Повесть для театра
27 августа. Жилищный кооператив дома № 5.
Присутствовали:
Председатель собрания – Землекопошвили Игорь Евгеньевич.
Жильцы дома № 5.
Представитель администрации муниципального образования – Дугин.
Секретарь собрания – Грязнофф, вернее Грязнов (исправленному верить).
– Привет! Я Грязнофф. Я понимаю, что правильно писать на конце букву «вэ», но вы когда-нибудь в жизни видели человека, который, будучи абсолютно трезвым и адекватным, выговаривал эту букву по всем правилам написания? Нет? Правильно. Все говорят Грязноф, Мешкоф, Кузнецоф. Ну, это особенности русской грамматики. Пишу одно, а думаю другое. Моя же фамилия имеет двойное «эф» на конце потому, что, будучи патриотом этой самой своей фамилии, я не мог поменять на, скажем, «Чистюлин», или, там, «Порядков», или уж на совсем грубое «Уборщик». Но, согласитесь, и в слове «Грязнов» тоже хватает чего-то негативного. Словно бы, кроме грязи в истории моего славного рода, и вспомнить нечего. А вместе с тем это вовсе не так. Мой прапрадед или даже пра-пра-пра-прадед, почти по Пушкину, «мышцей бранной» святому Дмитрию служил, то есть прославился отвагой на поле Куликовом. Ну, в ночь, когда Мамай, как там у Блока… Забыл. Вот, а пра-пра-прадед, за этим «пра» вы особо не следите. Честно говоря, я и сам во всем этом путаюсь. Так вот, мой пра-пра-прадед командовал ротой при штурме крепости Нотебург доблестными ребятушками морской пехоты Петра Великого. При Екатерине, не жене первого Петра, а жене Петра третьего, убиенного этой самой женой, мой пра-прадед отличился в Чесменской славной битве, за что был пожалован титулом и землей в Н-ской, как любили говорить наши писатели, губернии. Прадед мой уже в звании бригадного генерала освобождал от наполеоновщины Париж, а потом эту самую наполеоновщину в горемычной своей голове привёз из заграничного похода в родное Отечество, оказавшись в один совсем не славный миг на Сенатской площади, в самой гуще визжащей картечи, мечущихся лошадей и перепуганных заговорщиков. Потом, известное дело, каторга, Сибирь, возвращение привилегий лишь по восшествии на престол государя-императора Освободителя. Словом, жизнь положенная во славу несчастного нашего Отечества.
Мой дед служил на «Авроре», был активным революционером, пламенным большевиком. Матрос Грязнов. Неужели не слышали? Затем, как положено, гражданская война, служба в ЧеКа. Чистки тридцатых. Пятьдесят
СЕЛЕДЦОВ Олег Валерьевич – автор книги прозы и восьми поэтических сборников. Публиковался в журналах «Москва», «Молодая гвардия», «Литрос», «Литературная Адыгея» и других. Предыдущая публикация в «Ковчеге» – рассказ «Танго с феминистками» в № XL (3/2013)/ Живёт в Майкопе.
© Селедцов О. В., 2014
восьмая. СЛОН – Соловецкий лагерь особого, так сказать, назначения. И, удивительное дело, дед выжил. Его не расстреляли, и он не погиб от голода и болезней, кишевших на Соловках в таком же количестве, как насекомые. Война. Штрафбат. Ранения. Госпиталя. Орден. Снова ранение. Госпиталь. Медсестричка – моя бабушка. Победа. А после войны прожили они с бабушкой совсем недолго. Старые раны дали о себе знать. Похоронили деда с почестями. Как орденоносца, героя войны и революции.
Словом, фамилия моя, как вы уже могли догадаться, не такая уж и грязная, а напротив, очень даже героическая. И вот я решил, дабы никто не обращал внимания на первую часть моей фамилии, слегка изменить её окончание, дважды смягчив. Получилось Грязнофф. Не надо проводить аналогию с американоязычными нашими соотечественниками. Они ставят на конце своих фамилий двойное «f», а я патриот.
Однако я увлёкся. Сегодня двадцать седьмое августа. Идёт общее собрание жильцов нашего дома. Вот уже два года, как мы объединились в жилищный кооператив. Чтобы совместно решать вопросы, связанные с ремонтом и эксплуатацией нашего дома. Фу, какая казённая фраза. Но ничего не поделаешь. Протоколы обычно пишутся именно такими вот фразами. Нет бы там, описать погоду, сопутствующую собранию, настроение присутствующих, или самую красивую женщину на этом собрании. Только скупые слова фактов, цифры и выводы. И это независимо от того, кто пишет протокол: бюрократ Сидоров или поэт Мандельштам.
