litbook

Non-fiction


Лучшие годы нашей жизни*0

 

Эти записки посвящаются

светлой памяти моего друга Семена Жорно

Убыстряют годы свой бег, все дальше отодвигаются в прошлое события молодости. И пока еще не поздно, хочется сохранить память о тех, кто был тогда рядом.

В 1952 году я защитил диплом и получил назначение на один из киевских заводов технологом. Формально должность соответствовала полученной специальности, но я рассчитывал работать конструктором и не предполагал, что за кульман, а впоследствии за компьютер, стану только во второй половине карьеры. Мне предоставили койку и тумбочку в общежитии. В комнате еще двое. Первый – молодой парень, бывший моряк. Успел побывать в Сан-Франциско – возвращал полученный по ленд-лизу американский фрегат. Но об Америке ничего путного рассказать не может: на берег сойти не дали, а сразу перегнали на сопровождающий советский корабль. Каждое утро он высовывался из окна, принюхивался и безошибочно сообщал прогноз погоды. Второй – пожилой термист, мужик покладистый и добрый. Перед сном выпивал полстакана водки – иначе не мог заснуть – и храпел так, что дребезжали оконные стекла. Моряк мирно спал, храп не мешал ему нисколько, а я часами лежал без сна, вдыхая букет перегара и нестиранных носков. Сколько ни просил перевести в соседний корпус, в комнату, где жили два молодых специалиста, администратор только улыбался и нагло врал, обещая комнату для инженеров в новом корпусе, который скоро будет готов и который, как я уже знал, даже не начали строить.

***

Познакомились мы за обедом. Сборщик Якубович, веселый и общительный, показал свободное место за столом. Там сидели еще двое. Внешность первого довольно заурядна. Матово-бледное лицо второго как будто сошло с византийской иконы. Но прозрачные, янтарно-желтые глаза казались странными на лице отшельника-аскета – они были полны юмора. Он внимательно, словно изучая, посмотрел на меня.

– Вот вам новый инженер-механик, – назвав по имени, представил меня Якубович, затем, скрестив руки, достал из нагрудных карманов гимнастерки две пробирки спирта.

– Ну, кто со мной? – добавил он и, не дождавшись ответа, вылил спирт в стакан. – Что за инженеры пошли, даже рюмку поднять не могут! - Якубович, не поморщившись, выпил свой спирт и принялся за борщ, а мы рассмеялись и обменялись рукопожатием. "Гоша Елисеев", – сказал первый, "Семен Жорно", – улыбнулся второй. Это и были два инженера, что жили в одной комнате. Покончив с борщом, мы занялись сделанными из хлеба котлетами.

– Как они умудряются такое готовить? – с отвращением спросил Гоша, пытаясь вонзить вилку в то, что называлось котлетой. Политая подозрительной серо-коричневой жидкостью котлета упорно сопротивлялась, расползаясь на куски, едва к ней прикасалась вилка.

– Как готовить – не важно. Все зависит, как подать, – улыбнувшись, включился Якубович. У него, как у бравого солдата Швейка, были припасены истории на все случаи жизни. – Вот, например, можно даже собаке так подать горчицу, что она с удовольствием ее вылижет.

– А как? – в один голос спросили мы все втроем.

– А очень просто – намазать горчицей под хвостом.

Любил Якубович поговорить и о женщинах. Опыт у него был большой. В своих рассказах за обеденным столом он допускал довольно откровенные подробности, однако (надо отдать ему должное) называть имена своих пассий деликатно воздерживался.

– Главное, – заканчивал он в тот раз очередное повествование, – это бабу раздеть. Будет царапаться, колотить кулаками, кусаться, кричать, пока не разденешь. А разденешь – сразу замолчит, и тогда делай с ней все, что хочешь.

Мы вышли из-за стола и взглянули друг на друга:

– "Печальная практика последних лет показала", – вполголоса начал я, – " что голый человек теряет способность к сопротивлению", – вполголоса закончил Семен. Мы одновременно вспомнили "Треблинский ад". Так, описывая конвейер смерти, говорил Василий Гроссман.

С этого дня у нас не стало секретов. Мы поняли, что можем позволить себе предельную откровенность.

***

Через несколько недель я нагло перенес к ребятам свои вещи вместе с кроватью. Администратор сделал вид, что ничего не произошло, и стали мы жить втроем. Гоша, или Георгий Тимофеевич – инженер-электрик из Ленинграда. Мы зовем его Котофеич. Парень молчаливый, скрытный и на сближение не идет. После работы куда-то исчезает, часто ночует на стороне. Девчонки вьются вокруг него, как мухи.

Семен – инженер-физик. Закончил элитный Московский энергетический институт, и на завод попал по распределению. Завод для него – профессиональное самоубийство. При уникальной памяти, знании языков и совершенном владении математическим аппаратом Семен даже на таком продвинутом предприятии, как наше, оставался невостребованным. Так, наверное, выглядел бы Шаляпин, вынужденный петь в коллективе художественной самодеятельности при сельском клубе.

Проблему, возникшую с одним изделием, Семен мгновенно разрешил с помощью, по его словам "такой простой вещи, как интеграл Дюамеля", но вызвал общее недоумение начальства, когда попытался втолковать им суть дела – завод не место для научных изысканий. За год у него набралась пачка официальных отписок из Министерства высшего образования. В последней говорилось: "… в настоящее время по вашей специальности в отрасли не имеются свободные ваканскии". Много лет потом мы так и произносили это слово: ваканскии. По закону молодой специалист обязан отработать три года и уволить его нельзя. Но в те годы непросто было уволиться даже рабочему. Такого понятия, как "уволиться по собственному желанию", не существовало – трудящийся превращался в раба. Грустный, всегда чем-то угнетенный Саша Корниенко подавал заявление дважды в год, но резолюция директора всегда была отрицательной. Только после смерти Сталина советские граждане получили свободу увольняться.

Был на заводе еще один молодой специалист – инженер-физик Эммануил Файерман. Ему, как и мне, предоставили место технолога в механическом цехе, но я-то хоть механик. Файерману до Семена, как до луны, однако и он стремился вырваться из заводской рутины и работать по специальности. На его просьбу о переводе Министерство высшего образования ответило буквально следующее: "Работа технологом только поможет вам как молодому специалисту вплотную ознакомиться с производственными процессами в промышленности". По природе Файерман никак не боец. Он быстро смирился с новым своим статусом, но работник из него никудышный.

Как-то на почте я через плечо прочел телеграмму, которую он отправлял в Ленинград: "Дорогая мамочка! Поздравляю тебя с Днем интернациональной солидарности трудящихся всего мира – праздником 1 Мая! Крепко целую. Твой Муня". Будь здоров, Муня Файерман! Пусть будет твоя мама рада и счастлива в этот и все другие праздники!

***

Вернемся к Семену. Он самостоятельно в совершенстве овладел немецким, английским, французским. Кроме того, он владел еще и каким-то (кажется, северо-рейнским) диалектом. С одного взгляда и навсегда запоминал текст на любом языке. Особенно сложный текст читал дважды.

– Хорошее стихотворение, – говорил он, открывая томик стихов Бодлера, Бернса, Гейне. – Запомнить что ли наизусть?

Посмотрит, закроет книгу и тут же без запинки продекламирует. Я как-то спросил, читал ли он популярный в то время роман "Банда Теккера".

– Айра Уолферт, – назвал он автора и продолжил цитатой: – "Никогда нельзя доверять немцам. Евреи жили в Германии 1000 лет". Нет, не читал.

– ???

– Только просматривал. Слишком толстый этот роман.

Ему было достаточно бегло перелистать книгу, чтобы уловить содержание и зафиксировать ключевые моменты. Тексты услышанных c экрана песен, диалоги тоже оставались в его памяти. Он помнил множество стихотворений на языке оригинала. Мог, например, полностью продекламировать поэму Гейне "Германия, зимняя сказка", да так, что даже я, с примитивным моим немецким все понимал. Он вдохновенно читал Бодлера и тут же переводил на русский, настроение его передавалось мне. Помню, как зажигались глаза Семена, когда он читал "Кот", "Падаль", еще некоторые. Из английской поэзии часто декламировал Бернса. Очень любил стихотворения "Колокол", "Ворон" и особенно мрачный "Улалюм" Эдгара По.

Мы любили разыгрывать шуточные дискуссии. Одна из них, например, была на тему: как расставить знаки препинания в известной фразе, с которой начинали "селекцию" остановившие поезд бандиты: "Жиды, коммунисты и комиссары – выходи!", или "Жиды – коммунисты и комиссары – выходи!".

***

Родился Семен в северном городке Боровичи. Родители, как это часто бывает, пытались воплотить в сыне свои неосуществленные мечты и планы, среди которых важное место занимала музыка.

Он рассказывал: "Я, наверное, был единственным в СССР человеком, который обрадовался, когда началась война. И единственным, кто жалел, что она закончилась. 22-го июня Молотов еще продолжал свою речь, но я понял, что с музыкой покончено и больше меня не будут заставлять учиться игре на пианино. Мне тогда было 14 лет, я пламенно ненавидел свое пианино, но справиться с родителями пока еще не мог. Война освободила меня от их тирании. Самое смешное, что родители, люди достаточно образованные, никак не могли или не хотели понять, что я начисто лишен музыкального слуха. Призванный в 44-м я попал в аэродромное обслуживание. Написал текст полкового гимна, получил в награду эсэсовский пистолет "люгер" и обещание перевода в стрелки-радисты на пикировщик Пе-2. Весной 45-го бомбардировочный полк базировался на захваченном аэродроме в польской Силезии недалеко от Бреслау (польское название Вроцлав). Но война закончилась, курс стрелков отменили, именной "люгер" пришлось вернуть, а служба продолжалась, и до самой демобилизации я оставался в БАО (батальон аэродромного обслуживания) на голодном солдатском довольствии из пшенной каши и селедки.

Как только Красная Армия вошла в богатый город Бреслау, за ней в первых поездах, в нанятых автомобилях, на телегах, велосипедах, пешком с ручными тележками ринулись тысячи поляков, нетерпеливо ожидавших прекращения военных действий. Богатый опыт грабежа еврейского имущества у них уже имелся. Теперь пришла очередь немцев. В городе еще бушевали пожары, но поляки врывались в уцелевшие дома и забирали все, что могли утащить на себе. Они не давали жителям выйти из убежищ и буквально раздевали всех подряд, срывали драгоценности, часы и кольца. Я понимал, что немцы это заслужили, и ничуть им не сочувствовал, но после отвратительных сцен грабежа поляки в моих глазах выглядели ничуть не лучше".

