«Не надо заводить архивов, над рукописями трястись», – уверял Пастернак. Для честолюбия-то, может, и не надо, а вот для того, чтобы видеть свою судьбу в истории и взаимное отражение этих судьбы и истории в человеке, ничего лучше архивов нет. Как карандашные отметки на дверном косяке, они со строгой улыбкой отмечают наш рост. Беда только, что, вырастая, мы или оставляем дом вместе с отметками, выбирая «пластиковые двери нового поколения», или, стесняясь домашней истории, стёсываем эти воспоминания, чтобы не конфузиться перед общественным мнением своей доверчиво открытой частной жизнью.
Кто из нас, бывало, не ловил себя на предательстве своего мнения перед наступательной силой общего. Как-то ведь оно сложилось, это понятие – «подавляющее большинство». Кого и что подавляющее? А вот как раз твое бедное личное мнение, зарубки твоего роста, чтобы ты сразу стал одного роста со всеми.
А задумался я об этом, когда получил из родного уральского Чусового копии заметок, статей и очерков Виктора Петровича Астафьева (мы были в 50-е годы чусовскими земляками) из газеты «Чусовской рабочий», где Виктор Петрович в эти 50-е годы работал. Я заглядывал в эти заметки в начале перестройки, когда готовил предисловие ко второму собранию астафьевских сочинений в «Молодой гвардии» да уж с той поры позабыл. Да и читал тогда, еще не предчувствуя, куда пойдет страна и наше общее миропонимание. И вот сейчас каждая строка казалась незнакомой, и мысль пошла в неожиданную сторону и выправлять её не захотелось.
Проще всего было бы по нынешней сатирической в отношении прошлого моде поиронизировать, что вот и Виктор Петрович, которого мы знали по публицистике последних лет непримиримым противником советской власти и всего связанного с нею, оказывается, в 50-е годы тоже «дудел в общую дуду». Тут хоть всё подряд выписывай:
«Такому народу, как койвинцы, всё по плечу. Недаром этот дружный спаянный коллектив обогнал в соревновании двух соседей…»
«Борьба с начетничеством и формализмом в партийном просвещении – это борьба за действенность партийной пропаганды…»
«Мать всплакнула и всё пыталась высказать кому-нибудь из работников санатория благодарность за сына. Володя взволновано сказал ей: «Партию надо благодарить, мама. Она нас из могилы вытаскивает. Как только поднимусь, а я обязательно поднимусь, всю свою жизнь отдам нашим людям и партии…»
И названия статей все под стать: «Победы не приходят сразу», «Глубокие пласты», «В дорогу дальнюю», «Больше боевитости»…
Как не посмеяться? Только доблести в такой иронии будет немного. Потому что за его плечами к той поре, как он писал это, будет уже и рассказ «Гражданский человек» такой человеческой отваги, что партийное начальство даже остановит его публикацию. И позднее, когда он уже станет сотрудником газеты, в том же «Чусовском рабочем» читателей будут останавливать его невеселые фельетоны о человеческой глупости и резкое неприятие лжи. И можно и по этим публикациям увидеть, как в соседстве с «боевитостью» растет его душа и прямится зрение.
А мысль-то моя про другое. Не хочется мне после этих, даже и совсем нынче смешных заметок, разделять его стыд, когда он пишет в последние годы одному из своих пермских друзей: «В газете "Чусовской рабочий", оскверняя родное слово, я прославлял любимых вождей и неутомимых советских тружеников…». Он бы действительно «осквернял родное слово», если бы сознательно лгал – писал одно, а думал другое, если бы уже тогда видел то, что увидел позднее, в пору, когда «беззаконие и закон разорвали дамбу, воссоединились и хлынули единой волной на ошеломленных людей». А только в том-то и дело, что зрение у него в тот час было другое, – общее было зрение. И совесть его была чиста. И газета была не последняя, и в другом письме он гордился, что они умели тогда сказать много живого и искреннего и дивился, как чусовскому редактору Пепеляеву хватало ума «вывертываться из чужого».
Рассердится он потом и наговорит много такого, что и близкие ему люди каменно замолчат. Дослушай-ка до конца то, что я однажды слышал, когда Алтайское телевидение снимало передачу о нем, и я подумал, что ослышался, что мало ли что срыву скажешь, когда разозлят. А теперь вот по его письму той поры А.Ф. Гремицкой вижу, что нет, не срыву и не в запале он сказал, а раньше подумал: «Повторись война, я нынче ни за что не пошел бы на фронт, чтобы спасать фашизм, только назад красной пуговкой…» Вот как – воевать в Отечественную, значит, «спасать фашизм»! Не с того ли и разгорелся потом такой желанный врагам России и так жарко ими поддержанный разговор о «русском фашизме». И можно было бы раскричаться и обвинить его Бог знает в чем, если бы я не видел, какой ценой он заплатил за этот «срыв» – живого места не теле не было после несчетных ранений, с которыми он прошел эту войну в орденах и медалях. А вот поди ты! Значит, слух наш еще не готов, чтобы услышать все стороны правды, но значит это еще и то, что и нам не надо торопиться сдавать и нашу сторону правды.
