Хали-к-Гали
С утра деревня гудела. В ночи пропал Николка Евлеев, прозванный односельчанами за его похождения от жены к парикмахерше Гальке — Хали-к-Гали. Ещё накануне вечером видели, как ходил он по своему палисаднику с лейкой, поливал жёлтые лилии, а сегодня — на-ко тебе! — нет мужика.
— Чего тут думать-то, — полулёжа большими грудями на прилавке, всезнающе улыбалась продавщица Ленка.— Укатил с Галинкой в города. Та вчерась перед самым закрытием две банки шпротов брала. Куда, как не в дорогу...
У большого окна, затянутого резной решёткой, часто мигая, стояла лупоглазая Дунюшка.
«Слава тебе, Господи, — думала она. — Укатила марафетница. Уж до чего она мужиков с панталыки посбивала. Вздохнуть без неё можно свободней, а то всё, как на страже. Худо, когды муж-от красивый, никакого спокою нет».
— Может, ещё не уехала, Галька-то, — Дуня, боясь поверить счастью, несмело вступила в разговор. — Ужо Таня почтальонша придё за хлебом, у неё и узнам.
— Уехала-уехала, — скороговоркой протрещала Ольга Перепёлка. — Утроси печь не топилась. Мне ейну трубу хорошо с кухонного окна видать. Да и замок в пробое темнеё, а не перекрестина.
В магазине наступила тишина. Было слышно, как между рамами, жужжа, бьются о стекло мухи и тикают на витрине часы...
— Ох-ох-ох, не знашь, что на день господен падё. — Ольга зевнула и вытерла уголки губ концами ситцевого платка. — Коля-Коля — широка воля. Сиди нонеча, Людка, жди, покуль нагуляетси...
На крыльце часто затопали ногами.
— Ладно бы сама-то ехала, дак ещё чужого мужика прихватила. — Ленка поднялась с прилавка и поставила на весы килограммовую гирю. Это означало, что она готова к работе. — Каково жене всё это снести.
— Тебе-то откуда знать, Ленушка! — выдохнул перегаром Сашка, ввалившийся в магазин в промасленной робе и броднях и сразу догадавшийся, о ком и о чём речь. — У тя ить и мужика-то никогда не было.
Ленка от такой наглости скрасела до волос. Тяжёлая грудь её заходила ходуном, расшатывая и без того на одну нитку пришитые на спецовочный халат пуговицы.
— Тебе-то какое дело, был у меня мужик или нет, холера!
Бабы разом притихли.
— Я же тебя сватал, — не понимая всей серьёзности создавшейся ситуации, Сашка весело подмигнул продавщице. — Жила бы сейчас как у Христа в запазушке. У меня запазушка широка, вокурат по твоей фигурке. — И он взглядом обрисовал пышные Ленкины формы.
Ленка зашипела:
— Да мне такого, как ты, в голодный год за сто пончиков не нать... Бери за чем пришёл и уматывай, а то безменом по голове огрею...
Сашка поняв, что пора бежать, кинул на прилавок смятую деньгу, схватил пачку папирос и выскочил в двери.
— Вот мужики! — Качала головой подошедшая во время выяснения Ленкиных с Сашкой отношений Марья. — До чего народ глупой. Чуть ведь не стоптал, ханыга… Была, девоньки, у Людмилы...
Бабы тут же забыли про Сашку, даже Ленка застыла с чёрными тушевыми разводами на щеках.
— Как она, бедная?
— Знамо как. Ревит. Ну-ко ты, мужик пропал...
Марья плюхнулась на стоявший у печи ящик.
— Говорит, в четыре утра вставала, сопел Коля на кровати, а к шести уж и постелька холодна.
— Дак перед пропажей-то предчувствий не было у него. — Дунюшка со страхом прикрыла ладонью рот. — Бывало, как сгинуть Егорше Козину, мужу Марфы Иванны, что за рекой-то жили, всё каки-то голоса ему слышались. Будто звали куды...
— Галькин голос Николу звал, да ейна задница, котору за день не объедешь — Ленка, ещё больше возненавидя всех мужиков, брызгала слюной. — Едут небось с ней в купе на какой-нибудь курорт, раскачиваются — сезон бархатный глядеть.
— Да нет, бабоньки. Не сходитси, — Марья хлопнула себя сумкой по колену. — Людмилка говорит, отпускные не тронуты. Как получены, так и лежат в носке у стены на третьей полке в шифоньере. А на сезон ехать — больши деньжищи нать. Тем более на бархатный. Мне кажется, рядом в райцентре оне. Тама у той прощелыги квартира есть...
Все задумались, в голове перебирая разные версии, куда же всё-таки укатили Галька с Николой...
В складские двери громко застучали. Дунюшка от неожиданности подпрыгнула. Марья тяжело поднялась и пошла к прилавку. Ящик с облегчением пискляво скрипнул на весь магазин.
— Чего ломиш-то, Вася, — прокричала Ленка шофёру. — Глухие мы, что ли?
Она сняла железный засов и распахнула двойные двери. Вместе с солнечным светом и запахами августовских огородов в помещение ворвался дух горячего хлеба.
Ещё острее и больнее у каждой из баб заныло на душе от знакомого ржаного запаха, напоминавшего каждодневный деревенский уют, который они годами создают дома для своих семей. Каково, когда этот уют рушится...
— Бедная, бедная Людка, — качали они головами...
Людка перебирала в шкафу бельё. Всё на месте. Колина выходная рубашка в еле видимую полосочку с золотистыми запонками на рукавах — тут, на плечиках висит. Брюки выходные со стрелочками — через перекладинку перекинуты.
— Может, Галька не разрешила взять ему купленное мной, вот и оставил всё, — думала Людка. — Давно уж вся одёжа из моды вышла. Куплено-то, ещё когда Володька родился. А Володьке девятнадцать. Второй год, как в армии служит. А с другой стороны, куда рядится-то? В деревне кина и того не катят.
— Ой, сыночек, сыночек. Знал бы ты, что отец твой вытворяет. — Людка тяжело вздохнула и поднялась.