***

Не по возрасту раннее облысение сильно угнетало Семена, и он активно искал средство защиты. Первым был "Д’Арсонваль". Разрядную трубку нам за пару бутылок водки вынесли с завода "Ренток". Трансформаторное железо и толстый медный провод для дросселя "организовали" на заводе. Провод Семен намотал на себя в лаборатории и наглухо застегнул пальто. В общежитии мы начали провод разматывать. Я наматывал провод на руку, словно ковбой лассо, а Семен вертелся, освобождая витки, голова его закружилась и он упал. Пришлось замедлить темп. Но не помог "Д’Арсонваль", Семен продолжал лысеть, и мы решили соорудить кварц, который обошелся еще в пару бутылок. Дроссель от "Д’Арсонваля" годился и для кварца, осталось купить синие очки. Когда Семен не облучал свою быстро увеличивающуюся лысину, мы просто загорали и в середине зимы являлись на работу с тропическим загаром на лицах. Но однажды перестарались: обожженная ультрафиолетовым излучением кожа начала сползать клочьями. Вот была радость, когда мы с ошпаренными мордами появились на работе. На нас бегали смотреть из других цехов и отделов.

***

Из военных трофеев у Семена оставался немецкий штык. Мы метали его в приклеенную к двери мишень. Посланный Семеном штык почти всегда вонзался, а у меня упорно ударялся в цель рукояткой. Следы этих упражнений мы закрывали киноафишей. В разгар дела врачей оставлять штык стало опасно, и мы тайком выбросили его в мусорный контейнер.

Однажды вечером Семен вышел в красный уголок посмотреть чудо техники – телевизор и через несколько минут вернулся.

– Что там показывали?

– Оперу "Наталка Полтавка".

– Ну, и как?

– Вышла какая-то баба с помойным ведром в руке, забралась на навозную кучу, и, когда запела "Виють витры буйни", я сразу ушел.

Больше он не смотрел телепередачи. А я и подавно.

Наши соседи начали обзаводиться радиоприемниками. Сквозь тонкие стены все слышно, и по вечерам стало просто некуда деваться. Решение мы нашли простое – подключенное в "пульс-пару" реле, которое само себя переключало, посылая в сеть помеху и вызывая сплошной гул в радиоприемниках и темные полосы на экране телевизора. Обернув реле полотенцем, чтобы заглушить щелканье, мы спрятали его в чемодане, кнопку включения смонтировали в ножке кровати. Позднее мы обнаружили, что "Д’Арсонваль" и кварц создают помеху еще более мощную. Нажмешь кнопку – и в двухэтажном здании невозможно слушать радиоприемник, смотреть телевизор в "красном уголке". Как ни вынюхивали комсомольские ищейки, найти причину не могли, хотя догадывались, что источник помех у нас. Недавно демобилизованный комсомольский секретарь ничего не обнаружил, окинул комнату полным разочарования взглядом, направился к двери, но вдруг остановился и, повысив голос, спросил:

– Почему койки не заправлены?

– Здесь не казарма! – резко ответил я. С этого момента мы надолго возненавидели друг друга. В конце концов было заключено джентльменское соглашение: если громкость радио превышает допустимый уровень, посылаем предупредительный сигнал "глушилкой" – один длинный, два коротких (таким был и наш условный стук в дверь).

"Запатентовать эту штуку, – смеялись мы, – и государство сэкономило бы миллиарды рублей". Кроме "Д’Арсонваля", кварца и реле, в чемодане под кроватью хранилось кое-что поинтереснее: изданная еще до революции десятитомная "История евреев" Греца. Семен купил ее за половину месячной зарплаты в букинистическом магазине на Владимирской.

***

Анекдот "Россия – родина слонов " и цитата: "Овечья шкура, что я иногда надевал, чтоб согреться, на плечи, отнюдь не соблазнила меня бороться за счастье овечье" из поэмы Гейне "Германия, зимняя сказка" вдохновили меня на карикатуру: два волка читают "Историю слонов", на вешалке висят их овечьи шкуры, в углу на кровати спит бегемот. Дело в том, что после этого анекдота мы называли евреев слонами, а десятитомник – "Слоноведение", или "История слонов".

На пустыре за общежитием одиноко стоял куст кукурузы. Когда початок созрел, я его поставил варить на электроплитке. – Через полчаса выключи, и перед тем, как попробовать, посоли. Тебе понравится, – сказал я Семену. – Очень вкусная штука, только серединка оказалась жестковатой, – услышал я, когда вернулся. Святая простота – он съел свою первую кукурузу вместе с кочаном.

Кроме обедов в заводской столовой, наш рацион составляли следующие продукты: шесть сортов крабовых консервов (названия двух еще помню: "A.Greid" и "Snatka"), окаменевшее печенье, настоящий литой рафинад, майонез и гороховый концентрат, который мы по очереди покупали напротив цирка в магазине "Концентраты" – чемодан в месяц на троих. Коньяк ненамного дороже водки, и мы в умеренных дозах дегустировали несколько сортов. Только это и было в магазинах. А летом мы научились бросать на пол арбуз так, чтобы он раскололся на три почти равные части.

Мы уходим. На столе светится раскаленная спираль электроплитки. – Выключить? – спросил я, протянув к розетке руку. – Пусть горит, – после паузы ответил Семен и, подумав, добавил: – Еще один удар по красному империализму. Эти слова стали нашим паролем на много лет. Были и другие. Если за окном хлопнула дверца подъехавшего автомобиля, один из нас обязательно говорил: "За кем-то приехали".

Компартию – ВКП(б) мы переименовали на немецкий лад: National Kommunistische Russisch Arbeiter Partei – NKRAP, совсем как NSDAP. Прошло несколько лет и ВКП(б) сама переименовалась еще удачнее: КПСС!

Иногда поступки Семена бывали непредсказуемы. Он намеренно (правда, обязательно с юмором) эпатировал окружающих, разыгрывая юродивого. Однажды пошел прогуляться по заводу в каракулевой шубе сотрудницы. Может быть, он думал, что так скорее освободится от заводской рутины и уволится. В конце концов, Семен добился перевода в исследовательскую лабораторию, но мстительное начальство срезало ему зарплату. Он только смеялся и, перефразируя известное выражение греческого царя Пирра, говорил: "Еще одна такая победа, и я останусь без зарплаты". Старался он зря: заводская лаборатория не могла обеспечить профессиональное удовлетворение.

***

Теплым осенним утром в конце сентября мы собрались в Бабий Яр. Свернули с улицы и, не встретив ни души, начали спускаться. 11 лет прошло с того дня. С каждым шагом идти становилось труднее, могильная тишина обволакивала нас, и не верилось, что вокруг большой город. Не слышно даже птиц. Слева заброшенное еврейское кладбище, справа заросшая кустарником поляна. Здесь, наверное, раздевались обреченные. Устланная опавшими листьями тропинка вела к обрыву. Отсюда падали прошитые пулеметными очередями евреи. Мы молча постояли над обрывом, взглянули друг на друга и пошли обратно. Говорить не хотелось. Только на улице Семен сказал: – Посмотри: жизнь идет, люди спешат по своим делам. Точно так же они спешили тогда, 29 сентября 1941 года. И никому не было дела до того, что происходило здесь. Ни в одном оккупированном городе нацисты не осмелились на открытое проведение такой масштабной акции. Даже в польских местечках евреев уводили подальше. Ты когда-нибудь задумывался – почему?

***

Принадлежавший германской компании "AEG" завод получен по репарациям, называется "Точэлектроприбор" и считается образцово-показательным. Постоянные гости – делегации партийно-хозяйственного актива, группы специалистов из братских республик и стран Восточной Европы. Из Германии вывезли станки, другое оборудование, инструменты, документацию, комплекты деталей на много лет вперед, рулоны чертежной бумаги, цветную, плотную, как пергамент, кальку. Семь лет спустя еще использовали немецкие материалы, режущие инструменты, чертежные доски – кульман и крепежные детали. В шкафах хранились нераспечатанные пакеты "Блокнотов мастера". На каждой странице блокнота – призыв к бдительности. Один я и сейчас помню – темный силуэт в шляпе подносит ко рту вытянутый палец и на этом фоне красными буквами: "Pst! Der Faind hert mit!" (Тсс! Враг подслушивает!). Особое внимание уделялось копировальной бумаге – ни в коем случае не выбрасывать целые листы, только предварительно разорвав на мелкие клочья. Не оставлять на столе служебные документы любого уровня, даже не секретные. Подробно инструктировали, как, о чем, с кем можно вести телефонные разговоры. Окна должны быть закрыты – сквозняк может унести документ. В блокноте не меньше пятидесяти страниц, но ни один призыв не повторялся – хватало фантазии у немцев. Бедный Штирлиц! Трудно ему было работать при таком высоком уровне немецкой бдительности!

Бывшая директриса Иващенко пошла на повышение, и теперь она член ЦК. Но свой завод не забыла и обеспечила руководству Сталинские премии. Директор по фамилии Волик – личность довольно бесцветная. Мы прозвали его Уволик. Главный инженер Маркман – трус и подхалим, как огня боится принимать на работу евреев. Известен случай, когда в виде исключения он согласился принять молодого инженера, выпускника Ленинградского вуза… рабочим в заготовительный цех! Тот, правда, на такое унижение не пошел. Но свою сестру Маркман устроил главным конструктором изделия "выключатель-кнопка" для настольной лампы (и нашей глушилки). В отличие от высокопоставленного брата, она держится подчеркнуто скромно, словно тяготится своим двусмысленным положением. Рядом с директором уверенно, как рыба-лоцман возле акулы, держится красномордый и белоглазый заводской парторг Рябоконь. Когда встречался с ним взглядом, мне казалось, что белые глаза парторга еще больше белеют от ненависти.

На заводе целая династия привилегированных мастеров, передовых рабочих и начальников носит фамилию Киричек. Все они активные члены партии, парткома, профкома. Когда Иващенко посещает родной завод, Кирички в первых рядах встречающих обнимаются и целуются с ней. Такие поцелуи стали традицией и получили название "партзасос". Не знаю, были ли тогда у членов ЦК Украины персональные имиджмейкеры или Иващенко сама занималась своей внешностью. В белой кофте, с украинской вышивкой на широких рукавах и с деревенской прической, которую называли "корзиночка", она показалась мне хорошо знакомой. Но где я ее видел – вспомнить не мог, пока Якубович не пропел у меня над ухом: "Ой, Одарка, годи буде!" Ну, конечно, Одарка из оперы "Запорожец за Дунаем"! На эту оперу я попал в детстве и сейчас вспомнил. Кирички женского пола встречали Иващенко в таких же вышитых кофтах и с "корзиночками" на головах. Говорили, что, когда вывозили завод из Германии, руководство надолго обеспечило трофейным имуществом не только себя и всю родню, но и партийно-административную верхушку Украины. Вместе с заводским оборудованием отправляли вагоны с награбленным. Там были рояли, ковры, дорогая мебель, автомобили "хорх" и "мерседес", драгоценности, картины. Такое не забывается, и не удивительно, что Иващенко ввели в члены ЦК Компартии Украины.

Через дорогу напротив растянулся на километры увенчанный колючей проволокой забор. За ним окруженное фруктовым садом необъятное подсобное хозяйство ЦК. Перед Новым годом производится массовый забой свиней на праздничные пайки начальству. Из окон хорошо видно, как многие сотни осмоленных и уже разделанных туш развешивают среди облетевших яблонь на специально сколоченных перекладинах. "Режут свиней для свиней", – изрек по этому поводу Семен.

