Два хобота
Играет лёгкая танцевальная музыка. Ну, допустим, оркестр Глена Миллера из американской кинокартины «Серенада солнечной долины». Или оркестр нашего Эдди Рознера.
Однажды летом, наверно, в воскресенье, маленького мальчика повели в зоопарк. Повели его мама и папа... Ага, раз с ними был папа – это точно было воскресенье. Начну сначала.
Однажды летним, солнечным, но не жарким воскресеньем мама и папа повели маленького мальчика в зоопарк. Мама нарядилась в чёрное шёлковое платье в крупный белый горошек, на котором красовалась стеклянная брошка в виде стрекозы, и соломенную шляпку – так тогда было модно. А папа... Впрочем, какое имеет значение, в чём был папа?
В зоопарке самым главным зрелищем считался африканский слон. Очень пожилой, но всё-таки слон. Каждый день такого у себя во дворе не увидишь. И вообще во дворе не увидишь. А в те времена даже по телевизору – редко. И телевизор был не у всех. Толпа перед загоном слона стояла большая-пребольшая, но маленьких детей с родителями пропускали вперёд. День выдался, как я уже отметил, солнечный и нежаркий; по радио в зоопарке транслировали вот эту самую лёгкую музыку; мороженое и газированную воду продавали во всех киосках, так что посетители вели себя почти вежливо.
Слон, как говорится, видал виды. Кожа у него была как огромная, серая, мятая промокашка, а многие части тела от долгой жизни сильно обвисли.
Мальчик внимательно рассматривал слона, стоя перед заборчиком и держа маму за руку, а потом, подняв голову, спросил:
– Мама, а почему у слона два хобота? Один – спереди, ещё один – сзади, и оба достают почти до земли...
Мама сильно смутилась от такого громкого и совершенно конкретного вопроса, тем более что она и сама заметила некоторые анатомические особенности старого африканца. Она в замешательстве оглянулась, чтобы поручить ответ папе, но папы рядом не оказалось. А окружающие люди, услышавшие вопрос юного натуралиста, с интересом смотрели на маму и ждали, что она ответит.
– Давай поищем нашего папу, – наконец нашла что сказать мама и решительно потащила сына сквозь толпу. – Сейчас нам папа всё объяснит!..
КАМИНСКИЙ Семён – прозаик, журналист, автор книг прозы, вышедших в России, США и Израиле, а также публикаций в периодике России и ряда стран ближнего и дальнего зарубежья. Лауреат премий журналов «Дети Ра», «Северная Аврора», «Сура». Член Международной ассоциации писателей и публицистов, Союза писателей XXI века, Международной федерации русских писателей. Живёт в Чикаго.
© Каминский С., 2014
Но найти папу сразу не удалось, и мама чуть не оторвала мальчику руку в процессе быстрого передвижения по аллейкам, посыпанным мелким хрустящим ракушечником. Папа обнаружился на белой скамейке, в некотором удалении от слона. Он сидел рядом с какой-то незнакомой тётей, и они ели пломбир. Причём тётя, видимо, была незнакомой только для мальчика, потому что папа с ней разговаривал очень оживлённо. Но, когда мама с мальчиком подошли поближе, папа не стал больше продолжать разговор, вскочил и направился к ним навстречу. А мама почему-то стала говорить с папой шипящим голосом, наверно, изображала змею, которую они перед этим видели в серпентарии. И рассказывала она ему совсем не про слона, а про какую-то грязную свинью. И так всю дорогу домой. Мальчик хотел всё-таки выяснить подробности про слона, но мама с папой были так заняты обсуждением этой свиньи, что ему и слова вставить не дали.
А потом воскресенье закончилось.
И тут мы подходим к моменту, когда я должен сделать признание. Лёгкая танцевальная музыка обрывается... Тишина.
Этим мальчиком был я.
Но теперь я очень редко думаю о том, почему у старого слона было два хобота. Тут хотя бы с одним разобраться.
Папина любовь
Много было всего: разопрелого днепровского воздуха, громких прощаний, беспокойных дымных запахов, плеска мутноватой воды под трапом, колких отблесков на лицах от больших золотых букв «Матрос Вакуленчук», полукругом расположенных по борту теплохода. Мама стояла под крышей синего домика плавучей пристани, возле белых деревянных перил, и держала Юльку на руках. Юлька выворачивалась попкой, тянулась куда-то в сторону, а мама старалась повернуть её лицом к ним – посмотри, вон папа и Коля уезжают на пароходе, ту-ту-у... ну, посмотри, что ж ты вертишься!
Они с папой на палубе – настоящие отъезжающие в далёкое и опасное путешествие (по морям, по волнам): папа – в широких светлых штанах, Колька – в шортах (многострадальные колени густо замазаны зелёнкой), папина рука лежит на Колькином плече. Немного снисходительные ко всем тем, кто остаётся на дебаркадере, и особенно к тем, кто дальше – там, на берегу, они стоят с лёгкой спокойной улыбкой...
Какое там – спокойной! У Кольки всё так и подскакивает внутри: сейчас теплоход отвалит от пристани родного города и начнётся летнее отпускное путешествие с папой... Ну, не по морям, а по Днепру, не очень далёкое – до Херсона и назад, и не долгие годы пройдут до их триумфального возвращения, а три дня... но об этом совершенно незачем думать! Тем более что в это путешествие решено отправиться исключительно мужской компанией – Юлька ещё маленькая и недавно переболела воспалением лёгких, а значит, женщины, как положено, остаются на берегу...
Вот они уже и остаются! Гудок, ещё гудок... Кто-то, добавляя шума, неразборчиво кричит откуда-то сверху (капитан теплохода, в рупор?), толстый грязноватый канат с облегчением освобождён от потёртой железной катушки, и – поплыли... Отступили назад перила дебаркадера, мамины махи свободной рукой, название города над её головой, машины на набережной, толстый элеватор и причудливые пируэты портовых кранов... Плывём!
Потом началось неторопливое удовольствие обустройства в двухместной каюте. Разложили вещи, спрятали в утробу одной из коек клетчатый матерчатый чемодан на молнии. Долго щёлкали разными кнопками от ламп, открывали и закрывали окно, выходящее на палубу первого класса. Так же не спеша отправились в ресторан, в конец длинного коридора, и их неясные отражения шли вместе с ними в тёмном полированном дереве многочисленных дверей. Колька на ходу рассматривал какие-то странные картинки, эмблемы и усердно читал инструкции в аккуратных рамках. Папа что-то спросил у официанта, выбрали столик, а затем, прямо из ресторана, вышли на открытую площадку кормы и постояли на тугом ветру, у флага – не могли оторвать взгляда от спешащей за теплоходом бесконечной струи... пока не появилась компания молодых людей с гитарой, которые, едва расположившись на шезлонгах, грянули нестройно, но рьяно:
У крокодила морда плоская,
У крокодила морда плоская,
У крокодила морда плоская,
Он не умеет целовать.
Его по морде били чайником,
Его по морде били чайником,
Его по морде били чайником,
Чтоб научился целовать.
После ужина они сразу же облазили весь теплоход: спускались на нижние палубы, заглядывали в громкое, суетливое машинное отделение и в молчаливый парадный носовой салон, пустой, с зачехлёнными сероватой тканью диванами и роялем. А в сумерки даже постояли перед крутой лестницей на капитанский мостик, где из окон рубки падал на их поднятые вверх лица таинственный свет.
Самым же интересным оказался проход теплохода через шлюзы: все пассажиры при этом обязательно заполняли палубы, пристально рассматривая огромные – много выше их судна! – шлюзовые ворота в потёках склизких зеленоватых водорослей и густую некрасивую пену за бортом, слушали какие-то гудки, шумы и тарабарские переговоры.