Далеко над лесными заколотками начинали клубится тяжёлые курчавые облака. Собиралась гроза. Лёгкий ветерок в открытое окно доносил глухие раскаты грома. Квохтала курица, собирая цыплят под крыло. Длинноцапый петух, тряся гребнистой головой, махал крыльями, сгоняя от непогоди свою куриную ораву под дворное крыльцо.
— Петух-от и тот в бурю с семьёй, а этот...
Людка выдернула из телевизора штекер, закрыла печные трубы, закинула полотенцем стоявший у окна электрический никелированный чайник и села к окну.
На улице быстро затемнело. Небо зараздувалось, затужилось чёрными облаками и, наконец, не выдержав, лопнуло огненной прорехой и оглушительным гулом прошлось по всей деревне. Дом крякнул и будто присел.
Людка сидела, уставившись в одну точку. Ей было всё равно, что молнии сверкали одна за другой, что хлопали рамы...
Вдруг внутри её что-то надорвалось, и слёзы хлынули наружу, вынося с собой горечи и обиды прошедших лет:
— Опозорил, бесстыжий. Молодую нашёл — изо всех сил рыдала она. — А чем я-то худа? Кто за ним за больным ухаживал? — обращалась Людка к грозе. Кто председателя уговаривал, чтоб с него растрату за солярку сняли. Не я, дак сидеть бы ему, подлецу, в тюрьме. А на курорт — кто ему денег давал, Галька, что ли? Нет, я! Последние рубли собирала. Лечись, Коленька... Жалеть его Галька так будет? Шиш! — И Людка показывала грозе кукиш. — Ну и что, что особо к нему не ластилась. Когда ластиться-то?..
И рёв грозы мешался с её срывающимся криком...
Опомнилась она, когда в окно ударили крупные капли дождя. Ветер шумел ёлками, отрывая еловые лапки, раскидывая их по двору. Гроза медленно затихала...
Людка поднялась и пошла в закуть.
— Ну вот, — утешала она себя, — всё выплакала, теперь сердцу легче будет...
Слив в кадку, какая была, сметану, она деревянным пестом начала взбивать масло.
Стараясь не думать о муже, она отмахивалась думками о корове, которую в октябре надо бы «закинуть», о посылке сыну ко дню рождения, о луке, который надо бы уже выдрать из гряды, — весь выжелтел... Но ревность грызла её ходившие плечи. Людка от злости часто толкла пестом, и масло за каких-то полчаса, без ржаной корки, взбилось и зажелтело в пахте жирными комками.
— Обещал же, — слёзы снова потекли по Людкиным щекам. — Не пойду больше к Гальке. Не буду народ смешить. А сам укатил с ней на поезде...
Перед глазами стояли глаза мужа с паутинками морщинок в уголках. Какие-то совсем незаметные, когда всё спокойно и хорошо, и такие любимые и родные в ссоры и разлады. Людке казалось, что в её груди от мужниной нелюбви всё застыло, окаменело и силы куда-то постепенно утекают из неё...
Она подцепила пальцем кусочек взбитого масла и положила в рот. Язык обожгла приторная солёная горечь.
У пристани толпился народ. Теплоход, мелькнув белым боком, уже свернул в соседнюю деревню, оставляя за собой белые валуны волн.
В теплоходной будке на лавках бабы лузгали семечки.
— Не слыхать ли про Хали-к-Гали-то? Уж полторы недели ни слуху ни духу.
Светка Лупина, ветеленарка, залепляла подорожником разбитое на трапе колено. — Говорят, видели его на вокзале какого дня.
— Экко как! — Бабка Сима, ходившая к теплоходу, как и все другие жёнки, каждый день, независимо от того, надо или не надо кого встречать, выругалась. — Людка вся извелась, а он на вокзале... День-от ещё, бедная, кое-как вымаё, а ночи-то ей нет. Вчерась ко мне приходила Марья, просила пособить, дак я кидала Людке остуду на его окаянного. Нонь полегче станё... А так сгорит баба не за что.
— Может, он по холодку в лес утащилси да заплутал, а вы — к Гальке сразу. Что, у нас у мужиков, окромя вас, баб, дел нет? — Гена, Дунюшкин муж, плешивый, в поперёк большеглазой жене с узенькими щёлками вместо глаз, вступился за Кольку. — Пошёл по холодцу на Горнё болото ягод проведать, а там водит вовсю. Бывальщики, и те еле выбираютси...
— Знамо чего вас мужиков водит. Меж ног погремушка... — Ища поддержки, маленькими хитрыми глазёнками по бабьим лицам прошлась Катюха-самоварница.
Бабы дружно прыснули смехом.
— И на како болото вас тащит, тожа знам!
— Ну, Катька! — зарделся Гена. — Ты, как межёна рыбина: и скусна, да с душком.
— Да и ты, Генка, тожа пеплом посыпанный! — не растерялась Катька.
Будка сотрясалась разными голосами с бабьими «ойками», «айками», с «ой, не могу», кулыбаясь от хохота, как щучья трава на волнах от проехавшей моторки.
Над ней кричали чайки, стараясь перекричать баб...
Генка замахал руками:
— Тьфу на вас, дуры полоротые. Я с има сурьёзно, а оне...
— Ишь ты, честные они. А вот мы сейчас «сурьёзно» проверим, верен ли ты своей Дуське. Ну-ко, бабоньки, держите нашего святошу, я его поцелую. — Большая, как треног, Глаша подбоченилась и стала приступать к Генке. Того с лавки, как ветром сдуло.
Конечно, если быть честным, Генка не против Глашиного поцелуя, только Дунька, ежели прознает, а прознает обязательно, потому что на то есть Катюха-самоварница, устроит ему богатую выволочку. А нервничать и терзаться виной Генке не хотелось, тем более накануне Дунькиного юбилея.
— И чего в этой Гальке интересного. — Светка недоумённо пожала плечами. — Будё фигура да кудри. Дак у неё бигуди лежат на рабочем месте, каждый день крутить можно. А мы с Людкой встанем в четыре, к шести уже на ферме в платах да халатах «модничам». Кругом навоз да силос. А от неё духами пахнет. Вон в магазин зайдёт, сразу ландышами обмахнёт...
— Вот на ландышевый запах Колька и улетел, как шмель мохнатый, — вставила Катька.