***

На моем участке мужчин только двое. Остальные девушки и молодые женщины: здесь требуются острое зрение и тонкие, ловкие пальцы. На миниатюрных токарно-револьверных станках они точат опоры для осей стрелочных приборов. Все получается быстро и просто. Кроме последней операции. При сверлении отверстий диаметром 0,48 мм сверла ломаются одно за другим. Для охлаждения этих тонких, как иголка, сверл выдают спирт, но это не помогает, и вместе с обломком дорогого сверла почти половина деталей выбрасывается. Большую часть спирта употребляют перед обедом, аромат остается в помещении до конца дня. С этого и началось знакомство с участком.

– Что-то не пойму, от кого из нас пахнет спиртом, от меня или от вас? – обратился я к девушке за станком. В ответ я получил улыбку и приглашение посетить ее в соседнем корпусе общежития хоть сегодня вечером. Приглашением воспользоваться не пришлось – Якубович не советовал туда соваться, да и я не стремился знакомиться ближе.

Представительница клана Киричков есть и у нас на участке. Однажды я остановился у ее станка и, пытаясь понять причину поломки сверл, долго следил за последовательностью операций. И чуть не сказал "Эврика!", когда догадался в чем дело. – Давайте попробуем зажать деталь за широкую часть, а сверлить – с тонкой. Киричек удивленно взглянула, однако послушалась. Впоследствии я понял, что определенная категория рабочих всегда охотнее следует совету технолога или мастера, если считает, что этим поставит его в неловкое положение. Но сверло выдержало первую деталь, вторую, третью. Капля спирта на акварельной кисточке, легкое облачко над сверлом – и очередная деталь падает в пластиковую коробку. Прошел час, горка готовых деталей росла, а сверло оставалось целым. Главный технолог Сальмин появился в дверях, огляделся и направился к нам.

– Смотрите, сверло больше не ломается, – не глядя на меня, сказала Киричек.

– Неужели? А как это получилось?

– Очень просто. Надо было сверлить с тонкой стороны, вот и все.

– Вот молодец! И никто раньше не догадался, как исключить неуравновешенные биения, – заулыбался Сальмин и продиктовал ей текст рацпредложения. Я отошел в сторону. Через день на доске объявлений красовался приказ директора: Киричек получила благодарность и денежную премию. Для меня это было хорошим уроком. К ее станку я больше не подходил и в дальнейшем, прежде чем браться за внедрение какого-либо новшества, хорошо продумывал каждый шаг. Следующее рацпредложение я внедрил уже сам.

…На миниатюрной установке точечной сварки контактные пластины реле соединяли с плоской пружиной. Девушка нажимала на педаль, электрод опускался, легкий дымок – и первая точка готова. Пружина продвигалась на сантиметр – и ставилась вторая сварная точка. Я проверил по секундомеру время операции – шесть секунд. За смену на двух установках сваривали до 10000 контактов, за месяц – до полумиллиона. Сдвоенный сварочный электрод я сделал сам, в обеденный перерыв испытал его и оставил в установке. Теперь операция выполнялась за три секунды – производительность возросла вдвое, и осталось только зарегистрировать предложение. Благодаря количеству экономический эффект получился очень высокий, и мне выплатили приличную премию. Через 30 лет в журнале "Electronics", в статье "Новые методы монтажа электронных компонентов", я встретил термин: "сварка расщепленным электродом". Не знал я, что такие вещи надо патентовать.

В тот период усердно разрабатывались новые методы труда, и пресса возносила на пьедестал удачливых шарлатанов. Один из таких новаторов – автор сногсшибательной практики обработки металлов резанием. Свой метод он назвал "силовое резание", и смысл заключался в том, что резец снимал стружку в несколько раз толще обычной. Был другой новатор, который изобрел "скоростное резание", другими словами, процесс резания происходил на повышенных оборотах. Вот его и вызвал на соцсоревнование киевский "силовик". Нас пригласили в политехнический институт на лекцию этого новатора. В первых рядах восседали маститые профессора, металловеды и физики, за ними инженеры попроще и студенты. Новатора встретили аплодисментами, и с первых же слов стало ясно – он хорошо поддал и лекцию свою начал почти стихами: – Я буду говорить не о пиве, не о водке, а… – здесь он поднял палец и, выдержав театральную паузу, внимательно оглядел зал, – о металлообработке. Профессора удивленно подняли брови, переглянулись, но, зная, как себя вести в таких ситуациях, и понимая важность революционного открытия, продолжали слушать с преувеличенным вниманием. И "силовик" и "скоростник" получили лауреатские звания, премии и награды, но не могу вспомнить, чтобы кто-нибудь за станком работал по новаторским методам этих шарлатанов.

На заводской Доске почета портрет токаря Чуйкова. Высокий, широкоплечий, он напоминал героя вестернов Джона Уэйна. Чуйкова часто спрашивали: "Командующий Киевским военным округом маршал Чуйков случайно тебе не родственник?". "Это мой сын", – всегда отвечал токарь. Я как-то спросил его о "силовике" и "скоростнике". В ответ Чуйков только иронически улыбнулся, обнажив мощные бицепсы, подкатал рукава и закрепил в суппорте резец. "Шумит, как улей, родной завод. А нам-то…" – высказался по этому поводу Семен и продолжил: – Самое время объединить силовое резание со скоростным. Представляешь – тогда эффективность возрастет в квадрате.

Еще одно революционное открытие совершили две девицы. Сменяя друг друга, они работали на одном станке. И однажды, чтобы не тратить время на переналадку, решили оставлять напарнице инструменты в станке, тряпки, масленку и все необходимое для работы – на столике, а дверцы шкафа не запирать. Шум по этому поводу подняли неслыханный, девиц наградили всем, что можно представить, но… опять не могу вспомнить, чтобы их "метод" был хоть где-то внедрен.

***

Зимой большую группу молодых инженеров направили в пригородный колхоз перебирать полусгнившую картошку. В колхозном клубе расставили раскладушки, на окнах повесили занавески. По вечерам пообщаться с "городскими" приходили местные ребята и девушки. Присевший в углу старик-сторож внимательно следил за говорящими, поворачивая голову то к одному, то к другому, и казалось, что смысл услышанного улавливал не всегда. В один из вечеров разговор зашел о религии. Обычно молчавший старик неожиданно заговорил:

– Вот вы, ребята, спорите, а я вам вот что скажу: не знаю, есть Бог или нет, но раньше, в старое время, если перед дорогой кучер перекрестится, ты мог ехать спокойно. А сейчас человека бросают в огонь только за то, что он еврей.

– Но причем здесь Бог? – вступил в разговор Ципенюк. – Он, что, в дороге вас охранял? Или еще говорят, что он сотворил за семь дней землю и все живое. Ну, как это можно за семь дней, когда простое дерево за десять лет вырастает только на метр-полтора.

Семен обычно не вмешивался в дурацкие дискуссии, но сейчас не выдержал – тупость Ципенюка вывела его из себя:

– Откуда ты знаешь, сколько длился для Бога день или, вернее, сутки? Это у тебя 24 часа, а у него сутки могут длиться миллионы лет!

Ошарашенный таким напором Ципенюк сник и умолк, а старик подошел и пожал Семену руку. Разговор пошел о другом, но одна из местных девушек (звали ее Катя) до конца встречи не сводила глаз с моего друга и перед тем, как уйти, пригласила его к себе. Пошел он из любопытства и застал у нее несколько молодых баптистов. Они собирались для совместной молитвы, пели псалмы. Девушка рассказала о себе. Случайно зашла в церковь и вдруг ощутила, по ее словам, озарение. Душа Кати преобразилась, но что-то еще мешало приобщиться к религии. Помог случай. В колхозе оказалось несколько баптистов. Среди них досрочно демобилизованный парень. Секта запрещает прикасаться к оружию, и в армии пришлось об этом заявить. Его долго мурыжили и в конце концов перевели в транспортную роту. Он стал шофером. Познакомившись ближе, Катя присоединилась к секте.

Семен посещал собрания баптистов несколько раз – он оказался отличным актером и демонстрировал глубокий интерес. Молодые баптисты охотно общались с ним, и Катя все настойчивее убеждала вступить в секту. Он ничего не обещал, но и прямо не отказывался. Контакты с баптистами не остались незамеченными, и заводские комсомольцы со своей стороны начали антирелигиозную агитацию. Семен играл в прятки и с ними, от диспутов уклонялся, не спорил и продолжал посещать баптистов. Между тем гнилая картошка закончилась, а с ней и работа в колхозе. На прощанье Семен честно развеял иллюзии успевшей полюбить девушки.

– Я уважаю ваши убеждения, – сказал он, – но у меня достаточно причин остаться законченным атеистом. А кроме того, я – еврей.

– Ну, и что? Меня, да и общину это нисколько не смущает, – с трудом сдерживая слезы, ответила Катя и ушла. В Киеве история эта имела продолжение: Семена вызвали в комитет комсомола для нудной беседы. Он и тут играл в прятки. Закончилась встреча тем, что самому тактичному инженеру Коле Бондаренко поручили перевоспитывать Семена. Коля сам не знал, что ему делать, но, выполняя комсомольское поручение, раз в неделю исправно заходил по вечерам в общежитие для душеспасительных бесед. Я оставлял их вдвоем и шел на часок прогуляться. Когда вечерние встречи надоели обоим, Семен сказал, что все понял и религия ему больше не грозит. Коля был счастлив, в комитете поставили галочку о выполненной работе. А Катя, надеясь наладить отношения, несколько раз безуспешно приезжала в Киев. Тексты баптистских песнопений Семен, конечно, запомнил, но, когда попытался пропеть, я расхохотался – слух у него начисто отсутствовал. Правда, неаполитанские песни на немецком языке в его исполнении звучали гораздо хуже. Немецкий вокал в сочетании с итальянской мелодией сам по себе звучит кошмарно. И все-таки насильственное обучение музыке не прошло даром: на моей свадьбе Семен без запинки исполнил "Собачий вальс".

***

Мы много читали. Любимой книгой был сборник пародий Александра Арханельского, который служил нам путеводителем в советской поэзии и прозе. Пародии легко запоминались.

"Войну с саламандрами" мы буквально проглотили. Милый, добрый и, как нам казалось, безобидный Карел Чапек видел по меньшей мере на три поколения вперед. Он оказался пророком. Саламандры, которых тогда мы принимали за китайцев, теперь стали мусульманами, вгрызающимися в беззащитное тело парализованной Европы.

Роман Синклера Льюиса "У нас это невозможно" читали, передавая друг другу распадающиеся страницы. Автор описал крах фашистского заговора в США, и мы верили, что там это действительно невозможно.

Сильное впечатление оставил роман Ганса Фаллады "Каждый умирает в одиночку", и вспомнили о нем, когда ко дню рождения Сталина решили отправить письмо поэту Исаковскому в "Литературную газету". Мы просматривали сборник стихов поэта, и в посвященном вождю стихотворении нас просто ошеломили кликушеские строки: "Мы так Вам верили, родной товарищ Сталин, как, может быть, не верили себе", "Позвольте же пожать Вам крепко руку, за то, что Вы такой, какой Вы есть!" и даже: "Спасибо Вам, родной товарищ Сталин, за то, что Вы живете на земле!". За точность цитат я теперь не ручаюсь, но мысль поэта сохранена. Так, в пароксизме холуйского подобострастия мог написать человек, абсолютно лишенный самоуважения.