Папа беспрерывно что-то объяснял Кольке или увлечённо рассказывал о приключениях из своей молодости. Получалось, что детство и юность у него были довольно бесшабашные, и в это никак не верилось, глядя на теперешнего папу – в больших очках, полноватого, всегда такого аккуратного («пи-да-гог» – так говорила про него лучшая мамина подруга тётя Рая, медленно, с нажимом процеживая каждый слог сквозь испачканные красной помадой зубы).
– ...В коридоре нашей коммуналки было темно, особенно если входишь с улицы. Жил там у нас Лёва Коган, погружённый всегда в какие-то свои мысли. И вот на зимних каникулах Лёва Коган, за целый день насмотревшись на зверей из заезжего зверинца, пробирается почти на ощупь к себе в комнату. А я поджидаю его в углу. Протягиваю руки с шапкой, ласково касаюсь мехом его лица и тихо говорю «р-р-ры»... Он визжит, отскакивает куда-то назад, падает на задницу в чьё-то помойное ведро и с новым воплем переворачивается на пол. Распахиваются двери, зажигают свет... Мой дядя Сева мгновенно всё понял и мне – бах!..
Бойкая компания с гитарой по-прежнему встречалась им в самых неожиданных местах теплохода, казалось, что, сидя кружком, они распевают одну и ту же задорную песню, аккомпанируя папиным историям:
У бегемота нету талии,
Он не умеет танцевать.
После чего неотвратимо следовало:
Его по морде били чайником,
Чтоб научился танцевать.
– …Я подхожу к этому блатыге Ромке, вот так вытаскиваю папиросу изо рта...
– А ты что – курил?!
– Ну да, немного... не в затяжку... просто модно было. В общем, я подхожу и говорю ему: «А пошёл ты знаешь куда!» Он остолбенел, а я с ходу ему – под дых... Он стал приседать на корточки, дышать не может, а я говорю: да чтобы я тебя больше никогда...
Заснул Колька внезапно, едва прилёг на минутку в каюте, не раздеваясь, под звуки ночного шлюзования. Спалось ему отлично, ничего не снилось, а утром он первым делом выскочил на палубу – что там нового, радостного и удивительного? Какие незнакомые города и пристани проплываем, чем гружены длиннющие встречные баржи, как называются и кого везут разнообразные катера и лодки?..
– Коля, – окликнул его папа. Он сидел с какой-то молодой женщиной. – Познакомься: Валентина Илларионовна… преподаватель музыки.
Колька изобразил воспитанного мальчика – подошёл, поздоровался, ответил на пару вопросов, чувствуя, что неинтересно не только ему – отвечать, но и этой... как её... Валентине Илларионовне – спрашивать. Она задавала их вкрадчивым, словно круглым голосом, и сама была круглолицая, в невесомом сиренево-цветочном платье, которое, как подумалось Кольке, неприлично облегало и местами как-то пропадало на ней. А когда она посмотрела Кольке прямо в лицо, то глаза у неё оказались неожиданно прозрачные и холодные – вылитая Снежная королева, только летом.
– Я пойду... умоюсь, – заявил Колька и удрал в каюту.
Весь этот день они были с папой уже не одни. И на палубе, и в ресторане, и когда теплоход подолгу стоял возле очередного города и можно было пойти погулять по набережной, а иногда и по ближайшим улицам или паркам, с ними была Валентина. Она негромко, но значительно смеялась всем папиным шуткам, носила с собой журнал «Иностранная литература» и сладко пахла. Днём сидеть на палубе в шезлонге было жарко, её цветастое платье прилипало к ногам, она часто приподнимала его и даже слегка обмахивалась краешком подола. Папа по-прежнему не замолкал, но забавные пацаны из рассказов исчезли, теперь упоминались Суриков, Герасимов, Вертинский, Григ...
– Коля, ты бы пошёл познакомился вон с теми ребятами – по-моему, они твоего возраста, – периодически предлагал ему папа, прерывая беседу, но Колька никуда не отлучался, молча рисовал в тетрадке звездолёты или вертелся неподалёку, посматривая то на воду, то на берег, то на Валентину.
Вечером в носовом салоне папа отвернул с рояля толстый чехол, и Валентина так долго и старательно играла, что вся её гладкая причёска растрепалась, и в салон стали заходить люди с прогулочной палубы, рассаживаться на диванах. Папа остался стоять, облокотившись на рояль, внимательным лицом – к Валентине, а Колька сидел с ногами в самом дальнем угловом кресле, скучал.
И ночью Валентина снилась Кольке. Там, во сне, ей вообще всё время было жарко, цветастое платье снова прилипало к ногам. Кольке, как воспитанному человеку, нельзя было туда смотреть, а так хотелось – пристально, не отрываясь. Он проснулся от необычно острого ощущения – влажный, и не только от пота. Сначала сильно испугался, а потом вспомнил, что по этому поводу говорили мальчишки: вот оно что-о-о... Какое-то время он не мог заснуть, не зная, что делать и как встать, чтобы убрать безобразие, не разбудив папу, однако провалился в новый крепкий сон – уже без Валентины.
Разбудили его вопли знакомой компании, с утра оказавшейся на палубе где-то рядом с их каютой:
А новичок – сопля зелёная,
Он не умеет страховать.
И дальше, конечно:
Его по морде били чайником,
Чтоб научился страховать.
Была жаркая середина дня, когда остановились в Каховке и тщательно изученное настенное расписание поведало Кольке о стоянке в полтора часа. Как и другие пассажиры, они отправились гулять вдоль реки. Прошли мимо четырёх бабулек с вёдрами и кастрюлями, прикрытыми крышками или марлей, – продавали варёную кукурузу, домашние малосольные огурчики и что-то ещё. А на небольшом расстоянии от причала им вдруг открылся песчаный пляжик с кабинками для переодевания.
– Коль, – сказал папа, – искупнуться бы... Сбегай в каюту, возьми полотенца, подстилочку и плавки. А мы тут с Валей... с Валентиной Илларионовной тебя на скамеечке подождём.
Кольке отчаянно не хотелось оставлять их, но он понял, что сейчас возразить уже нечего, и, что-то буркнув, помчался на теплоход.
Дорожка... мостки... трап. Вот и лестница на верхнюю палубу. Коридор... ключ... каюта. Он дёрнул со спинки кровати плавки, перебросил через плечо полотенца – и в обратный путь, быстрее, быстрее...
Сбегая с пристани, Колька сильно споткнулся, пропахал голыми коленками по жёсткому шершавому дереву шатких, с широкими щелями мостков, по-дурацки клюнул носом вперёд, чуть ли не под ноги торгующим старушкам, а полотенца, плавки, кепка с головы – всё полетело прямо в серую пыль дорожки.
– Ой, сыночка, ну шо ж цэ ты так! – вскрикнула одна из старушек.
Колька ещё долго сидел на земле, пялился мокрыми глазами на свои расквашенные, в кусках старой зелёнки и пыли колени, а где-то неподалёку, – наверно, на том самом пляжике за дебаркадером, – опять били и били чайником по морде несчастного бегемота.
Как Владимир Семёнович спасал нас
Конец шестидесятых. Длинные волосы, брюки из хлопка с лавсаном со строго измеряемым клёшем (25 сантиметров, не меньше!), семиструнные гитары и Высоцкий. Моя гитара (Черниговская музыкальная фабрика, 12 руб. 50 коп.) достаётся мне по огромному блату («от дяди Иосифа»), она тяжёлая, тёмно-красная с жёлтым подпалом. Гриф ужасно неудобный, струны стоят высоко и прижимать их трудно, но неожиданно оказывается, что его можно поднять повыше просто с помощью ключа от больших чёрных часов, стоящих на секретере в гостиной. Вместо обычных металлических струн вскоре удаётся раздобыть нейлоновые – это тоже большой дефицит. Я холю гитару – зачем-то натираю вязкой, крепко пахнущей полиролью для дерева, найденной у мамы в кладовке, борясь таким образом с существующими и несуществующими царапинами на её прекрасных боках. Я не расстаюсь с ней почти никогда, даже таскаю за собой в школу, но не днём, а на внеклассные посиделки. Уже выучены пять «главных» аккордов – «звёздочек» в ре миноре и несколько вариантов «боя» правой рукой. Высоцкий с бобин заучен в страшном количестве, песен двести, не меньше. Всем нравится, и я всегда и везде в центре внимания, причём взрослые, на удивление, принимают такое пение с не меньшим энтузиазмом, чем мои ровесники. Это внимание окружающих к себе сильнее и приятнее даже портвейна и сигарет, уже неоднократно опробованных, поэтому дурные привычки совершенно ко мне не прилипают. Только шальные песни, жёсткие мозоли на пальцах, хрипловатый, иногда действительно немного сорванный голос – знаете под кого.
