Михаил Синельников родился 19 ноября 1946 года в Ленинграде. Поэт, прозаик, эссеист, академик РАЕН и румынской Интернациональной академии культуры. Лауреат ряда премий. Награжден грузинским орденом Святой Нины III степени, армянской золотой медалью «За литературные заслуги», серебряной медалью Ивана Бунина и Почётной грамотой президента Кыргызстана. Автор семнадцати оригинальных книг.
Совместно с Игорем Шкляревским подготовил книгу «Сказаний золотая дань – Тысячелетию Казани». Составитель многих антологий: «Свидание с Тбилиси», «Киммерийская сивилла» (стихи о Коктебеле), «Петербург – Петроград – Ленинград в поэзии», «Русская няня». Переводчик многих персидских классиков, в том числе Хайяма, Рудаки, Хафиза, Анвари и собрания сочинений Хакани, поэта, которого называют восточным Данте Алигьери.
Стихи Михаила Синельникова – живое и весьма полнокровное явление подлинного поэтического искусства, сильного и вполне самобытного. В его стихах нет деталей, которые не служили бы теме стихотворения. Его эпитет точен и не допускает вариантов: это очень редкое свойство!
Арсений Тарковский
Его поэтическая судьба трудна. Но ведь ещё древние поняли, что прекрасное трудно. Его стихотворения отмечены благородством вкуса и острым осознанием действительности. Мысли в них рождаются от душевного опыта, они согреты дарованьем духа и слова, напряжённостью нравственной мысли.
Александр Межиров
Его отец был военным журналистом, а мать директором одного из детских домов для блокадных детей. Кстати, именно по её родовой линии, где-то в глубине уплывших столетий, просматриваются и касимовские татары – предки поэта, пришедшие в город Касимов. После войны семья переехала в Ферганскую долину, в киргизский Джа-лал-Абад. Уже после наступившего миллениума поэт напишет об этом городе:
Не зря над горбами верблюда,
Как милость и мой приговор,
Сияло небесное чудо
Небесных серебряных гор.
Но это – локальные виды, а что касается людей, то кого только не было в городке: всякие ссыльные Советской власти, курды, ингуши, греки… Дочь петербургского градоначальника давала ему уроки французского, а секретарь Дзержинского посещал их дом и играл на скрипке… Сам писатель о тех временах вспоминает с теплотой и доверием к памяти: «Моё детство на Востоке – такое яркое и праздничное, наполнило меня ощущением чуда. Это, если хотите, религиозное чувство. Разумеется, сильно повлияли и восточные сказки, мне казалось, что и я персонаж всех этих аладдиновых и синдбадовых приключений». И этот праздник позднее станет частью рифмованной речи, не зря же Арсений Тарковский назовёт стихотворения Синельникова «цветными снами». Что же, добавлю я от себя, человек, которому в реальной жизни подфартило общаться не только с семьёй Тарковских, но и с Сергеем Параджановым, дружить с Семёном Липкиным и Евгением Рейном, Александром Межировым и Кайсыном Кулиевым, разглядывать миниатюры в лавке Исфахана, проникать во «Дворцы Ма-даина» одного из величайших поэтов средневековой Персии – Хакани, побывать на могилах Хафиза и Саади, потеряться в садах султана Лоди в Старом Дели, вполне может считать себя персонажем собственной сказки. Ведь это он сказал:
И в Ширазе, на родине роз,
Мне вручили расцветшую розу
Для того, чтоб в Россию привез
От Хафиза подарок морозу.
И, замёрзшая, мне говорит,
Что отечество есть у поэта,
И, засохшая, нежно струит
Чёрный пламень персидского лета.
«Читаешь Синельникова – и вспоминаешь фильм Сокурова “Дни затмения”, где среднеазиатский город жёлт, где о стекло бьётся муха… Возможно, их было в русской литературе только трое – Арсений Тарковский, Семён Липкин и он, более молодой Михаил Синельников…». Так написал покойный Александр Касымов. Написал, как мне кажется, очень верно.
Жизнь Синельникова накрепко связана с замечательным поэтом и переводчиком Арсением Тарковским, но Михаил Исаакович так много в последнее время написал об этом и частично опубликовал, что сильно заинтересованных я отсылаю к Всемирной паутине, а посему – мой первый вопрос о сыне Арсения Александровича – Андрее Тарковском.
Е.Ч.: Вы много провели времени в семье Тарковских, во второй семье писателя…
М.С.: Понимаете, говоря о таких тонких субстанциях, нельзя не отметить, что отец Андрея и сам был большим ребёнком. Засыпая, укладывал под белую бурку, подаренную Кайсыном Кулиевым, плюшевых медведей, шерстяных обезьян. Говорил: «Это – мои дети!» Он любил затевать игры с людьми разного возраста, с пожилыми и молодыми, но особенно легко привязывался к детям. Нежно относился к сыну Татьяны Алексеевны (второй жены поэта) Алёше Студенецкому… И не было мысли, что всё-таки это – не его сын. Пожалуй, Тарковский вообще не делил детей на своих и чужих. И, должно быть, его родной сын не мог не реагировать на это болезненно. Не мог не думать ежечасно, что отец, столь добрый и щедрый, в своё время ушёл из семьи. Незаживающая рана! Детям жилось тяжело без отца, он не всегда мог им помочь. Но я слышал и такие злые рассказы: поэт нёс деньги в старую свою семью, но вдруг видел какую-то прелестную безделушку и покупал её. И, держа в руках этот красивый кальян или чубук, забывал куда шёл. Да, он был дитя божье, готовое увлечься игрушкой, влюбиться в бабочку, уйти за летящей стрекозой. И этим тоже очаровывал. Некоторое безответственное сумасбродство ему было присуще. А позже он во многом каялся…
Вообще рассказы о сыне и случаях его жизни я услышал задолго до того, как впервые увидел Андрея Арсеньевича. И даже в первый день нашего знакомства с Арсением Тарковским он немного сообщил о сыне. Это говорилось как бы с покорностью судьбе и звучало примерно так: «…что я могу поделать? Такой вот у меня родился гениальный ребенок. Ну, вот, он – гений…». И отец жаловался, что сыну ходу не дают… Говорил, что Политбюро ЦК, которое тогда окончательно решало судьбу кино, враждебно отнеслось к «Андрею Рублёву». И даже сидевший в кинозале Брежнев матерно выругался и покинул зал. И это произошло после того эпизода, где Рублёв говорит с Феофаном Греком и вдруг вспоминает, что его собеседник умер… «Ну, как там, Феофан?» – «Да не так, как у вас думают…».
И фильм запретили, но уже возникла легенда, о нём знали за границей. И его разрешили и послали на фестиваль… но при этом присвоили «низшую категорию». И это означало, что деньги, которые получил режиссёр, были так малы, что он едва смог рассчитаться с актёрами. Его отец говорил: «Вы подумайте, он – кинорежиссёр, ему нужны деньги на фильм, нужны актёры, аппаратура… А нам с вами, поэтам – что! Только бумага и карандаш!..».
В те времена, когда я бывал у Тарковских почти каждый день, Андрей Арсеньевич снимал «Зеркало». Картина автобиографическая, и режиссёр не зря вовлёк в съёмки своих родителей. Сначала отец не понимал замысла сына и со смехом рассказывал мне о своём участии в одном съёмочном дне, когда состоялось знакомство с актрисой, выбранной на роль матери главного героя. То есть, в сущности, на роль первой жены Арсения Александровича. И эта актриса, по словам Тарковского, захотела настолько «вжиться в роль», что попыталась завязать с ним роман… А вообще это была лучшая роль Тереховой… Однажды у отца и сына зашёл разговор о том, кому быть исполнителем роли отца: «Кого пригласить на роль тебя?» Тарковский-старший ответил: «Лоуренса Оливье». Надо сказать, что Андрей иногда советовался с отцом, выбирая актёров. Да и тема взаимоотношений отца и сына, кажется, присутствует во многих фильмах Андрея прямо или косвенно. Думаю, что Андрей продумал, осмыслил жизнь отца, а отец всё больше втягивался в калейдоскоп видений сына… Тарковский получил билеты на премьеру “Зеркала” и один отдал мне. Был выдающийся успех. Аплодисменты, овации… Несколько позже Тарковский сказал мне: «Я три раза смотрел “Зеркало” и каждый раз с валидолом в кармане. Только теперь я понял, какую травму нанёс своему сыну». Он был потрясён, в этом фильме есть какие-то глубинные погружения в страшные потёмки измученного детского сознания… И вот, переживая с опозданием то, что было пережито сыном, отец вдруг услышал льющийся с экрана собственный невесёлый голос, читающий стихи…
Е.Ч.: «А, в общем, жалок был усталый Параджанов, / Неряшливый старик и сокрушенный плут…». Так начинается одно ваше стихотворение. Но, помнится, вы говорили, что встреча с Параджановым – событие жизни! Нет ли тут противоречия?
М.С.: Один великий русский поэт, а именно Владислав Ходасевич, воскликнул: «…Блажен, / Кто средь разбитых урн, / На невозделанной куртине, / Восславил твой полёт, Сатурн, / Сквозь многозвёздные пустыни…».
Величие Параджанова в том, что он и в убогой обстановке умел быть Гаруном аль Рашидом, обладателем несметных сокровищ, магом. Даже в тюрьме, где бывало так страшно, что Сергей Иосифович закрывал глаза повязкой, чтобы не видеть творящегося в камере. И там он находил возможность для творчества – сочинил восемь сценариев, сделал сотни зарисовок. Руки у сына ювелира были умелые и жаждали работы. Ничего, что не было ни золота, ни серебра, Параджанов из кефирных крышечек делал тусклые серебряные цехины и позеленевшие дублоны. Платок превращал в плащаницу, из рогожи он смастерил куклу, и никогда не забыть «Лилю Брик», сделанную из сахарного мешка, грозно поблёскивающую бусинками глаз. Из тюрьмы Параджанов написал, что его могли бы сделать счастливым два килограмма мармелада, но ведь этот аскет и сладкоежка был властелином мира и Крезом. Когда я впервые вошёл в его дом, он вполне серьёзно – в знак симпатии – предложил мне в подарок бриллиантовое кольцо. Я отказался… Мне кажется, что и домашняя артистическая обстановка и само искусство Параджанова в равной мере были подчинены закону китайской эстетики: «Хаос – основа композиции…». Вдруг старик срывался с места и кричал художнице Гаянэ Хачатрян: «Едем немедленно в Ереван! Мне надо сделать там подарок. Берём твою картину, вот этот ковёр XVII века, вон то бронзовое блюдо, его наполняем гранатами…» Он любил красивые вещи и работал «на красивом материале», но ведь это труднее, чем работать на некрасивом. Мгновенно схватывал возможные сочетания вещей, составлял композицию трудносочетаемого. И в мгновение ока всё мог пересоставить, разрушить, раздарить. Остаться с чем-то новым или ни с чем. Мне сказал доверительно: «Всегда имей в доме миндальное печенье, и будешь богат».
Е.Ч.: В 2002 году вы побывали в Иране, а позже проговорились: «Тегеран оправдал ожидания, Исфахан превзошёл их, что же касается Шираза и Персеполя, то там я пережил величайшие мгновения жизни».
М.С.: Тегеран – огромный, богатый город, в нём тринадцать миллионов жителей. Напоминает крупные города Закавказья, только изобильней, роскошней. И сейчас в нём непрерывно созидаются всё новые мечети, на рынках продаются, между прочим, прекрасные яркие платья, но женщина может показаться в таком наряде только мужу и домашним. На улице все взрослые женщины, девушки – в чёрном. Удивительное ощущение, когда на тебя, всплескивая крыльями, движутся эти стаи чёрных птиц – быстроглазых и веселоглазых. Я чуть было не попал в тюрьму, когда сел в автобус и направился к незанятым местам, но меня вовремя удержали – это было женское отделение… Не забуду пиры с главными муллами (они – крупные филологи, знающие наизусть всего Саади). Горы утончённых яств, запиваемых минеральной водой и местной фантой. За употребление спиртного – смертная казнь. Конечно, как российский литератор, я пожелал увидеть площадь, на которой некогда находилось наше посольство и где был убит Грибоедов, но пожелание сочли неуместным, а в доме, где заседали Рузвельт, Черчилль и Сталин, я побывал… Что касается Исфахана, то зеленоватое, меланхоличное струение его арыков, рассекающих улицу вдоль, напомнило мне родную Ферганскую долину, но, разумеется, столица средневекового Ирана несопоставима с тамошними городами. Сдаётся, век просидел бы на великолепном мосту, воздвигнутом Тамерланом – я вообще люблю плавные, могучие воды, а там они протекают под арками дивной красы… От одной исфаханской Голубой мечети можно с ума сойти.
Она стоит рядом с рынком, в котором так легко заблудиться, и в каждой лавке чувствуешь себя Али-Бабой в пещере разбойников. Полюбил я одну лавку миниатюр: ею несколько веков владеет одна семья – старый мастер-устад, рисует тонкой кистью, его сын занят красками, невестка торгует картинками. Для меня это некий идеал жизни. Я часто туда приходил и что-то покупал, но что не выбери, всё равноценно и прекрасно, всё – в каноне… Да, все персиянки в чёрном, но девочки в белом, и в исфаханском Саду птиц толпа «белых» девочек окружила павлина и пела хором, умоляя его раскрыть хвост. Но спесивый павлин не внял мольбам… В Ширазе, на родине роз, мне как поэту подарили единственную розу и сказали: «Много роз – от друзей и любимых, а одна роза – от народа!» Среди бесчисленных роз в благоуханной тишине высится мавзолей Саади с бирюзовым куполом. Думалось: вот где он упокоился, этот вечный странник, который говорил: «Первые тридцать лет надо учиться, вторые тридцать – путешествовать, третьи тридцать – писать…».
Е.Ч.: Благодаря вам великий Хакани заговорил по-русски. Однако для русского слуха это не всегда понятно. Мне вспомнилась арабская притча: наставник Аль Халладж шёл с учениками вечерним Багдадом, и вдруг их заворожила щемящая мелодия флейты. «Что это?» – вздрогнули ученики. «Это сатана оплакивает мир», – жёстко и загадочно ответил пергаментный старец. Не перекликается ли это с тем, что на Востоке называют «дозволенным колдовством»? Не в этом ли Хакани?
М.С.: Мандельштам назвал Данте «орудийным мастером поэзии», и это же относится и к ширванскому гению, ведь дозволенная магия, как нарекли соплеменники Хакани поэзию, требовала не только вдохновения (без него наше занятие бессмысленно). Но и величайшего мастерства. Хакани считался непревзойдённым мастером касыды, но писал также газели, рубай, кыта, месневи, автобиографические стихи, оставил огромную стихотворную повесть о хождении в Мекку и Медину, нечто вроде мусульманской «Божественной комедии» – думаю, её читал Данте, когда учился в Сорбонне. Я перевёл «Диван», то есть собрание сочинений Хакани в разных жанрах. Тогда я имел счастливую возможность на несколько лет целиком погрузиться в мир этого колоссального поэта. Делом чести переводчика было сохранить твёрдые формы оригинала, что адски трудно. Переводя одну знаменитую касыду «Дворцы Мадаина», основанную на одной рифме, я должен был найти ещё сорок пять рифмующихся слов. И если бы понадобилась сверх того одна рифма, я не нашёл бы её в русском рифмовнике (он беднее персидского). Но касыда тут и кончилась, а я уверовал в Провидение. Уверяю вас, что Бог у христиан и мусульман общий. Хакани, сын рабыни-христианки, это ведал. В Ширван прибыл наследник византийского императора Андроник Комнин (между прочим, предок советского лермонтоведа Ираклия Андроникова). Хакани в это время был заточён в темницу и сочинил обращённую к сиятельному гостю правителя величайшую свою касыду с мольбой о заступничестве. Даже обещал стать христианским подвижником, если его выпустят на волю.
Е.Ч.: Ну вот, под занавес мы вернулись в Россию. Какие места нашей необъятной вам близки, куда вы возвращаетесь стихами и сердцем?
М.С.: В России наибольшее впечатление на меня произвели Псков, рязанские края, прежде всего, Касимов с «мини-ампиром» архитектора Гагина и строениями Воронихина, а также олонецкая тайга, где на розовом закате слышен бесконечный волчий вой, на крыльцо избушки среди бела дня приходит медведица с медвежатами, и где я сталкивал лося с лесной тропы, чтобы дал дорогу… Красоту русского пейзажа я, конечно, способен почувствовать. Но дело в том, что всё-таки я биографически – человек империи, и в душе не расстанусь ни с Южной Киргизией, ни с таджикским Кулябом, ни с Крымом, ни с Закавказьем. В последние годы открыл для себя карачаевский Архыз, его звёздное небо. Первая обсерватория была там основана за тысячу лет до нынешней.
С Михаилом Синельниковым беседовал Евгений Чигрин