Руководством к действию и стал недавно прочитанный роман Фаллады. Как его герой Отто Квангель, мы писали печатными буквами, руки в перчатках, ручку, чернильницу и тетрадь, из которой вырвали листы, выбросили. Не буду повторять текст письма, приведу последние строчки: "По своему подхалимскому угодничеству известное ваше стихотворение превосходит все ранее написанное во славу Великого вождя, но все же оно выглядит незавершенным. Думаю, вам следует добавить еще одно четверостишие:

Спасли Вы от захватчиков Европу.

Дрожат и разбегаются враги!

Позвольте же поцеловать Вам Жопу!

Позвольте полизать вам сапоги!

С совершенным отсутствием уважения и, предпочитая остаться неизвестным, – "Х ", 21 декабря 1952 года".

Письмо с фиктивным обратным адресом отправили из Белой Церкви в Москву, в "Литературную газету". В газете регистрируется вся входящая почта – и просто выбросить письмо побоятся. А кто прочтет, обязательно покажет письмо кому-то еще, пусть даже гебистам.

Во время травли космополитов для нас особенно привлекательно звучало стихотворение Лермонтова.



"ЖЕЛАНИЕ".



Зачем я не птица, не ворон степной,

Пролетевший сейчас надо мной?

Зачем не могу в небесах я парить

И одну лишь свободу любить?

На запад, на запад помчался бы я,

Где цветут моих предков поля,

Где в замке пустом, на туманных горах,

Их забвенный покоится прах.

На древней стене их наследственный щит

И заржавленный меч их висит.

Я стал бы летать над мечом и щитом

И смахнул бы я пыль с них крылом;

И арфы шотландской струну бы задел,

И по сводам бы звук полетел;

Внимаем одним, и одним пробужден,

Как раздался, так смолкнул бы он.

Но тщетны мечты, бесполезны мольбы

Против строгих законов судьбы.

Меж мной и холмами отчизны моей

Расстилаются волны морей.

Последний потомок отважных бойцов

Увядает средь чуждых снегов;

Я здесь был рожден, но нездешний душой...

О! зачем я не ворон степной?..

И еще мы часто вспоминали лермонтовское:

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ.

И вы, мундиры голубые,

И вы, послушный им народ.

Быть может, за хребтом Кавказа

Укроюсь от твоих пашей,

От их всевидящего глаза

От их всеслышащих ушей

***

Я раскопал несколько вышедших в годы войны номеров журнала "Интернациональная литература". Там тоже было что почитать. В драматической повести "Тысячи падут" Ганс Габбе описал приключения беженца-еврея в оккупированной Франции. В одном из публичных домов города Нанси проститутки самоотверженно скрывали беглеца от гестапо и его французских прислужников. "Смотри, – сказал Семен, – тебе не кажется симптоматичным, что самыми порядочными гражданами Франции оказались проститутки".

Кроме десятитомника Греца, мы наши книги не прятали, и Гоша иногда заглядывал в них. Почитает молча, закроет и никаких эмоций. Только раз, когда прочел тоненькую брошюру о матче киевского "Динамо" с командой вермахта в оккупированном Киеве, иронически улыбнулся и сказал: "Футбол в тылу врага".

В букинистическом магазине попался изданный в 1946 году сборник "О тех, кто предал Францию". Авторы – бойцы испанских интербригад, известные журналисты, крупные политики. Имена некоторых мы уже встречали: Муссинак, Пертинакс, Андре Симон. Последний сражался с франкистами, разоблачил испанскую сеть гестапо и теперь, обвиненный в сионистском заговоре, повешен в Праге. Процесс Сланского, где почти все обвиняемые – евреи, закончился казнью ни в чем не повинных людей и окончательно развеял остатки веры в справедливость социалистического строя. И без того слабые наши иллюзии сменились откровенной ненавистью. Не знали мы тогда, что большинство невинно осужденных не так уж сильно отличалось от своих палачей. Немногим раньше и они отправляли в тюрьму или на казнь своих невинных товарищей. Был, например, казнен министр обороны – еврей Бедржих Райцин. Но первые эти процессы еще не достигали такого масштаба. Размах был послабее – чистка только начиналась.

В последний день процесса Семен продекламировал свое стихотворение "Наш путь".

Впереди неведомые тропы.

Позади кошмаров страшных быль.

Сотни лет мы топчем пыль Европы

И хороним братьев в эту пыль.



В тесных гетто, улицах коротких,

Где ни солнца, ни травинки нет,

Высыхала юность от чахотки,

Наступала старость в двадцать лет.



Этот путь мы вечно помнить будем.

Нет пути кошмарней и страшней.

Точно вши, мы расползались всюду.

Всюду нас давили, точно вшей.



Потому что при любом режиме,

Для любых царей любой земли

Мы остались теми же чужими,

Как в тот день, когда туда пришли.



Проклянем же путь, которым шли мы.

Только к смерти привести он мог.

Поклянемся пеплом Освенцима

Навсегда уйти с чужих дорог.



Долгий путь в тысячелетьях пройден.

Наш народ уходит из Европы.

Позади десятки мачех-родин.

Впереди неведомые тропы.

Семен написал его на одном дыхании в институтской библиотеке еще в Москве, в 1951, текст уничтожил. Но осознание своего еврейства у него никогда не трансформировалось в чувство национального превосходства. Он был абсолютно чужд каким-либо расовым предрассудкам.

– Я сужу о человеке только по тому, что он собой представляет, – говорил Семен. – Цвет кожи и происхождение меня не интересуют. Если ты не любишь испанцев – это не значит, что ты должен преследовать их. Держись от них в стороне. Не ходи к ним в гости и не приглашай к себе, не общайся, не женись на испанке – вот все, что ты можешь себе позволить, но не становись таким, как наш директор или этот белоглазый парторг.

А вот, что говорил Семен о немцах: – Они зарабатывают на евреях дважды. Первый раз – когда присвоили имущество уничтоженных. Второй – теперь, когда демонстрируют раскаяние и увековечивают память своих жертв. Но черт с ними, пусть зарабатывают. Главное – создан прецедент: за разбитые горшки надо платить.

По сравнению с советским режимом царь для евреев был как отец родной, – говорил Семен. – Он оставлял евреям выбор: 1.Хочешь уехать – уплати, сколько там полагалось за паспорт, и катись куда угодно – а Америку, Аргентину, Палестину, Австралию – никому ты здесь не нужен! 2.Хочешь стать русским – опять же уплати попу, и никто не воспрепятствует принять православие или, чтобы избежать записи "из евреев" – протестантство, и получить те немногие права, которыми до революции еще пользовалось коренное население. 3.А хочешь остаться евреем – ходи в свою синагогу, в микву, учи детей в хедере и спасайся от погромов, кроме погромщиков никто тебя не тронет

Он был "территориалист" и предпочитал Австралию или еще лучше Новую Зеландию. Ни с кем не граничат, вокруг океан, нет претензий на территории, и, что не менее важно, почти полное отсутствие коренного населения. Прекрасный климат. Даже хищников нет. Живи себе, строй столицу и назови ее New Jerusalem. Но поскольку с этим опоздали – единственное оптимальное решение – превратиться в 53-й штат. Только пойдут ли на это США? Мы выбрали себе самое опасное место на Земле.

***

Столкнувшись в коридоре после сообщения о "врачах-убийцах в белых халатах", мы одновременно сказали: "Поздравляю!" – и обменялись рукопожатием.

– Сколько, по-твоему, в этом процентов правды? – спросил я Семена. Улыбка сошла с его лица.

– Нисколько. Как всегда – ноль, – ответил он, и глаза его засветились.

Как я мог задать такой дурацкий вопрос?

Вскоре пришлось уничтожить несколько общих тетрадей его стихов и записок. Разорвав на клочки, мы утопили их ночью в уборной общежития.

***

В апреле 1944 года в Колонном зале Дома союзов состоялся антифашистский митинг представителей еврейского народа. Предъявив пригласительный билет, мы с мамой проходим сквозь цепи конной и пешей милиции. Никогда не думал, что в Москве столько евреев! В президиуме – полный состав "Еврейского антифашистского комитета". Среди них Сергей Эйзенштейн, Эренбург, генерал Яков Крейзер, руководители военной промышленности, специально прибывшие на митинг партизаны, фронтовики. Многие – Герои Советского Союза. Им предстоит вернуться в партизанский край Белоруссии и на передовую. В зале писатели, артисты, режиссеры. Руководители Комитета сумели мобилизовать в США многие миллионы долларов для армии, населения и промышленности, организовать массивную поддержку СССР в прессе, кино. Мама показала поэта Льва Квитко – мы бывали у них в Киеве до войны, отец писал его портрет. И эти люди вдруг превратились в шпионов и убийц? Кто поверит! Еще как поверили! Теперь уже не за спиной – в открытую повторяли фантастические слухи о медицинском заговоре против советского народа, о происках организации "Джойнт" и всемирной паутине сионистов.

Цеховой бухгалтер Кувшинов, сладко улыбающийся нытик и подхалим, взял меня за пуговицу и заговорил: "Ты понимаешь, совсем жизни не стало. Ну, скажи, что делать! Жена на седьмом месяце, да еще и больная. Конечно, не работает, двое детей. Ну, как на 880 рублей в месяц содержать семью? Что делать? Прямо хоть в какой-нибудь "Джойнт " обращайся, только как найти его – не знаю", – закончил он и вопросительно заглянул мне в глаза. С трудом сдержавшись, я пожал плечами и отвернулся. А так хотелось плюнуть провокатору в морду, в лживые эти глаза.

Мастер одного из участков Курляндчик отвел меня в сторону и под большим секретом рассказал о встрече Сталина с Эренбургом. "Как получилось, что мы фактически позволили Гитлеру уничтожить всех евреев на оккупированных территориях?". С таким вопросом Илья Эренбург обратился к Сталину. Иосиф Виссарионович вынул изо рта трубку, подумал и изрек: "Мои все уехали". Курляндчик говорил, понизив голос, глаза его округлились, и видно было, что он глубоко удовлетворен сталинским ответом, гордится своей принадлежностью к тем, кого Сталин назвал "мои". Я не выдержал и почти закричал:

– Ты хоть сам понимаешь, что говоришь? Это как же? Десятки тысяч, которые не успели уехать и пошли в Бабий Яр, чужие? Они, что, остались немцев ждать? Из твоей семьи никто не попал в Бабий Яр?!

Потом, уже успокоившись, я спросил у Семена:

– Разве только Сталин позволил уничтожать евреев? А Рузвельт, Черчилль? Неужели не могли помешать немцам?

Ответ был краток, и суть его дошла до меня не сразу:

– Это всех устраивало.

– Всех устраивало?! Как такое может быть?

– Всех!

– И Америку?

