***
Из цикла Афродита–Адалис
Короткое письмо зарею раб принёс,
И дали позади несмело улыбались…
«Привет любви твоей, весёлая Аддалис!
Уже грядущий день алеет в росах роз».
Сад светом налился… Я пела и пряла,
Тревожно помнила о зорях и о дали,
О том, что ты живёшь, о том, что ты смугла…
На солнечной траве кружочки тени спали.
Янтарный свет уплыл; тогда мой раб отнёс
Письмо короткое в даль тающего луга –
«Привет любви твоей, печальная подруга!
Ещё ушедший день алеет в розах рос».
А–с.
Южный огонёк № 12, 1918
Как уверял Сергей Бондарин, кроме псевдонимов «А-с», «А. С-ъ», «Адель Е-ъ», она в Одессе подписывала свои стихи «Вероника Айя». Что ж, поверим на слово очевидцу тех лет.
ФАВН
Спрятавшись вдвоём
Милый, незаметно
Сад, твой сад заветный
Вместе обойдём.
Медленно пойдём.
В рощице запретной
Скрытый неприметно
Темный водоём.
Цепью зазвеня
Нам навстречу встанет
Фавн твой злой – и глянет
Жадно на меня.
Ах, как сладко станет
Ускользнуть, дразня.
Вероника Айя
Жизнь № 3, 1918
PENETRABIT
рассказ
– А ну-ка угадай, что это?
Гюг обернулся
– Как, ты здесь? – удивился он.
Молодая девушка действительно таинственно выросла за его спиной. Она держала что-то, длинное, завернутое в газетную бумагу, увесистое.
Гюг захлопнул книгу, даже забыв заложить закладку.
– Что это? Зачем?.. Складное пианино? – недоумевал он.
– Вот, сам посмотри. Это для тебя. Только что получила посылкой.
И Мариетта, чуть нахмурив от усилия брови, предала брату пакет. Она, улыбаясь, следила как Гюг, наклонясь, срывал бумагу слой за слоем и рвал шпагат.
– Меч! – поразился он, когда выглянул черный, тусклый металл. – Какая дивная штука!
Это был в самом деле великолепный меч, острый с двух концов, тяжелый, очевидно старинной работы. Рукоять и края были слегка ржавы. На лезвии было несколько зазубрин.
– Ты знаешь, – говорил Гюг, попивая на веранде кофе, – в описи оружия Людовика VIII против меча, названного «Ланселот», имеется пометка: «Про него утверждают, что он – фея».
– Какой Ланселот?
– Ты не знаешь? Раньше ведь у каждого меча было ведь свое имя: Эскалибур, Фламбо, Дюрандаль… Ланселот. Их крестили святой водой. Видала бы ты, с каким торжеством… И нарекали древним именем. А славный Ланселот, говорят, был феей, превращенной заклятьем в меч… Где ты достала этот?
– О, сложная история. Моему антикварию продал какой-то унтер-офицер и рассказывал, что на фронте, в Восточной Пруссии, когда рыли траншею, вдруг стукнулись о железо и потом откопали…Он был в ящике, но дерево не совсем еще сгнило – какая-то порода дуба, страшно твердая…
И взвод преподнес эту старинную штуку на память своему унтеру, когда искалеченного, его отсылали обратно в Варшаву. Продал за дешевку, потому что хочет избавиться. «Меч, – говорит он, – приносит только несчастия. Даже нельзя спать спокойно»… Мариетта прислушалась и умолкла.
– К нам кто-то!
Если б она не отвернулась к деревне, где мелькала стройная фигура во френче, она, верно, заметила бы, как вдруг нахмурилось во время рассказа лицо ее брата.
– Добрый день, панна Мариетта! И вас приветствую, Георг Ильич! Панна Мариетта что день – хорошеет.
И пан Вышковский, покрутив свой длинный, уже чуть седеющий ус, опустился в плетенное кресло.
Солнце, не торопясь, заходило над дачей и сквозь негусто виноград все резче вырисовывало на полу, на двери веранды лимонные пятна.
– Ну, мне пора опять за работу, – вздохнув, поднялся Гюг. – Лечь бы сегодня пораньше… Что-то голова тяжелая…Мариетточка, ты скажешь, чтобы пану Вышковскому приготовили постель. В малой гостиной, как всегда… Вы ведь у нас останетесь, доктор, не так ли?
– Конечно, конечно, останется! – воскликнула Мариетта. – И все будет в порядке, не беспокойся.
Пан Вышковский машинально постукивал по ручке кресла.
