Старому Гафуру нельзя уезжать из аула. Но невозможно и не ехать. Вопрос о переезде в город, к сыну, казалось, был решен еще в июле, целый месяц тому назад, — и внутреннее нежелание уезжать из аула, вступающее в противоречие с необходимостью отъезда, злит и угнетает старика. Он снова и снова возвращается памятью к тому июльскому разговору с сыном и снохой, когда решение о переезде было принято.
Прошло уже два года, как Гафур похоронил свою старуху, свою жену Патимат на тесном, старом кладбище, напротив аула.
Пока ее хоронили и потом, когда у его дома, на тесной улочке, односельчане выражали старику свое сочувствие, Гафур смотрел на всё как бы со стороны: внутри него не было ни горя, ни сожаления о постигшей его утрате, а было лишь несколько досадливое желание, чтобы всё это поскорее кончилось. Только значительно позже, через неделю, когда уже разъехались родственники, дети и внуки, приезжавшие на похороны, его охватило чувство невосполнимой потери. Чтобы как-то изжить в себе это чувство, он с головой ушел в домашние дела и хлопоты, которых со смертью жены, надо сказать, прибавилось.
Ни тоска, ни острое чувство одиночества никуда от него не ушли и теперь, спустя годы. Он просто свыкся с ними, как свыкаются с инвалидностью или хронической болезнью.
Тяжелее всего ему приходится по вечерам. Оттягивая момент возвращения в холодную, наполненную воспоминаниями саклю, Гафур удлиняет свой день мелкими, излишними хлопотами. Весь вечер он возится то в хлеву со своими пятью овцами, то со старым, как и он сам, ослом. Не зная, чем заполнить опустевшее время, в который уже раз берется за починку видавшей виды, отполированной до блеска корзины, в которой он носит сено овцам и ослу.
Но, наконец, неизбежно наступает та минута, когда, как говорят, нельзя отличить белую нитку от черной, — и Гафур, притворно сожалея о том, что не окончил работу, тяжело поднимается по каменным ступеням наверх, на жилой этаж своего дома.
В доме всего три комнаты. В фасадной части, выходящей на узкую, кривую улочку, расположена комната для гостей — с единственным окном, едва пропускающим свет. Эта комната соединена деревянным мостиком с двумя другими, уходящими в толщу горы. Когда-то, в старину, дом был большим, но Гафур очень давно, еще когда был молодым, вместе со своим покойным отцом перестроил его. Другого выхода у них не было: в самой задней комнате со стены начала сочиться вода. Гафуру с отцом пришлось разобрать стену, вплотную прилегавшую к материнской породе горы, к тому темно-серому сланцу, сквозь который и просачивалась вода. Когда они отодвинули заднюю стену от скалы на добрый десяток шагов, дом стал значительно меньше в размерах.
Вода со скалы, конечно, продолжала сочиться — и со временем размыла породу за домом, бывшую прежде частью фундамента; с тех пор сзади строения зияла огромная яма, пугая своей таинственностью детей и женщин, особенно по ночам. Недобрую славу этого места усиливало еще и то, что на улочке, вьющейся за домом Гафура, в глухой нише стены вышестоящего жилища хранились погребальные носилки, на которых, по мусульманскому обычаю, относят покойников на кладбище.
Почти такая же глухая ниша есть и внутри самого дома, в задней его комнате: когда-то, отодвинув стену от скалы, Гафур с отцом не стали закладывать бывший дверной проем на всю толщину. Они лишь отштукатурили нишу и установили в ней полки для домашних припасов, — и это углубление в стене доныне напоминает Гафуру, что прежде здесь была дверь, ведущая в глубину уже несуществующей комнаты. Он всегда вспоминает одну жутковатую историю, связанную с этой нишей.
Это случилось в тот самый год, когда они с отцом перестроили дом и заделали дверной проем. Гафур, тогда еще неженатый, молодой парень, обычно спал в этой комнате. Здесь же спала и его престарелая бабушка Зейнаб. В одну из ночей, поздней осенью, Гафур внезапно проснулся, весь охваченный непонятным ужасом и тоской, плохо соображая, где он и что с ним. В тусклом свете керосиновой лампы он увидел в этой самой нише девушку в старинном, тяжелом на вид, темном наряде, с нашитыми на грудь серебряными монетами и с серебряным же пояском на талии. Волосы ее были прикрыты какой-то темной тканью. И на этом темном фоне, в глубине ниши, отчетливо выделялось белое, фосфоресцирующее лицо девушки, с синевато-темными провалами глаз и рта.