– В этом вопросе Америка ничуть не лучше других! Потому за шесть лет войны никто и пальцем не шевельнул. Но вспомни, какой шум подняли союзники, когда немцы расстреляли мужское население чешской деревни Лидице.

Я был глубоко потрясен, когда наконец осмыслил его слова: "Это всех устраивало".

– Скажи, тогда и в Америке может случиться такое?

И снова четкий ответ:

– После проигранной войны.

В те тревожные дни Семен получил письмо от своего однокурсника. Как и Семен, инженер-физик, Левин тоже попал на какой-то захолустный завод в Сибири. Среди прочего, Левин писал: "Сейчас перечитываю "Остров пингвинов" Анатоля Франса и с особым интересом – "Дело о 80 тысячах охапках сена". Франс говорил о процессе Дрейфуса, а нам эта глава казалось актуальной сатирой на происходящее в СССР, Венгрии, Болгарии, Чехословакии. Так оно, собственно, и было: для Франции, Германии и теперь для СССР история повторялась в разных формах. О том же говорил Лион Фейхтвангер в романе "Семья Оппенгейм" – мы перечитывали его снова и снова. Для нас Фейхтвангер был почти богом. Стремясь найти аналогию, мы вчитывались в каждое слово его романов. Несколько суховатый язык нисколько не мешал воспринимать происходившее в Германии или в древней Палестине как современные нам события. "Иудейская война", "Еврей Зюсс" и "Семья Оппенгейм" были настолько актуальны, что мы часто разговаривали цитатами из этих книг. Но отношение писателя к Сталину в книге "Москва, 1937" поначалу просто ошеломило. Ранее посетивший СССР Андре Жди резко критиковал советские порядки, и Сталин опасался, что Фейхтвангер последует примеру французского писателя. "Смотрите, – изрек вождь, – чтобы этот еврей не оказался Жидком". Фейхтвангер побывал на знаменитых московских процессах, беседовал со Сталиным и своей книгой, написанной языком рабфаковского выпускника, не разочаровал вождя. Мы долго обсуждали эту тоненькую книжку, и пришли к такому выводу: в глазах Фейхтвангера Сталин на фоне соглашательской политики Запада был единственной в те годы силой, способной противостоять нацизму.

Исход процесса врачей был, конечно, предрешен. "Пусть зарастут чертополохом их могилы!" – еще до суда заходилась в истерике "Правда", и такой лозунг в центральной газете страны никого не удивлял. В "Комсомольской правде" опубликовали статью Ольги Чечеткиной "Почта Лидии Тимашук". В ней цитировались письма благодарных граждан доносчице, разоблачившей заговор "врачей-убийц".

***

Уровень передач "Голоса Америки" был несравненно выше, чем в период "разрядки", "политкорректность" еще не родилась, и дикторы не стеснялись называть вещи своими именами. Передачи вселяли какую-то надежду. Их отличали боевой задор, острая и едкая сатира на советскую действительность. Разыгрывались целые серии спектаклей, героями которых были полковник ГБ с многозначительной фамилией Сапогов и ему подобные персонажи. В феврале 53-го "Голос Америки" передал инсценировку сказки Чуковского "Тараканище". Небольшое вступление начиналось примерно так: "Дети всего мира любят сказки Корнея Ивановича Чуковского. Кто не знает "Краденое солнце", "Муху-цокотуху", "Мойдодыр"? А фраза: "Ох, тяжелая это работа – из болота тащить бегемота!" вообще стала нарицательной. Сам того не подозревая, Корней Иванович написал злую сатиру на советский строй и диктатора Сталина". Затем начался спектакль. Роль Тараканища исполнял артист с очень сильным грузинским акцентом. Одна только строчка: "Прынэсытэ минэ на ужын вашых дэтушэк" – работала лучше любой пропаганды. Сталинский акцент преобразил сказку, придав ей совершенно другой смысл. И конец звучал символично: "Поделом великану досталося: и усов от него не осталося". Кто мог тогда предположить, что очень скоро эти слова окажутся пророческими? Я сразу перечитал сказку. Не думаю, что в "Тараканище" была замаскированная сатира, но, если внимательно вчитаться, обнаруживалось множество других двусмысленных, а то и прямо провокативных выражений, отчего сказка становилась не только откровенно антисоветской, но и направленной на священную личность вождя. Я слушал, и смех сменялся тревогой: инсценировка сказки – прямой донос. Неужели американцы этого не понимали? Они действительно не понимали и до сих пор не поняли многое другое.

***

Незаметно подошла весна. В воскресенье, 1-го марта, небо очистилось, начало пригревать солнце и – сам не знаю почему – стало теплее на душе. С таким настроением я начал новую неделю. Не хотелось думать о старательно разогреваемой истерии вокруг "дела врачей" и антисемитской расправе с группой Сланского в Праге. Не знали мы тогда, что Сланский и большинство невинно осужденных на Пражском процессе не так уж сильно отличались от своих палачей. Немногим раньше и они отправляли в тюрьму или на казнь своих вчерашних товарищей. Был, например, казнен министр обороны – еврей Бедржих Райцин. Но первые эти процессы еще не достигали такого масштаба. Размах был послабее – чистка только начиналась.

***

В ночь на вторник Семен был дежурным по заводу. Ночные дежурства в кабинете директора начинались после работы. Они приятно разнообразили серые заводские будни. В кабинете, за спиной, стоял всеволновый радиоприемник "ВЭФ", и под хороший джаз спать не хотелось.

После 24 часов, проведенных на заводе, дежурному полагался свободный день. Труд истопников и охранников ценился выше: за работу в три смены они получали три дня отгула. Закончив дежурство, я отправлялся на пляж, в кино или просто побродить по городу. Спать не шел – жалко тратить неожиданно выпавший свободный день. Но Семен относился к проблеме сна очень серьезно и всегда исправно отсыпался. "От сна еще никто не умирал", – повторять он. Укладываясь, вспоминал старые солдатские поговорки: "Солдат спит – служба идет" или "Отчего солдат гладок: поел и на бок". Правда, глядя на его выступающие ребра, я бы не сказал, что Семен был так уж гладок.

…Утром по дороге на работу мы встретились – он и сегодня шел отсыпаться. В цеху необычное возбуждение – только что передали бюллетень о болезни Сталина. С трудом дождавшись обеденного перерыва, я побежал в общежитие. Дверь заперта, и я долго барабанил кулаком, пока разбудил Семена. Он повернул ключ и, не открывая глаз, пошел к своей кровати.

– Стой! – сказал я. – Угадай – что случилось!

Он чуть приоткрыл сонные, помутневшие глаза и ответил вопросом на вопрос:

– Хорошее или плохое?

– Хорошее!

Он задумался, перебирая варианты, и наконец, с робкой надеждой в голосе спросил:

– Директора сняли?

– Нет!

– Хуже или лучше?

– Лучше!

Семен помотал головой, пытаясь представить себе что-нибудь лучше, но фантазия его была уже исчерпана:

– Не знаю.

– "Папа" помирает – вот что случилось!!! – торжественно объявил я. (На понятном только нам языке так мы называли Сталина). Заблестели прояснившиеся глаза.

– Ну! – выдохнул Семен, не устояв на ногах, сел и окончательно проснулся. – Пошли на завод.

И 5 марта это случилось! К портретам вождя прикрепили черные ленты, в цехах среди вазонов с фикусами и бумажными цветами установили бюсты, раздали траурные повязки. Наступила и моя очередь отстоять в почетном карауле. Всего месяца два назад мы говорили о том, как вести себя, если Он умрет. "Трудно будет скрыть чувства, когда все вокруг зарыдают", – сказал Семен. Но не только мы скрывали свои чувства: на стене в уборной кто-то успел нарисовать углем усатую морду с трубкой в зубах и с большой, отвисшей почти до пупа женской грудью – художник, очевидно, имел в виду расставленные повсюду "бюсты" вождя. И сейчас я делал мучительные усилия, чтобы не рассмеяться. Пот каплями стекал по красному лицу, я закусил губу, чтобы сдержать рвущийся наружу смех. Позже мне передали слова кладовщицы Лизы из инструменталки: "Подумать только – какое горе! Даже Шехтман, отъявленный сионист, и тот чуть не плакал! А я-то думала, сейчас затанцует от радости". Бедная Лиза, разочаровал я тебя! .



Семен Жорно. Киев.1953

6 марта 1953 года. Вечером мы вернулись в общежитие вместе. Гошка где-то шлялся, справляя у очередной пассии поминки по ушедшему вождю. Семен выглянул в коридор – пусто. Он запер дверь и, приблизившись вплотную, продекламировал:

Кто поднимет руку на наш народ,

Тот позорной смертью умрет.

Это было 3000 лет назад.

Это было 1000 лет назад.

Это было по всей земле.

Это было вчера в Кремле.

В один день с вождем умер композитор Сергей Прокофьев. "Голос Америки" несколько дней подряд возмущался тем, что в радиопередачах и в газетах об этом не сообщалось. Шли дни, газеты заполнены соболезнованиями со всех континентов, от правительств, профсоюзов, университетов, писателей, артистов и общественных деятелей. К нашему удивлению, встречалось немало прочувствованных посланий от различных еврейских организаций Европы и Америки. Официальное и в высшей степени холодное соболезнование выразило правительство США. Публиковались письма отдельных граждан, даже стихотворения. На одно в "Комсомольской правде" я обратил внимание. Начиналось оно так:

Сталин умер. Опустите знамя.

Трудно выразить, как наша скорбь горька

Вождь и друг, ты будешь вечно с нами.

Твое имя проживет века!

Я прочел до конца, увидел подпись и, не поверив своим глазам, перечитал еще раз. Там стояли имя и фамилия Семена! Неужели тезка? Я был готов увидеть подпись кого угодно, но только не Семена и долго пытался найти этому оправдание. В конце концов при полном неприятии сталинской тирании что-то в нашем подсознании все-таки осело. Я и сам не безгрешен. Помню теплый весенний день, весело переговаривались воробьи, набухли почки каштанов, сошла печаль с лиц прохожих, и вдруг что-то шевельнулось под сердцем. Только вчера вы безутешно рыдали, сегодня спешите по своим делам, а завтра вообще не вспомните о нем. Как же пойдет теперь жизнь без него? Но если я, с достаточно заторможенными эмоциями, мог даже на минуту так подумать, кто дал мне право осуждать человека, чувства которого стократ острее. Может быть, посылая в газету стихотворение, Семен хотел освободиться от застывшей в мозгу пропагандистской накипи? Предположения мои полностью подтвердились, когда через несколько дней я решился спросить. Вот, что он ответил:

– Я был на почте, и сам не знаю, что на меня нашло. Как во сне, не отдавая себе отчета, написал три четверостишия, заклеил конверт и опустил в ящик… И давай больше не будем к этому возвращаться.