– Много работает Георг Ильич. Все над книжками. И что только ищет в них? Я вот, таким молоденьким не историю изучал. Было у самого довольно историй… И панна тоже, как ее брат. Не смеется, не шутит. Скоро, думаю, начнет изучать Рим или там, Персию… Хоть к пруду пойдем. Какая ночь! Боже мой!..
Мариетта встала, улыбаясь, и он, гибко склонившись, подал ей руку.
Они медленно сходили по лесенкам, и в свои тридцать с лишком лет, доктор почти не казался старше Мариетты.
А-а-а! – Резкий крик прорезал тишину ночи и так же внезапно оборвался.
– Что такое? В чем дело?
Прибежал Фабиан со свечой, сейчас же потухшей от ветра. Хлопнули в конце коридора двери. Взволнованный женский голос кричит: «Что случилось?». Опять всё тихо.
Пан Вышковский поднялся, моршась, брюзжа спросонья и очень недовольный.
– От-то лайдаки! Спать не дадут. Что там с ними?
Наскоро облачившись и чиркнув спичку, он поплелся по комнатам. Чуть не опрокинул шкафчик. Стукнулся об этажерку. Слетела раковина. Разбилась. Наконец он попал в столовую, где собрались уже почти все.
Мариетта, кутаясь в одеяло, подбежала к нему:
– Что, что случилось? Кто кричал?
Пан Вышковский только развёл руками, как, распахнув двери, в комнату ворвался Гео.
У него было необычное, перекошенное лицо.
– О, я видел, видел… Меч в горле!
– Что такое? Кого? Какой меч? – послышались голоса.
– Меч, вчерашний меч! Я видел… Человек. Навзничь. И этот проклятый меч насквозь через горло… О, кровь, кровь… И почему-то надпись Penetrabit на рукоятке. Почему-то надпись Penetrabit.
– Где? Где? Успокойся! Кто лежит?
Гюг провел рукой по лицу и будто пришел немного в себя.
– Галлюцинация у меня была или кошмар, – наскоро рассказывал он четверть часа спустя, – не понимаю. Помню только, что видел убитого. Лицо у него было черное. А потом вдруг проснулся, вижу, что я в кабинете, где оставили вечером меч. Зачем я там очутился – не могу никак понять!
– Все это хорошо, заключил пан Вышновский, неодобрительно качая головой, – все это очень хорошо, но зачем кричать? И пора по постелям. Вот, вы еще простудитесь, панна Мариетта, отправляйтесь к себе. Завтра поговорим.
– Я не могу, я не пойду спать с ним! С ним в одном доме! – крикнул Гюг, показывая на кабинет. – Не могу, я все равно не засну.
– Что такое, какая-то старая рухлядь, кусок железа!.. В чём, наконец, дело? – уже почти рассердилась Мариетта.
Так знай же! Я тебе расскажу. – И по лицу Гюга на миг пробежал прежний ужас. – Это – меч палача. Да, да, знай это: меч палача!
В древней Германии, когда меч отрубал 99 голов, он становился опасен. Он искал жертвы для сотого удара. Скорее отрубить свою последнюю голову и освободиться!.. И палачи, собравшись со всего государства, хоронили его в такую же, как сегодня, лунную ночь. Пели над могилой похоронную песнь и потом расходились, так что никто не знал, где зарыт меч. Этот меч нашли в гробу. Это меч палача. Он ищет жертвы. Я боюсь! Я выкину его. Зарою!
Пан Вышковский расхохотался:
– Ну, если только в этом весь страх! Я беру его к себе, не беспокойтесь. А все эти книжки! От них делаются, как нервные барышни – простите, панна!
– Этот меч живой! Он звенит. Он убьёт кого-нибудь. Я лучше зарою его. И сейчас же!
– Не говори глупостей, Гюг, – вмешалась Мариетта. – куда ты пойдешь с ним ночью. Доктор, берите меч, пусть он будет покажу вас и подальше от Гюга, как он хочет.
– А, ты всё-таки боишься, – продолжала она, следя за лицом брата. Знаешь что? – в глазах ее мелькнул лукавый огонек.– Попробуй обмануть его. Идем к тебе.
Мариетта направилась в спальню Гюга, за ней оба мужчины.
Минута – и с помощью подушки, подушечек, шляпы и куртки перед их удивленными глазами выросло нечто вроде чучела. Она устроила его на диване и прикрыла ковриком.
– Ну, теперь спи спокойно. Пусть это вместо тебя попадется твоему ужасному мечу.
Все рассмеялись, даже Гюг, чего и хотела Мариетта.
– Спокойной ночи, повторила она. – Как завтра все мы будем смеяться!
Выходя, Мариетта. споткнулась о порог, и пан Вышновский поспешил поддержать ее. Будто секунду дольше, чем нужно было, она полулежала в его объятьях.
А закаленная, стальная рука чуть дрогнула, ощущая молодое тело девушки под тонкой шерстью
Пану Вышновскому не спалось. Он вздыхал, кашлял, переворачивался на другой бок. Ночная птица стукнулась об окно, будто постучала. Лунная полоса на полу чуть передвинулась налево. Мышь царапала, будто ходят в комнате рядом.
– Ох, трус же, – лениво думал пан Вышновский, – ох и трус же ее братец… А молодцом, Мариетта! Право, молодчина… Еще ученый… Лежит с куклой…
И вдруг пан Вышновский хлопнул себя по лбу.
– Вот так штука! Проучу же я милого!
Спустив ноги с дивана, он долго натягивал носки, ворча что-то себе поднос. Где-то далеко били часы не то три, не то четыре. Хотелось спать, но раньше надо было выполнить свой план.
Пан Вышновский положил меч на плечо, как лопату, и поплелся к Гюгу.
– Тьфу! – выругался он, наткнувшись на шкафчик. Этажерку он уже предусмотрительно обошёл. Дверь к Гюгу удалось открыть удивительно тихо.
– Ну будет этот мудрец удивляться завтра! Не пожалею подушки – пробормотал он, подходя к дивану и глядя на чучело.
Луна должна была сейчас выйти из-за тучи и в бледном, тусклом свете кукла, выглядывающая из-под ковра, казалась какой-то старухой. Казалась почему-то жалкой.
Пан Вышновский поднял тяжёлый меч и острием вниз, как кинжалом, с силой пронзил горло чучела. Сразу ему стало как-то легче на душе…
В комнате раздался смутный хрип. Ковер сдвинулся и сполз на пол.
Пан Вышновский подбежал к широкой постели Гюга. Вместо лица там была оранжевая подушка.
– Он переложил её вместо себя… Он спрятался… А я…
Меч, пронзивший горло, не падал и бросал резкую, чёрную тень на спинку дивана.
И в лунном, внезапно упавшем четырехугольнике обостренные глаза Вышновского, прикованные к рукояти, ясно прочитали никем до того незамеченную надпись Penetrabit.
Вероника Айя
АДЕЛИНА АДАЛИС
***
Пейзаж кудряв, глубок, волнист,
Искривлен вбок непоправимо,
Прозрачен, винно-розов, чист,
Как внутренности херувима.
И стыдно, что светло везде
И стыдно, что как будто счастье
К деревьям, к воздуху, к воде,
Чуть-чуть порочное пристрастье.
Тот херувим и пьян и сыт.
Вот тишина! Такой не будет,
Когда я потеряю стыд
И мелкий лес меня осудит.
Быть может, Бог, скворец, овца,
Аэроплан, корабль, карета,
Видали этот мир с лица, –
Но я внутри его согрета.
А к липам серый свет прилип,
И липы привыкают к маю,
Смотрю на легкость этих лип
И ничего не понимаю.
Быть может, тёплый ветер – месть;
Быть может, ясный свет – изгнанье;
Быть может, наша жизнь и есть
Посмертное существование.
1922
СМЕРТЬ
И человек пустился в тишину,
Однажды днём кровать и стол отчалили.
Он ухватился взглядом за жену,
Но вся жена разбрызгалась. В отчаянии
Он выбросил последние слова,
Сухой балласт – «картофель…книги…летом»
Они всплеснули, тонкий день сломав.
И человек кончается на этом.
Остались окна (женщина не в счёт);
Остались двери; на Кавказе камни;
В России воздух; в Африке ещё
Трава; в России веет лозняками.
Осталась четверть августа: она,
Как четверть месяца, – почти луна
По форме воздуха, по звуку ласки,
По контурам сиянья, по-кавказски.
И человек шутя переносил
Посмертные болезни кожи, имени
Жены. В земле, весёлый, полный сил,
Залёг и мяк – хоть на суглинок выменяй!
Однажды имя вышло по делам
Из уст жены; сад был разбавлен светом
И небом; веял; выли пуделя –
И всё. И смерть кончается на этом.
Остались флейты (женщина не в счёт);
Остались дудки, опусы Корана,
И ветер пел, что ночи подождёт,
Что только ночь тяжёлая желанна!
Осталась четверть августа: она,
Как четверть тона, – данная струна
По мягкости дыханья, поневоле,
По запаху прохладной канифоли.
1924