Вести протокол нашего собрания доверили мне. Наш председатель Игорь Евгеньевич так и сказал:
– Мы тебе, дорогой Вовчик (правильней надо говорить Воффчик, я потом объясню почему, но Игорь Евгеньевич грузин, ему простительно), мы тебе, дорогой, доверяем. Ты, как-никак, единственный писатель в нашем доме, тебе и карты в руки.
Насчёт карт – это он зря, конечно. Карты я уважаю лишь географические. А писательством я действительно увлекаюсь. Как это у Хармса: «Да никако ты писака». Пописываю малость. Бывает, сам того не хочешь, а как полезет из тебя рассказ или повесть, а то и роман среднего объёма. За очень уж большие формы я пока не берусь. Боязно немного. Надо руку набить.
Конечно, протокол собрания это не повесть и даже не рассказ, ну уж ладно, коль люди мне доверяют, напишу и протокол. В конце концов, ответственность за ведение протоколов небольшая. У нас, у русских, всегда так. Протоколы пишут одни, а отвечают за них совсем другие.
Присутствуют на собрании жильцы нашего дома в количестве сорока трёх человек. Кворум есть. Секретарь собрания – я, а председатель, естественно, Игорь Евгеньевич. Тема: «Реорганизация жилищного кооператива в акционерное общество закрытого типа». Слово председателю.
Председатель. Господа, дамы, дорогие товарищи! В судьбоносный для нашего дома час собрались мы на форум. В условиях, когда наше многострадальное Отечество находится на грани экономической и политической изоляции со стороны НАТО, когда карликовые псевдодемократии пытаются навязать нам свою, продиктованную из Вашингтона волю, мы, жители дома номер пять, не можем оставаться безучастны. Наше собрание поистине имеет историческое значение.
Реорганизация жилищного кооператива в акционерное общество не просто смена вывески, это политический шаг, за которым стоят долгие поиски, загубленные нервные клетки, подорванное здоровье некоторых наших жильцов. Акционерное общество – это лишь внешняя оболочка предлагаемой реорганизации, за которой кроется независимое политическое образование, самостоятельность нового субъекта права в составе единой федерации суверенных субъектов. Иными словами, мы предлагаем повысить статус нашего дома до регионального в составе России. Кому-то эта идея может показаться вздорной и даже бредовой. Не спешите делать выводы, товарищи. Успеваешь? (это он ко мне). Повторяю, нашему собранию предшествовали два долгих года напряжённой и кропотливой работы, сопряжённой с опасностью и риском для жизни. Последней каплей, переполнившей чашу нашего терпения, стала агрессия демократической Украины против суверенного Крыма. Мы не могли более оставаться безучастны. (Игорь Евгеньевич в азарте даже стал покусывать свой собственный галстук, такое бывает с ним, когда он волнуется или горячится. Кстати, а какая разница?) Мы не можем более равнодушно взирать на безобразия, творимые якобы от имени демократии.
Демократия – это власть народа, а не власть демократов. (Кое-кто из жильцов при этих словах перекрестился.) Межгосударственная политика это не оргия словоблюдов, лизофилов, демократических проституток и милитаристских извращенцев. Пришло время разъяснить здравому мирровому сообществу, что народы, нации, государства и даже отдельные дома имеют право на самостоятельность, на уникальность культур, на свободу собственного выбора. Мы не сепаратисты. Мы не требуем отделения. Мы лишь заявляем о своём собственном, неповторимом «Я» в многомиллиардном мире человеческого «Мы». И в этом наш дом не одинок. Вспомните Буркина Фасо, товарищи. Этот образец гражданского мужества и смелой политической позиции. (Честно говоря, я как ни пытался вспомнить это самое Буркина и Фасо, но так и не вспомнил. Я даже не уверен, что правильно записал название этой страны. Кажется, прежде она называлась Берег Слоновой Кости. Или я что-то путаю. Тьфу ты, пока вспоминал это долбаное Фасо, председатель успел наплести что-то про геноцид, этнические чистки, ножки Буша и ляжки Кондолизы. Плохой я секретарь – не успеваю записывать. Ладно, продолжим…)
Итак, перед вами план, выстраданный, пропитанный потом и кровью, и именно от нас с вами зависит: останемся мы в стороне от происходящего, закроем ли мы глаза на глобализационные процессы псевдооднополярного мира, будем ли мы, так сказать, тварью дрожащей или заявим о себе во весь голос честно и открыто…
Председательствующий сделал паузу, чтобы передохнуть. Собрание слушало его затаив дыхание. Поди-ка – рифма: собрание – затаив дыхание. Надо запомнить, авось пригодится. Многое из того, что говорил Игорь Евгеньевич, большинству в зале осталось непонятным, да это и неважно. Так у нас, у русских, часто бывает (это, кстати, если вы заметили, я говорю не с иронией, а с некоторой даже гордостью, напоминаю, я – патриот). Важна не форма, а содержание. И именно содержание доклада было превосходно. Несколько пафосно, конечно, но зато как точно сформулирована новая, национальная, многострадальная наша идея – образец гражданского мужества и смелой политической позиции. Браво!