Прошла неделя – и новая сенсация: Клемент (на латыни – милосердный!) Готвальд простудился на похоронах Сталина и, судя по тону ежедневных правительственных сообщений, отдает концы. В тот вечер мы, как обычно, поужинали, не дождавшись Котофеича, и залегли. По радио передавали оперу Тихона Хренникова "В бурю". Дверь отворилась, вошел Гошка, и сразу принялся за оставленный ему под подушкой ужин. Здесь стоит немного отвлечься и сказать, что на ужин каждому полагалась тарелка густого супа из горохового концентрата, хлеб, луковица и без ограничения кусковой сахар. За эти деликатесы и принялся Котофеич, усевшись к нам спиной. Радио продолжало горланить идиотскую оперу, Гошка громко хлебал суп, в зубах хрустела луковица и, если лук попадался очень уж злой, звонко трещал рафинад, а мы смотрели друг на друга и улыбались. Опера вдруг прервалась, зазвенел стальной голос диктора: "Центральный Комитет… Совет Министров… с глубоким прискорбием сообщают… " – и далее, как 5-го марта – полный набор. Поездка в Москву не прошла пражскому палачу даром, и всего через неделю он последовал за кремлевским. Мы больше не в силах были сдерживаться. Смех душил нас и, глядя друг на друга, мы закусили уголки подушек, чтобы не расхохотаться. А Котофеич невозмутимо продолжал хлебать суп и громко откусывать сахар. Обращенная к нам спина его абсолютно ничего не выражала. Я не выдержал, поднялся, задернув занавеску, достал из шкафчика начатую бутылку армянского коньяка, разлил по стаканам и первый протянул Гошке.

– С чего бы это? – невозмутимо спросил он.

– Пей, Котофеич. Все-таки есть Бог на свете.

Мы чокнулись, но Гошка задержал стакан:

– Моего отца расстреляли в 37-ом, – сказал он.

Вот тебе и Котофеич – молчун и бабник! Какая выдержка у парня!

***

Шли дни, будничные занятия постепенно вытесняли всеобщую растерянность, народ привыкал к жизни без великого вождя.

– Что-то не вижу больше антисемитских фельетонов, – каждый день говорил Семен, просматривая газеты.

– Просто не хватает места, вот кончат горевать и продолжат, – отвечал я, хотя и сам чувствовал какие-то новые веяния. Недели через две поток соболезнований начал иссякать, а фельетоны так и не появлялись. И 4 апреля стало ясно – почему. На первой странице "Правды" – ошеломляющая сенсация: "Дело врачей" прекращено за отсутствием состава преступления. Все заключенные освобождены и полностью реабилитированы. Там же, в указе Верховного Совета сообщалось и об отмене награждения орденом Ленина доносчицы Лидии Тимашук "в связи с обстоятельствами дела". Народ реагировал по-разному. Многие считали отмену процесса продолжением "всемирного сионистского заговора", верили, что врачи-убийцы все-таки успели отравить Сталина и теперь выкрутились. Однако без поддержки прессы говорить об этом на людях воздерживались. Но были и такие, что начали задумываться. Появившаяся неизвестно откуда пародийная (с гнусной шарманочной мелодией) песенка поставила точку в негласной дискуссии:

Дорогой профессор Вовси, за тибе я рад.

Оказалося, что вовсе ты не виноват.

Долго-долго ты томился в камере сырой.

Но свергать ты не стремился наш советский строй.

И не порть сибе ты нерьвы, кандидат наук,

Из-за етой самой стерьвы – доктор Тимашук.

А теперь со всем народом крикнем мы: – Ура!!!

Потому, что на свободе наши доктора!

Вспомнив в те дни о "Тараканище", я понял, почему уцелел Чуковский. Сталину оставалось жить меньше месяца, и чекисты просто не успели. У них хватало работы и без сказок Чуковского.

В конце апреля я взял первый свой отпуск и через день был в Москве у мамы. Такого еще не случалось – почти год не виделись. Мы долго стояли обнявшись. Взгляд упал на календарь. Я осторожно освободился, снял его со стены, отодрал портрет вождя, плюнул в усатый профиль и растоптал. Мама, подняв в ужасе брови, смотрела на меня, но постепенно лицо ее прояснилось, и мы опять обнялись.

В газетах опубликовали полный текст речи Эйзенхауэра. Оказалось, что к миру стремится не только СССР – американский президент призывал к тому же. Он говорил, что стоимость одного эсминца равна стоимости школы. И еще в его речи было следующее: "Со смертью Сталина кончилась эра". Советские газеты комментировали эти слова на удивление вяло.

Голоса дикторов стали мягче, теплее. В эстрадных радиоконцертах вдруг осторожно зазвучали запрещенные раньше фокстроты. "Танцуйте, товарищи, ничего плохого в этом нет", – ласково говорил диктор. По-прежнему пусты были полки в магазинах, но произошла какая-то необъяснимая перемена в психологии. Ослаб повисший над каждым многотонный пресс истеричной пропаганды, очистился воздух, стало легче дышать, и народ еще подсознательно почувствовал наступающие перемены. И хоть наполнилась Москва амнистированными уголовниками, люди стали внимательнее друг к другу, больше улыбались, даже лица, казалось, изменились. В таком настроении я вернулся в Киев.

***

Летом в Украинском музее открылась выставка индийского искусства. Изобразительное искусство современной Индии никогда не было аттрактивным, и выставка ничего интересного не представляла, но в музей шли толпы, к картинам невозможно было протолкнуться. Возле банальной картины "Симфония в зеленых тонах" задерживались особенно долго: грациозная женщина в белом сари не дает поднять лук охотнику, и не менее грациозные лань с детенышем мчатся в спасительные заросли джунглей. Бывали в Киеве выставки гораздо интереснее, но такой атмосферы, как в то лето, я никогда больше не наблюдал.

И снова сенсация! Газеты сообщили, что могущественный сатрап Лаврентий Берия – английский шпион, так тщательно замаскировавшийся, что за тридцать с лишним лет его не смогли разоблачить. На собрании по этому поводу один рабочий поднялся и позволил себе неслыханную дерзость: "Как можно этому верить? Ведь Берия был вторым человеком в государстве, и за все годы его ни в чем не заподозрили, а теперь вдруг стало ясно? А если завтра скажут, что Хрущев и Маленков предатели, мы опять должны аплодировать?" Но еще удивительнее то, что этот человек продолжал спокойно работать и его не преследовали: времена действительно изменились. И снова появилась частушка:

Цветет в Ташкенте алыча

Не для Лаврентия Палыча,

А для Климент Ефремыча

И Вячеслав Михалыча!

Берия сразу же после суда расстреляли, а мальчишки стали распевать новую частушку:

Лаврентий Палыч Берия

Совсем лишен доверия.

Осталися от Берия

Одни лишь пух и перия!

***

Ровно через год, 5 марта 1954 года, в кругу самых близких друзей мы провели "торжественно-траурное заседание". Было много тостов, один позаимствовали из древнегреческой эпиграммы-эпитафии: "Да будет земля ему пухом, чтобы собакам было легче его раскопать". В финале Семен зачитал приветственные телеграммы. Их было много, в том числе от Эстер и Мордехая. Последнюю подписали Гаман, Богдан Хмельницкий, Гитлер, Сталин, Готвальд и другие монстры. Запомнился обратный адрес: "Ад, Девятый круг, Седьмая линия, барак № 5, Отделение для неисправимых". Эту телеграмму Семен зачитывал несколько раз – хохот собравшихся не давал закончить.

***

В послевоенные годы среди множества французских, итальянских, а также трофейных фильмов встречалось немало настоящих шедевров, однако до 1953-го реакция зрителя была в общем спокойной. Но в то лето новые фильмы окружала атмосфера невиданного ажиотажа. Такого не было в последующие годы на самых престижных фестивалях. Каждое слово, движение, жест актеров воспринимались теперь по-другому: зритель искал тепла, человечности, и его очерствевшее сердце раскрывалось навстречу обездоленным сицилийским крестьянам и героям Стендаля, римским безработным и вчерашним бойцам "маки", потерявшим себя в послевоенной Франции. Дольше обычного продержался на экранах посвященный последней теме фильм "Их было пятеро", но и его затмил блистательный Жерар Филипп в "Пармской обители". Помню, после сеанса кто-то вполголоса сказал: "Оказывается, бывают фильмы и без парторга". Свет в зале, правда, еще не включили. Но на фоне успеха франко-итальянского кино триумфальный взлет примитивнейшей индийской ленты "Бродяга" говорил о другом. Не в фильмах была причина ажиотажа.

Тогда же состоялся футбольный матч между сборной Индии и киевским "Динамо". Центральный стадион полон. Рядом с динамовскими амбалами низкорослые, щуплые индусы выглядели лилипутами. Половина футболистов почему-то играла босиком. "Что у них на бутсы нет денег?" – посмеивались зрители. Первый гол в ворота гостей был встречен с обычным для киевлян энтузиазмом. Вскоре последовали второй, третий, четвертый, затем поддержка болельщиков начала ослабевать, и после шестого стадионом овладело равнодушие. К середине второго тайма, когда гости окончательно выдохлись, а счет достиг небывалого для футбола соотношения – 13:0, симпатии болельщиков перешли на сторону гостей. Ленивые атаки динамовцев сопровождались негодующим свистом. Любую попытку индусов стадион радостно поддерживал. Энтузиазм болельщиков неудержимо нарастал и в какой-то момент передался хозяевам поля. Они откровенно подыгрывали индусам, посылали им мячи, расступались, пропуская к воротам, но тщетно – тот, у кого хватало сил добежать до штрафной площадки, безбожно мазал. Дошло до того, что динамовец демонстративно выбросил мяч с аута индусу. Но и это не помогло – гость не понял щедрости и упустил подарок. И все-таки за минуту до окончания матча это случилось. Разыграв нехитрую комбинацию, хозяева передали мяч нападающему гостей, затем два динамовца плотно, с двух сторон подстраховывая и никого не подпуская, провели индуса к своим воротам и, оставив один на один с вратарем, позволили пробить. Подпиравший спиной штангу динамовский вратарь улыбнулся и не двинулся с места. Долгожданный гол наконец забит, и счет стал 13:1! Стадион охнул и взорвался. Дрогнули бетонные опоры секторов. Затрепетали верхушки тополей. С тревожным карканьем взлетели и, поднимаясь все выше, черной тучей закружили над зеленым полем перепуганные вороны. Я видел не раз, как реагируют болельщики. В сталинской империи гражданин мог свободно выразить чувства только на стадионе, но по сравнению с киевлянами болельщики других городов (москвичи, например) выглядели если не глухонемыми, то флегматичными эстонцами или финнами. В тот день свист и рев болельщиков не могли передать всю глубину ликования по поводу забитого в свои же ворота мяча. Болельщики плясали на скамейках, словно киевское "Динамо" победило Бразилию в мировом чемпионате. И тогда произошло то, что никогда не случалось раньше и никогда больше не повторилось. В последнем, верхнем ряду одного из секторов несколько человек подняли танцующего соседа и, уложив его, осторожно передали в нижний, а оттуда ниже, ниже и так до первого ряда, где сидели солдаты. Он не сопротивлялся и, встав на ноги, прошелся колесом по беговой дорожке. Стадион подхватил пример за минуту, и теперь в каждом секторе лес рук любовно передавал вниз смеющихся зрителей. К восторженному свисту и реву присоединились хохот и аплодисменты.

