Лошадь! Это была лошадь! Она была ещё далеко, но до него уже дошёл запах её пота, её молодого тела, и он вдруг ощутил себя вновь молодым, почувствовал, как налились силой, стали упругими мышцы, как учащённо забилось сердце, ушла не дававшая ему всю ночь покоя боль в голове.
Наконец он увидел, как лошадь, медленно перебирая ногами, временами останавливаясь, как будто прислушиваясь к чему-то, идёт к тому месту, где стоял за решёткой он. Вдруг она остановилась и захрапела, а потом громко заржала. Идущий рядом с ней человек стал её успокаивать, но она всё ржала и ржала, дёргаясь из стороны в сторону, пытаясь освободиться от повозки, в которую была впряжена.
Он знал, что значат эти крики. Такие или другие, они всегда означали одно – крик его жертвы, когда она убегала от него, её крик, когда он настигал её, одним броском вскакивал ей на спину или, бросившись снизу, схватывал за горло, а она громко, страшно, раздирая ему уши, кричала и пыталась освободиться. Как кричал, ревел его первый буйвол, которого он, уже опытный тигр, нагнал двумя прыжками и впился ему в шею – ревел, а потом хрипел, мотая головой, пока обескровленный, обессиленный, уже почти мёртвый, не упал на землю.
Он подошёл к решётке клетки и упёрся мордой в прутья. Если бы не они – как бы он одним прыжком оказался на спине этой лошади, как впился бы ей зубами в шею, как полилась бы ему в горло свежая кровь, придавая силы! Ему не нужно было бы уже ждать, пока ему вбросят через дверцу мясо на огромной кости – обескровленное, несвежее, которое он будет есть, преодолевая отвращение, а съев, останется недовольным, полуголодным, злым, готовым загрызть любую добычу, чтобы наконец насытиться.
А лошадь продолжала ржать, храпеть и дёргаться, пока шедший рядом с ней человек не ударил её плетью, заставив идти дальше. Но и тогда она шла медленно, время от времени останавливаясь и поворачивая голову в его сторону, ожидая оттуда опасность, не веря, что он не может настигнуть её и убить.
Он отошёл к стене и лёг. Слабость вновь охватила его, и вместе с ней пришла злоба – на эту клетку, из которой ему не выйти, на свою немощь. Он несколько раз ударил хвостом о пол, пытаясь унять эту злобу, от которой у него начала болеть голова. Постепенно возбуждение его угасло, он засыпал.
Он засыпал, и перед ним проплывали картины его прежней жизни до того, как он попал сюда, в этот новый для него мир, с которым так и не смог свыкнуться, который глухо ненавидел даже в те мгновения, когда этот мир делал ему что-то приятное.
Он вдруг увидел себя маленьким, крохотным тигрёнком.
…Жаркий летний день. Мать, лёжа на боку, полуспит. Он и его двое братьев копошатся у материнского живота, с писком отпихивая друг друга, чтобы устроиться поудобнее и первыми пососать молока. Они могли бы устроиться каждый у своего соска – у матери их четыре. Но каждому хочется быть во время сосания единственным: молоко для них не только еда, но и лакомство. Время от времени их возня и писк будят мать, она глухо ворчит, а когда один из его братьев, совсем уж расшалившись, начинает дёргать её за сосок, она слегка шлёпает его лапой, и он, хоть удар и не был сильным, откатывается в сторону и отчаянно пищит. Остальные двое испуганно притихают. Потом, видя, что на его писк никто не обращает внимания, наказанный возвращается, и борьба за лучшее место у материнского живота разгорается вновь.
Братья сильнее его, но он упорнее. В конце концов он отвоёвывает себе возможность не иметь никого под боком, и теперь, дорвавшись до соска, сосёт, сопя, пока не насасывается так, что уже едва дышит.
Он осоловел от еды, ему хочется спать, он уже выбрал себе место в тени большого куста, недалеко от матери, уже улёгся – и вдруг вспоминает, что мать обычно, после того, как он поест, вылизывает ему мордочку.
Ему бывает при этом хотя и щекотно, но приятно – особенно приятно, что мать так о нём заботится. Мать сейчас, правда, спит, она не любит, когда её будят, шлепок, который достался брату ещё не забыт, но ему сейчас уж очень хочется получить удовольствие, и это желание пересиливает и страх, и желание спать.
Он встаёт, подходит к матери и начинает её теребить. Мать то открывает, то закрывает глаза, тихо рычит на него, но он не отстаёт. Наконец он добился своего: мать перевернулась на живот, встала на передние лапы и вылизывает его, а он мурлычет от удовольствия. Но вот вылизывание закончилось. Мать легла и постепенно засыпает, а он идёт к тому месту, которое уже выбрал, ложится, и нежась под солнцем, разглядывает растущие неподалёку кусты, от которых доносится приятный пряный запах. Его братья затеяли неподалёку какую-то игру, и теперь то гоняются друг за другом, то, сцепившись, борются. Он смотрит на эти забавы, ему хочется принять в них участие, но быть около матери ему всё же хочется больше, и он остаётся лежать.
…Вдруг картина меняется, и он видит себя уже не таким крохотным, хотя всё же ещё маленьким тигрёнком.
Мать ведёт их гулять, показывая им свой – пока ещё их общий – ревир. Он старается не отставать от матери, ему интересно всё, что он видит вокруг. Братьям, наверное, тоже, но они устают быстрее, чем он, и начинают понемногу отставать, и тогда мать останавливается, оборачивается к ним и недовольно урчит. Они подтягиваются, и все идут дальше. В конце концов они приходят к большому озеру.
Солнце припекает всё сильнее, им жарко. Мать, а вслед за ней и он с братьями, ложатся в тени недалеко от берега и отдыхают. Потом мать входит в воду и, держа голову над водой и время от времени отфыркиваясь, плывёт к другому берегу. Он, подражая матери, тоже входит в воду и пробует плыть. Не сразу, но это получается! Ему нравится плавать, его просто распирает от радости, что он плывёт не хуже, чем мать, и он остаётся в воде даже и тогда, когда мать, поплавав, выходит на берег и ложится. Он плавает и плавает, млея от удовольствия, пока мать не встаёт, показывая ему и братьям, что пора уходить.
Они идут обратно к их логову. Путь не близок, они приходят к себе уже поздним вечером. Мать собирается на охоту: он и его братья уже знают вкус мяса, на аппетит они пожаловаться не могут, и матери приходится нелегко. Она уходит, а они засыпают.
Наступает утро, потом полдень, а матери всё нет. Они давно проснулись, им хочется есть, и, пристроившись к лежащей на земле кости с остатками мяса, они объедают мясо, а потом, когда уже ничего не осталось, начинают облизывать кость со всех сторон, пока не устают.
Приходит вечер, но мать не появилась. Наступает ночь. Им становится холодно. Со всех сторон слышны рычание, вой, лай. Охваченные страхом перед этими звуками, страхом, что мать, может быть, уже вообще не придёт, они ложатся на то место в логове, где обычно лежит мать, прижимаются друг к другу и, дрожа от холода, голода, страха, засыпают.
Приходит следующее утро, проходит день, а мать всё не появляется. Постепенно темнеет. Вот уже вечер, а матери по-прежнему нет. Страхи вчерашней ночи вновь оживают в них. Вдруг совсем рядом слышен шорох. Кажется, что к ним кто-то подкрадывается: их мать никогда не ходит так, да и потом, они узнали бы её по запаху.
Они вслушиваются. Шороха, как будто, не слышно. Тогда они осторожно вылезают и оглядываются. Вокруг никого нет.
Ещё не совсем стемнело, и в этой полутемноте они замечают неподалёку от их логова высокий, поросший травой холм. Им страшно покидать логово, но ещё более страшно оставаться в нём, ведь каждый из них слышал таинственный шорох. Трясясь от страха, они бегут к холму, пытаются взобраться на вершину, несколько раз срываются, но в конце концов все трое устраиваются на вершине и, прижавшись друг к другу, сидят, прислушиваясь к голосам наступающей ночи, пытаясь уловить в этой разноголосице голос матери.