Председатель. А теперь слово автору идеи, главному, так сказать, идеологу нашего движения Никите Ильичу Фрейду. Он в прошлом милиционер, отличник милиции, заслуженный, так сказать, работник. Но и сегодня, уйдя на пенсию, остаётся активным гражданином, патриотом, так сказать, нашей многострадальной родины и нашего дома. Прошу вас, Никита Ильич. Начните по порядку. Расскажите, как всё было, время у нас есть, поэтому мы вас регламентом не ограничиваем. Правильно, товарищи?
Шум в зале. Реплики. Правильно, пусть говорит, валяй, Никитушка, врежь им (кому это им и что врезать? – надо бы узнать после собрания).
Поскольку выступление господина Фрейда и последующих ораторов записаны мной от первого лица, позволю себе для разграничения этих выступлений давать им отдельные названия. Ну, словно бы это не стенограмма протокола, а главки из жизненного и очень честного романа. Итак, первое выступление, вернее, первая глава.
Сознательное и без сознания
Был яркий, ясный, солнечный день. Зной ещё не успел обрушиться на горы, пригорки, долины, улицы, проспекты и переулки южного курортного городка, а утренняя прохлада, лениво распластавшая лёгкое покрывало на скамейках и аллеях курортного парка, ещё не успела раствориться в фонтанах золотых солнечных струй. Электричка из Минвод уткнулась носом в путевой тупик, выгружая на перрон из равнодушного своего чрева сотню-другую пассажиров. Часть из которых, подобно обитателям муравейника, слепо зная свои муравейно-человечьи обязанности, моментально устремилась выполнять ежедневный долг зарабатывания на пропитание в конторах, цехах, кабинетах и палатах. Другая часть, перекидываясь шутками и переглядами, не забывая в размеренной суете студенческого расписания коллоквиумов, семинаров и лекций о прелестях продолжения рода, заспешила к маршруткам, у кого есть на это деньги, или, доверяя двум бесплатным собственным трамваям, через весь город в аудитории своих размножающихся как грибы коммерческих ВУЗов. И наконец, третья часть, в которой был и я, почти чинно, подхватив сумки и чемоданы, торгуясь с носильщиками и таксистами, поплыла на привокзальную площадь. Это курортники. Счастливчики-отпускники, доставшие правдами и неправдами заветную путёвку в один из санаториев этого чудо-города, испещрённого горами и балками, как Венеция каналами. Воспетого Лермонтовым, и, о, Боже мой, не счесть их – этих певцов этого кавказского рая.
От злато-водопадного солнечного изобилия, от избытка чистейшего озона, помимо воли твоей спешащего проникнуть в гостя и через нос, и через глаза, и через одежду, у меня закружилась голова. Я поставил наземь чемоданы, чтобы не отдышаться, нет, приноровиться к этому воздуху, недоступному нам в уютно громоздких наших мегаполисах. Подбежал очередной таксист:
– Поехали, дорогой. Недорого. Дешевле не бывает. В любой санаторий по одной цене. Вам в какой?
Это удивительное умение в ходе разговора постоянно лавировать между «вы» и «ты» присуще почти всем южным таксистам. К этому быстро привыкаешь, как к чему-то само собой разумеющемуся. Также, почти ненавязчиво, без особого интереса, а просто чтобы поддержать разговор, выкладываешь таксисту, откуда ты, кем работаешь. И он, также без интереса, в тон отвечает тебе, шутит, посмеивается. Всё естественно. Всё так и должно быть. Ты становишься нераздельной частью волшебного, живого организма, имя которому КУРОРТ.
О том, что я милиционер, таксисту я не сказал. Зачем? И поверьте, не потому, что я стесняюсь своей профессии или боюсь, что таксист, узнав мой род деятельности, слупит с меня двойную цену. Ментов в этом городе отдыхает предостаточно. У них свой санаторий, да плюс санаторий внутренних войск МВД, да два феэсбешных санатория – отдыхай да радуйся. Но ведь я на курорте. И плевать на всё. Пусть таксист думает, что я, скажем, учёный или депутат, а пусть даже и депутат Госдумы, или известный писатель, или музыкант. Во! Буду музыкантом. Дирижёром Большого театра.
– Я дирижёр. В Москве работаю. В Большом театре.