Я часто спрашивал себя: чему так радовались эти сто тысяч болельщиков? Неужели только мячу, забитому босым, хилым индийским футболистом? Что влекло людей на выставку индийского искусства? Ведь даже в скромной экспозиции киевских музеев были картины намного более высокого уровня, чем "Симфония в зеленых тонах" и ей подобные. Как можно после "Пармской обители" смотреть "Бродягу" с Радж Капуром и распевать "Бродяга я"? Нет! Здесь что-то другое, большее, не имеющее отношения к футболу, к искусству, к фильмам. Знаменитая фраза Джавахарлала Неру "Хинди, руси – бхай-бхай!" еще не была произнесена. Может быть, даже не щель, а первая микроскопическая трещина в железном занавесе – вот, что было причиной.

***

Мне 25, и согласно уставу, я могу подать заявление о снятии с комсомольского учета. Но такого прецедента на заводе еще не было – в комсомоле оставались многие, которым уже за 30. Вступать в партию они не собирались, но и выходить из комсомола не осмеливались. Тогда мы спародировали эту непростую ситуацию в устном рассказе: "Как я снимался с комсомольского учета". Начинался он так: "Неделю назад мне исполнилось 30 лет, и потому, как я давно уже не молодежь, решил выйти из комсомола. Заявление лежало в кармане, когда в радионовостях передали сообщение о процессе Трайчо Костова. Подожду – слишком демонстративным будет сегодня мой поступок". Пассаж периодически повторялся, но уже в связи с процессами Ласло Райка, Сланского, сионистским заговором врачей, смертью Сталина, неожиданной реабилитацией тех же врачей, разоблачением и расстрелом Берии. А заканчивался: "Теперь мне 60 лет, и я все еще в комсомоле. Если в ближайшие недели ничего не произойдет, подам заявление о снятии с учета по возрасту".

Шутки шутками, но пребывание в этой организации стало невыносимым. Бесконечные собрания (правда, уже без приветственных телеграмм вождю и учителю), политинформации, кружок по изучению биографии товарища Сталина. После того, как месяц подряд я не посещал проклятый кружок, мне предъявили ультиматум: 21-го декабря, в день рождения Сталина, сделать доклад в своем отделе. Раньше я иногда что-то с отвращением мямлил на семинарах, за что сам себя глубоко презирал. Но сейчас понял – больше не могу. Пусть хоть стреляют – не могу! После работы коллектив собрался… но напрасно – я не появился. Разнос устроили по всем правилам, прямо как в горячие революционные денечки. "Почему ты сорвал доклад ко дню рождения товарища Сталина? Как ты посмел? Тебя ждали, а ты не пришел! Почему?" – сыпались вопросы. Я в дискуссию не вступал и отвечал одной фразой: "Плохо себя чувствовал". "Так взял бы больничный и дома сидел, чтобы не заражать наш здоровый коллектив!" – явно намекая на "убийц в белых халатах", заорал разгневанный секретарь и, повернувшись к сидящим, продолжил: "Я предлагаю исключить Шехтмана из комсомола. Кто за? Против, воздержавшихся – нет? Принято единогласно. – И ко мне: – У тебя есть что сказать?". Не говоря ни слова, я поднялся и вышел под ненавидящими взглядами комитетчиков. Шли дни, я продолжал работать, никто меня не трогал, неприятный инцидент потускнел и почти испарился из памяти. Оказалось, что жить можно и без комсомола. Исключили – так исключили. Земля не остановилась. Вот почему я очень удивился, когда через месяц опять вызвали в комитет. На этот раз секретарь был один. В глаза мне он не смотрел.

– Садись и слушай внимательно. Тебе повезло. Сейчас политика изменилась, и вместо того, чтобы наказывать, наша задача – перевоспитывать, райком твое исключение не утвердил и предложил ограничиться строгим выговором с занесением в личное дело. Ты все понял?

– Все. Можно идти?

А понял я, что посещать кружки, семинары и собрания теперь уж точно не заставят. Но через несколько месяцев меня вызвали снова.

– У тебя есть выбор, – услышал я. – Первый вариант: можешь подать заявление о снятии с учета по возрасту. Второй (секретарь чуть улыбнулся) – можешь до 26 лет оставаться в организации с правом совещательного голоса. У тебя еще есть целых три месяца.

На столе лежала стопка комсомольских билетов – я был не одинок. И всего два листка слева.

– Первый, конечно.

– Ну, вот и хорошо. Завтра принеси билет и заявление.

– Билет у меня, как и положено по уставу, всегда с собой. – Я тут же написал заявление и вместе с билетом положил на стол.

– Всего хорошего, – улыбнулся секретарь.

– Счастливо оставаться, – ответил я и пожал протянутую мне руку.

Прошло два года, я работал на другом заводе, и однажды мы столкнулись на уличном переходе. Произошло это вскоре после публичных чтений сенсационного доклада Хрущева. Вид у секретаря был подавленный. Мы остановились посреди проезжей части и обменялись рукопожатием.

– Как дела? Где теперь работаешь?

Я ответил и хотел попрощаться, но секретарь, не выпуская мою руку, вернулся со мной на тротуар.

– Ты был прав тогда, – сказал он.

– В чем? Не помню, чтобы мы о чем-то спорили.

– Ладно, не притворяйся – сам знаешь, что я имею в виду.

Доклад Хрущева, разоблачивший преступления Сталина, ошеломил всех. Даже мне стало казаться, что теперь жизнь пойдет по-другому. Но после опубликования восторги поубавились: партия разразилась безудержным самовосхвалением. "Честь нам и хвала! Смотрите, какие мы молодцы: после того, как уничтожили миллионы ни в чем не повинных, не побоялись признаться в совершенных преступлениях! Только у нашей славной партии хватило на это смелости!" – бесконечно талдычили в газетах и радиопередачах. Признаться-то они признались, но остались у власти те, чьи руки по плечи в крови. Был еще момент, заставивший усомниться в правдивости хрущевского раскаяния. "Дело врачей" он упомянул вскользь, не сказав ни слова о его антисемитской сущности. Вторжение в попытавшуюся освободиться Венгрию окончательно похоронило слабые надежды.

***

Городок, где родился Семен, стоял на широкой и быстрой реке Мста. В воде он чувствовал себя, как рыба, а если без метафор, то так же комфортно, как на суше. И хоть утверждал Гоголь, что "редкая птица долетит до середины Днепра" (интересно, что за птицы были во времена Николая Васильевича?), Семен уверенно переплывал великую украинскую реку от пляжа до набережной и, не передохнув, возвращался.

Киевский пляж полон и в будние дни. Заглушая гудки и сирены, надрываются репродукторы. Время от времени музыка прерывается, несколько секунд слышны удары волейболистов по мячу, и наступает очередь объявлений, призывающих соблюдать правила безопасности на воде, а также таких: "Граждане, не бросайте в песок бутылки, окурки и другие отходы. Этим вы превращаете ваше место отдыха в антисанитарное состояние". И снова музыка. Со слоновой грацией, величественно колтыхаясь, шествуют нагруженные авоськами матроны. В авоськах непременная кастрюля молодой картошки в масле и с укропом, банка с пустившей рубиновый сок клубникой. Пляжные бездельники вертятся перед загорающими на песке девчонками. Каждый старается выпятить цыплячью грудь и подобрать дряблый живот, за резинкой плавок пачка папирос и расческа. Уверенно демонстрируют свое превосходство редкие обладатели дефицитных солнцезащитных очков.

На реке всегда интенсивное движение: караваны барж, буксиры, пассажирские теплоходы, моторки, яхты, и переплывать Днепр строго запрещалось – опасно. Попавшихся нарушителей жестоко штрафовали. Но Семену на запрет было наплевать. И однажды, когда он подплывал к набережной, за ним, завывая сиреной, погналась милицейская моторка. Как только моторка приближалась, Семен нырял под нее, выплывал с другой стороны и, когда лодка разворачивалась, снова нырял. Милиционеры орали в мегафон, свесившись и чуть не вываливаясь из лодки, пытались схватить, но в последнюю секунду Семен исчезал под водой. Его чуть не пришибли брошенным спасательным кругом, но Семен успел увернуться. Игра продолжалась долго. Такое зрелище нельзя упустить: у парапета набережной собралась порядочная толпа. Под хохот зрителей с милицейской головы слетела красная фуражка. Болельщики освистывали милицию, а Семена поддерживали аплодисментами и восторженными возгласами. Наконец один взбешенный милиционер прыгнул в воду прямо в сапогах, чуть не потопил Семена и сам почти утонул. Под общий пронзительный свист пришлось вытаскивать обоих. Завернув на пляж за одеждой, милиционеры отвезли Семена в портовое отделение для допроса. Документов у него не оказалось, и Семен назвался моим именем, сообщив все подробности. Ему поверили, но к тому времени меня уже уволили, а мой новый адрес на заводе не знали. В тот же вечер мы вместе обдумали, как вести себя на допросе. Только через полгода, зимой (Семен к тому времени уже переехал в Москву) милицейские Шерлок Холмсы наконец нашли меня и прислали повестку. Симпатичный лейтенант дал прочесть и подписать протокол допроса Семена-меня. Я внимательно прочел, отложил листок и посмотрел на лейтенанта.

– Товарищ лейтенант! Все, что здесь написано, конечно, правда. Но только поймали вы кого-то другого. Я и плавать-то не умею по настоящему, дальше буйков ни за что не поплыву, а чтобы через Днепр – и речи быть не может.

Лейтенант выслушал меня на удивление спокойно:

– Что ж, такие случаи у нас, к сожалению, встречаются. Вот вам лист бумаги, напишите все, что вы мне сказали, и после маленькой проверки можете идти домой. – Он поднял трубку телефона: – Чуприна, срочно пришли ко мне Омельяненко. – И снова ко мне: – Скажите, ваш отец действительно погиб на фронте, а мама живет в Москве?

– Да, правда.

– Я вижу, парень хорошо вас знал. Вы не догадываетесь, кто он?

– Дело в том, что эти подробности знали очень многие, и я не хочу никого подставлять. Можно заподозрить не один десяток. В Киеве я родился, и у меня полно знакомых не только на работе. Возможно, тот, кого вы ищете, совсем не с моего завода. Если он не назвал себя, вполне мог солгать и о месте работы.

Лейтенант понимающе кивнул и умолк, я продолжал писать. Вошел сержант. Вид у него был испуганный.

– Это он? – указал на меня лейтенант.

– Нет, товарищ лейтенант, – грустно покачал головой сержант.

– Уверен? Посмотри хорошо в лицо и с боков.

– Да вы, что, товарищ лейтенант? Я того типа – здесь голос сержанта дрогнул – и в темноте узнаю. Сколько буду жить, не забуду.

– Ладно, иди. Мы еще поговорим.

Омельяненко тихонько вышел, лейтенант читал мой листок. И вдруг его прорвало:

– Ну, я ему сделаю хорошую жизнь, – резко сказал он и тут же осекся. Так я и не понял, кого он имел в виду – беднягу сержанта или Семена. – А вы свободны, извините, что потревожили, и всего хорошего.

