ЦЕЛОВАЛЬНЫЙ ПЕРЕУЛОК
1.
Ты выбирал квартиру сам:
Уединеннее, повыше,
Где голуби, срываясь с крыши,
Раскачивали небеса.
Кусочек моря, виадук –
Все было вновь, все под рукою.
Был палисадник, где левкои
Цвели пять месяцев в году.
Металась в окнах органза.
И, ставя слоников на полку,
Тебя спросила: «Мы надолго?»
Ты ничего мне не сказал.
2.
Напротив нас снимал квартиру армянин.
Он был художником. Но от его картин
мне становилось и смешно, и грустно:
как можно было называть искусством
бескрылых птиц, коротконогих баб?
(Тогда в своей еще недолгой жизни
я не слыхала о примитивизме),
когда он мне про Пирррросмани рррокотал,
мне представлялся многолюдный парк,
Ночь, фейерверк, горячий взрыв петард
По случаю какой-нибудь победы…
К нему ходила женщина по средам –
точнее, кралась молодой лисой.
Сперва вдоль палисадника с левкоем,
потом стремглав пересекала двор,
под бледным замирала фонарем…
и больше я не видела такого
смятенья чувств ни на одном лице:
покорность мыши в пасти острозубой,
невозмутимость штилевой воды,
сжигающая похоть, рыжий стыд.
Мы говорили громче, чтоб не слышать,
как комната напротив стонет, дышит,
как хлещет страсть из сколов, трещин, ран,
как судорожно лупится о стену
разваленный диван.
Ты нарочито шелестел газетой
и говорил, что нам пора уехать.
Пока еще недвижимость в цене –
продать квартиру, жить в другой стране,
там обрести свободу и друг друга.
Я с ненавистью дергала фрамугу,
царапаясь о заржавевший гвоздь.
И пахло остро осенью, левкоем
до боли, до опустошенных слез.
3.
Эльза Раиловна Шнитке знатной была портнихой,
Взглядом наметанным, острым с ходу определяла,
Будет глубокий вырез или глухая стойка,
Складки-плиссе насколько скроют отвислый зад,
К месту ли бутоньерка, не крупноваты ль стразы.
Я принесла на платье – розового поплина,
Цаплей она ходила, плечи мне расправляла,
Больно, ребром ладони, хлопала по животу
(чтобы в себя втянула)
Ах, как она творила, ах, как она ваяла
Талию, грудь и бедра будто из розовой глины!
Кем ни была я только… неженкой, Афродитой,
Клячей, принцессой, Евой (вкупе с пропащей девкой)
Эльза мне говорила: «Все бы вам греховодить,
Стыдно с мужчиной спати без божьего благословенья,
Пусть освятит союз ваш. К свадьбе такое платье
Будет тебе, какого нет ни в одном салоне».
Я износить не успела сшитое Эльзой платье –
Быстро сдала портниха – меньше чем за полгода
Высохла, грудь ее стала месивом сине-красным,
Плыл по квартире смрадный запах гниющей плоти.
Эльза пошить успела платье для встречи с Богом,
Правда, оно оказалось больше на три размера.
Раньше со знатной портнихой казусов не случалось:
Тютелька в тютельку шила… Эльза в гробу лежала,
Я на нее смотрела, странные были мысли:
«Нет, не идет ей бархат грубый чернее ночи»,
Мысленно примеряла к смерти цвета и ткани:
Сочную терракоту, желтую цикламену,
Белый? Жемчужно-серый? Ржавая сталь? Индиго?
Лен?
Поплин?
Атлас?
Ситец?
Вискоза?
Нет, не подходят смерти
Ткани любого цвета.
4.
В кафе, недалеко от дома,
на завтрак ты заказывал себе
несладкий чай, яичницу с беконом.
Я – рыбу в огнедышащей фольге.
И подцепляла вилкой нежный кус,
а рыба томно таяла во рту.
Мне нравился ее солоноватый вкус,
не убиваемый ни карри, ни лимоном.
Дул ветер с моря вечный, неумолчный,
швырял по небу стаи голубей,
гнал по асфальту листья, мусор, клочья
газет. Ты ничего не говорил. И я молчала.
В эти дни меж нами стояло неотступное молчанье.
Еще –
Прозрение.
Прощение.
Прощание.
5.
Когда-нибудь тебе приснится дом.
И надо ж… наваждение такое –
Поплиновые плещутся левкои,
Раскачивая небо под окном.
Машинка Эльзы сонно тарахтит,
Который час так вдохновенно Эльза
Колдует над вещицей бесполезной –
Над платьем, что в салонах не найти.
Качает дочку сонный армянин,
Ребенок хнычет в жалобке дентальной,
И ходит дождь – угрюмый целовальник,
И ты один
Стоишь. Крадется женщина-лиса,
Сверкнет в ее раскосом взгляде черном
Почти что человечья обреченность,
звериная тоска.
Проснешься под часов надсадный счет.
Но кто же, кто… в том доме был еще.
* * *
безумия карлик целует взасос
горячую в липкой испарине грелку
поставила в мутную вазу сиделка
букет с ароматом кладбищенских роз
и стебли их руки застыли в стекле
тяжелые головы никнут безвинно
качается яликом гемоглобина
жизнь скрытая во внутривенной игле
и впрыснув морфина в гремучую боль
сиделка часы коротает пасьянсом:
на светлую даму с тифозным румянцем
ложится чумной кареглазый король
шестерка червивая пятясь назад
двумя ножевыми сражает десятку
к тузу прилипая ладошкою сладкой
валет-дауненок таращит глаза
как нужно всевышнему карты легли
сиделка над розами свет выключает
спит карлик на грелке…
и ялик качает
качает в туманном канале иглы
БЕДНАЯ ЛИЗА
Бедная Лиза рисует растительные организмы,
организмы шевелят губами мясистыми.
Лиза смотрит на них сквозь высокочувствительные линзы,
линзы светятся завидным оптимизмом.
Нужно быть безнадежной Лизой, к тому же бедной,
чтобы видеть в реальной (до панцирной шконки) жизни,
несуществующие метафизические объекты –
вроде шевелящих губами растительных организмов.
Они говорят ей: «Здравствуй, милашка Лиза!
У тебя сегодня нежнейшая хлорофилловая кожа!»
И шепотом о плодоножках – это было бы отвратительно пошло,
если бы подобное говорили физически существующие организмы
в дистрофичном, анекдотичном, до ступора неприличном
мире.
К Лизе подплывает липидно-белковая субстанция Нина,
голосом Левитана громовержит: «Лиза!
Я вколю тебе двойную дозу аминазина,
если будешь шептаться с растительными организмами!»
Лиза смотрит на нее сквозь высокочувствительные линзы,
видит циррозную печень, камни в почке, сифилому на яичнике.
Ничего особенного... весьма предсказуемые «сюрпризы»
для тех, кто живет в дистрофичном, анекдотичном, до ступора неприличном
мире.
Лиза кривит губки, смягчается даже Нинино каменное сердце.
Нина убирает шприц, сама убирается, прищелкивая зубами,
а значит, Лизе ночью можно будет пошептаться с Введенским
(у него изумительные стихи, не какие-то там Барто цацки-пецки),
потом за ними прилетит Гагарин,
и они с высоты совсем не детской,
сквозь высокочувствительные линзы
будут наблюдать за простейшими организмами,
что живут в дистрофичном, анекдотичном, до ступора неприличном
мире.
АЭРОДРОМЫ
Ивану Ткаченко
Все покинутое человеком приходит в упадок –
Будь то жизнь, любовь, история, архитектура:
В усадьбах перекашиваются двери, валятся ограды,
Осыпаются фрески, как с бальзаковской дамы пудра.
В неухоженных садах по-чертополошьи дичают розы,
Яблони, тяжелея, впадают в сидровую кому,
И единственные, кому забывание идет на пользу,
Это аэродромы.
Там такие петли выделывают стрекозы-асы,
Что и не снилось пикирующим шмелям-тяжеловесам,
И мерцает по утрам марокканскими алмазами
Ржа аэродромного железа.
Где взлетали, садились, падали – поди, найди-ка…
Ни бетонной взлетки, ни гула, ни криков, ни гари.
И локомотивцы собирают в шлемы пахучую землянику,
«Шайбу, шайбу!» – волнуется за их спинами разнотравье.
На ладонь положи солнечную медаль и
Смотри, как в ее лучах выныривают из глубины небесной
Самые дорогие лица, самые уже достижимые дали,
Самые прекрасные стюардессы.
* * *
я вырастила флейту на окне,
в горшке из обожженного металла.
и жадно по утрам она ко мне
тянулась и листками трепетала,
шептала всеми ртами: посмотри,
я для великой музыки созрела.
да что-то камнем падало внутри,
когда касалась маленького тела
тупым ножом… вздымая пыли смерч,
со скрежетом рыхлила я суглинок,
но так и не решилась пересечь
ее с землей тугую пуповину.
текла из крана ржавая вода,
будили вьюги, летний дождь баюкал…
но помню до сих пор тот день, когда
из безобразных, хаотичных звуков:
капели крана, стука в дверь, звонков,
из заоконной суеты ребячьей,
соседской брани, цока каблуков,
шуршанья шин, из хохота и плача,
жужжанья мухи, тонущей в вине,
обоев треска и шипенья жира –
несрезанная флейта на окне…
она… такую музыку сложила,
что за окном заплакала зима
беззвучно – даже отзвуков не стало,
и проступила алая кайма
по кромке обожженного металла.