– Дирижёр – это хорошо. – И вдруг… Вопрос, которого, честно говоря, я никак не ждал от таксиста: – А кто вам сказал, что дирижёры не пьют?
Признаться, я не нашёл ответа на этот парадокс. А таксист, не давая опомниться, продолжал:
– Там, у вашего санатория, есть изумительный бар. Лучшие вина. А коньяк! М-м…
Таксист прямо замурлыкал, словно только что вкусил нечто райски-блаженное, некий коньячный нектар, доступный лишь избранным богам не Олимпа, а горы Кольцо, коей окольцован город с северо-западной стороны, и который отныне может быть доступен и мне, зачисленному в этот неземной сонм небожителей.
– Попьёшь коньячку, поешь наш шашлычок из форели – не то что Большим, Вселенским театром дирижировать начнёшь. Поверь. Наш коньяк – лучшее лекарство! Не нарзаном же, в самом деле, лечиться.
– Я подумаю.
– Подумай-подумай.
– Посоветуюсь.
– С женой?
– Нет, пожалуй. С Буркина Фасо.
– Это кто такая?
– Государство такое.
– Не знаю. Не слышал.
– Ну, оно не на всякой карте. С увеличительным стеклом, конечно, можно разглядеть.
– А, понял, это шутка такая?
– Что-то вроде того.
– Смешно. А вот и ваш санаторий. Приятного отдыха.
Оформив путёвку, разместившись в номере, распаковав вещи, я отправился побродить по парку. До обеда еще оставалось время. Можно было отдышаться, прочистить забитые дорожной суетой лёгкие, попить нарзанчику. Не коньячком же, в самом деле, лечиться. Солнце уже разыгралось вовсю, щедро разбрасывая по не защищённым тенью дорожкам, полянкам, площадкам и перекрёсткам стойкое раздолье летнего зноя. Поэтому отдыхающие блаженствовали в тенистых аллеях парка, двигались не спеша, гуськом, по защищённой густыми кронами деревьев сторонам дорожек, тропинок и переходов. О, это были уже не утомлённые дорогой и скованные суетой пассажиры авиалайнера и пригородной электрички, это были их высочества, их сиятельства и их превосходительства курортники, ради которых и существовали и эти дорожки, и эти кроны, и этот воздух. И этот нарзан, и это солнце. Для них и только для них. Вот, кстати, знакомое лицо. Таксист?
– Привет, приятель, ты тоже отдыхаешь? А я думал, что ты таксуешь.
– Извините, мы с вами не знакомы. Вы обознались.
– Да? Простите, ради Бога, просто вы очень похожи на одного таксиста. Простите.
– Бывает. Ничего. Всего хорошего.
Вот ведь обознался. Очень похож. Внешность, кстати, у знакомца моего таксиста не очень уж обычная. Такого трудно с кем-либо спутать. Нет, усы там, борода, брови густые – этого ничего нет. Но лицо выразительное. Продолговатое, с глубокой ямочкой на подбородке, и родинка над правым глазом, прямо в уголочке. И у того, и у этого. Очень похожи. Очень. Как-то даже это меня насторожило. Заставило задуматься, погрузиться в воспоминания. Ну, не давало мне что-то покоя. Словно этого таксиста или вот этого курортника я уже где-то встречал. Вот есть у меня такая глупая черта, привычка. Всплывёт вдруг из памяти какой-нибудь фрагмент, ну там, кусочек мелодии, образ какого-либо лица, часть некоего действия. И вот все дела заброшу, ни о чём другом думать не могу. Хожу, вспоминаю. Оно мне надо? А не успокоюсь, пока не вспомню, кто это, что это, что за мелодия, где и когда это со мной случилось. Ментовская, пожалуй, привычка. Так и сейчас, до самой нарзанной галереи шёл, точно зомби, стараясь вытянуть из памяти, где и когда мой жизненный путь пересекли эта родинка, эта ямочка, эти провалившиеся щёки.
В галерее было людно. Курортники пьют нарзан по назначению лечащих врачей, и чтобы утолить жажду, и для аппетита, и просто потому, что вкусно. Пьют из специальных стаканчиков, фарфоровых кружек с трубочками, коих продаётся вокруг в немыслимом количестве и ассортименте. О, это и замки, и сердечки, и лебеди, и кувшинчики, и кошечки, и белочки. Наливай в такую посуду шипящий и искрящийся от избытка углекислоты нарзан, и пей – не хочу.
– Вам какую кружечку? Выбирайте самую красивую. У нас самые лучшие. Такие даже в Буркино Фасо не встретишь.