Волосы у Гафура встали дыбом. Он не мог ни пошевелиться, ни отвести взгляд от этого фантома. А девушка, медленно протянув вперед такую же бледную, как и лицо, руку, поманила Гафура к себе.
Влекомый к нише непонятной, но неодолимой силой, он начал медленно приподниматься на постели, но вдруг услышал какие-то знакомые, монотонные звуки… Постепенно до его сознания дошло, что это проснувшаяся бабушка читает молитву. Девушка в нише стала таять, сливаясь с полумраком. Сначала исчезли, став невидимыми, ее одежды, потом она медленно поднесла зыбкую, струящуюся руку к своему зеленовато-бледному лицу. И так, с поднятой рукой, незаметно исчезла вся.
Бабушка подошла к лампе, подкрутила фитиль и подошла к Гафуру, который стоял на постели на коленях, ни жив ни мертв. Она погладила внука по голове и, взяв за плечи, уложила в постель, накрыла одеялом. Гафура бил мелкий озноб. Потом он провалился в небытие.
Утром он проснулся весь разбитый и опустошенный. Бабушка рассказала, что всю ночь она просидела у его постели, читая молитвы. Гафур четко помнил всё, что произошло с ним ночью и, в ответ на пытливый, вопрошающий взгляд бабушки, рассказал ей о том, что видел. Старая Зейнаб велела ему никому и никогда не говорить об увиденном и постараться забыть всё. Но попозже сама рассказала ему кое-что. Оказывается, когда-то, очень давно, прадед Гафура заколол в той комнате, которая была за теперешней нишей, свою собственную сестру, — то ли за любовную связь, то ли за что-то еще в этом же роде. Но говорить об этом в семье было не принято и вся история позабылась со временем, превратившись в неясную, смутную легенду.
— Когда перестроили дом, то дух покойной, наверное, почувствовал перемены в своем пристанище, — добавила бабушка Зейнаб.
Больше об этом, до самой смерти бабушки, они не говорили.
На первом этаже дома, под жилыми комнатами, расположены хлев для домашнего скота и большой двор. Гафур помнит, как он боялся в детстве этого темного и таинственного хлева, где, по словам старших, домовой по ночам до пены заезживал коня и так заплетал ему гриву, что утром дед с трудом распутывал ее. Когда маленький Гафур слушал рассказы про проделки домового, у него от сладкого ужаса замирало сердце. Но в то же время ему страшно хотелось зайти в хлев и посмотреть, где же прячется этот самый домовой…
Гафур вспоминает об этом и усмехается про себя: он сам теперь, как домовой, и им пугают, наверное, детей.
Несмотря на то, что идет только начало сентября, в сакле холодно. Под самодельной железной печкой сложены дрова и сосновые лучины. Старик аккуратно зажигает лучину, кладет в печь, сверху домиком складывает еще несколько лучин, которые сразу же весело вспыхивают. Чуть подождав, кидает в печь несколько поленьев. Вскоре в трубе слышится гудение и комната как будто преображается, наполняясь уютом и жизнью.
Рядом с печью стоит старый закоптелый чайник. Гафур поднимает его и ставит на печку. Есть старику не хочется, в ожидании чая он присаживается на подушки, положенные на старый, выцветший палас около печки. От нее уже ощутимо несет теплом и старик, протянув к ней ладони, жмурится от удовольствия.
Раздается стук в дверь. Гафур, не открывая глаз, говорит:
— Войдите.
Входит сосед Мустафа, высокий, широкий и плоский, как доска.
— Салам алейкум, сосед, — голос у вошедшего низкий, с хрипотцой.
— Алейкум салам, заходи, Мустафа, — привстает с подушек хозяин.
— Сиди, сиди, дядя Гафур. Жена тебе блинчиков прислала. Поешь, пока горячие, — с этими словами гость ставит на стол, стоящий в глубине комнаты, небольшую тарелку, накрытую полотенцем. Потом, чуть сутулясь, подходит к резному деревянному сундуку, на котором стопкой сложены разноцветные, пестрые подушки для сидения. Взяв одну, подходит к печке, бросает подушку на палас и, не торопясь, усаживается возле Гафура, скрестив свои длинные, костлявые ноги.