Но уже никто не засмеялся...
Теплоход вынырнул из-за зелёного мыса. Из будки все высыпали на берег.
Волны, накатываясь и переходя по берегу, с шумом забились в песок. Стукнул трап, и уже через мгновенье Светка тетёшкала в руках единственного пока внука Сеньку, привезённого дочерью, Гена здоровался с Дуниными родственниками, приехавшими на юбилей, а Сима, увидев знакомую старуху, приехавшую в деревню за реку походить по бруснику, обрадованная, долго трясла той морщинистую руку.
Вдруг все замерли. Последней с теплохода сошла та самая разлучница Галька. Пройдя мимо опешивших баб, она обдала их свежестью шёлкового платья, красотой и запахом белых ландышей...
— А Хали-к-Гали-то тогда где? — саму себя спросила самоварница и, подхватив подол, побежала к Людкиной избе.
Прошло две недели. К Людке приезжал участковый, допрашивал про Николу.
Та с обидой в голосе отправила милиционера к Гальке. Но выяснилось, что у той он уже был и Галька не знает, где находится Людкин мужик. И вообще, никаких отношений у них с Евлеевым нет.
У Людки от этих слов радостно ёкнуло сердце. Но Марья, сидевшая у Людки за чаем, вставила милиционеру:
— Как это нет? Подумайте-ко, люди добрые, отношений нет! Деревня-то лучше знает, есть или нет. А отпирается Галька, потому что стыдно. Хотя стыда у таких баб нет!
И Людкино сердце опять заволокло горем.
Раз дома Николы нет, у Гальки нет, тогда, где он? — думала Людка.
В голове темнело от нехороших дум.
И в деревне-то всё было плохо. Марья, приходившая каждый день на бесёду, рассказывала худое. Какого дня Глаша за рекой видела красного петуха, а это означало неминуемый пожар, а Ленка, ходившая на третий километр за брусничным листом, чуть со страху не померла, углядев краем глаза, как в заброшенке через жердяные заборы скачет Белая баба, — тут уж мору великого жди. Точно такую перед войной видели. Но самое страшное, — выл какой-то зверь на Выселкином поле. Полуобморочную Дуню, шедшую домой о край поля и услыхавшую экую страсть, Гена дома еле оттёр нашатырём.
— Перекидыш кричал! Оборотень! — плакала на груди у мужа бледная Дунюшка. — С волчьей головой да с пятидесятым размером ноги. Видела, на тропе натоптано...
Страху Дунькиными россказнями на деревенских нагнало нешутя. И так-то никакой особой надобности ходить на Выселку не было, там одни ямы да погреба, — топить под зиму их ещё рано, — а после такого случая поле и вовсе стали обходить стороной...
У Людки были свои страхи.
— А вдруг, убил этот зверь Коленьку...
Её окатило кипятком с ног до головы.
— Господи! — взмолилась она. — Пусть уж лучше у Гальки, только бы живой был...
На совхозном поле обсуждали Николкины поиски. Целая бригада ходила к Горнему искать. Овраги, кусты — всё обошли. Сами еле до дому к ночи дотащились. Нет нигде Хали-к-Галиных следов.
— Бывать, перекидыш съел, али закрыло, — вполголоса бубнила Дунюшка. — Егорша Козин опосля, как его Саватея-ворожуха нашла, рассказывал: вижу, ходят ищут меня, а я на берёзе сижу, ножками болтаю. Не единова мимо меня прошли. Им-то меня не видно, а оне у меня все, как на ладони. Марфу свою видел, видел, как Серёга Мишин с Сашкой кузнецом литр самогона на двоих выдули, мужикам не предложили. Видел, как Мишка Кустов Панину бабу в кустах всю с ног до головы облапал. А я, говорит, всё сижу примечаю. Опосля Пашке всё-ё рассказал...
— Путай больше-то. — Федя-бригадир, любимый племянник Пани, махнул Дунюшке грязной рукой. — Ты бы так картошку выбирала, как языком мелешь...
Дунюшка от обиды поджав тоненькие губки, замолчала.
— Можо, Николу Людка пришибла чем. — Все, как по команде, оглянулись на Глашу. — А что, кончилось у бабы терпенье. Пришибла да в погреб и свалила. Я бы на ейном месте так и сделала.
Олёша, Глашин муж, с опаской покосился на жену.
— Да-да, Олексей Семёныч, токмо спробуй...
И она кулаком выпрямила оцинковое ведёрное дно.
Звонко забренчала картошка...
Людка совсем с ног спала. Ходила, как маета. Чуяло её сердце недоброе.
Вчера Марья за ужином раскладывала карты. Те дни всё выпадала Кольке пустая дорога, а вчера выпала встреча с червонной дамой. Разлучница выпала в прошлом, а на червовую даму у Кольки на сердце злость в виде дамы пик. Людка вконец запуталась в Марьиных дамах и только спросила у неё, живой ли Коленька. Получив утвердительный ответ, успокоилась.
Уж вся-ко я дама червовая. Дак за что же Коля на меня злится? — думала Людка, идя на озеро за водой. — Жена я будто путняя. Дома чисто, печь полнёхонька, пироги на столе, бельишко белено. Чего ещё нать? Годов, правда, побольше Галькиных на десяток, дак уж тут ничего не поделашь...Да и мне на него нечего злости держать, окромя этой беспутницы. Колька не пил, меня пальцем не трагивал, с Володькой выводился, пока я на ферме справлялась... Не мужик, а золото. Только вот куда девался? Может, и вправду у Гальки, дак хоть бы сказался, кобель. Знат, небось, что я вся извелась от безызвестности.
В груди сильно заныло.
— Как будто и не жили двадцати годков...
— Батюшки мои светы, христосыне боже мой, — Людка от страха присела.
Ветер с Выселкиного поля принёс непонятный, щемящий душу звук.
— Волки, что ли? Али собака перед какой бедой воет. Да кака уж там беда...
После обеда Людка собралась на то самое поле, с которого давеча так пронзительно выло. — Может, правду Дунюшка говорит, — у Людки от страха тряслись руки. — Задавит оборотень, и не узнает никто. Останется Володька сиротинкой...
Но надо было проведать погребную яму да принести картошки. Страх страхом, а кормиться надо. Да и не мешало бы поглядеть, сколько места в погребе. Войдёт ли нет в него свежий урожай? На зиму всё сюда валить надо. Дома в подполье прогнил сруб. Никола начал делать да и пропал не ко времени.
Перед тем как пропасть он яму смотрел. Хотел соленья все туда перетаскать, чтоб в подполье под руками не стояли. Перетаскал огурцы да варенье. Оставил только рыжики да волнухи. Волнухи-то те стоят в кладовке, а кадка с рыжиками где...
Сентябрьское солнышко каталось теплом по жёсткой пожелтевшей траве. С озера уже несло прохладой и кое-где по берегам загорались красным осины.
Людка подошла к яме. Страшно. Огляделась вокруг. Никого. Приблазилось, видно, днём. Да и немудрено...
На яме сверху была приварена решётка, чтобы воздух в яме не застаивался. Тяжёлый ставень захлопнут с силой, но с одного угла, будто кто его пытался вырвать.
— Ходят воришки-то, промышляют. Своей картошки не наростить. — брюзжала Людка, пытаясь приподнять тяжёлую крышку. — Хорошо, Коля догадался сверху решётку приварить...
Ставень никак не поддавался, и Людка, подложив полено, упёрлась в него железным ломом. Наконец крышка подскочила и съехала с места.
У Людки подкосились ноги. Из темноты страшными злыми глазами на неё смотрел Колька... Тряся от негодования головой, он не мог вымолвить слова, а только мычал, как измученный жаждой телёнок.
— Коленька! Это же Коленька! — Людка, придя в себя, схватила Николу за худые плечи и выволокла из ямы. Тот, жмурясь от яркого света, вцепился Людке в рукав.
— Ты чего тут делаш-то. Мы весь лес оползали, думали, заплутал, и у этой... искали... Ну да ладно, домой пойдём. Пойдём, родимый мой, — и, взваля на закорки, поволокла Николу домой...
Деревня снова гудела. Нашёлся-таки Хали-к-Гали. И где! В собственной картофельной яме. Мужики посмеивались, бабы охали, разочарованные тем, что Никола не на Галькиной подволоке, а в своём родном погребе две недели просидел. И стоило на это время тратить...
Колька, как немного вошёл в силу, часа два кричал на Людку, что та не хватилась мужа в ямине, а он две недели ел сырую свёклу да солёные огурцы.
Утащив утром кадку с рыжатами, опуская их, он плечом нечаянно задел шест, державший ставень. Ставень захлопнулся, и остался Никола в западне. Все дни он орал, взывая к помощи, но на Выселкино поле никто не шёл.
Людка, скобля бритвой Николины впалые щёки, слушала рассказ мужа и улыбалась. Хорошо и радостно было ей, что Колька снова был рядом. Вот она его сейчас отмоет, оденет в чистую рубаху, и всё у них будет хорошо. А что кричит... Покричит да перестанет. Всё ж таки две недели терпел...
А где-то внутри бабьего нутра грело, что хотя бы так Колька выстрадал за свои похождения к парикмахерше.
— Вот, значит, кто выл-то. Коля...
Напаренный в бане, отпоенный чаем с малиной Никола лежал на печи. Надо было выгнать из костей погребную стужу.
Людка носилась с мужем, как с писаной торбой, чувствуя себя виноватой.
К вечеру напекла пирогов, завернула ягодную ватрушку с морошкой да выставила на стол бутылочку «Столичной».
Собрались все... Не пришла только Дунюшка. Генка после её юбилея укатил в район, и уже два дня от него не было никаких вестей...
В конце праздничного ужина Марья раскинула карты.
— Дом у тебя родной, Коленька, выпадат, да жена любимая... Да ещё дама бубнова на сердце не пошто... Ну да ладно! — Марья потянулась кверху руками и хитро подмигнула на печь. — Это, верно, мышь-полёвка, что в картофельные ямы с полей по осени набегат....
Далёкие звёзды
С ночи мело. Густую позёмку волочило по наваленным за изгородью сугробам, стаскивало меж частых штакетин, наглухо забивая снежиной узкий калитинский межуток. На крыше стучало. Антон Иваныч всё гадал, что ж такое там может бренчать: то ли желоб ослаб, то ли рама на чердаке отошла.
Только к обеду стихло. Оставшийся ветер растолкал по краям тяжёлую облачную синь, и сквозь пёрышки новых облачков выглянуло холодное зимнее солнце.
Кое-как протиснувшись в двери, Антон Иваныч выбрался на улицу. Кругом, вровень с забором, лежала белая сверкающая пелена.
— Да-а, батюшко! — обратился он к февралю, как к какому-то человеку. — Не зря говорят: «Февраль что пьяный мужик — дел натворит да спать уляжется». А расхлёбывать-то кто будет?
Он взял лопату и начал рыть. Сначала медленно, без натуги, но, увидев в межутке напротив своего соседа, также разрывающего снег, прибавил ходу.
— Врёшь, Митька, — гундел он себе в усы, — не опередишь. Я тебя хотчая!
Через час, весь вспотевший и запыхавшийся, он выпрямился. Межуток был чист. Рядком темнели ровные заиндевевшие мосточки.
Антон Иваныч довольно крякнул... и присел. В спину резко кольнуло.
— Охти мне, радость небывалая! — он схватился за заборный столб. — Перетрудилси маленько. Всё Митька виноват. Непошто на пару снег рыть вышел.
Митька, Микеша, как звали его в деревне за весёлые выкрутасы, бодро хлопая по катаникам рукавицей, вынырнул из высокого снежного окопа. Его сморщенное худое лицо горело от работы огнём.
— Ты чего, Онтоха, как стара розвальня, на заборе повис, опристал, что ли?
Антон Иваныч махнул рукой:
— Путай ещё, устал! Много ли наработал-то. Я ещё два таких межутка разрою!
Микеша хмыкнул:
— Ну-ну, харахорси...
В ложине наперебой залаяли собаки. Взметая копытами снег и тряся тяжёлой закуржавелой головой, по дороге промчалась лошадь. В дровнях сидел пьяный Николка Задов. Железная бочка, кое-как привязанная к копылам дровен, подпрыгивала и гремела на всю округу.