Осень, везде на улицах города – плакаты «Всесоюзная перепись населения», а мы каждый вечер бродим с гитарой и моим другом Витькой из соседнего двора по этим улицам, скверам и набережной Днепра. Я умудряюсь орать песни даже на ходу, он совершенно не умеет играть, но что-то восторженно подпевает. И – ощущение постоянно приподнятого настроения…
Однажды мы сидим с ним на скамейке среди ивняка, в глубине широкой зелёной посадки на набережной. Скамейка эта должна была чинно стоять на аллее перед речным парапетом, но кто-то её сюда, в укромное место, до нас перетащил, и постаралась, видимо, большая компания: скамейка тяжёлая, деревянная, белая с чёрными изогнутыми чугунными ножками и такими же боковыми опорами. Почти стемнело, и нас накрывают уютные тени, а перед нами у реки – неяркий голубоватый свет редких высоких фонарей на бетонных столбах. Я что-то наигрываю.
Неожиданно из-за деревьев выходит группа крепких парней, гораздо старше нас, блатного вида, навеселе и явно ищущих развлечений. Их пятеро, но кажется, что десять. Они быстро окружают нашу скамейку, и один из них, главный, в фуражке и с приподнятой толстой верхней губой, начинает приставать к Витьке с вопросами. Дело пахнет очень серьёзным мордобитием, к тому же Витька – резкий и вспыльчивый – хотя испугался не меньше моего, но уже насупился и вот-вот скажет что-то поперёк. А вокруг на набережной – ни души, так что, похоже, мы влипли с нашей любовью к вечерним прогулкам в рискованных местах. Убить, возможно, и не убьют, но покалечить могут крепко, тем более что боец среди нас только Витька, а я – хилый очкарик, освобождённый от «физры» ещё с 5-го класса по причине шумов в сердце (был тогда такой популярный детский диагноз). И сейчас сердце это бешено колотится где-то в конечностях, с шумом или без – я уже не знаю, но чувство полнейшей нереальности нарастает.
Тут вожак замечает гитару на моих коленях и снисходительно говорит:
– А ну, сделай нам что-нибудь...
И я делаю. Я не знаю, чего он ожидал, но я, сам себе удивляясь, не забыв ни одного слова и как бы даже спокойным голосом (по крайней мере, мне так кажется), пою:
В тот вечер я не пил, не пел,
Я на неё вовсю смотрел,
Как смотрят дети, как смотрят дети.
Но тот, кто раньше с нею был...
Я пою «Нинку», «У тебя глаза, как нож», «За меня невеста отрыдает честно» и ещё две-три песни. Наше окружение как-то обмякает, расслабляется. Они постепенно рассаживаются вокруг на траве и на скамейке и слушают очень тихо, не перебивая ни словом, ни резким движением. Вожак вытаскивает из внутреннего кармана куртки начатую бутылку какого-то вина и говорит, обращаясь только ко мне, уважительно:
– Будешь?
Я вежливо отказываюсь и, почувствовав момент, встаю:
– Мы пойдём...
Они совершенно спокойно говорят нам «пока» – почти все, по очереди, и мы, как бы не спеша, ретируемся сначала на освещённую аллею, затем, чуть быстрее, переходим через дорогу – к магазинам, к людным улицам. Мы идём всё быстрее и быстрее, почти бежим, и только через несколько кварталов Витька останавливается – и говорит, говорит мне что-то восторженное. А я и так знаю, что я – большой молодец. Впрочем, не только я. И даже совсем не я – Владимир Семёнович...
И всё ещё в диком восторге от неожиданного спасения и от себя самого, я останавливаюсь на перекрёстке возле одного из плакатов про перепись, на ходу придумываю нечто каламбурное, задиристо-матерное и такое же бессмысленное, как этот плакат, и тут же громко декламирую, к новому восторгу своего приятеля:
Скоро будет пере-пись!
Красота – хоть за...бись!
Новый щеночек
Памяти Ольги Александровны
Едва стемнело, пошёл мокрый снег. Девочки всё время подбегали к кухонному окну (из него единственного был виден тускло освещённый двор), крепко прижимались разгорячёнными лбами и носами к холодному стеклу, чтобы разглядеть сквозь косое белёсое мельтешение вход в подъезд: не идёт ли уже папа? Но тот всё не шёл, и колючее нетерпение нарастало. Возвращались в гостиную, уныло пялились в телевизор – вот уже и кукольный пёс Филя пожелал всем детям страны спокойной ночи...
– Мог бы и позвонить, – сказала мама. Она тоже волновалась, правда, больше из-за того, что на дорогах наверняка жуткие заторы и троллейбусы не ходят. Как-то он теперь доберётся?
Наконец, уже в начале десятого, заворочался ключ в замке входной двери и появился папа – мокрое, красное лицо, остатки снега на усах, пальто и ушанке, но довольный и загадочный. Он поставил на пол в коридорчике, куда сразу же сбежалась вся семья, сине-белую спортивную сумку с надписью USSR. Сумка была наполнена кусками мягкого чёрного кроличьего меха от старой Надюшкиной шубки, и мама, засунув туда руку, долго пыталась нашарить там что-то, поочерёдно вытаскивая на пол меховые куски. Наконец один из них оказался крошечным чёрным щеночком королевского пуделя… Были охи и ахи, визги, Нина – на правах старшей – быстренько завладела меховым комочком, Надя тоже пыталась подержать его.
– Смотрите, смотрите, какой он... – всё время повторяла она, проводя по шёрстке одним пальчиком, и никак не могла подобрать нужного определения.
Папа докладывал о проделанной работе: щенок в клубе стоил немало, но был суперпородистым, с настоящей родословной, с собачьими родственниками из «семьи председателя Президиума Верховного Совета Анастаса Микояна», и даже все нужные бумажки – налицо.
В тот же вечер было решено назвать щенка Максом: в доме боготворили Максимилиана Волошина. Макс рос, и вскоре стало понятно, что он не только писаный красавец, искренняя душа, но и большая умница – как известно, редкое сочетание даже у людей. Человеческими же привычками и качествами Макс не переставал удивлять. На завтрак ел омлет, который ему специально готовил папа, на обед частенько – борщ. Причём сцена поедания борща была совершенно уморительная: папа предварительно подвязывал Максу на затылке его длинные уши круглой розовой аптечной резинкой, и тот приступал к аккуратной по собачьим меркам трапезе из любимой эмалированной миски. Также Макс обожал хрустеть листьями сырой капусты и исподтишка, но довольно ощутимо портил воздух после этого лакомства, что приводило к бо-о-льшим конфузам в случае присутствия в доме гостей.
Первое время папа ещё как-то пытался приучить девочек к порядку – хотели, мол, собаку, милости просим: гулять, кормить, мыть, учить в конце концов... Где там! Терпения хватало только на игры, да и то ненадолго. Нина уже начала взрослеть и легко могла отговориться от всех обязанностей необходимостью делать уроки, бежать на репетицию в драмкружок, рисовать (у неё действительно были способности, и её серьёзно готовили к карьере художника). А меньшей, Надюше, вообще прощали всё… Поэтому папа постепенно смирился со своей судьбой, Макс – тоже. И если первый, приходя с работы, безропотно, в любую погоду, тащился прогуливать собаку, то второй – столь же безропотно – ожидал этого мгновения и не докучал женщинам своими потребностями. Впрочем, когда изредка, по необходимости и после длительных уговоров, юные хозяйки всё же отправлялись с Максом на прогулку, то сама прогулка с весёлым, чёрно-кучерявым, шикарным псом оказывалась вполне даже приятной. Неинтересным был только обязательный ритуал мытья лап в ванной после возвращения домой.