Сержант ждал в коридоре. Он-то знал, кого симпатичный лейтенант имел в виду:

– Мне теперь жизни точно не будет, вы бы не согласились подъехать со мной на завод, помочь найти того парня?

Становиться милицейским осведомителем я не собирался, но было жаль несчастного сержанта.

– Придется вам самому разобраться. Я к заводу не хочу даже близко подходить, да и с чего вы взяли, что этот парень там работает?

***

Друзей у меня было немало и в Киеве и в Москве, но ни с одним не возникла такая близость. За единственный прожитый вместе год мы научились понимать друг друга без слов. Достаточно было неуловимого движения, взгляда, даже дыхания, и в нашем общении это осталось навсегда.

В 1954 году наши дороги разошлись. Летом 53-го я женился и жил у жены. Но ребята не хотели нового жильца и просили меня из общежития пока не выписываться. После работы я регулярно заходил туда – связь наша не прерывалась. Так продолжалось год. Я работал конструктором, институтские знания постепенно реализовывались, появилось ощущение востребованности. Но не забыло начальство мою комсомольскую эпопею, не забыло и просьбы предоставить жилье, и когда в апреле 54-го Хрущев решил освоить целинные земли в Казахстане, подвернулся удобный случай со мной рассчитаться. По стране прошла насильственная мобилизация инженеров и техников. Решением местной администрации людей увольняли и вручали направление на машинотракторные станции, которые еще предстояло организовать. В рамки закона эта кампания (как и многие другие) не укладывалась, но, согласно указаниям свыше, органы юстиции не принимали жалоб на циничный произвол. Решение состряпали молниеносно, я получил приказ об увольнении и направление в Министерство сельского хозяйства. Тогда же оставил завод Семен. Директор Волик-Уволик решил избавиться и от него, но, понимая, что для работы на целине Семен никак не годится, просто подписал очередное заявление. О том, что молодой специалист обязан три года отработать, директор на этот раз не вспомнил. После неприятностей, связанных с отказом поехать на целину, я несколько месяцев был без работы и устроился только, когда кампания пошла на убыль. Сразу после увольнения Семен перебрался в Москву, где в конце концов нашел работу по себе, я остался в Киеве, но близость наша сохранилась на долгие годы. Случайно прочитанная рецензия на американский фильм Билли Уайлдера "Лучшие годы нашей жизни" дала имя короткому периоду нашего совместного пребывания в общежитии. Мы регулярно переписывались и раз в год встречались в Москве.

В столице Семен получил предложение перевести статью из итальянского научного журнала и ответил, что не знает язык.

– О чем вы говорите? – удивился профессор, – Я помню, как вы на лекциях вели конспект на английском, и уверен, что вам ничего не стоит выучить еще один язык.

Семен осторожно согласился и обнаружил, что итальянский язык очень простой. За первой статьей последовала другая, третья. Вскоре потребовались переводы с испанского, которым Семен легко овладел. Со временем он выбирал самые интересные статьи. О нем заговорили в Москве, и главный редактор русского издания "Electronics" Ароне предложил Семену должность своего заместителя и для начала сопровождать его в служебной командировке во Францию. Семен отказался. Правильно ли он поступил? Может быть, его как творческого человека такая работа в дальнейшем не удовлетворила бы. Но тогда, в 1955, он еще не осознал, что времена изменились:

– Я помню, как исчезли все, кого посылали в загранкомандировки. Стоит только раз поехать, и будешь дрожать всю жизнь.

Однако параллельно с основной работой он продолжал переводить. В 60-х вышел в свет увесистый сборник трудов под названием "Практика проектирования больших систем". Семен перевел для него несколько основных статей. Печатался в журналах и часто показывал мне неизбежные при наборе ошибки в математических формулах. Замахнулся он и на теорию транзисторов, но не помню, была ли опубликована эта работа.

Он снимал квартиры в Московской области, несколько раз переезжал, пока не остановился уже в городской черте Москвы. Там я его и нашел однажды. Стукнув в дверь, как когда-то в общежитии – один длинный, два коротких, – я услышал знакомое: "Кто там?" и ответил условным: "Шин бет". В комнате сидели пожилые родители Семена – приехали повидаться. Вид у них был растерянный. После маленького городка их угнетали масштабы Москвы. Мы едва успели поздороваться, и Семен объявил:

– Мы едем в город.

Я понял, что он больше рад предлогу уйти из дома, чем встрече со мной.

– Куда это в город? – дрожащим голосом спросила встревоженная мама. Семен пожал плечами и, чуть улыбнувшись, ответил:

– Погуляем в центре и пойдем в ресторан.

Ответ привел в ужас и маму и папу. Они воспринимали ресторан не иначе как рассадник разврата.

– А потом куда? – в панике спросили они.

– А известно куда: в вытрезвитель! Куда же еще? – снова пожал плечами Семен.

– Ну, что с тобой, сынок? Как же так можно? Зачем тебе напиваться в этом ресторане?

Мне было жаль стариков, но Семен оставался непреклонным.

– Понимаешь, – сказал он, когда мы вышли, – мне легко найти общий язык с кем угодно, но только не с родителями. Видно, не простил он им тиранию музыкальных занятий – травма осталась навсегда. На перроне электрички я, как обычно, спросил: – Билеты возьмем?

– Поедем так, – как обычно, ответил Семен, – еще один удар по красному империализму.

.***

…В 1955 году в киосках начали продавать журнал "В защиту мира". Маленький этот журнал стал для советского читателя настоящим окном в мир. На улицах появились голуби. Они, совсем как в Венеции, спокойно разгуливали по мостовым и площадям. В концертных залах гастролировали эстрадные коллективы из Польши, Венгрии, Чехословакии и даже Швеции. Прорыв в западную цивилизацию совершался на глазах. Столица открылась для иностранцев. Первыми были 500 туристов из Франции. Обалдевшие москвичи ходили за ними по пятам. Стоило французам остановиться, как вокруг собиралась толпа любопытных, и, если попадался москвич, говоривший на французском, обе стороны засыпали друг друга вопросами. На одной из таких встреч присутствовал Семен. Он внимательно слушал, но был осторожен и в разговоры не вступал. Среди беседующих выделялись два еврея. Разговор шел на ломаном идише. Москвич приколол все свои медали и орден Красной Звезды. Француз этим похвастаться не мог, но заинтересовался: – За что вас наградили орденом?

– На Курской дуге я был танкистом. Драй шиссен унд драй дойче панцер капут!

Группа уже двинулась дальше, но француз успел спросить:

– Скажите, а евреи в СССР живут, как все, или..? – и многозначительно подняв брови, умолк. Танкист замялся, и вместо него ответил Семен:

– Presque (почти – фр.), – сказал он и растворился в толпе.

…Номер его телефона Семен просил запомнить так: первые две цифры – год смерти Сталина, вторые – год смерти Ленина, третьи – его, Семена, год рождения. Я помню его и сейчас. Институт, где он работал, располагался на одном из пригородных шоссе. Семен ездил туда на велосипеде, рискуя быть сбитым грузовиком. Так продолжалось годами: его велосипед был припаркован на институтской стоянке среди множества автомобилей сотрудников.



Жорно (справа). 1956

Любой намек на возвращение к сталинским порядкам вызывал беспокойство в кругах интеллигенции, но Семен уже думал иначе:

– Возврата к сталинизму не будет по очень простой причине – власть прекрасно понимает, что террор в первую очередь грозит ей самой. Сталина разоблачили не во имя справедливости, а в страхе за собственную шкуру. Но это не означает, что наступит демократический рай. Вспомни свою эпопею с целиной. Я как-то спросил его:

– Скажи, неужели правление большевиков тоже продолжится 300 лет, как царствование дома Романовых или татаро-монгольское иго?

– Оно прекратится, когда власть больше не сможет контролировать скорость распространения информации, – не задумываясь, отчеканил мой друг.

Ответ я запомнил, но, чтобы понять его, понадобилось еще четверть века. А вот большевики как раз это знали с самого начала своего правления. Вот почему они так боялись свободы печати. Ни одна строчка, безобидный пригласительный билет на свадьбу или студенческий вечер, визитная карточка, даже трамвайные билеты не попадали в печать без разрешения цензуры. И как только Горбачев цензуру отменил – гигантская империя рассыпалась, словно карточный домик.

Семен смотрел далеко в будущее. От него еще в конце 50-х я услышал о компьютерной революции, интернете и глобальной спутниковой связи. Он говорил: "Сейчас в мире начинается великая технологическая революция. Тот, кто ставит на эту карту – не проиграет. Придет день – и ничто не помешает связаться с любой точкой земного шара, перепечатать дома материал из любой газеты мира. И никакой цензуры или прослушивания". Но предвидеть возможность эмиграции Семен не смог. На это не хватило воображения даже у него.

В журнале "Советиш геймланд" начали печатать самоучитель языка идиш. Цель – отвлечь евреев от изучения иврита. Но для Семена, и не только для него, самоучитель оказался ступенью именно к ивриту. Еще несколько лет, и с помощью кустарного самоучителя Семен овладел ивритом и преподавал его инкогнито в подпольных ульпанах столицы.

В конце 70-х он стал законченным полиглотом: к трем основным европейским языкам добавились испанский и итальянский, идиш и иврит.

***

В последний раз мы встретились в Москве в мае 1980 года, перед отъездом в Израиль. Друзья пришли прощаться. Семен был среди них. Когда гости разошлись, мы остались вдвоем и долго, пока не начало светать, бродили по зеленым улицам, вдыхая запах весенней листвы и вспоминая "лучшие годы нашей жизни". Мы знали, что расстаемся навсегда, невозможна даже переписка – Семен работал в элитном п/я.

На пустом в этот час Ленинградском шоссе засветились фары. Колонна машин с включенными мигалками свернула на Кольцевую дорогу и остановилась у двухэтажной будки блокпоста ГАИ. Впереди мотоциклы военной автоинспекции, за ними автобус, грузовики, джипы. Несколько офицеров вошли в будку. Дороги не знают, что ли? На переднем грузовике зачехленная конструкция. "Катюша"? Нет, что-то другое, хоть и похожа. Вдруг я понял: крылатая ракета – вот что под чехлом! В те дни пресса захлебывалась, обвиняя США в разработке этого оружия и призывая на помощь все прогрессивное человечество. А сами?

Мне с израильской визой не стоило попадаться в такой ситуации. А Семену – и подавно. Мы присели в кустах и ждали. Разобравшись, офицеры разошлись по машинам. Милиционер – рука у козырька, стоял пока колонна не скрылась.

Пожав друг другу руки, мы простились – за 28 лет привыкли обходиться без сантиментов. Семен пошел к мосту через канал и скрылся в утреннем тумане… Больше я его не видел никогда.

Кто мог тогда предположить, что через одиннадцать лет рухнет империя и падет железный занавес?

Но в 1991 моего самого близкого друга уже не было в живых.

Светлая ему память.

 

 

Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #3(173) январь 2014 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=173

Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Zametki/Nomer3/MShehtman1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru