин?”
Деревья, кустарник, хрустящие дорожки. Сюда сосланы властелины прошлых государств и ведомств. Подвиги и злодейства остались позади, за поворотом века, а памятники – заблудившихся склеротиков, собрали по городу и свезли сюда. Наркомы, маршалы, несгибаемые солдаты забытых фронтов, гранитные, гипсовые, отлитые из цветно-металлических сплавов, лишённые площадей, постаментов, некоторые вовсе позорно уложенные в траву. Каждого можно облапать и на коленки присесть для прикольной фотки. А старички только рады. Высовываются из зарослей, выглядывают из-за кустов. Стали лесными духами, сатирами, вакхами, панами, всей этой нечистью, которая населяет леса, парки и водоёмы.
Белокурая малышка притащила меня сюда. Позирует, просит сфотографировать. Лучше бы в кино пошли. Надо было с ней рвать, когда она, пожелав сойти за умную, назвала любимые книжки: “Мастер и Маргарита” и “всё” у Ремарка. Я себе давно пообещал: “Услышишь про Ремарка – рви сразу, не оттягивай”. И вот она тычет юдифьевым педикюром в гипсовую скулу Ильича-Олоферна и спрашивает – Сталин ли это. А ведь могла и Пушкиным назвать.
Кстати, а мы ведь встречались раньше. Неужели тот самый? Только шея надломилась. Помню, стоял себе в одном маленьком дворике, и лишь конец Советcкого государства переместил его в эту скульптурную резервацию. Был сентябрь, как сейчас, и воздух был прозрачен, и видно было далеко, как сквозь хрусталь. Хотя, это для красного словца. Через хрусталь ни черта не разобрать даже на метр, я однажды пробовал, смотрел сквозь вазу. Но когда оцениваешь хрусталь со стороны, кажется, что он увеличивает прозрачность атмосферы в разы.
В тот год я только приехал в город после армии, провалил вступительные, устроился рабочим в мосфильмовском павильоне и снял комнату у Елизаветы Романовны. Слонялся в выходной день по опустевшему центру – москвичи укатили на дачи, и увидел объявление: “Сдаю комнату студентке”. И почерк такой аккуратный. Я ещё подумал, может, девушка красивая, компаньонку ищет для совместных штудий. Вряд ли, конечно, но чудеса случаются. И хоть я и не студентка вовсе, студентка из меня, прямо скажем, хреновая получилась бы, но по адресу решил пойти, благо дом находился в двух шагах.
Елизавета Романовна оказалась далеко не девушкой, годов ей тогда было хорошо за семьдесят, но спину держала прямо, два раза в неделю по часу плавала в “Москве”, регулярные пешие прогулки, контрастный душ. Активное долголетие, короче. К моменту нашей встречи Елизавета Романовна несколько лет как овдовела, муж – отставной полковник помер, оставив трёхкмонатную квартиру, старомодные галифе с кантом времён Парада Победы и сына, который, как водится, оказался неблагодарным, во второй раз женился и уехал на строительство электростанции на далёкой северной реке, воды которой вовсе вымыли память о родной матери. Тогда ещё эта тема с великими северными стройками была актуальна, на излёте правда, но спрос имелся. Короче, сын далеко, внуков нет, быт налажен, горка с посудой, зелёный штоф, белые салфетки, Елизавета Романовна решила сдать комнату.
Я ей сразу приглянулся. Сказала певуче, по-московски так сказала, что я, кажется, приличный молодой человек и не обижу старушку, последнее вышло кокетливо, и пустила меня на постой в тот же день. Плата оказалась вполне по карману, я получил ключ, право пользоваться туалетом и ванной и целый список того, как следует себя вести в новом жилище. И зажил я очень хорошо и спокойно бок о бок с Елизаветой Романовной.
Мы как–то быстро сошлись, она рассказывала про мужа, потом стала кавалеров вспоминать, попутно давая мне советы, как себя вести с девушками, что делать следует, а чего делать нельзя ни при каких обстоятельствах. Мне запомнился её рассказ о студенческих годах, когда за ней ухаживал институтский красавец, спортсмен, здоровяк, победитель соревнований, все девушки заглядывались, и юная Елизавета Романовна едва не согласилась за него выйти, если бы одно обстоятельство не помешало – однажды в столовой она случайно увидела, как спортсмен и здоровяк доедает с чужих тарелок.