Жизнь продолжалась. Папа и мама старели – и начинали болеть разными, всё более неприятными болячками. Ниночка училась, выходила замуж, разводилась и рожала детей. Она работала оформителем магазинных витрин – занятие не самое интересное, поэтому продолжала упорно и безнадёжно мечтать о карьере театрального или киношного художника. Она часто приезжала в гости, вечно спешила куда-то и «подбрасывала» родителям своих малышей. Макс же, у которого, несмотря на многочисленные попытки старательно организованных брачных церемоний, собственных щенков почему-то не получалось, проявлял огромную ответственность в деле охраны детских колясок. Он, обычно даже чересчур дружелюбный, настолько рьяно следил, чтобы никто из пахнущих бедой и перегаром не приближался к охраняемым им человеческим щенкам, что ему стали постоянно поручать коляску со спящим Нининым первенцем Игорьком (а потом и другими её детьми), стоящую в каком-нибудь тенистом уголке двора, а когда приходилось зайти в магазин – то и на улице. Потом его защитой стали пользоваться и другие соседские мамы: колясочки составляли близко друг к другу, рядом, вроде бы вальяжно, усаживался Макс – и вы могли быть совершенно спокойны за безопасность своего дитяти.
Надюша отбыла нудную детсадовскую обязаловку, тихо, но страстно ненавидя хождение строем; в радость отбегала своё по соседним дворам и крышам сараев; и, как-то без особого энтузиазма окончив обычную школу и ещё одну – музыкальную, по классу кларнета, оказалась в музыкальном училище, но не потому, что строила серьёзные планы на этом поприще, а потому, что ничего другого не придумывалось.
На третьем курсе всё резко изменилось – её пригласили в толковую рок-группу при ДК студентов, где пришлось осваивать саксофон, учиться вести себя на сцене. Преподаватели училища не поощряли участие студентов в разных музыкальных коллективах «на стороне», но в общем и не мешали. Так что «духовики», особенно мальчишки, постоянно «халтурили»: поигрывали в самодеятельных духовых оркестрах, в основном на конкурсах и парадах. Наиболее же прибыльным мероприятием считалось, как говорили, сыграть «жмура» – на похоронах платили лучше всего. В рок- или джаз-бэндах играли редко – это ведь почти всегда самодеятельность, там не платят или платят крайне мало. А вот Наде нравилась именно «рокерская» жизнь, деньги её пока ещё не интересовали – было бы весело!
И стало весело: как выл Макс, когда в их квартирке, вместо привычного кларнета, Надя стала извлекать пронзительные и поначалу не очень стройные звуки из саксофона, выданного со склада ДК! Как ругались, стучали в стены и матерились соседи! («Нам на смену завтра вставать в четыре утра, а эти суки играют на своих дудках, и их собаки гавкают целый вечер!»)
Теперь Надюша приходила домой только спать: с утра занятия в училище, а репетиции заканчивались поздно. Гулять больше с Максом ей не доводилось, зато начались длительные прогулки с длинноволосым клавишником Никитой – он-то и провожал её по вечерам.
Вообще-то выбор кавалеров у Надюшки был просто огромный, другим девчонкам, может, даже на зависть. В училище, на духовом отделении – засилье мужского пола, в рок-группе тоже – пятеро парней и всего две девушки: она и Валентина-солистка. И после концертов у неё каждый раз легко и просто образовывались поклонники – шустрая маленькая девчонка с большим саксофоном в руках выделывала на сцене такие кренделя!.. Так что и внимания, и ухаживаний хватало. Другое дело, что все они были ей неинтересны: скучно с ними, говорила, и всё тут. С Никитой же – сразу щёлкнуло: своё!
И что такого особенного было в этом Никите? Ну, хороший музыкант, но не очень молодой и несколько поостывший за годы рокерства, хотя он и продолжал писать почти все композиции для их группы, и вполне даже оригинальные. Он уже не так рьяно, как вначале, придерживался рокерских законов: и на «хасне», то есть на свадьбе или банкете, мог сыграть, и в ДК руководил детским ВИА, и на аккордеоне подыгрывал танцевальному фольклорному коллективу. И сначала они с Надей просто много говорили, много спорили о музыке – и много спорили вообще. Дело в запале могло дойти и до личных оскорблений – верный повод для разрыва. Но – не у них. Всегда находилось что-то такое, что и при упрямой непримиримости мнений оставалось необходимым сохранить дальше... и дальше... и дальше... И скучно не было.
А когда она решилась показать Никиту родителям, Макс первым выскочил к входной двери, сделал стойку и по-свойски, бесцеремонно поставил лапы на грудь только что вошедшему в дом гостю. Таким образом, возражений и от Макса не поступило.
Гастроли глубокой осенью или зимой – это всегда неприятное дело: убитые дороги, промозглые гостиницы, мерзкий сквозняк на сцене. Надя любила гастроли даже такими. Вот только этой осенью ехать с группой в двухнедельную поездку по области ей вовсе не хотелось – в первый раз за несколько лет. Утренние недомогания участились, и надо было что-то уже решать, хотя она никому пока ничего не сказала, даже Никите. «Ладно, когда вернусь...» – решила она и всё же поехала – подводить ребят нельзя.
Через несколько дней поездки она позвонила домой.
– Макс заболел, – папа сказал это так, что даже по тугоухому междугороднему телефону было слишком хорошо слышно его отчаяние, – ничего не ест... Я возил его к ветеринару... Говорят, что он, может, проглотил кусочек какой-то пластмассы или фотоплёнки... Рентген? Сделали, но ничего толком не определили.
В последующие дни дозвониться домой из душной переговорной будки одного из местных почтамтов у Нади получилось только один раз, но мама не сказала ничего нового – плохо Максу, плохо...
А через два дня, когда Надюша вернулась поздней ночью после поездки, папа и мама сидели на кухне, возле того самого выходящего во двор окна, и тихо разговаривали. Папа, привыкший решать все собачьи проблемы самостоятельно, всего несколько часов назад, когда стемнело, похоронил Макса недалеко от дома, в старом парке, возле широкой спокойной реки, где они вдвоём с ним гуляли почти одиннадцать лет. По лицам родителей Надя всё мгновенно поняла и молча, не снимая пальто, опустилась на свободную табуретку.
– Ты, наверно, проголодалась, – мама тут же засуетилась у плиты, а папа полез в маленький старый холодильник.
– Ну, вот что, люди, – у Надюши от её неожиданной решимости рассказать свой секрет сердце перепрыгнуло прямо к губам, – вот что... Будет у вас скоро новый щеночек...
– Я так и знала! – обернулась к ней мама…
* * *
– Геночка, иди сюда! – зовёт Надя сына из кухни, оторвавшись от кастрюль и сковородок, где готовится большой воскресный семейный обед. – Тут кое-что есть для тебя...
Она задумчиво смотрит на пятилетнего чернявого Генку, весело прибежавшего за очищенной кочерыжкой – он очень любит сырую капусту.
Сметана
Между первой и второй – перерывчик... Да-да, закусывайте, а пока позвольте мне рассказать нечто... гастрономическое. Ну почему «молчи, Яша», почему? Я не скажу ничего крамольного, тем более что уже не 37-й, и не застой, и КГБ уже давно нет... И нас там уже нет, в той стране. Так что не закрывай мне рот, товарищ Берия.
Со сметаной у меня особые счёты. Лет в тринадцать, летом, мама послала меня в магазин «на проспект» (так, в отличие от нескольких других гастрономов, называли большой продуктовый магазин, расположенный в длинной сталинской пятиэтажке рядом с центральным кинотеатром на центральной улице города; кинотеатр, естественно, назывался «Родина», центральная улица – проспект Карла Маркса; а как же ещё – в украинском городе, в шестидесятых годах 20-го века?). Так вот, послала меня мама за сметаной. Я согласился пойти, но «с боем» – и не потому, что ленился, а потому что был настолько стеснительный, что даже в магазине боялся рот открыть – там же надо было что-то говорить, спрашивать. А мама, конечно, этого не понимала, думала, что я ленюсь. Хотя, если б она меня не посылала в магазин, я, наверное, и до сих пор боялся бы разговаривать с людьми и вам обо всём этом ничего не рассказал... Мне показалось, что вы сказали: «И слава богу»?.. Нет?
Поплёлся я, значит, мимо кинотеатра в гастроном, было лето, жарко, на мне – тонкие светло-серые брюки (мама пошила), вообще-то я ими здорово гордился. В руке – авоська, в авоське – чистая стеклянная банка и крышка, сметану-то продавали тогда на развес... или разлив, как правильно сказать?
Очереди в магазине, на удивление, не было. Не очень внятно я попросил у продавщицы молочного отдела «кило сметаны». Она набрала мне сметану из большого серого бидона, орудуя черпаком с длинной ручкой, взвесила; я заплатил названную сумму в кассу, вернулся и отдал чек. Продавщица поставила заполненную банку на высокий прилавок-холодильник между нами, и я, протянув вверх руки, попытался закрыть банку тугой пластмассовой крышкой. В доли секунды скользкая банка вывернулась из моих корявых рук и выдала почти всё своё холодное, густое, белое содержимое на переднее стекло прилавка, на мою рубашку и штаны. Продавщица какое-то время почти невозмутимо смотрела на всё это, затем, не говоря ни слова, протянула мне пачку листов плотной коричневатой обёрточной бумаги, а затем, забрав банку на свою сторону, немного оттёрла её тряпкой и закрыла моей злополучной крышкой. С горящей физиономией я принялся убирать сметанный потоп со всех доступных мне мест – со стекла, пола, штанов... Потом собрал скомканные мокрые бумажки в урну, сунул несчастную банку с остатками содержимого в авоську и помчался домой. Но уже не по проспекту, а задними дворами, где это было возможно, стараясь ни на кого не глядеть.
Дома меня не ругали, если не считать одного тихого слова «шлемазл» , сказанного бабушкой, когда я появился в дверях, а мама бросила мои штаны в миску с горячей водой и стиральным порошком «Новость»… и пошла за сметаной. Сама. Штаны удалось спасти, и я потом ещё долго щеголял в них – до конца лета.
Следующим летом мы отдыхали с родителями в Бердянске. Как? Вы не знаете Бердянска? Этот такой городок на Украине... в Украине, да я помню, так теперь надо говорить. Совершенно верно, на Азовском море. Тихое, жаркое место... Очень терпкий, сладкий запах больших смолёных баркасов, которые лежат чёрными блестящими глыбами повсюду на берегу. Можно отколупнуть от борта кусочек смолы и нюхать… Как хорошо я, оказывается, помню этот запах. И почерневшие от смолы руки. И вереницы серой сухой таранки – повсюду: на заборах, в домах, в летних кухнях... Ну, да-да, мы сейчас – о сметане.
Мама с младшим братом должна была возвращаться домой раньше (ей нужно было на работу), мы с папой остались отдыхать в Бердянске ещё на одну неделю. А кулинар из моего папы – никакой (из меня по наследству – такой же). Поэтому на обед мы ходили в какую-то дохлую местную столовку недалеко от моря, а завтрак и ужин папа сочинял сам. Одним из таких его сочинений являлась тарелка сметаны с крупно накрошенным туда хлебом – он сказал, что в его детстве, в войну, в эвакуации, это было для него самым замечательным блюдом. Ну, я, наверно, не выжил бы в эвакуации, потому что после такого блюда мне стало, мягко говоря, хреново... а может, в войну сметана была не такая жирная. В общем, меня стошнило – и не один раз… извините, сидим за столом… и после этого я долго употреблял сметану только малюсенькими порциями. Потом, правда, это прошло. Всё проходит.
А тут вот ещё что. Знаете, какая у моей жены девичья фамилия? Сметанкина. Фамилия, скажу вам, относительно редкая. Если взять телефонную книгу нашего города, то разных Сметаниных вы найдете много-много, а Сметанкины – только её семья. И во дворе, и в школе, и в институте, где она училась, все друзья всегда называли её не по имени, а только так – Сметана. Привет, Сметана! В кино идёшь, Сметана? Пошли на перекур, Сметана... ну, это уже позже. Сейчас, наверно, звучит смешно – у нас такие большие дети, и вообще...
Так что мне, можно сказать, опять повезло с этой сметаной... Вы же её знаете, характер ещё тот! Нет, ну не то что мы живём плохо... По-разному. Да и кто – хорошо? Только теперь, когда мы прожили вместе уже двадцать лет, я смотрю на свою жену и вспоминаю не очень приличную... да, ты уже мне говорила: сидим за столом, но из песни слов не выкинешь... в общем, я вспоминаю такую народную поговорку: «Своё говно – сметана»…
Что ты кипятишься, опять – «Яша, молчи»! Тут все свои люди, шутки должны понимать.
Вы спрашиваете, есть ли в «оливье» майонез? Нет, его мы не кладём, лучше – сметанки.
Чистая душа
Вячеславу Павловичу так хотелось найти и крепко, навсегда, полюбить чистую душу – просто сил не было, как хотелось. И тут ему подвернулась Зиночка – случайно, совсем случайно! – в компании у Гринбергов. Когда он пришёл с «бутылью шампусика» (а вот и Вячик! да, это я, держите – итальянское!), Зиночка усердно помогала хозяйке расставлять большие сервизные тарелки на столе, и Вячик тут же обратил внимание на какой-то такой совсем беззащитный пробор в её тёмных волосах и рассеянный, лёгонький, бледно-серый взгляд, почти всегда куда-то вниз.
«Она!» – ёкнуло у него... ну, где-то там, где всегда ёкает, когда... Короче, в конце вечеринки он стал активно пристраиваться к Зиночке, чтобы её проводить, хотя такие решительные, наступательные действия обычно давались ему с ба-а-льшим трудом. И пристроился, соврав, что живёт «в той же стороне».
Пока ловили попутку на непривычно свободном ночном пространстве улицы Таких-то Героев, общаться было полегче – с помощью междометий и отрывков фраз (да-а, этот сейчас, наверно, проедет, не остановится, оу! эй! ну-ка! дядя, давай тормози, вот и отлично, пять, а за три? садитесь, Зина, вот сюда). В машине, на заднем сиденье, стало гораздо труднее: общих тем оказалось крайне мало, то есть их не было вообще, и Зиночка отвечала так односложно, что и уцепиться было абсолютно не за что. Ну, сначала, конечно, про Гринбергов немного поговорили (а откуда вы их знаете, они просто замечательные, я – старый друг, а я – с Танюшей работаю, вместе в одном отделе, да что вы говорите, вот интересно). Потом стало совсем тяжко, Вячик даже ни с того ни с сего в автобиографию ударился, а эта тема у него была совсем уж бесперспективная: институт почему-то горнорудный (почему-почему? – чтоб от армии откосить), потом – практика, работа, скоропостижная женитьба и такой же развод – сокурсница была симпатичная, ласковая, приезжая из Пригородного района, она уже опять вышла замуж за их общего знакомого (стоп! обо всём этом вообще незачем сейчас распространяться). Зина смотрела как бы в окно... или мимо, не поймёшь, дела были совсем плохи. Коленки, впрочем, очень симпатично выглядывали у неё из-под чёрно-красного клетчатого пальто. А ещё я люблю слушать музыку, умный западный рок, например, Pink Floyd или Led Zeppelin… нет, это всё тоже мимо. А вот летом, прошлым, ездил со знакомыми в Приморское... там серьёзно отравился, говорили, что сальмонелла, три недели в зачуханной больнице... друзья, гады, конечно, уехали все домой, а его не выпускали из-за карантина, весь отпуск перес... простите, перегаженный, в полном смысле слова, эти лекарства, промывания, уколы, клизмы… боже, что это я?
Но вот тут Вячик неожиданно понял, что Зиночка внимательно его слушает, почти всем телом повернувшись к нему, и вполне определённый интерес появился в её теперь уже сосредоточенных глазках… Да, решил продолжать он вдруг так заинтересовавшую её тему, температура зашкаливает, духота, промывания желудка, знаете, теперь осложнение, сказали, может развиться, и уже развилось, надо лечить…
– Ай-ай-ай, – это Зиночка проговорила совершенно не насмешливо, а серьёзно, выразительно – и на продавленном заднем сидении старого «жигуля» стало гораздо уютнее. – А мы уже приехали. В этот двор, пожалуйста.
Зашли в парадное, Зина поднялась на первую ступеньку:
– Я в детстве, лет в пять, долго-долго болела дизентерией... ужас, – это звучало так, как будто это она всё время рассказывала и продолжает рассказывать о себе, а не Вячик, выпадая из штанов, уже сорок минут пытается завести нормальный разговор. – Меня в изоляторе держали, без родителей, так обидно и горько, но совсем не плакалось. Мне туда книжки, игрушки, цветные карандаши носили, и я там целыми днями сидела на кровати, сейчас бы я, наверно, от такого свихнулась. Иногда эту самую кровать разбирать пыталась – шарики откручивала от спинки. Помню ещё окно на пустую грустную улицу и молодого высокого врача в голубой шапочке и халате: он заходил по несколько раз в день, спрашивал о чём-то, шутил. Кто-то из медсестричек всё повторял, что он, мол, в меня влюбился... я совсем не понимала, что это значит.
– А меня маленького часто оставляли у бабушки, там был старый большой двор, много детей. Они меня беспрерывно дразнили, потому что я тогда ходил в своих первых очках – коричневых, круглых, уродливых. Это потом, спустя много лет, круглые очки стали писком моды, потому что Джон Леннон в подобных ходил, а тогда... только выйдешь, уже вопят: «Четыре глаза! Четыре глаза!» Больше всего одна белобрысая девчонка старалась. Я отчаялся, не хотел ходить гулять, сидел безвылазно у бабушки на балконе, поглядывая во двор со второго этажа. Ну, а через год увидел эту дуру... в очках с толстенными стёклами, и – честно! – так обрадовался, так обрадовался... Я знаю, что нехорошо этому радоваться, но вспоминаю об этом – и радуюсь. Даже вот сейчас радуюсь...
Вячик замолчал. Зиночка, как бы с пониманием, взяла его под руку, придвинула щёчку поближе к его плечу, и они зашагали вверх по лестнице:
– У меня родители – военные... папа то есть. Мы в этом городе только шесть лет, когда папа демобилизовался, а то по разным городам жили, и я всегда в разные школы ходила. Дети новичков не любят, сильно издеваются...
– И я... Я теперь в школе работаю, учителем, физику преподаю. Не мог найти работу по специальности, пристроили. Сначала так странно было, когда меня Вячеславом Павловичем называли, а потом привык… Только завуч достаёт, на уроки ко мне всё ходит и ходит. Детки идиотничают, конечно, но что поделать, и к этому тоже привыкнуть можно. Но иногда думаешь: зачем им эта физика, зачем это всё?.. А родители твои... ваши сейчас дома? – опомнился Вячик, вдруг заметив, что они какое-то время уже стоят перед дверью.
– Что вы сказали? А... Не... Родители не здесь живут. Мы здесь с мужем живём, – Зиночка порылась в сумочке, добывая ключ, – он к Гринбергам не любит ходить, говорит, что они слишком сладенькие, сидит дома, какие-то поделки клепает. Спасибо вам большое, что проводили... Вячеслав. Вы обязательно должны лечиться, обещайте мне! Запускать всякие осложнения нельзя, нельзя...
Дверь открылась, мелькнули красные, под кирпич, обои прихожей, а потом, когда Зиночка повернулась к нему, – такой совсем беззащитный пробор в её тёмных волосах и лёгонький, бледно-серый взгляд: сначала – быстро, прямо на него, и сразу – куда-то вниз... Вячик только что-то успел промычать в ответ – и дверь захлопнулась.
Больше Вячеслав Павлович к Гринбергам никогда не ходил: они приглашали, а он всё отнекивался. Хотя Гринберги-то при чём?
Шутики мистера Калименко
Был пасмурный ноябрьский день. В Москве хоронили Брежнева. В то время я жил в своём родном украинском городе, который, кстати, считался почти родным и великому вождю, ведь именно здесь прошла его славная деятельность в должности первого секретаря обкома партии.
Как большинство коллег-музыкантов, я подрабатывал тогда сразу в нескольких местах: руководил юношеским вокально-инструментальным ансамблем в ПТУ, вёл рок-группу в ДК крупного завода и ещё два кружка художественной самодеятельности в школах. Везде платили крохи, и нужно было крутиться, чтобы кормить семью, обставить – как у людей – квартирку в призаводском районе, чудом полученную, наконец, после многих лет беспросветного ожидания. Кружки были расположены в отдалённых друг от друга концах города, но, помимо поездок на работу, мне приходилось ещё немало мотаться по городским и областным учреждениям – управлениям культуры, комитетам комсомола и профсоюзов, базам и магазинам, – чтобы с помощью изощрённых хитростей и взяток выбить для своих команд достойные инструменты и музыкальную аппаратуру. И часто, запыхавшись, перебегая в дурную погоду с трамвая на троллейбус, с троллейбуса на автобус, а потом опять – на трамвай, я бодро твердил себе, что «волка ноги кормят» – и бежал, и бежал дальше...
В этот день распоряжением сверху занятия в школах сократили, учеников отпустили по домам, а преподавателям во время трансляции похорон с Красной площади рекомендовали сидеть перед телевизорами в учительских и других местах общественных сборищ и внимать тяжести момента. Но занятия в кружках отменить вроде бы забыли, и я, надеясь, что во второй половине дня они всё-таки состоятся, отправился в привычный путь. А если занятий в кружках не будет, думал я, заполню хотя бы журналы посещаемости. Увлечённый суматошной радостью живого творчества, я подолгу разучивал с ребятами песни, многие из которых сочиняли они сами, расписывал партитуры и тексты, копался в ненадёжных самопальных усилителях и колонках, паял провода, но всегда забывал заполнить журналы вовремя. Этот же день казался мне вполне подходящим для того, чтобы тоскливо покорпеть над противными кондуитами в попытках сочинить для руководства и бухгалтерии формальные темы кружковых занятий.
…Незадолго до этого я умудрился попасть в неприятную историю. Моя рок-группа, уже неоднократно занимавшая призовые места на различных молодёжных конкурсах, получила приглашение показать несколько номеров в городском концерте, посвящённом... не помню чему. Сейчас уже смешно вспоминать тогдашние «серьёзные» поводы подобных «мероприятий» (не люблю это холодное, корявое словечко, особенно по отношению к живым добрым делам – концертам, встречам, выставкам: я слышу в этом слове какие-то скучные «меры» и их «приятие»).
Приглашение было лестным, так как в концерте участвовали и коллективы художественной самодеятельности, и профессионалы из областной филармонии, а в зрительном зале ожидались высокопоставленные гости. Понадеявшись, что в случае удачного выступления перед начальством будет легче добыть необходимые инструменты, я согласился. О нашем участии мне сообщили по телефону буквально за день, видимо, первоначально концерт должен был быть привычно народно-хоровым-танцевальным и никаких выступлений эстрадных ансамблей, а тем более рок-групп, не планировалось. Но в последнюю минуту – возможно, в угоду новым веяниям – всё-таки решили привлечь молодёжь. Я бросился собирать моих музыкантов по домам.
Организаторы концерта, конечно, даже не задумывались, что для коллектива, играющего на электроинструментах, участие в сборной «солянке» – дело крайне сложное. Ведь главными нашими врагами в таком концерте были именно хоры и танцевальные ансамбли: их многочисленные участники могли буквально вдребезги растоптать (и топтали) нашу и так не очень надёжную технику. И хотя мы привезли аппаратуру в концертный зал ещё с утра, задолго до начала концерта, нам не дали толком подготовиться и настроиться, поэтому звучание было ужасным и обычно слаженные мои исполнители выглядели перепуганными и жалкими, так как почти не слышали ни себя, ни товарищей – пели и играли почти наугад.
На следующий день я уже сидел в зале заседаний горкома партии вместе с руководителями других коллективов, принявшими, на свою беду, участие в концерте и попавшими в немилость к секретарю по идеологии. Эта бесформенная матрона в уродливом платье своими манерами и видом напоминала торговку с «Озёрки», центрального городского рынка, и орала на нас в точном соответствии с выражением «базарная баба». Оказалось, что в немилость попали практически все участники злосчастного концерта: это, вероятно, и спасло, в частности, мою группу, так как на полное уничтожение одновременно всех у этой специалистки по культуре не хватило времени и сил. Плохо помню, какие именно недостатки были выявлены ею именно у нас, помню только, что они были абсолютно вздорными, и говорилось вовсе не о плохом звуке, как предполагал я. Речь вообще не шла о неправильно спетых нотах, неудачных «па» или недостатках в постановке номеров. В качестве примера «высокопрофессиональной» оценки художественного уровня и мастерства исполнителей приведу из её рева только одну запомнившуюся мне фразу (это она кричала руководителю очаровательного детского танцевального ансамбля): «Что вы за костюмы на детей надели?! Да у них у всех трусики в попки позалезали!»… Возражать этой фурии не пытался никто – это было бесполезно и могло только ухудшить положение.
И хотя, кроме устного разгрома, никаких реальных мер (или «мероприятий») против нас так и не было принято, я жил теперь в постоянном страхе закрытия группы.
…Перед выходом из дома я успел выпить только чашку кефира с какой-то булочкой и во время пересадки с одного вида транспорта на другой вдруг почувствовал, как сильно разыгралась любимая язва желудка. Нужно было немедленно что-то проглотить, и я забежал в закусочную, устроенную напротив остановки троллейбуса на первом этаже тёмно-серой шестиэтажной «сталинки».
В крошечной закусочной не было никого. Справа от двери расположились четыре высоких столика без стульев, слева – прилавок со стеклянной витриной, в которой красовались всего две тарелки: одна – с бутербродами из высохшего батона с пожелтевшим сыром, другая – с очень сомнительными кремовыми пирожными. На полках за стойкой тоже было пусто – стояли лишь несколько бутылок со спиртным.
С продуктами в стране давно было плохо, но такое почти тотальное отсутствие съестного в закусочной меня удивило. Впрочем, искать какое-то другое место, чтобы перекусить, у меня не было ни возможности, ни времени, да и результат поисков мог оказаться ничуть не лучше.
Из подсобки от невидимого телевизора доносились резкие всхлипы духового оркестра – процесс похорон, видимо, приближался к кульминации. В тон похоронному маршу я издал неуверенный призывный звук, напоминающий мычание больной коровы, – и за стойкой появилась буфетчица с укоризненным лицом, в неком подобии белого передника. Конечно, никакой другой еды, кроме выставленных на витрине яств, она предложить мне не могла. И вообще разговаривала со мной как с явным врагом, позволяющим себе наглость требовать какой-то еды в минуты глубочайшей скорби партии и народа.
Однако побуждаемый усиливающейся болью под ложечкой, я взял пару бутербродов и осмелился попросить чаю. Буфетчица, поглядывая в подсобку, рассеянно предложила портвейна, а на мой отказ сурово сообщила, что по причине временного отсутствия в закусочной электричества ни чая, ни кофе у неё нет, и она может налить только холодной кипячёной воды, оставшейся со вчерашнего дня. Донимаемый болью, я не стал возражать (телевизор в подсобке работал, вероятно, питаемый исключительно силой скорби советского народа) и согласился на кипячёную воду. Она налила её из чайника в маленький гранёный стаканчик.
Я расположился с блюдцем добытых бутербродов и стаканчиком за одним из столиков и принялся за лечение, погрузившись в нерадостные мысли. Но едва успел прожевать первый кусок бутерброда, как в закусочную слегка танцующей походкой вошёл аккуратно одетый мужчина средних лет, показавшийся мне знакомым. Он что-то спросил у почитательницы торжественных похорон и, естественно, получил угрюмый отрицательный ответ. Собравшись уходить, мужчина манерно развернулся на каблуках и тут заметил меня.
– Эй! – радостно затараторил он, бросаясь к моему столику. – Да это ты, старик! Как жуёте-можете? Что такой кислый?
И тут я окончательно узнал его: Юрка Клименко!
Давним летом, после окончания первого курса института, мне, вместо практики, предложили поиграть на гитаре в агитбригаде Дворца культуры студентов. Агитбригада была организована из самодеятельных артистов различных вузов для двухнедельной поездки по области. Студент мединститута Юрка Клименко тоже участвовал в этой агитбригаде – в качестве солиста танцевальной группы и... главного заводилы всех наших гулянок. Он был старше меня года на три, смазлив, с густыми каштановыми волосами и пушистыми ресницами. Легко владел своим тонким, спортивным, несколько даже женственным телом, смешно жеманился, балагурил, устраивал розыгрыши и вообще беспрерывно валял дурака. Например, любил переиначивать модные песни, вставляя туда всяческие скабрёзности. Скажем, наивная песенка «Поющих гитар» про «неприметную красоту»:
Не заменит внешность
Губ приятных нежность,
Маленького сердца большую доброту… –
звучала в Юркином варианте приблизительно так:
Не заменит внешность
Нежную промежность… –
и далее совсем уж непечатно.
Юрка называл свои выходки «шутиками мистера Калименко». Это была фраза из популярного в те годы фантастического романа Александра Беляева «Продавец воздуха». Главный злодей этой книги, англичанин-капиталист мистер Бэйли, придумал, как забрать у человечества воздух, и хотел, чтобы люди всего мира платили ему за право дышать. А главный положительный герой романа, молодой советский метеоролог Клименко, попавший к Бэйли в плен, мешал жадному капиталисту в этих коварных планах – устраивал тому всяческие неожиданности, которые Бэйли, коверкая русский язык, называл «шутиками мистера Калименко». Конечно, эта фраза никакого отношения к проделкам нашего Юрки Клименко не имела, но звучала – как и всё то, что он болтал, – довольно забавно.
И ещё за Юркой тянулся выводок млеющих от восхищения девиц, которых он без стеснения целовал и тискал на глазах у окружающего народа. Так же без стеснения он мог запросто схватить какую-нибудь из девиц за грудь или задницу, а то и задрать на ней юбку с воплем: «Эй, смотрите сюда!» И сама девица при этом хихикала как ни в чём не бывало. Впрочем, в агитбригаде поговаривали, что он интересуется не только противоположным полом.
Однажды ночью, после выступления в клубе некой Петропавловки или Петриковки, нам, агитбригадовцам, почти ничего не евшим в переездах от села к селу (это был уже третий концерт за день), принесли за сцену трёхлитровую бутыль самогона, каравай хлеба домашней выпечки, пару пучков грубого, «стовбурного», как у нас говорили, зелёного лука и банку старого загустевшего мёда. Из-за накладки или просто разгильдяйства местного руководства музыкантов в клубе явно не ждали, и в это позднее время поесть ничего другого не нашли. Волглый хлеб рвали руками, мёд выцарапывали из банки кривой алюминиевой ложкой, одной на всех, а самогон пили по очереди прямо из бутыли, причём наши певички и танцовщицы делали это ничуть не хуже пацанов.
После еды девчонок увезли спать в хату к какой-то бабусе, а мужской половине бригады предложили провести ночь на маленькой клубной сцене. Пришлось устраиваться. Мы содрали пурпурный, видавший виды занавес из велюра и, сложив вдвое, застелили им кусок сцены: получилось весьма жёсткое и не очень просторное лежбище для десятка человек, но другого выхода не было.
Спать повалились, как были – в сценических костюмах. Никакого дежурного освещения в клубе не было, и когда свет на сцене и в зале выключили, всё погрузилось в полную душную темноту.
Мне в эту ночь спать не пришлось. С каждым часом пол давил спину сильнее и сильнее. С одной стороны надо мной возвышался неподвижной скалой дюжий баянист Вова. Он виртуозно храпел, выводя носоглоткой рулады покруче, чем на баяне во время концерта. При этом Вова периодически усиливал исполняемую мелодию взрывными акцентами из нижней части тела, точно попадая в сильную долю.
С другой стороны от меня оказался крепко набравшийся горилки Юрка Клименко, в плотно облегающем танцевальном трико. И если Вова время от времени переходил с «форте» на «пиано» и в минуты этого относительного затишья мне удавалось чуточку задремать, то Юрка вёл себя совершенно неугомонно. Он тревожно ворочался, укладывал на меня тяжёлую горячую ногу или пытался обнять, сладострастно кряхтя и прижимаясь липкой от пота и мёда физиономией.
Я героически отбивался, но в конце концов не выдержал натиска и на ощупь сполз со сцены в зал, где устроился в неимоверной позе на шатких откидных креслах. Нужно ли объяснять, как удобно провел я оставшуюся часть той безумной ночи?
…Я вспоминал всё это за столиком в закусочной под аккомпанемент непрерывной Юркиной болтовни. Он сообщил, что работает врачом в кабинете лечебной физкультуры ближайшей поликлиники. Подшучивая в старой игривой манере, перебирал имена общих знакомых по агитбригаде (Колька Паливода пашет доцентом на кафедре мехмата, Вовик помер от инфаркта, а Инка, представь себе, заделалась настоящей блядью) и настойчиво выяснял, чем занимаюсь я. Мне же с ним разговаривать совсем не хотелось. Его россказни были неинтересны, «шутики мистера Калименко» уже не смешили (слушай классный анекдотец: умирает старый еврей и говорит...), так что я отделывался короткими ответами, не вдаваясь в подробности своей жизни.
Сообразив, что мне пора бежать, я проглотил последний кусок бутерброда, взял стаканчик и залпом выпил из него воду, вытерев губы обратной стороной ладони (салфеток, конечно же, на столах не было).
Юрка мгновенно посерьёзнел и замолк, удивленно глядя мне в рот.
– Что ж ты так, дружище, а?.. – сочувственно проговорил он, слегка кивнув на стаканчик. И после некоторой паузы забормотал: – Ну... я пошёл... у меня, знаешь ли, приём скоро начинается…
Он пожал мне руку, как-то боком отошёл от столика, ещё раз осторожно оглянулся – и исчез за дверью.
Внезапно до меня дошло, что Юрка принял воду в стаканчике за водку, а мой способ пить эту водку залпом, не закусывая и даже не покривившись, за выражение тяжкой душевной боли несчастного алкаша, к тому же ещё и растрогавшегося от печального события этого дня.
– Эй! – крикнул я ему вслед, вскочив. – Куда ты? Это ж просто шутики мистера Калименко!.. – Но его и след простыл.
Я стоял и смеялся. Испуганная буфетная барышня выглянула из подсобки, и в тот же момент от телевизора донёсся хриплый грохот орудийного залпа: Брежнева опускали в могилу.
Драка
– Скажи, ты дрался когда-нибудь по-настоящему? – неожиданно спрашивает она.
– Ну, я не помню... наверно, нет, – несколько озадаченно отвечаю я.
– Что – совсем никогда не дрался? – она возмущённо приподнимается на локтях.
– Да вроде никогда... – я присаживаюсь на край кровати.
– А почему? Я думаю, что настоящий мужчина обязательно должен драться, чтобы заслужить уважение. Вот Полянский…
– Не было у меня такой необходимости – драться. – В задумчивости я как обычно смотрю куда-то в сторону и вытягиваю губы трубочкой. – И почему это «настоящесть» мужчины определяется таким образом? Есть другие способы заслужить уважение...
– И не били тебя никогда?
– Не били. Ну, было пару случаев в детстве и молодости, когда могли отлупить, но мне везло – обошлось. Вот, например, на первом курсе, через несколько месяцев после начала занятий, пошёл я с одной девушкой на танцы в спортзале института. А она до знакомства со мной успела несколько раз сходить на свидание с другим парнем, который был старше – с четвёртого курса, крепыш, спортсмен. И как только начала играть музыка, он подходит ко мне и вызывает на улицу. Я собрался выходить (не от большой смелости, а потому что толком ещё не сообразил, что делать). Но тут подлетает к нам один из наших сокурсников, азербайджанец Мази, боксёр. Он, оказывается, очень уважал меня за пение и игру на гитаре – я даже не знал этого. Я тогда почти всюду таскал гитару, и Мази неоднократно слушал мои песни на вечеринках в общаге. «Нэт, – говорит Мази моему сопернику, – он ныкуда не пойдёт, я пойду». И они вышли. Оказывается, там за дверями несколько приятелей крепыша ждали, чтобы со мной разобраться. Мази вышел и сразу дал им понять, что я, мол, – его друг и, если что, он готов за меня заступиться. С Мази связываться они, конечно, не решились: и сам он был отчаянный, и в институте училось немало других ребят из Азербайджана. Не дай бог тронул бы кто одного из них – все ребята с Востока за него бы отомстили, мало бы обидчикам не показалось. Короче говоря, вечером после танцев мы с этим крепышом спокойно встретились в комнате у Мази, поговорили. Выпили по рюмке. Крепыш говорит: «Да ладно, мне она совсем и не нужна, гуляйте. Это я так – из принципа». Ну, мы ещё выпили за принцип, и ещё...
– А если бы тебе всё-таки надо было подраться, ты бы не струсил? – перебивает она.
– Ну, если бы на-а-до... – тяну я, – однако, думаю, во многих случаях есть способ, чтобы этого избежать и решить проблемы мирным путём.
– Есть проблемы, которые никак не решить мирным путем, – в задумчивости она как обычно смотрит куда-то в сторону и вытягивает губы трубочкой. – А Полянский – он точно может подраться за справедливость... – И после короткой паузы твёрдо добавляет: – И за меня!..
– Хорошо, о Полянском мы поговорим завтра, – я встаю и собираюсь уйти.
– Нет, подожди, – настойчиво продолжает она, – вот ты каждый день бегаешь по утрам и делаешь зарядку с гантелями. Это для чего? Чтобы быть сильным, да? Значит, ты всё-таки готов подраться? И дать в морду какому-нибудь врагу?
– Я делаю зарядку по утрам уже много лет – привык я так. И для здоровья...
– Для здоро-о-вья... – разочарованно тянет она.
– Всё, спи! – решительно заявляю я, щёлкаю выключателем и выхожу из её спальни.
Жену я нахожу в той комнате, где стоит компьютер. Она сидит в наушниках и что-то увлечённо рассматривает на мониторе.
– Ну, что? Она спит? – чересчур громко спрашивает жена, завидев меня краем глаза и не поворачивая головы.
Я пытаюсь что-то сказать, но она тут же продолжает:
– Мне нужно сегодня работать допоздна, так что завтра утром её отводишь ты... Так что ты хотел?
– Послушай, – наконец говорю я, – а ты, случайно, не знаешь, кто это у них там такой по фамилии Полянский?