Словно ошпаренный поднимаю глаза. Нет! Не может быть! Он!! Конечно, он. Та же ямочка, та же родинка. Лицо это наглое, ухмыляющееся. И тут меня как электрическим током прошило. Я вспомнил, где видел его раньше. Точно. В самолете. Он сидел справа, через проход, возле иллюминатора. И ещё пугал соседку, спрашивая, что нужно делать, если у самолёта откажут двигатели. Вот мерзавец. Везде успел. Я закипел прямо:
– Вы что, издеваетесь? Я спрашиваю, вы издеваетесь надо мной?!
Продавец испуганно захлопал глазами:
– Какой издеваетесь? Дарагой? О чём вы? Нэ панимаю, в чём дело?
Не понимает он, скотина. Акцент у него южный появился. Нет, ну вы подумайте, каков фрукт. Да я тебя… Стоп! Стоп, Никита Ильич. Остановись, дарагой… Может, он… Может, ОНИ только того и ждут, чтоб я вышел из себя. Чтобы сорвался, наделал глупостей. Конечно! На это расчёт.
Я развернулся и пошёл прочь. Все-таки я опытный мент и умею анализировать ситуацию, сохраняя спокойствие. Да, я должен был предусмотреть вероятность слежки, провокаций и даже силового давления на меня с ИХ стороны. С тех пор как я начал разрабатывать идею создания нашего акционерного общества, с тех пор как сердце опытного оперативника с избытком наполнилось кислородной порцией демократических веяний, с тех самых пор старая гвардия консерваторов пыталась мне всячески мешать, не гнушаясь в омерзительной своей деятельности ничем. А вы, наверное, подумали, что я спятил, что у меня мания? Подозрительности и преследования? Да? Как бы не так. Тут все серьезно. Тут дело политическое.
Конечно, в самой идее повышения статуса отдельного российского дома до уровня субъекта права, как бы он там ни назывался, акционерное общество, товарищество независимых жильцов или ещё как – возможно усмотреть вызов несовершенной политической системе, между прочим, всего мира. А как же! Раз демократия, то есть народовластие, то, пожалуйте, подвиньтесь, дайте моему дому и моим согражданам равные права и свободы. Но если все дома, квартиры и комнаты начнут заявлять о своём суверенитете, представляете, какой ветхозаветный хаос может начаться?
Так в том-то и дело, что мы, заявляя свою идею, отдаёмся прежде всего самой идее. Нам не нужен политический суверенитет, мы не собираемся выходить из состава России или своего города. Мы остаёмся неотъемлемой частью единого организма, но заявляем при этом о своей непохожести, индивидуальности. Так правая рука в моём организме, оставаясь частью Никиты Ильича Фрейда, тем не менее является именно правой рукой, а не четвёртым пальцем левой ноги, не коленной чашечкой и даже не правым предсердием, как бы, может быть, ей этого ни хотелось. Она, моя рука, должна иметь твёрдое, законное право при любых условиях оставаться правой рукой, даже если на ней вскочит чирик или комары оставят на её розовой плоти свои кровавые отметины.
Вот и вся наша идея. Ведь это так просто. Свобода. Полная свобода. Даже в ощущении своей принадлежности к более могучему и менее свободному организму. Потому что без моей правой руки милиционер, пусть даже и бывший, Никита Фрейд будет лишь на четыре пятых милиционером Фрейдом.
К несчастью, всеобщая подозрительность, царствовавшая в умах и сердцах русских людей в определённый период истории, не до конца искоренилась из нашего народа. Соответствующие органы, коим по названию надлежит быть недоверчивыми, мягко выражаясь, осторожными, едва узнав о мотивах нашей идеи, усмотрели в ней угрозу политическому, экономическому и военному могуществу государства. Мне ли, бывшему милиционеру, не знать методов воздействия компетентных служб на поведение граждан? За мной и некоторыми активистами нашего дома начались слежки. Мы стали получать письменные и телефонные угрозы. Были даже провокации. Вы помните, конечно, что произошло с Андроповой? В конце концов её, скажем так, увлечение определённым видом напитков есть, как мне кажется, результат прямого вмешательства спецслужб. А сантехник Тихоненко? Его постоянно забрасывают камнями якобы неизвестные мальчишки.
И вот теперь ОНИ вплотную занялись мной. Ну что же, посмотрим, кто кого. Я не боюсь. Сил и мужества мне придаёт моя идея. Без идеи я, пожалуй, как всякий нормальный человек, пусть даже и милиционер, струсил бы. Но с идеей! Нате-ка, выкусите!
Русский человек вообще готов на всё ради идеи. Умереть готов. Неважно, какая у него идея. Лишь бы была. Лишь бы идея.
Попробуйте-ка сломать идейного русского милиционера, пусть даже и бывшего. Держись, Никитушка, как это у нас, у русских говорится: Бог не отдаст, если свинья не съест? Ну, что-то вроде того.
И потекли дни, понеслись часы. Ванны, процедуры, нарзан, терренкур. Я всё время был настороже, поэтому воспалённое внимание фиксировало не всю цепь окружающих вещей и протекающих событий, а отдельные, наиболее яркие эпизоды. Этакие картинки с выставки моей памяти. Вот вам для примера.
Картинка первая.
Навстречу мне по красной дорожке терренкура движется семья – двое взрослых и их дочурка. Девочка увлечённо и яростно размахивает над курчавой головкой большим лоскутом бумажной салфетки. Поравнявшись со мной, папа девочки, грузный, розовощёкий мужчина, нарочито громко вопрошает:
– Это у тебя, Сонечка, наверное, флаг нашей великой Украины?
– Да что ты, папа, глупости какие. Это же туалетная бумага.
Картинка вторая.
Остановка маршрутных такси. Час пик. Курортники спешат в санатории. Полчаса до обеда. В маршрутках давка. Водителям, конечно, запрещено брать стоящих пассажиров, но ведь они не стоящие, а стоящие, ведь они КУРОРТНИКИ. Естественно, все форточки и люки в маршрутках настежь, чтобы дорогим пассажирам не было душно.
И вот к остановке подкатывается нужное мне такси. Естественно, битком. Но я и множество подобных мне опаздывающих на обед сибаритов застываем с открытыми ртами. Всё пространство открытой над входной дверцей форточки занимает немыслимых размеров ж…па.
Предвижу упрёки отдельных ревнителей и особенно ревнительниц чистоты русского языка: что за выражения, какая вульгарность, как это пошло с моей стороны… Но, дорогие мои, клянусь вам, воспетая поэтами всего мира и даже Буркина Фасо мягкая, аппетитная, сочная часть женского тела в данном случае никак не попадала в разряд попок, попочек, ягодичек и даже задниц. Её, ну, этого самого, было так много, что не только форточка не могла вместить, но, кажется мне, даже рама дверцы и сама дверца начинали прогибаться, не в силах сладить с такими объёмами, размерами и весом.
Изумлённые, с разинутыми ртами, мы пропустили, не сумев опомниться, ещё несколько микроавтобусов с нужными номерами маршруток и, конечно же, опоздали к обеду.
Картинка третья.
Приёмная инфекционной больницы. Нас человек пятнадцать. Все из одного санатория. У всех понос и рвота. И это только за последние сутки. Вчера поступило ещё два десятка больных с теми же симптомами, и все из нашего санатория. Массовое отравление. Явление, к сожалению, не такое уж редкое в наше постперестроечное время, но скажите мне начистоту, не кажется ли вам странным, что случилось это именно в моём санатории, именно в дни моего отдыха? Мне, например, не кажется, я уверен в неслучайности происшедшего. Тем более что ямочка на подбородке и родинка над правым глазом как-то раз мелькнули в букете лиц работников нашего санаторного пищеблока. Нет, убивать меня не хотели. О, если бы хотели, поверьте, нашли бы способ. В курортном парке слишком много отвесных утёсов и глубоких ущелий. Нет, это было предупреждение. Последнее китайско-японско-буркинафасское предупреждение. Смотри, мол, парень, допрыгаешься.
Желудок и кишечник мне, конечно, тщательно промыли. Уложили в постель на трое суток. Диета, таблетки. Рядовой случай? Как бы не так. Я знаю их расчёт и где-то даже сочувствую. Тут, понимаете, ставка на нашу приобретённую слабость. Выросшие в атмосфере подозрительности, в среде Павликов Морозовых, пусть пухом будет земля несчастному мальчугану, мы от рождения вакцинированы вирусом всеобщего предательства. Не верите? Могу доказать. В два счёта. Ну, вот только честно, положа руку на сердце. Ведь все мы, рождённые в пятидесятые, шестидесятые и даже семидесятые, все были комсомольцами, а уж пионерами не могли не быть. Верно? Все пели в школьном хоре комсомольско-пионерские песни. Так? Помните вот эту:
И вновь продолжается бой.
И сердцу тревожно в груди…
Классный такой песенный плакат времён развитого социализму. Вспомнили? Есть там такие строчки:
Весть плывёт во все концы.
Вы поверьте нам, отцы,
Будут новые победы,
Встанут новые бойцы.
Вроде как клятву на верность отцам давали. Поверьте, мол. Они – деды наши, отцы, прошедшие гражданскую и отечественную, верили. И что? Стали мы новыми бойцами? Победы новые в битве за коммунизм одержали? Фиг там. Зря верили нам старики. Зря.
А пионерская клятва? В борьбе за дело коммунистической партии будьте готовы! Всегда готовы, старшие наши братья! Всегда!