— Вот Николка! Даёт стране угля! — Антон Иваныч покачал головой. Боль плёткой стеганула по лопаткам. Он поморщился, но вида не показал. — Куда-то шибко парень торопится.
Микеша погрозил вслед Николе кулаком:
— Гаишников на этого Николку нет, враз бы всех прав лишили. Задавит каку-нить старуху. Те ведь, полоротые, вечно ворон считают, на дорогу-то не глядя... Слыхал, пошту закрыли, без пенсии нонь будем жить...
Антон Иваныч, после того как Микеша приволок его чуть ли не на закорках от калитки домой, проболел целый месяц. Анна Михайловна дважды вызывала фельдшера делать укол. Фельдшер, молодая гонористая особа, Анне Михайловне в последний визит высказала, что больше в дровнях с пьяным извозчиком за пятнадцать километров не поедет, пусть ищут бензин для «скорой» или пусть везут Антон Иваныча в стационар.
— Какой бензин? Откуда? — сокрушалась бедная Анна Михайловна. — У нас и ГСМ-то больше десятка лет закрыт, а в больницу Антошу не пущу. Там за ним ходить никто не будет.
Фельдшер развела руками и уехала обратно с попутной машиной.
Бензина в деревне не было. Даже у извозчика Николая, какого дня с такой прытью мчавшегося в район за горючим, не было ни капли. Где-то дорогой он потерял последнюю бочку.
Ещё стояли утренники, и мороз отпускал только к обеду, но уже во всём чувствовалось — идёт весна.
Небо стало выше. Солнце за день успевало нагреть деревянные бревенчатые бока, и избы к вечеру, когда на землю опускалась морозная пелена, дымились сизоватым паром. Во всей деревне становилось, как в нетопленном предбаннике: холодно и сыро.
Балуясь, шумные воробьи громко чирикали и порхали с одной ветки черёмухи на другую. С полей резко тянуло снегом, отсыревшие поленницы терпко пахли осиной и прелой щепой. Чисто выметенная Анной Михайловной мостовая просохла, и Антон Иваныч в валенках выбрел погреться на солнышке.
— Ну что, Онтоха, отпустил тя утин? — нырнул в ворота Микеша.
Антон Иваныч, боясь сглазить, промолчал.
— То-то, брат, не те нонеча времена, когда мы с тобой молодцовали. Помнишь, бывало, как фляги с обратом с совхозной фермы воровали. На хребёт взвалишь пять десятков литров, а то и боле, и прёшь, как заправской трактор. Ни тебе совести, ни тебе болезни... — он сломал горелую спичку и сунул в карман. — Э-эх! Худо жили, голодно, а лучшая того времени не было...
— Что, Митя, старо-то вспоминать. Отсовестились уж за то. — Антон Иваныч снял шапку и провёл ладонью по седым волосам. — Ты лучше сказывай, чего нового в нашем закутье?
Микеша привычно крякнул, закинул ногу на ногу и подкурил папиросу. Махая рукой, чтоб загасла спичка, он глубоко затянулся.
— Чего нового? Да ничего! Разве что цыгане наезжали да заходили к Коробихе на ночлег. Порчу нашли на ней да на картах сгадали. Насулили ей, Онтоха, «кучу арестантов»: и лябовь, и богатьство в здравии, и...
— А порчу-то сняли? — Антону Иванычу не терпелось узнать.
— Сняли! Сняли вместях с золотой цепью, что дети ей на юбилей подарили, да с хрусталём со шкапу, да и впридачу ещё сала полведра с клети свистнули... ух-хо-хо... — и Микеша от смеха зашёлся грудным удушливым кашлем.
— Поделом ей, старой кокоре, — Антон Иваныч, трясясь от хохота, утирал от слёз глаза. — Больно жадна да укохлива!
Калитинскому зятю от предприятия дали двухкомнатную квартиру. Вот Катерина, дочка, и заладила: переезжайте к нам в город и всё. Они из общежития в трёхкомнатную, оставшуюся от свекрови, переберутся, а родители пусть забираются в двушку.
Анна Михайловна так загорелась этой идеей, что уже и коробки стала из магазина прикладывать. Под вещи.
Антон Иваныч, как узнал про переезд, сразу встал на дыбы. И сын поуговаривал его и дочь. Ни в какую!
— Аннушка, всю жизнь мы в деревне прожили, а на старости лет в города подадимся. Кому сказать — на смех подынут! Нет, и не выдумывай даже, — пытался он урезонить жену.
— Почему же на смех-то? — не унималась Анна Михайловна. — Вон, Люба с Павлом, Рябинины, к сыну во Владивосток уехали, и что? Живут себе, с внуками нянчатся. А Шанины?..
Антон Иваныч нервно махнул рукой:
— Пускай! Это их жизнь. А я из Закутья никуда не поеду.
Неделю о переезде не говорили.
Дождавшись субботы, когда после бани распаренный и разомлевший Антон Иваныч за столом принимал положенные по такому случаю сто грамм водочки, Анна Михайловна снова завела разговор:
— Я завтра к Кате поеду. Посмотрим с ней всё-таки, что за квартиру Игорю дали.
— Опять за своё? — Антон Иваныч выглянул на жену исподлобья. — Сказал ведь, не поеду с деревни, и баста! — и с силой стукнул кулаком по столу. Звякнул стакан. Анна Михайловна осуждающе покачала головой.
— Перестань шуметь-то, старый. Неровён час, опять прихватит...
— Ну раз надо, дак поезжай, — не успокаивался он. — Погляди, что там за хоромы. У нас-то, — и Антон Иваныч обвёл рукой горницу, — хороводы водить можно, а там комнатки, что телячьи стойла. Не развернёшься!
— Дак сколько ещё разворачиваться-то будешь, Антоша, уж седьмой десяток идёт. А там дети — Катенька, Вася, внучатки рядом будут.
— Ну, — она непривычно ласково обняла мужа за плечи. — А заболеем, кто ухаживать будет? К нам в экую даль даже фельдшер не едет…
Антон Иваныч тяжело вздохнул.
Через день Анна Михайловна уехала.