Наконец, с первыми проблесками утра, они слышат знакомое урчание. Мать приближается к ним! Вот они уже видят её, она волочит за собой огромную косулю. Мгновенно скатываются они с холма и бегут навстречу матери, счастливые, что она вновь с ними, что она принесла им поесть, что им не надо больше бояться. Они уже готовы кинуться к матери, но сталкиваются с её недовольным взглядом и останавливаются. Они смотрят то на тушу косули, то на мать, не понимая, чем она недовольна, почему им нельзя всем вместе тут же приняться за еду. Но матери ясно, что они в опасности, им надо поскорее уходить: привлечённые запахом свежей добычи, здесь могут появиться шакалы. C косулей в зубах она не сможет защитить своих малышей, а класть косулю на землю она не хочет тоже.
Она идёт, волоча тушу косули, к их логову; он с братьями бегут за ней следом. Наконец они дома. Мать кладёт тушу на землю и как будто чего-то ждёт. Они опять не понимают – чего же?
Они окружают мать и ждут, чтобы она разорвала для них тушу, как она это всегда делала раньше. Но мать стоит рядом и не прикасается к косуле. Наконец они понимают, что делать это для них мать уже не будет, и принимаются за дело. Мать отошла в сторону и ждёт, пока они не насытятся, а они рвут мясо своими ещё не вполне окрепшими зубами, проглатывают то, что удалось оторвать, рвут и рвут, хотя голод уже утолён и сонливость начинает разливаться по телу. Потом ест мать, а они, стоя рядом, думают, не поесть ли им ещё, но сонливость берёт своё и они, довольные, умиротворённые, отходят каждый в свою сторону, ложатся на траву и засыпают...
Видение спящей матери, воспоминание о том, как он почти три дня был без неё, колыхалось перед его взором, будоража, вызывая непонятную ему боль в груди. Он закрыл глаза и долго лежал, чувствуя, как боль понемногу уходит. Что-то связанное с матерью колыхалось в его памяти – и вдруг перед ним возникли картины его первых опытов охоты.
…Он и его братья уже достаточно подросли, чтобы добывать себе еду самим, и мать начинает с ними уроки охоты, показывает, как подползать к жертве с подветренной стороны, время от времени ложась животом на землю и замирая, и как потом внезапным прыжком настигать её. Они стараются, сколько могут, подражать матери. Лучше всех это выходит у него.
Вначале, правда, он слишком спешит с прыжком, и его жертвам не раз и не два удаётся убежать. Но он упорен. И уже скоро ни один из его братьев не умеет так точно, как он, рассчитать расстояние до жертвы, и стремительно, как выпущенная из туго натянутого лука стрела, одним-двумя прыжками настигнуть добычу.
Его первая удачная охота и первая добыча – маленький, ещё нетвёрдо стоящий на ногах оленёнок – запомнились ему хорошо. Стадо что-то почуяло и встревожилось, но он вовремя заметил эту тревогу, и, прижавшись к земле, скрытый высокой травой, замер. Всё же, постояв некоторое время в нерешительности, олени медленно покидают поляну. Он по-прежнему лежит неподвижно, но у него уже начали от долгого лежания затекать лапы. Ждать он больше не может. Он уже выбрал свою жертву и стремительным броском настигает оленёнка. Другие стремглав бросаются в лес, но оленёнку не убежать.
Картина лежащего перед ним маленького оленёнка часто возникала в его памяти. И всякий раз при воспоминании об этой своей первой самостоятельной удаче он испытывал приятно будоражащее чувство удовлетворения: наконец он смог охотиться так, как это делала мать.
Он лежал с закрытыми глазами, пытаясь вернуть в памяти только что пережитое – но перед его взором не возникало ничего, кроме ярких вспышек света, от которых он внутренне съёживался.
Наступал час, когда в задней стене его клетки открывалась дверца, и он мог выйти в другую клетку на противоположной стороне – высокую, просторную, закрытую частой сеткой. Здесь ему свободнее дышалось, и здесь он чувствовал себя более отделённым от людей.
На воле люди редко встречались ему, и он, чувствуя уже издалека запах человека, уходил, прятался. Как добыча люди были ему неинтересны – может быть, потому, что еды в его ревире хватало.
