***
Когда бы знали чернокнижники,
что звезд летучих в мире нет
(есть только бедные булыжники,
куски распавшихся планет),
и знай алхимики прохладные,
что ртуть – зеркальна и быстра –
сестра не золоту, а кадмию,
и цинку тусклому сестра –
безликая, но многоокая -
фонарь качнулся и погас.
Неправда, что печаль высокая
облагораживает нас,
обидно, что в могиле взорванной
одни среди родных равнин
лежат и раб необразованный,
и просвещенный гражданин -
дух, царствуя, о том ни слова не
скажет, отдавая в рост
свой свет. И ночь исполосована
следами падающих звёзд.
***
Где незадачливый трепещет
бард, где набоковский уют,
где агнцы, овощи и вещи
хвалу Всевышнему поют -
уверен, есть края такие
в четырехмерной глубине
вселенной, паруса тугие,
осадок дымчатый на дне
стаканчика с невинным vino,
как в Чехии, и вообще -
давным-давно за середину
перевалила жизнь. Вотще
мы плачем над ее распадом.
Всё разрушается. Одна
любовь, как золото и ладан,
еще, прощальна и влажна,
мурлычет – с ней, такой же смертной,
как крючья сонных хромосом,
мы вечность предаем и ветру
дары полночные несем
***
В один чудесный день проснусь
(читай, в гробу перевернусь),
небесный гром, сигнальный выстрел
услышав, песенку спою
о щастии в родном краю,
об извивающейся Истре
среди побитых молью дач
и заливных лугов. Не плачь:
печальна, но не интересна
смерть. Время, древний душегуб,
играет в кости, варит суп,
не возвращается на место
былых злодейств – но в этот день
воскреснут кегли, дребедень
мальчишеская, руки-крюки
расправятся. Отставив грусть,
сердитым соколом взовьюсь
к зениту, по иной науке
существовать, да, не такой,
что бардов старческой тоской -
и пронесусь по невесомым
проёмам в тверди (утро, хмель) -
как вербой пахнущий апрель,
что никому не адресован.
***
я почти разучился смеяться по пустякам
как умел бывало сжимая в правой стакан
с горячительным в левой же нечто типа
бутерброда со шпротой или соленого огурца
полагая что мир продолжается без конца
без элиотовского (так в переводе) всхлипа
и друзья мои посерьезнели даже не пьют вина
ни зеленого ни крепленого ни хрена
как пригубят сухого так и отставят морды у них помяты
и колеблется винноцветная гладь, выгибается вверх мениск
на границе воды и воздуха как бесполезный иск
в европейский допустим суд по правам примата
на компьютере тихий шуберт окрашен закат в цвета
побежалости воин невидимый неспроста
по инерции машет бесплотным мечом в валгалле
жизнь сворачивается как вытершийся ковер
перед переездом торопят грузчики из-за гор
вылетал нам на помощь ангел но мы его проморгали
***
Ты вспомнил - розовым и алым закат нам голову кружил,
протяжно пела у вокзала капелла уличных светил,
и, восхищаясь жизнью скудной, любой, кто беден был и мал,
одной любви осколок чудный в холодной варежке сжимал?
Очнись - и снова обнаружишь ошеломляющий приход
зимы. Посверкивают лужи, сквозит кремнистый небосвод.
По ящикам, по пыльным полкам в садах столицы удалой
негласный месяц долгим волком плывет над мерзлою землей.
Зачем, усталый мой читатель, ты в эти годы не у дел?
Чье ты наследие растратил, к какому пенью охладел?
И неумен, и многодумен, погрязший в сумрачном труде,
куда спешишь в житейском шуме по индевеющей воде?
А все же главных перемен ты еще не видел. Знаешь, как
воспоминанья, сантименты, и город - выстрел впопыхах -
и вся отвага арестанта, весь пир в измученной стране
бледнеют перед тенью Данта на зарешеченном окне?
Потянет дымом, и моченой антоновкой. Опять душа
уязвлена, как зверь ученый - огрызками карандаша,
и на бумаге безымянной, кусая кончик языка,
рисует пленной обезьяной решетку, солнце, облака...
***
там рдел боярышник и было небо мглисто
не вышел ростом и портфель потерт
и шел цветной французский монте-кристо
в кинотеатре спорт
две серии пойдем и я смеясь еще бы
троллейбус парк река сестру берем? берем!
граненые кирпичные трущобы
за новодевичьим монастырем
дождь моросил во время перерыва
(был перерыв, такие времена,
что зрителям хотелось кружку пива,
а может быть, стакан вина,
не помню), облако похожее на плаху,
стрельцы мои стрельцы услышь и позови
а я еще не знал ни мятежа ни страха
ни смерти ни любви
в фойе колонны очередь в буфете
в монастыре колокола звонят
курящие отцы приобретают детям
шипящий лимонад,
а дети радостны а дети не капризны
и верят что за монастырскою стеной
льют облака сутулый свет отчизны
на город крепостной
еще с ухмылкою их спросит жизнь: легко вам?
и превратится в прах, а взглянешь из окна -
застиранным бельем на вервии пеньковом
полощется она
наверное, и впрямь умрем без оговорок
снег выпадет и санки заскользят
и все равно уже, любимые, что сорок,
что двести лет назад
***
Возвращаясь с поминок, верней, с похорон,
подбираешь к ним рифму (допустим, харон,
ахеронт, или крылья вороньи),
обернешься и ахнешь: голы тополя.
Как кружится над ними сухая земля,
как сгущается потусторонний
холодок! Передернешь плечами. Вздохнешь.
Ах, как режет капусту хозяйственный нож –
тонко-тонко. Притихла? Что, грустно?
Не беда, мы еще поживем, не умрем,
не взойдем, уходя, на ахейский паром,
будем моцарта слушать, искусством
наслаждаться. Ау, тополя, для чего
превращали вы солнечный свет в вещество
деревянное? Ветр завывает,
и внезапно, что пушкинский поп от щелчка,
понимаешь, как здешняя жизнь - коротка,
а другой не бывает
***
все кочевряжистей бег сворачивающейся крови,
все откровенней не камнепадом любуюсь я, а закатом
надо бы озаботиться завещанием – час неровен,
зачем тебе шляться по канцеляриям и адвокатам
рассуждая здраво, все-таки я не нищий,
что-то явно останется после оплаты счетов за хоспис,
вот и рекламка в сети – за три с половиной тыщи
все оформят, поставят печать и роспись
прошвырнусь по бродвею с бумажкою славною напевая
окуджаву оскудевшим дыханием пальцы грея
повторяя любил тебя как перед концом рая
еву адам в допотопном рассказе рэя
брэдбери ремингтон выстукивающий повесть
о богатом грядущем где так же невесело и одиноко
как и в прошлом не утешай я вовсе не беспокоюсь
не изменю тебе не помру до срока
буду печь хлеб из обойной муки, всевышнему не мешая,
в небесах огромных ворованный жечь фонарик
хороша знаешь такая тщедушная небольшая
но веселая и летучая словно воздушный шарик