Распорхав в межутке и так чистую мостовую, Антон Иваныч отправился в магазин за хлебом.
Кругом усевшим грязным снегом серели деревенские межины.
Идя по безлюдной улице, он хозяйским взглядом окидывал дома. Вон Задова изба — старая слега просела, сделав крышу похожей на конское седло. Да и кто приложит руки? Колька, у которого всегда залиты глаза? Нет, не хозяин... А вон дом, напротив бывшей конторы на большаке, Гуськовых. Усел весь, бока выдавило, стоит, что медный жбан...
Садик с заколоченными окошками, ателье, где, бывало, на праздник бабы наряды заказывали... Тут и рам нет...
Может, и права Анна, что переехать норовит. С каждым годом деревня пустеет. Старики вымирают, молодёжь после школы скорее торопится уехать. Да и что молодым делать тут? Работы никакой нет, совхоз развалился ещё лет десять назад. Школа за пятнадцать километров. Почту и ту закрыли. Из всего удовольствия остался магазин, да и тот работает через день. А когда-то и больница на тридцать коек была, и столовая, славившаяся на весь район. В газете девок-поваров печатали.
Одного народу ходило — улицы было мало. Сколь своих да сколь приезжих. По краю Нюриной пожни общежитие для сезонников стояло. У деревенских девок мимо его окон такая тропа была натоптана, что на тракторе развернуться было можно...
Через дорогу огромными прыжками перескочил кот. За ним с лаем выскочили две одинаковые вислоухие собаки.
— Ух, лешегонки! — Антон Иваныч махнул на них сумкой. — И волков-то на вас нет!
— Здорово, Онтоха!
Из широкого окошка бревенчатого сеновала, забитого сеном, торчала худая сморщенная голова Микеши.
— Никак в магазин!
— Будь здрав, Митрий Кузьмич! — Антон Иваныч приподнял свою собачью шапку. — Ты чего, паря, высоко забрался?
Микеша осклабился:
— Да от бабки сухутилси. Одолела, окоянная, своей любовью. Цалуй, говорит, меня, дак пожарю на завтрак картошки с салом. А я, не будь дураком, ей в ответ: на кой ты мне, беззубая, нужна. Я бы Светку-продавщицу за суху рыбну корку лизнул. Ну, моя родимая и взялась за ухват...
Антон Иваныч засмеялся и махнул Микеше рукавицей:
— Ой, балабол!
У магазина толпилась очередь. Кто за товаром, кто пенсию поджидал. После закрытия почты деньги и газеты привозили на развозной машине с продуктами.
Разноцветные платовья: у молодых — завязанные концами вокруг головы, у старух — затуженные под сухими морщинистыми подбородками, — ярко пестрели на солнце.
— Добавили тебе пенсию-то, Марья Семёновна? — склоняясь к уху глуховатой старухи, громко кричала Нинка Токариха, работавшая раньше на медпункте санитаркой. — У нас дедку всего двести рублей сверху клали, а ведь вы с ним с одного года-то.
Марья Семёновна не слышала. В молодости у неё случился отит. Побродила в делянке по пояс в снегу и застудилась. А бригадир больничного не дал. План тогда был, а людей не хватало...
Так вот полвека тугоуха и прожила.
— Да что толку? — вступила в разговор Татьяна, одна из немногих молодых, кто остался в деревне. — Один рубль прибавят, а на продукты цену на десять подымут. Есть выгода для людей?
— И то верно, Танька, — поддержала её подруга. — На детское пособие сапожков дитёнку не купишь...
Очередь загудела. Всем захотелось высказаться. У каждого своя обида была.
— И за что бились? — едва слышно прошамкала тётка Капа, такая же древняя старуха, как и глухая Марья.
Опорхав бревенчатую стену от снега, Антон Иваныч обпёрся об неё плечом.
— Я крайний. За мной будешь, — сквозь людской гомон крикнул он подошедшей Лизавете Андреевне. — Чем мой друг Анатолий занимается?
Лизавета Андреевна улыбнулась:
— Сети чинит ваш друг. И день, и ночь, и никак его от этого занятия не оторвать. Сходит, мостовую разметёт и снова за станок.
Она интелегенция. Тридцать пять лет учительствовала в местной школе.
Антон Иваныч помнит, как приехали они с его Аннушкой на практику. Одна учителкой, другая дояркой.
Толька тогда сразу зачурал высокую стройную Лизку, а Антон Иваныч и не претендовал. Он только свою Анюту усмотрел, так и пропал. День и ночь о ней думать не переставал. Идёт, бывало, ранним утром на ферму по мосткам мимо его дома, круглыми бочками покачивает. А глаза синие с золотыми прожилками, как те цветы...
— Онтоха, ты никак заспал?!
Антон Иваныч чуть не упал от тычка в плечо. Микеша с жёлтой плетёной авоськой уж успел перескинуть старую фуфайку и щеголял около магазина в длинной, с сыновнего плеча, «аляске».
— Докричатьси-то до тебя никак не могу. Ты, говорят, первый в очереди-то — и, не дождавшись, что скажет на это Антон Иваныч, переключился вниманием на подошедшего Ёсю Малькина, закоренелого деревенского холостяка. Всю жизнь просидел Ёся бухгалтером в совхозной конторе, сумев заработать группу по инвалидности.
— Ёся, любишь ты долго на печи нежитьси. Чуть весь товар не проспал. Вона машина уж подошла. Ну да ладно, анвалидам без очереди положено. Ну-ко, бабоньки, пустите Ёсю, — и стал пропихивать маленького кряжистого мужичка через толпу к дверям. Бабы расступились, зная, что Микеша готовит очередной выкрутас.
— Ты мне пару штук возьми, — громко шипел он в ёсино ухо, — а то до избы мне далёко. Не дотащить.
— Дак чего привезли-то? — Ёся никак не мог понять, что за дефицит выгружают из машины.
— Дак ить, городских девок с лёгоньким поведением. Анвалидам труда, говорят, по четыре на руки давать будут. Вот я и подумал, куды-ть тебе стоко, две мне отдашь.
Бабы грохнули смехом. Ёся сделался пунцово-синим. Рыжей волосатой рукой он схватил Микешу, вырвав из его капюшона клок скатавшегося серого меха.
— Да я тя, сукин ты кот...
Но тут двери магазина открылись и все ринулись внутрь...
Анна Михайловна приехала к ужину. Весь день Антон Иваныч гнал мысли о переезде и даже не хотел касаться этой темы, но увидев, что жене не терпится рассказать, первым завёл разговор:
— Как съездила? Ноги-то, небось, все выморозила. Говорил, катаники на галошках надень, — заботливо брюзжал он.
— Замечательно съездила! — Анна Михайловна поставила блюдце с чаем на стол. — Ребята хорошо, здоровы. С Катюшей смотрели квартиру.
Она с опаской глянула на Антона Иваныча, ожидая реакции, но он молчал, слушал. Двухкомнатная с балконом, второй этаж. Ванная новая, только что сделан ремонт... Так хорошо, вода из-под крана бежит — холодная, горячая. Не нужно в снегу тропину торить, пешать прорубь... Для стариков дак больно хорошо... Чего молчишь-то?
— Тебя слушаю, — Антон Иваныч посмотрел на жену. — Я тебе сейчас расскажу, чего сегодня Микеша в магазине отчудил...
И они опять весь вечер не затрагивали тему переезда, только когда ложились спать, Антон Иваныч пообещал жене подумать.
Анна Михайловна успокоилась. Всё будет хорошо. И уже стала продумывать, что из вещей забрать с собой в городскую квартиру, а что оставить. На лето же всё равно в деревню приезжать будут...
На Пасху решили собраться всей деревней в клубе. Чего всем по домам сидеть? А так хоть вместе поплясать, попеть можно. Галинка Кудрякова, Микешина дочь, вся в отца-затейника, остатки молодух собрала. Концертную программу готовят. У клуба на щите уж и объявление, размалёванное яркой гуашью, висит.
На душе стало светлее. Весна вовсю вершила свои дела. По околкам насидевшееся за облаками солнце жарко топило оставшийся снег. Лужи, стоявшие в колеях, с каждым днём сохли от морозных утренников, крошась под ногами тонкой ледяной крошкой.
Антон Иваныч за усадьбой пускал под угор ручьи. «Вот ведь, — думал он, — куда русло направишь, туда и вода бежит. Так и человек...»
— Ты чего, Онтоша, себе под нос курашь? — Микеша вышел со своих задворок к Антону Иванычу. — Не иначе, как молитву творишь. Пойдём-ко со мной за Гречихино поле, хватит за Анюшкин подол держатьси.
Антон Иваныч воткнул лопату в талую землю. Спорхнув с чурака опилок, присел.
— Покурь, Митя, — и достал из кармана Беломорину.
Сам он не курил, но для друга всегда носил пачку папирос с собой.
— Ну, давай, покурим! — радостно крякнул Микеша.
Он долго крутил папиросину, думая о чём-то своём. Потом, как всегда, глубоко затянулся и выпустил струю густого сизого дыма.
— Ты мне скажи, Онтон Иваныч, как ты будешь в городе своём жить. Там ведь от машин продыху нету. Одна гарь.
Антон Иваныч, отмахивая папиросный дым рукавицей, громко закашлялся.
Микеша, прищурив от беломорного смолья глаз, продолжал разглагольствовать:
— Печи топить не нать, воды таскать не нать, — загибал он на руке корявые пальцы. — Байну и ту не нать топить. Слыхал? Там в малерованном корыте моютси. А холодина-то в ём, я тебе скажу — спасу нет. Косьё опосля экой помывки неделю скомнё.
Он затушил окурок о кирзовую голяшку и встал.
— Ладно, некогда долго балакать. Я ить за можжевеловым веничком для моей Дуськи пошел. Сходи, говорит, Микеша, Чистый четверег завтра, паритьси нать, — он подтянул кропаные портки и поправил ремень. — Ей без паренья, Онтоша, никак нельзя. Как худо нахвощитси, дак шалеё прямо. Я и подумал, берёзовый-от ейны толсты бока не проймёт, а можжевеловый в самый раз... А ты, брат, думай про город-от! Я бывал там в сорок восьмом, еле ноги оттуль унёс...
Антон Иваныч смотрел ему вслед.
Маленький, сутулый, с топором, засунутым за широкий солдатский ремень, часто перебирая ногами, Микеша семенил в гору.
С самого детства жили они по соседству. В лесной деревне Ушме, в пяти километрах от Закутья, их родительские дома также стояли напротив. Вот они и решили, переехав после женитьбы в совхоз, дома свои тоже поставить рядом.
Дуся у Микеши своя, деревенская, далеко в девках не красавица, вся в конопушках, взяла Микешу своей косой. Ни у кого в округе такой не было. Жёлтая, густая, что сплетённые пшеничные колосья. И такая зубастая, что Микеша первые годы чуть от неё не сбежал, но потом пообвык и даже нашёл к ней хитрый подход, известный ему одному.
Антон Иваныч долго думал над словами Микеши. Он давно уже жалел, что под хмельком дал согласие подумать. Ночи иногда не спал, всё размышлял. И пошто Анна задумала эту канитель? Это уж Катерина баламутит, чтобы мать под боком была. Хотел сказать жене, что отдумал, да откладывал. Ругани не хотел.
Весна выдалась ранняя и сухая. Антон Иваныч знал, что природа ещё возьмёт своё, и в мае, когда зацветёт черёмушник, придут такие холода, что без ватней поддергушки на улицу не выйдешь. Рыбаки говорят, что щука ещё белая, — значит, быть снежку...
А пока по тёплым чёрным проталинам, высоко подымая лапки, бродят жирные желтоклювые грачи.
Антон Иваныч долго наблюдал, как они выбирают из земли червячков и мошек.
Птица и та к родному дому летит, думает он, а старик решил из деревни сбежать.
Нет! После Светлого Воскресенья он скажет Анне Михайловне, что отдумал. Как они хотят!
И настроение Антона Иваныча поднялось. Он схватил из-под капели вёдра и, забыв о больной спине, потащил их в баню.
В намытой к Пасхе избе пахнет варевом и печёным. Анна Михайловна толкётся у стола. На шесточке в блюде крашеные луковой шелухой яйца.
Антон Иваныч, выйдя из горенки в кухню, похристосовался с женой.
— Христос Воскресе, Аннушка!
— Воистину Воскресе, Антоша!
И так светло стало от этих слов в избе, так уютно, и скатёрочка, и часы на стене с розовым циферблатом показались Антону Иванычу ещё роднее.
Солнечные лучи через оконное стекло нырнули в сервант и откололись от рюмок ворохом сверкающих капель. Одна из капелек блеском заиграла в волосах Анны Михайловны.
Сединки на волосах жены блестят, как дождевые ниточки. И морщинки на лбу легли много заметнее. А старухой не назовёшь. Глаза синие, как осеннее небо. И повороты быстры и ловки... Сколько же она с ним натерпелась за всю жизнь. И попивал по молодости, и погуливал... А её упрекнуть нечем... Лучшей жены и желать нельзя. Антон Иваныч вздохнул. Состояние радости куда-то ушло...
— Ладно, город дак город...
— Не передумал ещё к празднику-то идти? — Анна Михайловна поставила перед Антоном Иванычем лещёвый рыбник. — Нет, дак достань мне с повети новую корзинку, я туда закуску сложу.
В клубе натоплено. На закинутой домотканым половиком лавке стоит гармонь. Бабы нарядные, в кудрях и с накладными чупами, стаскивают на столы принесённую с дома закуску.
Мужики на крыльце, тоже приодетые для случая, дымят папиросами, обсуждая высокие цены на солярку и «смешную» получку приехавших с вахты работяг.
Когда все, галдя и толкаясь, уселись за столы, открылся занавес и начался концерт. Расфуфыренный Колька в креповом коричневом пиджаке накинул ремешки на худые плечи и растянул гармонь. Со сцены полились песни.
Гулким зычным голосом запевала Микешина Галинка, тонкими звонкими голосами подхватывали бабы припев и тянули легко и непринуждённо. Где нужно бархатными басами вступали мужики. Давно выладились петь деревней. Сколько лет вместе поют...
Антон Иваныч оглядел всех. Даже старухи не поленились, пришли. Анатолий с Лизой рядом с ними сели. Микешку Дуська в конец столов уволокла. Но Антон Иваныч на всякий случай держал для дружка место.
Концертная программа кончилась. Похлопали молодушкам, утёрли слезины и весело скомандовали: «Наливай!»
Затрещала яичная скорлупа, зазвякали стопки, смешались смех, разговоры, запах ягодной настойки, межёной рыбы, творожных со сметаной наливушек...
Микеша уплетал принесённые бабкой Капой толокняные блины.
— На дрожжах блины-то, Капитолина Дмитриевна? Уж больно ладны, так в нос и шибают!
Бабка Капа, закрасневшая после стопочки, в белоснежном ситцевом платочке, пропела дрожащим голоском:
Пекла дролюшке блины из пресного теста.
Горсть муки да соли пуд. Вот кака невеста!
Дуся засмеялась и пихнула Микешу под бок. Тот без слов понял жену, схватил бутылку и разлил по стопкам беленькую, не забыв подмигнуть старухе.
— Э-эх, тётка Капа, вся ты зарделаси, как молодая ягодинка...
— Я те говорю, вышла, худа, косица на плечо чёрна, глаза таки же. Я аж ахнул, — рассказывал за столом захмелевший Николай. Глаза его, большие, с чёрными густыми ресницами, всегда влажные от любви к людям, часто моргали.
— Откуль вышла-то? — изрядно повеселевший Антон Иваныч допытывал Кольку.
— Дак прямо из зеркала... И прямиком ко мне на кровать...
Все громко захохотали.
— Горячка белая к тебе на кровать лезла, а не черноокая красавица! — выкрикнула Танька.
Все в деревне помнили, как Танька ждала Кольку три года из армии. Колька и жениться на ней собирался. Но пока думал, когда, наперёд его успел Серёга из соседней деревни.
— Сегодня для праздника гуляй да завязывай с этим делом, Коля, — по-доброму, по-матерински пожалела его Анна Михайловна.
— Плясать хочу! — Пьяненький Микеша выкатился на середину клуба. — А ну-ко, Николаха, давай яблочко.
Колька сгрёб гармонь и заиграл. Следом за Микешей вышла Дуся и пошла по кругу, перебирая ногами и качая полными крепдешиновыми бёдрами. Любуясь женой, Микеша запел во всё горло:
Э-эх, яблочко, куды ты коттисси?
Ко мне в рот попадёшь, — не вороттисси.
Антон Иваныч смотрел на односельчан. Всех он знал, с кем-то отработал бок о бок в совхозе чуть ли не полвека, его Васька с Катей учились с их детьми, он гулял на соседских свадьбах, они на его. Как же это всё оставить?
В груди сильно заныло, заскомнуло, а он сидел и смотрел сквозь мутную пелену на Микешу, на Дуську, на Ёсю, слушал, как умеет гулять его деревня, и слёзы непрошено катились по его щекам...
Анна Михайловна ушла домой. Недолго посидев, Антон Иваныч отправился следом.
Ночь была морозная. Свежий ветер выветрил оставшийся хмель. Ноги от плясок гудели, как провода в непогодь, и он старался ступать осторожно.
— Всё, — думал он про себя, — укатали сивку крутые горки. Осталась молодость за яблоневым садом...
Огней не было. Деревня спала. На чёрном небосклоне серебрились далёкие звёзды. Точно такие же он видел, когда первый раз отец взял его в ночное поле пахать. Эти звёзды смотрели через окно и радовались, что он жив-здоров, когда после войны первый раз спал он дома в своей постели, укрытый горькой материнской молитвой. Эти звёзды дрожали в реке, по берегу которой гулял он со своей Анютой, бережно держа её за хрупкие девичьи плечи...
Он сел под окном на лавку. Щёлкнула на двери щеколда и вышла полураздетая Анна Михайловна.
— Ты чего тут сидишь, застынешь, — и села с ним рядом.
Антон Иваныч молчал.
— Помнишь эти звёзды? — Анна Михайловна взяла его за руку. — Мы, наверное, без них там не сможем...
Антон Иваныч притянул к себе жену и поцеловал пахнущие снегом волосы…