Первое время в зоопарке он с бешенством бросался к прутьям, как только видел проходящего мимо его клетки и уж тем более останавливающегося у неё человека, будь то служитель или кто-нибудь другой. Эти особи были для него те же самые, которые победили его, поймали, связали, привезли сюда и поместили в тесное пространство. Постепенно эта ненависть ушла, но примириться с человеком он не примирился.
Ему не нравилось, что на него смотрят, его раздражало, что люди, стоящие у его клетки, видят, как он ест, как он ходит. Ему казалось, что эти люди почему-то хорошо знают, что он не может напасть на них, знают, что он для них безопасен, и то, что они не боятся его, вызывало в нём глухую ярость. В большой, высокой, затянутой сеткой клетке он не ощущал людей так близко, и может быть, больше всего поэтому переходы туда ему нравились, так что он с наступлением утра уже ждал, когда он выйдет туда, где сможет на некоторое время забыть о тесном пространстве, о спёртом воздухе – и о разглядывающих его людях.
Так было до самого последнего времени, до того дня, когда он вдруг почувствовал, что в нём что-то оборвалось и на него навалилась усталость, которую он не может преодолеть. Теперь эти переходы из клетки в клетку, то, что его будут заставлять встать, куда-то идти, вызывали в нём мрачное раздражение. Вот и сейчас, когда он, разбуженный знакомым ему скрипом, открыл глаза и увидел приближающегося к его клетке человека с длинной палкой в руке, он почувствовал, как в нём подымается злоба, желание напасть на этого человека, перекусить ему шею и растерзать. Но человек, словно почувствовав это, прошёл, не посмотрев на него, мимо.
Злоба ещё клокотала в нём, но усталость медленно брала своё, и в конце концов он лёг в дальнем углу и, закрыв глаза, лежал, ощущая, как его окутывает дрёма.
В нём вдруг всплыло воспоминание о тигрице, с которой его свели в зоопарке. Красивая, грациозная в движениях, с виду спокойная, она сразу понравилась ему, хотя за её спокойствием угадывалась сила и умение дать немедленный отпор любому, кто захочет её заставить делать что-то, что ей не нравится.
Она не была похожа на тех тигриц, с которыми он спаривался на воле, и которые, чувствуя в нём мощного самца, отдавались его ухаживаниям сразу, и начинали сопротивляться лишь тогда, когда он, подойдя сзади, твёрдой хваткой зубами за холку удерживал их во время акта.
Тигрица, которую к нему привели, была другой. Она долго не подпускала его к себе, а когда он делал попытку сближения, издавала знакомые ему кашляющие звуки, означавшие готовность к небезопасному для него отпору. Когда же он не отставал, она раскрывала пасть, не оставляя сомнений в том, что будет дальше. Наконец, после многих дней ухаживания, она допустила его к себе – и мощное чувство удовлетворения оттого, что она уступила, подчинилась его силе, его подавляющему превосходству – заставило его на миг забыть обо всём окружающем.
Он спаривался с этой тигрицей ещё несколько раз, но всякий раз ему приходилось вновь и вновь завоёвывать её – и каждый раз, когда её от него уводили, его охватывала незнакомая ему раньше тоска.
Потом, время от времени, к нему приводили других тигриц, но они были ему неинтересны, их подчинение не доставляло удовольствия, и когда их потом уводили, он не испытывал ничего, кроме желания лечь и восстановить силы, потраченные на короткий миг акта.
Всколыхнувшееся в нём вдруг воспоминание о "его" тигрице долго не оставляло его, приятная дрожь прошла по его телу. Он вновь ощутил радость своей победы над её упорством. Он весь напрягся – как тогда, когда он впервые овладел ею; он ощутил её холку в своих зубах, её сопротивление, когда она, мотая головой, старалась освободиться от его хватки. И вдруг тогдашнее ощущение слияния, накрывшее мощной волной все другие его чувства, пришло к нему на мгновение снова. Потом напряжение его спало так же вдруг, как пришло, ощущение радости от вспыхнувшей в нём силы исчезло, ненавистная ему усталость привычно взяла над ним верх, и к нему опять пришло раздражавшее его последнее время состояние тревожного полусна.
…Резкий скрип железа о железо вырвал его из полудрёмы. Он вздрогнул, открыл глаза и вновь закрыл. Этот тонкий, визгливый, режущий ухо скрип напомнил ему скрип дверей клетки, в которой его, пойманного везли, а он метался и ревел, и дверца клетки скрипела на петлях, усиливая его ярость – ярость на победивших его людей, оказавшихся сильнее, хитрее его, и ярость на себя – за то, что он не сумел растерзать их и освободиться, а до этого, привлечённый видом стоявшей в двух прыжках от него молодой косули, начал медленно подкрадываться к ней, а потом, стараясь остаться незаметным, стал подползать, готовясь к прыжку, лёг на рассыпанные на его пути широкие листья – и вдруг почувствовал, что листья приклеились к нему, что он не может ползти дальше, и перевернулся на спину, пытаясь сбить лапами листья с груди и живота, но они не сбивались, и он стал в бешенстве кататься по земле, но от этого только всё больше листьев облепляли его, пока он не мог больше двигаться, и лежал, весь облепленный листьями, натужно дыша, а потом, когда около него оказались откуда-то появившиеся люди, только ревел, когда его связывали и несли…
…А скрип железа о железо становился всё громче, теперь он слышался со всех сторон, к нему уже примешивался вой, рёв, лай. В нос ему ударил запах несвежего мяса, и он открыл глаза. Перед его клеткой стояла тележка, на которой лежали куски мяса. Дверца его клетки открылась, и служитель вбросил в клетку кусок мяса на кости. Мясо шлёпнулось с хлюпающим звуком об пол, а служитель, закрыв дверцу, покатил тележку дальше.
Дрожь отвращения прошла по нему при виде лежащего на полу лишённого живой крови куска, из которого выпирала изжелта-бледная кость; он почувствовал, как в желудке его что-то дёрнулось. Ещё несколько дней тому назад ему удавалось, полежав немного с закрытыми глазами, преодолеть эти ощущения, и тогда он вставал, подходил к мясу, немного ел, отходил, потом подходил и ел снова, а под конец даже – может быть, больше по привычке – облизывал и кость. Сейчас же, не тронув мяса, он отошёл к стене, лёг, закрыв глаза, чувствуя, как подступившая к горлу тошнота уходит куда-то вглубь.
Он лежал, ощущая, как его всё больше и больше охватывает слабость. Но теперь она не вызывала в нём ни раздражения, ни желания ей сопротивляться. Какие-то неясные картины возникали в его памяти – картины, за которыми он смутно угадывал события из его прошлой жизни. Но картины эти наплывали друг на друга, и у него не было ни сил, ни желания остановить какую-то из них, вспомнить, о чём она может быть, сделать её более ясной. Он засыпал.
Вдруг, на границе сна, он вздрогнул, как от толчка, и открыл глаза: в его памяти всплыла картина того дня, когда он в последний раз увидел мать.
Был уже год, как он, уйдя от матери, имел собственный, отвоёванный у старого тигра, ревир. Братья покинули мать раньше его, а он оставался с ней ещё некоторое время, пока инстинкт самостоятельности не взял над ним верх.
…Стоит по-летнему тёплый осенний день. Он обходит границы своего ревира. Накануне три дня подряд шёл дождь. Он смыл его метки, и теперь он должен метить свою территорию снова. Несколько меток он уже поставил и идёт дальше.
Внезапно что-то заставляет его насторожиться. …Да, он не ошибся: по его ревиру проходит другой тигр. Он уже видит его издалека, и готов к отпору: посторонним в его ревире не место, даже если они и просто проходят по территории. Он сам отвоевал себе ревир именно так – проходя по территории другого тигра – и знает, что так же могут сделать и с ним.
Посторонний между тем приближается. Вот они уже на расстоянии прыжка друг от друга. Он чувствует, как всё в нём напряглось – и вдруг вся его напряжённость, готовность к борьбе сникают. Он узнаёт мать.
Медленно идёт он к ней, она же останавливается, поворачивается к нему и смотрит, как он приближается. Вот он уже в нескольких метрах от неё, вот он подходит ещё ближе, и вдруг она раскрывает пасть и огрызается на него. Он не понимает, почему она это делает. Может быть, она его не узнала и ожидает от него нападения?
Он стоит и смотрит на мать, и какая-то сила не даёт ему ни двинуться к ней, ни уйти.
Так они стоят друг против друга несколько минут. Потом мать поворачивается и идёт дальше тем же путём, каким шла, а он ещё долго стоит и смотрит ей вслед – смотрит и тогда, когда она исчезает из его видимости. Потом он медленно отходит от того места, где стоял, идёт к своему логову, ложится в ещё влажную от дождя, но уже немного прогретую солнцем траву, и лежит так, то засыпая, то просыпаясь, до позднего вечера, пока голод и охотничий инстинкт не заставляют его выйти на поиски добычи.
...Он проснулся от дрожи и чувства, что у него похолодели лапы. Несколько раз он пытался встать, наконец встал и начал медленно ходить по клетке, не понимая, почему он это делает, но и не в силах остановиться. Запах лежащего на полу мяса и особенно торчащей из него изжелта-бледной кости раздражал его, вызывал тошноту, и он старался ходить так, чтобы быть от мяса подальше. Но запах всё равно доставал его, и в какой-то момент он бросился к бесформенному красному куску и отшвырнул его в дальний угол клетки. Кость ударилась о стену, сухой как щелчок, звук от удара заставил его вздрогнуть, и вместе с дрожью пришла боль в груди.
Он уже не ходил, а метался по клетке, стараясь унять дрожь, унять боль, но ни дрожь, ни боль не уходили. Наконец, устав от метания, он лёг. Ложась, он почувствовал, как всё в нем ослабло, и он почти упал животом и грудью на холодный пол.
Он закрыл глаза и лежал, не двигаясь. Постепенно его стала одолевать привычная дремота.
Вдруг он увидел себя молодым.
Он, скрытый высокой травой, медленно, осторожно, стараясь не выдать себя даже шорохом, приближается к стаду антилоп. Он уже выбрал свою будущую жертву, и теперь осторожно подползает к ней на расстояние прыжка. Но стадо почуяло его, и стремглав убегает.
Одна антилопа, стоявшая в стороне от всех, почему-то не побежала вместе с другими. Что-то отвлекло её от окружающего, и она задумчиво щиплет траву. Та, которую он выбрал, была крупней, он мог бы лучше утолить голод, эта же – маленькая, совсем юная – но ему это сейчас всё равно: уже несколько дней он не мог поймать никакой добычи. И выждав, он внезапным прыжком устремляется к ней.
Она бежит, вот она уже в одном коротком прыжке от него – и в этот момент он чувствует сильный, резкий укол в грудь и падает от боли на землю.
Неизвестно откуда взявшаяся стрела вонзилась ему в грудь. Он пытается ухватить стрелу лапами, дотянуться до неё зубами – но она входит всё глубже и глубже. Всё его тело горит от невыносимой боли. Он ревёт, катается от по земле, пытаясь унять боль, но она не оставляет его, а наоборот, становится с каждым мигом всё сильнее. Всё глубже входит в его тело стрела, вот она уже вонзилась в сердце.
…Боль в груди выбросила его из сна. Он почувствовал, что умирает, и завыл тихим, тонким, протяжным, воем – как тогда, когда он и его братья, взобравшись ночью на холм, сидели, трясясь от страха, и звали и звали мать. Наконец она услышала их зов и ответила. Так и теперь – чувствуя, как вошедшая в его грудь стрела раздирает его болью, он вдруг услышал голос матери. Он уже видел её приближающейся, он чувствовал её запах, она была уже почти тут, рядом, он уже представлял себе, как она ляжет на бок, а он прижмётся к её животу, и пройдёт его боль, утихнет огонь, сжирающий его изнутри. Но в этот момент что-то блеснуло перед его глазами, страшная боль пронзила его тело – и сразу исчезла.
Сознание его затуманивалось, и последнее, что промелькнуло перед ним, был летний день, и он, только что насосавшийся материнского молока и разомлевший от еды, блаженно растянувшийся на тёплой траве рядом с заснувшей матерью.
Напечатано в журнале «Семь искусств» #2-3(50)февраль-март2014
7iskusstv.com/nomer.php?srce=50
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2014/Nomer2-3/Boroda1.php