Вы скажете, мол, не серьёзно это. Подумаешь, пионерская клятва или песенная агитка. Мелочь? Согласен. Мелочь. Но вот из таких мелочей и складывается наш всеобщий вектор предательства. Все мы хоть немножко, хоть в мелочах оказались предателями. Хотя, положа всё ту же руку всё на то же сердце, согласитесь, нельзя быть чуточку предателями. Как это сказано кем-то: «Единожды предав…» и что-то там такое дальше. «Верный в малом…» Вот, забыл. Нет, слава Богу, что коммунизм мы так и не достроили. Хотя, вот товарищ Манукян и косится на меня сердито, но слава Богу! И всё же, всё же… Выдавливая из себя по капельке раба Божьего, мы заполняли внутренние пустоты каплями, струями, потоками предательств. Но Буркина Фасо нам всем судья.
Словом, выйдя из больницы, я не стал искушать судьбу, ожидая повторного отравления. До окончания срока моей путёвки было ещё пять дней, да плюс можно было покачать права за дни, проведённые в инфекционке, но баста! Я, конечно, умру за идею, но зачем же умирать раньше времени? Можно попытаться отложить этот не самый приятный эпизод моей жизни на более далёкую перспективу. Я сходил на приём к врачу, получил в курортную книжку новую порцию процедур и назначений, записался на дальнюю экскурсию, кажется, в Приэльбрусье, получил суточный сухой паёк. Утром вместе со всеми сел в экскурсионный автобус. Знакомые и ненавистные мне родинка и ямочка вроде мелькнули пару раз в толпе провожающих. Я сделал вид, что не заметил их. Автобус, сопровождаемый журчанием заученных фраз экскурсовода, тронулся, поехал по Ребровой балке до площади Дзержинского, где я попросил водителя притормозить. Тут я сунул ему стольник, коротко разъяснив, что раздумал ехать, и покинул машину. В прежние годы, когда мобильная связь существовала лишь в фантазиях писателей-фантастов, мне не о чем было бы беспокоиться в подобной ситуации, но сейчас надо было торопиться. Среди пассажиров наверняка мог быть соглядатай. Бегом по параллельной улице домчался я до своего корпуса.
– Вещи забыл, автобус стоит, ждёт меня, – почти весело кинул я вахтёру.
Чемоданы мои были собраны заранее. Конечно, это дохлая комбинация. Наверняка они побывали в моём номере и всё знают. Не знают, пожалуй, только, что такси я заказывал вчера из паркового таксофона, убедившись в отсутствии «хвоста», и, естественно, на чужую фамилию.
Машина уже ждала меня. Водитель, незнакомый мне человек, без родинки над глазом и ненавистных ямочек на бороде, даже начал немного волноваться:
– Я уже хотел уезжать. Что же вы опаздываете?
– Прости, шеф, жена задержала.
– Она не едет с вами?
– Нет, у неё ещё неделя. Ванны, массаж, всё такое.
– А вы?
– С меня хватит.
– Неужели не понравилось?
– Очень понравилось. Поехали, шеф. Слушай, а может, ты меня в аэропорт подкинешь?
– Можно и в аэропорт. Только это дороговато выйдет.
– Поехали, браток, поехали. Не обижу.
Деньги у меня оставались. За время отдыха я, конечно, тратился, не жмотничал даже, чтобы не вызывать лишних подозрений. Но за дни, проведённые в больнице, сумел сэкономить. Да и о каких деньгах речь, когда на карту поставлена жизнь?
До аэропорта мы не доехали. Метров за триста до блокпоста, где БТР, вооружённые автоматчики и проверка документов, я попросил остановиться, расплатился и зашагал на остановку маршруток. Бережёного Бог бережёт. Пусть думают, что я лечу самолётом. Фиг вам. До Ростова доберусь электричками, а там пересяду на поезд. Паёк у меня есть. Как-нибудь выкручусь.
И вот не поверите, иду к остановке и чувствую, что таксист с меня глаз не сводит, и не просто следит за мной, а целится в меня из табельного оружия. Знаю, прекрасно знаю, что всё это полная ерунда, что, высадив пассажира, «шеф» давно укатил обратно в город солнца, нарзана и санаториев, а колени дрожат, ноги буквально подкашиваются. А что? ОНИ, если захотят, на всё готовы. На всё! Разве я не прав?
Сознание я потерял уже на остановке. Когда, пересилив себя, обернулся и понял, что такси никуда не уехало, что водитель хоть и не целится в меня из «Макарова», но наблюдает за мной. А может, и не наблюдает, может, просто ждёт новых пассажиров, чтобы не ехать порожняком. Но то ли волнения последних дней, то ли недостаток оставшегося в курортном парке озонового изобилия, то ли воздействие неизвестного мне психотропного оружия сделали своё дело. Хватая ртом воздух, подобно рыбе на берегу, я упал на колени и грузно завалился набок.