Хозяин между тем выговаривает ему:
— Я же просил ее не беспокоиться обо мне. Если что будет нужно, я сам попрошу.
— Не велико беспокойство, дядя Гафур. Да и разнообразие все-таки, не каждый день она их печет.
Гафур прекрасно помнит, что Мустафа всего несколько дней тому назад выписался из больницы. Поэтому участливо спрашивает гостя:
— Как твое здоровье, сосед?
— Да так, ничего. С помощью Аллаха оклемался. Только голова иногда сильно болит, не могу вынести шума. Кажется, что внутри черепа отдается каждый звук, — монотонно и невыразительно, без каких-либо интонаций отвечает Мустафа. Открыв дверцу печки, он бросает в огонь еще одно полено и, не глядя на старика, спрашивает:
— Про твоих-то что слышно? Когда приедут?
— Жду со дня на день. Только, думаю, зря всё это. Не поеду я, — отвечает старик.
— Не мое это конечно дело, дядя Гафур, но на зиму тебе бы лучше уехать в город. Печку там топить не надо, готовить не надо. А весной приедешь обратно. За овцами и ослом я присмотрю — не беспокойся об этом. Дядя Муртузали тоже уехал, и говорит, что останется в городе…
— Что Муртузали, пустой человек. Ему везде родина, где тепло! — перебивает соседа Гафур.
— Тебе виднее, конечно. Мне тоже будет не по душе, если твой дом будет пустовать. Но я думал, что там зимой тебе будет легче, — не решаясь всерьез спорить со стариком, сдается Мустафа.
Чайник на печке начинает шуметь, выбрасывая струйки пара. Гость снимает чайник с печи и ставит рядом с ней. Не давая хозяину подняться, идет к столу, берет два стакана, блюдца и старинную вышитую скатерть, всё это несет поближе к печке, стелет скатерть прямо на палас и ставит на нее блюдца со стаканами.
— Заварка в термосе, — говорит Гафур.
— Сейчас принесу, — отвечает Мустафа. — Может, блинчики попробуешь, дядя Гафур?
— Спасибо, сейчас не хочу, утром поем, — отказывается старик.
Мустафа приносит сахар и небольшой, красиво расписанный китайскими иероглифами, термос. Неторопливо ставит всё это на скатерть и, осторожно сняв с термоса крышку и пробку, завернутую в фольгу, наливает в стаканы немного заварки. Затем доливает туда кипятка из чайника.
— Видишь, сосед, обуза я для вас…
— Что ты, что ты, дядя Гафур!— Мустафа протестующе машет рукой.
Хозяин сакли, отхлебнув из стакана, продолжает:
— Воду с родника мне дети твои приносят. Твоя жена мой хлев чистит, стирает для меня. Если смотреть с этой точки зрения, то мне на самом деле надо уезжать к сыну. Но не могу я уехать. Все последние дни думаю об этом — не будет душе моей покоя в городе! Лучше сразу же в могилу. Восемьдесят лет мне, сосед. Проживу я лишних два-три года в городе — и потеряю, обессмыслю те восемьдесят, которые прожил здесь. В этом доме родились и умерли мой отец, мои деды и прадеды, из этих ворот выносили тела тех, кто погиб от кинжала или пули. Здесь должен умереть и я. И пока я жив, этот дом не должен осиротеть.
Он делает еще несколько глотков и раздумчиво продолжает:
— Понимаешь, Мустафа, в моем возрасте, когда Азраил дежурит за дверью, готовый в любую минуту принять мою душу, на многие вещи смотришь уже не так, как смотрят молодые. Пятьдесят лет я пас овец, исходил эти горы вдоль и поперек, мерз и голодал, знал горе и радость, но никогда не отчаивался. Потому что знал, что на нашем старом кладбище меня ждут те, кто были до меня. Что бы ни случалось, я был спокоен, зная, куда я в конце концов приду, где лягу навсегда. И отец мой, и дед, лежавшие в своих могилах, тоже были спокойны: они знали, что у их надгробного камня я прочту молитву, что их горы, их родина, их жизнь не будут забыты, что эти холодные камни будут согреты моим дыханием. Я тоже хочу быть в этом уверенным. Если я возлягу рядом с отцами, то мой сын приедет сюда и прочтет молитву, а с ним и его сын. Иначе я зря терпел холод и жару, снег и дождь, зря я жил, впустую. Эти камни не отпускают меня, сосед.
— Я поговорю с твоим сыном, дядя Гафур, не мучайся, не терзай себя, — говорит Мустафа, глубоко тронутый словами хозяина сакли.
— Не надо, Мустафа. Я его понимаю — он переживает за меня, хочет, как лучше. Я сам должен ему сказать обо всём. Он поймет. Спасибо тебе, сынок. А теперь иди — поздно уже.
— Хорошо, дядя Гафур, только стаканы уберу, — отвечает Мустафа, вставая.
— Иди, иди, я приберусь сам, — тоже вставая, говорит старик.
Сосед, пожелав ему спокойной ночи, выходит.
На следующий день Гафур встает, как обычно, затемно. Растопив печку, ставит чайник и ждет рассвета. С рассветом выгоняет овец на волю — и те сами привычно идут вниз по улице, на берег реки, где овцы со всего аула собираются в отару (сельчане по очереди пасут их на склонах близлежащих гор). Гонит на волю и осла, который никак не желает покидать двор.
— Иди, иди, серый. Обленился совсем, — Гафур слегка хлопает осла ладонью по крупу. Потом поднимается наверх, в комнаты. Пьет чай и ест, не разогревая, принесенные Мустафой блинчики.
Когда солнце, озолотив вершины гор, собирается показаться людям, Гафур снимает свою повседневную старую папаху и надевает новую, косматую, черной шерсти, — парадную. Накинув на плечи полушубок, берет в руки резной, абрикосового дерева, посох и выходит из сакли.
Посох ему, по правде говоря, не нужен. Несмотря на свой почтенный возраст, невысокий, худощавый Гафур еще подвижен и достаточно ловок, чтобы уверенно ходить по неровным, каменистым улочкам аула. Но идти на годекан без посоха несолидно. Посох в здешних местах указывает на социальный статус человека. Если пожилой человек идет с посохом, сие означает, что этот человек уже вышел на покой, что перед вами — уважаемый глава уважаемого дома. Помимо этого, посох — еще и предмет гордости стариков. Почти каждый из них старается приобрести посох побогаче — из редкого материала, с художественной резьбой.
Годекан, на который сейчас идет Гафур, — средоточие общественной жизни горцев: он заменяет собой и парламент, и конституционный, с арбитражным вместе, суды, и указы президента. Вердикт годекана всегда стоит здесь выше решений любого из действующих институтов власти — и до такой всеобъемлющей народной демократии хваленым европам еще расти и расти.
Годекан обычно располагается в центре аула. Это небольшая площадь, окруженная общественными зданиями: магазином, конторой колхоза, сельским советом, старинной мечетью и клубом. Вдоль стен этих зданий, на камнях, уложены массивные, обтесанные с четырех сторон, бревна, которые служат скамейками для сидения.
Несмотря на всю горскую демократию, на годекане наблюдается четкая социальная иерархия: старики сидят на защищенной от ветра, хорошо прогреваемой солнцем, южной стороне — у стены здания сельсовета; пожилые люди располагаются близко к старикам-аксакалам, тоже в удобном и тихом месте — вдоль боковой стены конторы колхоза. Мужчины помоложе сидят вдоль стены магазина. А неженатая молодежь толпится подальше от стариков, у здания сельского клуба, на открытом всем ветрам, небольшом пятачке. Вся многотрудная жизнь горца, если изобразить ее графически, это продвижение с пятачка у клуба к скамейке у сельсовета.
Когда Гафур подходит к годекану, там сидят всего человек десять — таких же, как он, стариков. Люди помоложе, занятые своими делами, редко когда собираются здесь в такой ранний час.
— Салам алейкум, джамаат, — здоровается с сидящими Гафур.
— Алейкум салам, — отвечают ему вразнобой сразу несколько голосов.
Некоторые из стариков двигаются, освобождая для Гафура место. Скамья и наполовину не занята, но таков обычай.
— Сразу видно холостого человека — не спешит на годекан, — шутя, начинает поддразнивать Гафура плотник Исмаил, его ровесник и друг. — А вот мы, чуть свет, уже здесь. Убегаем от своих старух, пока они не проснулись, — а вдруг приставать начнут…
— Вся жизнь твоя прошла в зубоскальстве. Видно, таким и помрешь, — беззлобно отвечает Гафур.
Старики смеются — и их разговор плавно переходит на сельские дела и заботы. Здороваясь с аксакалами, мимо проходят учителя — они спешат в школу, которая находится в нижнем конце аула, у реки. За учителями тянется к школе и детвора.
Старики говорят о школе, о том, что учеников стало слишком мало, что над школой нависла угроза закрытия.
Магомед, сам бывший учитель, замечает:
— Раньше, двадцать лет назад, когда я вышел на пенсию, в школе училось больше трехсот детей, а в этом году всего сорок два учащихся. В начальных классах всего по два-три ученика…
— Откуда им взяться-то, ученикам, когда молодые бегут из аула, куда глаза глядят, лишь бы подальше отсюда, — бросает сухой, согнутый ревматизмом в дугу, Джамал.
— Не удержать молодежь в селе. Ведь даже старый Муртузали, прожив всего одну зиму в городе, не стесняясь признается: дурак был, что не уехал смолоду, — вздыхает Исмаил. Сейчас он вполне серьезен.
Осторожно покашляв, в беседу вступает Магомед. Он говорит, как будто читает лекцию с кафедры.
— Тут дело глубже, чем просто бытовые условия. Вот они уезжают — но разве для них в городе квартиры припасены, или хорошая работа? Как бы не так! Большинство из уехавших ютятся на съемных квартирах, зачастую без всяких удобств; выполняют самую черную работу, которой коренные горожане брезгуют. И живут наши беглецы в этом городе, едва сводя концы с концами. Что же тогда их тянет в город, спросите вы. А я вам отвечу: их влечет надежда на лучшее будущее для детей. Так уже было не раз: в тридцатые годы город выкачал из села самых образованных людей под лозунгом индустриализации; после войны и до середины шестидесятых — восстанавливали разрушенное войной. А сейчас идет уже третья волна урбанизации: богатеющему городскому населению нужен обслуживающий персонал — слуги, официанты, повара, уборщицы, строители, водители, охрана… Им нужны те, кто выполнит за них непрестижную, малооплачиваемую работу. Вот так село в очередной раз приносится в жертву благополучию города. Но ресурсы села уже на пределе…
Магомед известен тем, что может говорить часами. Не дожидаясь окончания его рассуждений, Гафур встает с места и, молча кивнув старикам головой в знак прощания, покидает годекан.
Хотя вчера Гафур и уверял соседа Мустафу, что не поедет в город, все-таки он не совсем уверен в том, что устоит перед доводами сына, когда тот приедет за ним и начнет уговаривать. Поэтому старик решает напоследок сходить на кладбище, попрощаться с родными могилами.
Кладбище расположено повыше села, вверх по течению реки, на подошве покатой, безлесной горы. Нижняя часть последнего земного пристанища здешних сельчан, спускающаяся к руслу реки, полвека назад была обсажена ивами, которые хорошо прижились и сейчас смягчают своей пышной серебристо-зеленой листвой унылое безмолвие печального приюта.
Войдя на огороженную сеткой-рабицей территорию кладбища, Гафур сразу же начинает читать молитву с пожеланием покоя душам и праху всех усопших. Дочитав до конца, идет по кладбищу, отыскивая могилы родных и близких. У каждого надгробного камня он произносит молитву и ладонями гладит камни: и древние, вросшие в землю и сплошь покрытые зелено-бурым и красным лишайником, и недавние чистые, гладкие, хорошо обработанные, с высеченной на них арабской вязью и русскими буквами текстом, с именами покойных и датами их рождения и смерти.
Долго стоит Гафур и над могилой своей жены Патимат. Прослезившись и стыдясь самого себя из-за проявленной слабости, вытирает глаза носовым платком и, грустный и задумчивый, медленно возвращается домой.
Остаток дня он проводит дома, чувствуя слабость и безразличие ко всему. Ему холодно, но печь он не топит. Принеся из гостиной долгополую овчинную шубу и завернувшись в нее, ложится рядом с холодной печью и долго лежит так. Вечером, с трудом сбросив с себя тяжелую, обволакивающую всё тело дрему, все-таки встает, намереваясь загнать в хлев осла и овец, наверняка уже вернувшихся с пастбища и стоящих у ворот.
Он только собирается выйти из комнаты, как к нему без стука входит краснощекий мальчишка — шестиклассник Саид, сын соседа Мустафы. Забыв поздороваться, прямо с порога выпаливает:
— Дедушка Гафур, я ваших овец и осла загнал в хлев и кинул им охапку сена. Зашел вот печку растопить.
— Спасибо, сынок. Иди, погуляй, а печку я сам растоплю, — растроганно говорит хозяин дома.
Но мальчишка, не слушая возражений старика, кидает в печь дрова, разжигает огонь и, дождавшись момента, когда гудение трубы наполняет комнату жизнью, уходит, на прощание рассудительно наказав хозяину:
— Дедушка Гафур, а утром вы сами выгоняйте скотину. Старики рано просыпаются, а я обязательно просплю.
— Хорошо, будет исполнено, — улыбается Гафур.
Вечером следующего дня приезжает сын Гамзат. Против обыкновения, он не привозит отцу продуктов, только сладости для детей Мустафы. Заметив это, Гафур думает: «Зачем мне продукты, раз он уже решил увезти меня», но сыну ничего не говорит. Он ждет вечера и серьезного разговора; внутреннее напряжение растет.
И вот, когда вечером они с Гамзатом остаются в комнате вдвоем, сын начинает, наконец, решающий разговор.
— Отец, пока я ехал сюда, то всю дорогу думал, что мне сделать: увезти тебя с собой или оставить в ауле? Там, в городе, ты затоскуешь без своего годекана, а здесь зимой одному тебе будет тяжело. Хорошо, если будешь здоров, а если заболеешь? Как быть тогда? Пока до нас дозвонятся, пока мы приедем из города, всякое может случиться. И я решил так, отец: мой младший сын, Азамат, приедет к тебе и будет жить здесь.
— Как это приедет? А школа? — недоуменно говорит старик.
— Не волнуйся, он переведется в сельскую школу.
— Нет, Гамзат, я против этого решения. Азамат мальчик городской, ему трудно будет отвыкнуть от города. Лучше давай сделаем так: я перееду к тебе на зиму, а за моей скотиной сосед Мустафа присмотрит.
— Не спорь, отец. Азамат уже спит и видит себя в ауле. Да и дому не годится пустовать при живых хозяевах. Мы с женой и Азаматом так решили. Всё дело теперь за тобой.
— Не знаю, сын… Рано или поздно, если жив буду, мне все равно придется переехать к тебе. Через два года Азамат закончит школу и надо будет ему учиться дальше. Зачем же оттягивать неизбежное?
— Там видно будет, отец. Может, к тому времени уже и я выйду в отставку, стаж ведь у меня выработан. Так что… там видно будет. Знаешь, меня тоже всё время тянет сюда, в аул, — добавляет Гамзат после небольшой паузы.
Гафур умолкает. В комнате весело, словно чему-то радуясь, гудит печь — и двое людей, сидящие рядом с ней, долго вслушиваются в потрескивание горящих поленьев.
Гамзат немного слукавил. Он не сказал о том, что решение оставить отца в ауле пришло к нему всего лишь несколько часов назад.
Когда он сошел с автобуса у школы и поднимался вверх, к дому отца, его догнал Нурали, пожилой, малоприметный в ауле человек. Поздоровавшись, сказал:
— Я слышал, Гамзат, что ты хочешь увезти отца в город. Я понимаю тебя, как сына, но, видишь, какое дело…
Нурали немного замялся.
— Говори, не томи, — поторопил его Гамзат.
— Ты знаешь, что у меня есть небольшой клочок земли, повыше кладбища. Вчера я очищал его от камней, работал с утра. Устал, присел отдохнуть и перекусить — и тут увидел, как твой отец Гафур прощается с родными могилами: постоит у надгробия, почитает молитву, погладит камень и переходит к следующей могиле… Я не стал показываться ему на глаза, чтобы не смущать его. Послушай, Гамзат, оставь его здесь, он не переживет разлуки с аулом, здесь у него всё. А там, как даст Аллах, все в его воле.
После услышанного у Гамзата заныло сердце. Он забыл даже поблагодарить Нурали за участие. И пока сын шел в дом отца, окончательное решение, помимо его воли, было уже принято.
Октябрь 2012 г.