Или в другом месте каково слышать о наших отцах в тех же пятидесятых-шестидесятых годах, о которых он так «красиво» писал в «Чусовском рабочем», что при позднем размышлении ему открылось, что «работали плохо, получали мало, жили одним днем, при всеобщем образовании, в том числе и высшем, остались полуграмотной страной. Зато много спали, пили беспробудно, воровали безоглядно. И этому в полусне пребывающему, ко всему, кроме выпивки, безразличному народу, предложили строить демократическое государство…» Это тогда-то «воровали безоглядно»? Это тогда были ко всему безразличны? Не доглядел Виктор Петрович мира до сегодняшних дней – до настоящего безразличия и до настоящего воровства – Бог его берег.
Это я не задним числом так храбр, что вот корю Виктора Петровича. Я и тогда писал ему о своих сомнениях, и мы тяжело расходились. Да не я один. Теперь по книге его писем «Нет мне ответа» вижу, что и Игорь Дедков писал и, вероятно, и тот пермский корреспондент, которому он писал об «осквернении родного языка» в «Чусовском рабочем», потому что, продолжая письмо, Виктор Петрович говорит: «А ты говоришь – злой! От страдания злой, от жизни окружающей, а притворяться не умею и не хочу. Каков есть, вернее, каким стал, таким прошу и жаловать, а любить у нас никто никого не любит».
Очень тут важно – «каким стал», потому что подлинно прежде не был и, пока писал, героев своих любил и именно так, как писал, о них и думал.
И вот дальше там в письме и сказалось то, что побудило меня к этой заметке. Он вспоминает свой первый написанный в Перми роман «Тают снега» и говорит, словно извиняясь за него: «я тогда был сентиментальный, добрый и веселый человек, но это от неразвитости, от всеобщей слепоты и глухоты».
Вот как – «от неразвитости сентиментален, весел и добр»! А как, значит, разовьется, то станет зол и мрачен. И мы знали в нем эти минуты, слышали ожесточенное, забывающее свет сердце во второй части «Последнего поклона», в «Печальном детективе», в «Людочке», в «Проклятых и убитых». Но знали и то, что, как великий художник, он чувствовал разрушительность зла и сам не любил эти страницы, сердито защищая их, как защищают некрасивых детей. Не любил в себе эту, как он писал, «переродившуюся с возрастом из детдомовского юмора, к сожалению, злую иронию», потому что опыт лучшей литературы, в том числе и его собственный опыт, научил его, что «что-то путнее создать на земле возможно только с добром в сердце, ибо зло разрушительно и бесплодно».
И вот, перебирая сейчас потемневшие заметки «Чусовского рабочего» с его подписью, я думаю, какой ценой дается нам взросление мысли. Как мы по-русски раскидисто корим себя за то, в чем не были виноваты, как не бывают виноваты доверчивые дети, верящие в правоту взрослого мира. А это был только нормальный рост, зарубка на косяке и там, в той сентиментальности, веселье и доброте, он выиграл войну, а не «защитил фашизм назад красной пуговкой», сложил высокое сердце, благодаря которому стал тем писателем, который вырастил и наше сердце. Значит, и там были не одни «слепота и глухота», «неразвитость» и «осквернение языка», а и свет жизни, побеждающий неправду. И его «койвинцы», рвущиеся на целину девушки и верящие в партию юноши его очерков и чусовских рассказов, были так же естественны, как жулики, бездельники и лжецы его фельетонов – были растущей, прямящейся, преодолевающей себя жизнью. Когда-то В.Б. Шкловский замечательно говорил, приглядываясь к технологии добычи золота, что надо сто пудов породы, чтобы намыть два золотника: «Время нас моет. В нас самих сто пудов чепухи, ошибок, быта, ссор, непонимания друг друга. Все это дым, но два драгоценных золотника надо сохранить в себе. Право времени нас просеивать и делать из нас одно слово в своей песне». Скажем от себя, что и наше право просеивать время и не проклинать «породу», без которой не будет ни двух золотников, ни одной песни.
Дверные косяки не надо ломать с перестройками и менять с евроремонтом рыночных реформ, а надо только видеть, как поднимаются отметки и не останавливаться и не ожесточать сердца, потому что добро созидательно, а зло разрушительно и бесплодно не только в творчестве, а и в самой жизни.