Бедняге не хватало стипендии досыта наесться, он был нищий, все были нищие, все голодали, но доедать за другими. Больше она с ним не то что за руку держаться, видеться не могла. Вот такая тонкая душа. А потом соседка по комнате с курсантом познакомилась, а у того, конечно, приятель имелся. Закрутилось. Мужа в погранвойска направили, в Эстонию, которая только–только почти добровольно присоединилась к Союзу шестнадцатой республикой. Переехали на новое место, муж стал возвращаться за полночь. Сначала злой бывал, а потом стал пьяный приходить или вовсе не являлся.
Говорят, ночные расстрелы им поручали. Всех младших офицеров привлекли. Надо было срочно с эстонцев спесь сбить. Слава богу, война. Трагедия, конечно, но зато не до пьянки. Её с пузом, как жену военного, в поезд и на Урал в эвакуацию, мужа на фронт. Сына родила поздней осенью, когда немцы Москву взять почти взяли да застыли морозом ранним заколдованные. Как выжили, не знает, тряпьё эстонское, которое с собой прихватить успела, на хлеб меняла, так и протянула до возвращения мужа через два года. Контузия, зато руки–ноги целы. Потом по стране мотались, хорошо, соседка на Сахалине надоумила мужа в Академию пойти учиться. Перевёлся в Москву, закончил учёбу, получил назначение в Генштаб, дали комнату, потом квартиру. Домик старый, неказистый, ни одного прямого угла, но за другими объедки не собирали.
Я решил год готовиться, а пока подрабатывать чем придётся на киностудии. Узнав о моих амбициях, хозяйка моя воспряла, сообщив, что мечтала быть актрисой, поклонялась Орловой, и открытки с итальянками собирала, только они при переезде пропали. Хотел бы я увидеть женщину, которая не мечтала стать актрисой. Наверное, такие где–то водятся, но мне не попадались. Вулкан, короче, проснулся.
Однажды утром Елизавета Романовна встретив меня на кухне пожелала доброго утра слепящими помадой губами, а через плечо песец переброшен. Кажется, в ответ я сделал достаточно изящный для раннего времени суток комплимент. На что Елизавета Романовна закурила длинную сигарету.
Она покуривала, но что б вот так, рука на отлёте, кольца в потолок и туманящийся взгляд. Такого я раньше не замечал. С того дня окурки в помаде стали попадаться повсюду, она их вдавливала в каждую чашечку, ложечку и розетку. Пепельницу Елизавета Романовна не заводила, потому что не признавалась, что курит. “Если бы я курила, то стоило бы приобрести пепельницу, – говорила она. – А я так, балуюсь”. На слове “балуюсь” она подмигивала мне слипшимися от туши ресницами.
Наряды сменяли один другой. К завтраку, обеду и ужину Елизавета Романовна иначе как в новом платье или накидке не выходила. Лиса и упомянутый песец, германские трофеи, усыплённые нафталином и мирно почивавшие годами в старых чемоданах на антресолях, были разбужены и кажется диву давались на свою хозяйку. Я наблюдал метаморфозы Елизаветы Романовны, как безобидную очаровательную дурь престарелой, всё ещё яркой дамы, пока она не вручила мне завёрнутую в бумагу коробку.
– Подарок.
Почуяв недоброе, мои, вскрывающие свёрток, пальцы слегка дрожали. Фотоаппарат. Елизавета Романовна купила мне фотоаппарат. На днях я, кажется, что–то брякнул про то, что она очень красивая в своём новом образе с сигаретой этой и мехами. И вот на тебе. Мог ли я тогда подумать, насколько этот подарок изменит мою жизнь. Я пожал её руку, а следом, повинуясь какому–то инстинкту, поднёс к губам. Когда смущённый своим порывом, я отнял её руку от губ и посмотрел на неё искоса, то смутился ещё сильнее – она широко улыбалась простой улыбкой, без намёка или смысла, как дети улыбаются, и с ресниц её накрашенных падали капли.
– Спасибо, – сказала она и отвернулась в поисках несуществующего предмета.
Я стал производить ненужную суету, а она принялась говорить о погоде. И оба мы смотрели в разные стороны, больше всего боясь встретиться взглядами. Такое у людей после случайного интима бывает.
– Все говорят, у меня девичий овал лица. Я красиво курю и умею прощаться, как Анна Маньяни, – сказала, высморкавшись, Елизавета Романовна. Развернулась спиной, хлестнув меня по носу песцом, и пошла вон из кухни, качая задом, а на самом пороге коридора обратила ко мне свой девичий овал лица, вскинула осушенные и заново подкрашенные ресницы и подмигнула. А потом пошла дальше и махнула одними пальцами не оборачиваясь. Не знаю выделывала ли подобные штучки итальянская актриса Маньяни, но у моей домохозяйки получилось здорово, настоящая пута.
В тот день я только и делал, что её фотографировал. В кресле мужа, на диване, в постели. В постели она позировала, облачённая в кружева. Естественно она меня попросила снять крупным планом тлеющую сигарету у неё во рту. Что–то наивное, подростковое есть в этой любви к фотографированию с сигаретой. Типа запечатли, фотограф, как плавится лёд на моём бархатном теле. Такие снимки все похожи один на другой, все одинаково бестолковы.
Но я тогда ещё этого не знал, я держал фотоаппарат чуть ли не первый раз в жизни и тот снимок у меня получился хорошо. Храню до сих пор. Сигарета между тёмными длинными ногтями, она кончиками пальцев всегда сигареты держала, и густые губы, пришитые к выбеленному вспышками лицу частыми стежками запудренных морщин.
Мы увлеклись, точно влюблённые. Не заметили, как наступил вечер. Перекусили бутербродами на скорую руку, и я за плёнкой в магазин сбегал. Она сказала, что видела в польском фотографическом журнале девушку в шубе под струями воды. Не успел я оценить масштаб задумки, как она уже выволокла из шкафа огромный мешок и уже потрошила его, кашляя от пыли и нафталина. Я бросился помогать, и нашими совместными усилиями на свет была извлечена громадная норковая шуба.
– Не смотри, – сказала моя модель, и я отвернулся.
За спиной тяжело хлопали меховые полы и рукава, скрипели дверцы шкафа, бормотание “сейчас, сейчас”, отброшенная крышка картонной коробки...
– Можно.
Я повернулся. Елизавета Романовна была в шубе и в белых туфлях на высоком каблуке. Надо ли говорить, что шуба, с заметной, выеденной молью проплешиной на плече, была надета на голое тело, которое Елизавета Романовна драпировала и приоткрывала одновременно.
В голове у меня мелькнула мысль, что дело заходит далековато, но моя хозяйка прошла прямиком в ванную, и облако духов увлекло меня следом.
Люди часто бывают жалкими, когда позируют. Пытаются казаться кем–то, неумело реализовывают свои желания, раскрывают внутренний мир или что там у кого имеется. Но бывает такой порог, за которым человек перестаёт быть жалким и становится каким–то таким, чему нет названия. Что вызывает оторопь и молчание. Нелепость, производящая впечатление чуда. В тот день я стал свидетелем подобному.
Елизавета Романовна перемахнула, сверкнув мозолями, не без труда и с моей помощью, через край ванны, пустила воду из крана и тут только вспомнила, что горячую отключили из–за аварии. Я с облегчением решил, что авантюра не состоится, но Елизавета Романовна, утратив всякое благоразумие, проявила непреклонность фанатички, направила на себя ледяную струю и скомандовала: “Снимай”!
И я стал снимать. Щёлкал и щёлкал. А она с каждым щелчком всё больше млела. Будто не холодной водой себя поливала, а гидромассажем нежила. Я очень боялся, что она заболеет и несколько раз говорил – хватит. Губы её сквозь смывшуюся помаду синели, шуба намокла, превратившись в тряпку, но она требовала ещё. Наконец, я отложил фотоаппарат и выключил воду. А она стала настаивать, чтобы ещё. Вцепилась в мои руки. И наши лица как–то слишком близко друг от друга оказались. И я лицо отодвинул.
Волшебство рушилось и осыпалось. Передо мной стояла старуха в мокрой шубе, с прилипшими ко лбу крашенными прядками, с потёкшей косметикой. Велел ей сбросить шубу, рукава которой долго не хотели отпускать тело. Я стал каким–то доктором или отцом. Завернул её в полотенце и отвёл в постель. Даже не помню видел ли я её голой. Так был поглощён заботой, что не воспринимал её женщиной.
Я сделал ей чай и наказал спать. На следующий день она, конечно, заболела и провалялась в жару неделю, бредила, чертя на груди периметры ямы, которую должны выкопать какие–то инженеры. И всё это время я ходил за ней, менял холодные салфетки на лбу, поил чаем. Фотографии проявил и у неё в комнате к обоям пришпилил. Все стены увешал. Без хвастовства признаюсь – классные снимки получились. Скажите после этого, что упорство не добродетель.
А потом она выздоровела – и началось. Сначала попросила всегда, когда я ухожу из дома, махать ей со двора в окошко. Путь к метро шёл через дворик мимо памятника и каждый раз, поравнявшись с Ильичом, я должен был обернуться и помахать ей рукой. Я был не прочь, махал себе и махал, а она повадилась меня провожать в любое время суток, как бы рано я ни уходил, короче, сухие листья облетели и снег образовал на гипсовой лысине белую шевелюру, а я всё махал и даже полюбил это дело, пока один раз не забыл помахать. Торопился. Возвращаюсь вечером, устал, как собака, весь день строили декорации, а на Елизавете Романовне лица нет. Глаза опухшие, весь день рыдала. И со мной холодна. Что случилось, спрашиваю.
– А Вы не догадываетесь?
Нет ничего хуже, когда спрашивают, догадываешься ли ты о чём–то, а ты бы рад догадаться, да только не знаешь, о чём догадываться. А когда всё это на “вы”, совсем дела плохи.
– Вы меня обманули. Не помахали, как мы договаривались, – дрожащим голосом предъявила она и добавила, срываясь. – Я чуть с ума не сошла.
Тогда бы надо было мне менять место жительства, только я не придал должного значения этой сцене, да и привязался к моей эксцентричной хозяйке порядочно.
Я извинился в самых изысканных и откровенно льстивых выражениях и на следующий день махал в два раза дольше обычного. Она уже за занавеской скрылась, а я всё махал, наверняка ведь в щёлочку глядела. После работы конфеты купил, гвоздики, шампанское. Роковая ошибка. Посидели, выпили, инцидент вроде загладился, я засобирался спать, а она схватила кувшин с водой – и за мной в комнату. Кактус полить приспичило. Пожалуйста, я не против, только она кувшин до горшка с кактусом не донесла, а опрокинула мне на кровать, необратимо намочив место моего ночлега. Ох, ах, какая я неловкая.
Я уверил, что ничего страшного, на полу посплю.
А она мне:
– У меня кровать широкая, места хватит.
Я отказываюсь. Она настаивает.
– Я храплю.
– У меня муж знаешь как храпел, тебе до него далеко.
– Я...
Она перебила меня поцелуем.
Я не ответил.
– Уже пошутить нельзя! – задорно рассмеялась Елизавета Романовна, отлипнув от моих губ.
Я подхватил. Мы хохотали. Она толкнула меня в грудь. Я хлопнул её по плечу. Она играючи коснулась моего живота. И не отвела руку. И придвинулась вся. И стала наглаживать мне пах. Будто тесто раскатывала.
– Что, и пошутить нельзя? Пошутить нельзя? – твердила она, упорно смеясь и дёргая пуговицы.
Я перехватил костяную руку, отпрянул.
– Пошутить нельзя? – захныкала она.
Но я держал крепко. Только её неожиданный визг заставил меня разжать хватку.
– Ты за кого меня принимаешь, мальчишка?!
– Елизавета Романовна...
– Я... пренебрегла всеми приличиями... я... не игрушка... скомпрометировать вздумал... вон из моего дома!
Не заставляя её просить дважды, я стал кидать свои вещички, которых к счастью было мало, в сумку. Очередной месяц подходил к концу. За мной долгов нет. Переночую в павильоне, сторож пустит, а там осмотрюсь, пора с этой сумасбродной старушенцией завязывать. Пока я собирался, она курила, презрительно присматривая, как бы я не прихватил что из фарфора. Думал брать или нет фотоаппарат, решил взять. За последние недели не было и дня, чтобы я не фотографировал и мои карточки уже хвалили на студии.
– До свидания, Елизавета Романовна, – сказал я с порога.
Тут она схватила себя за ушами и с треском рванула. К пальцам лип скотч. Она подтягивала кожу липкой лентой, маскируя эту косметическую уловку шарфиком и волосами. Шуршание скотча, поплывший девичий овал лица и её злобное рычание поразили меня настолько, что я не мог пошевелиться. Стоял, как дурак, таращился. Бешенство старухи вылилось в слова.
Она кляла меня, на чём свет стоит, обзывала неблагодарной тварью, змеёй, из её рта вместе с ошмётками помады летели какие–то и вовсе неизвестные мне малороссийские проклятия, видимо, усвоенные в пору обучения в Харьковском университете. Я был заворожён происходящим настолько, что не очухался даже тогда, когда она, отлепив, наконец, от пальцев скотч, разбила о пол горшок с кактусом, побежала в свою комнату, стала срывать со стен фотографии, скомкала, порвала и принялась швырять в меня. А потом вдруг бросилась мне под ноги, схватила и стала умолять не бросать старуху.
– Я совсем умру одна! Ты не можешь так уйти! Кто тебя будет кормить?!
Я только поднимал повыше сумку, будто снизу плескали волны, способные намочить мои пожитки. Наконец, когда сознание вернулось ко мне, я не стал отцеплять её от себя и упрашивать прекратить истерику. Я просто сказал: “Я остаюсь”.
Надо отдать ей должное – вопли и мольбы сразу прекратились, я подал ей руку, она встала на ноги и принесла извинения за своё поведение. Ту ночь я провёл на полу рядом со своей мокрой койкой. На зубах похрустывала земля из кактусного горшка, которую дочиста вымести не удалось.
Несколько дней мы почти не виделись, она скрывалась в своей комнате, я пропадал на работе. А потом наладилось. Сначала аккуратно, как по первому льду, вернули совместные чаепития, потом я широким жестом возобновил прощальные помахивания от памятника. Вышел однажды из подъезда, остановился у памятника и помахал не оборачиваясь. Как Анна Маньяни. И сразу обернулся. И увидел, как занавеска заколыхалась. Фотографироваться всё же по умолчанию решили не продолжать, остались, что называется, добрыми друзьями.
Зима уступила место весне, которая была так долгожданна, что пролетела совершенно незамеченной и вот уже августовские ветры во всю подгоняли лето к новому сентябрю. Исполнился год, как я прибыл в столицу. К тому времени я без сожаления провалил вторую попытку поступления и познакомился с одной милой девчонкой, как же её звали, тоже приезжая, хотела выучиться на модельера, а пока временно работала ассистентом гримёра.
Не то что бы она у меня первая была, но всё равно, что первая. Я от неё совершенным дураком делался. Она ко мне тоже очень благоволила, штаны–бананы сшила идеально по фигуре. Страсть, однако, угасла сразу, как только предмет моего восхищения покорился. Я почувствовал себя залихватски: стал по сторонам озираться, других замечать, превратился вдруг из тихони–лимитчика в пижона–соблазнителя.
Недавно верный воздыхатель, я как–то сразу стал прожженным циником, загулял, как мне тогда показалось, довольно ловко, с другой, и тут моя вдруг забеременела. И я решил посоветоваться с Елизаветой Романовной. Не посоветоваться даже, просто рассказать. Мать бы меня запилила за неосмотрительность, а мне нужно было взвешенное мнение. После всего, что между нами было, я решил, что лучшего исповедника не найти.
Вскоре за чаем представился удобный случай. Выслушан я был внимательно. Ещё молодой человек. Впереди вся жизнь, в стране перемены, и скоро перед молодёжью откроются такие перспективы, о которых старшее поколение и мечтать не могло. Елизавета Романовна расхваливала мой фотографический талант, говорила, что путь художника тернист, но славен и, что не стоит спешить обременять себя семьёй, не набравшись опыта, не сделав ещё даже первых шагов на этом пути. Умело переплетая факты с лестью, Елизавета Романовна поселила во мне сомнение, точнее уверенность в том, что место рядом с гением не может занимать беременная помощница гримёрши.
Некоторое время я раздумывал над её словами, говоря сам себе, что люблю... как же её звали?.. твердил, что люблю ту девчонку и хочу, чтобы она была матерью моих детей, но решение уже жгло меня своей очевидностью. Вскоре, при первой же пустячной размолвке из–за несогласия, как провести выходные – гулять в парке или рвануть в Питер, мы серьёзно рассорились, и я заявил, что должен о многом подумать.
На следующий день мне хотелось извиниться и всё забыть, про интрижку и ссору, но подружка моя, никак её имени не припомню, сказала, что не хочет связывать свою жизнь с таким, как я. Я ответил, что сам давно хотел ей сказать о том же, пора разбежаться, а ей сделать аборт. Куда она с ребёнком поступит? Типа я о её будущем подумал. Даже деньги собрал. На доктора, на лекарства, на что там может понадобиться. Денег она не взяла, но попросила в больницу с ней съездить. Я ещё гордился, что поступаю, как настоящий мужик, деньги предложил, в клинику сопроводил, подождал, встретил, довёз до общаги. И так быстро дело обтяпалось, я толком и сообразить не успел, что всё. То была единственная женщина, которая от меня забеременела. Других случаев с тех пор не случалось. По крайней мере, мне не известно. Как же её звали, совсем память ни к чёрту.
Когда в тот день я вернулся в свою комнату, Елизавета Романовна пила вино.
– Любимое вино Сталина.
Налила мне, подмигнула и выпила сразу весь бокал. И я хлебнул. Какая всё–таки дрянь эти сладкие вина. Бабий вкус был у генералиссимуса. Если бы он пил сухое, коньяк, водку, ему бы многое простилось, но регулярно глотать эти сладенькие градусы может только извращенец.
– Сын пишет? – спросил я, чтобы не молчать.
– У меня нет сына, – ответила Елизавета Романовна.
И улыбнулась.
И зубы её были черны.
Совсем, думаю, сбрендила.
– Мой сын родился мёртвым в городе Ирбит, Свердловской области второго октября сорок первого года, – сказала Елизавета Романовна.
Ночью я тихо собрал вещи, негативы и вышел из квартиры Елизаветы Романовны навсегда. Возле памятника я невольно остановился и обернулся. До сих пор вижу колыхание занавески в свете ночного фонаря.
Прошло больше двадцати лет. Союз распался, эстонцы, которых, вопреки сомнениям, гасимым водкой, некогда покорял муж Елизаветы Романовны, вместе с тринадцатью другими братскими народами покинули Россию, разбежались кто куда, влекомые посулами соседей и доброжелателей. Кратер любимого бассейна Елизаветы Романовны закупорили храмом. Я так и не предпринял третьей попытки поступления, а целиком отдался фотографированию, которое вскоре принесло мне деньги и некоторое положение. С той ночи я ни разу не заглядывал в маленький дворик, стараясь побыстрее позабыть Елизавету Романовну, что мне вскоре удалось. И вдруг теперь, когда моя спутница набрела на притащенный в парк поваленный памятник, те далёкие дни встали перед моими глазами с перекрученной резкостью.
Сославшись на головную боль, я навсегда отвёз читательницу Ремарка домой, а сам поехал к Елизавете Романовне. Я вошёл во двор, когда на город опустился вечер. Вместо памятника фонтан и фонари, вместо окна... Домик стоял на прежнем месте, но видом своим изменился. В нём теперь ресторан и клуб и окна второго этажа, в том числе то заветное, наглухо замурованы. Только очертания угадываются.
На веранде играл квартет и гости, мои пьяные ровесники и те, кто помоложе, танцевали и пели советские, русские и еврейские песни. Досчатый пол дрожал.
Через открытые окна донеслось, как полнотелый остряк, с горлом, перетянутым бабочкой, произносит тост за товарища Сталина. Толстяк кончил и все захохотали. И музыканты грянули. И девки тряпки лондонские стали сбрасывать и бокалы икеевские бельгийскими сапогами топтать.
Я пошёл мимо извозчиков, осыпающих подсолнечную шелуху под колёса спящих мерседесов, мимо придушенных асфальтом деревьев, чужих домов и пресыщенных мусорных баков. Говорят, той страны, где я фотографировал Елизавету Романовну и махал ей на прощание от статуи, больше нет, а она вот она. И далёкая мелодия звучит, и девушка со стулом танцует, и вокруг русская ночь, которую никакой нефтегазовый свет рассеять не в силах.
А вот я... Моя квартирная хозяйка не ошиблась – у меня и вправду талант фотографа. Моя работа стоит дорого, я никогда не фотографирую свадьбы, корпоративы и детей. Имею премии, выставки, обложки журналов. Поток женщин не иссякает – я умею получать изображения, на которых заурядные длинноногие девочки делаются нездешними королевами. Превращаю лёгонькое винцо в роскошный напиток, бижутерию в драгмет. В обмен могу выделывать с ними что пожелаю. Мужики завидуют, не зная, как я завидую им.
Ведь женщины любят не меня, а власть фотографа. Она делает их красивыми и знаменитыми, дарит отмычки от мира, о котором большинство их сверстниц только мечтает, скупая дешёвые блестящие листалки возле окраинных станций метро. А я завидую бедным и бесправным. Они точно знают, что если любимы, то за просто так. А меня кто любил за просто так... Одна Елизавета Романовна и любила. Да ещё та девчонка... только имени её никак не вспомню.