Сколько прошло времени? Не знаю. Помогал ли мне кто? Наверное, помогал. Дальше многое в моей памяти покрыто туманом. Помню только, что шёл куда-то, кажется, без чемоданов, потом ехал, потом снова шёл. Электричка. Чемоданы мои. Снова электричка. Поезд. Нижняя полка. Вокзал.
Вы спросите, зачем это всё? Стоит ли наша идея таких переживаний, опасностей, приключений? Сегодня я здесь, с вами. Я выстрадал свою идею и сделал так, чтобы она стала и вашей. А значит, это того стоит.
Председатель. Большое спасибо, Никита Ильич, за искренний и содержательный рассказ. Вот, господа, мы с вами могли в полной мере убедиться, как нелегко было нам вынашивать нашу идею. И мне кажется, трудности на нашем пути далеко не все ещё пройдены, но, господа, неужели, сделав первый шаг, мы остановимся на половине дороги? Нет. Нет. И ещё раз нет.
Во время своего рассказа Никита Ильич упомянул всем вам, господа, хорошо знакомого господина Манукяна. Господин Манукян в прошлом комсомольский работник, хозяйственный и партийный деятель. Я думаю, всем нам будет очень интересно послушать мнение о нашем общем проекте именно господина Манукяна. Правда, он очень не хотел принимать участие в нашем собрании, но вовсе не потому, что питает презрение к членам собрания или к нашей идее. Вы поймёте, в чём тут дело. Я думаю, господин Манукян нам всё подробно объяснит. Просим вас. Просим.
Манукян нехотя поднялся со своего места и, безнадёжно вздыхая, вышел к трибуне.
Это есть наш последний
Честно говоря, собраний я не люблю. Никаких. Тем более сейчас, когда в само слово «собрание» вкладывается не весть какое понятие. Это и сборище неадекватных придурков, называющих себя политиками. Это и религиозно-сектантские посиделки. Недавно в троллейбусе слышу разговор двух подростков. Она совсем ещё, извините, писюха. Он – уверенный в себе без одной минуты хозяин жизни. Она ему:
– Ты сегодня в собрание едешь?
Сама глазки строит. Откровенно так.
– Обязательно, – отвечает «хозяин».
– Я тоже. А завтра проповедовать пойдём? Ты пойдёшь?
– Обязательно, – с каким-то почти американским акцентом отвечает: «абзатэлъно».
– А мы вчера проповедовали. Много проповедовали. Даже к мэру ходили. Как его, Андреенко или Андреев?
– Андропов.
– Во-во. Ему проповедовали. Всяким там, ну, его работникам проповедовали.
– Референтам?
Ему нравится произносить это слово.
– Чего-чего?
– Ну, референтам мэра?
– Наверное.
Ничего не поняла, согласилась, чтобы не казаться полной дурой. Сама дура наикруглейшая.
– Вот. Потом к художнику одному ходили. Ему проповедовали. Жене его проповедовали. Старушке, наверное, его матери, тоже проповедовали.
Честно говоря, в этот момент я подумал: «А Жучке в конуре вы не проповедовали?» Хорошо, что промолчал. Таких только задень. Такое собрание начнётся – как тебя звать забудешь.
– Слушай, – между тем продолжает девица. – Может, завтра вместе пойдём проповедовать? Вместе веселее. А потом вместе в собрание.
– Обязательно, – отвечает баловень жизни почти игриво.
Так вот, к собраниям у меня отношение сложное. Если бы не личная просьба госпожи Андроповой, я бы и не выступал, а, пожалуй что и не пришёл бы сюда. И не потому, что мне наплевать на активную гражданскую позицию, или будущее нашего дома, или на происки американского империализма. Всё это меня волнует ничуть не меньше, чем каждого из вас. Просто не люблю я собраний. Меня из-за одного такого, ну, не такого как сейчас, а вообще, из-за одного собрания. Едва из партии в своё время не турнули, а то и чего похуже могли сделать. Это в середине восьмидесятых было. Года за два до так называемой перестройки. Я тогда на Кубани жил. Деревня наша Поспеловка, в годы войны обезлюдела, и нас включили в колхоз «Советский путь» Побединского района. А к восьмидесятым разрослась наша деревушка, и стал вопрос о создании самостоятельного колхоза. Ну, известное дело. Собираем собрание. Приглашаем товарищей из района, из области. Уполномоченный от обкома прибыл. Ну, всё как положено. Избираем секретариат, правление. План утверждаем. Ну, и последний вопрос – о названии колхоза. А в округе все крестьянские названия звучные: «Победа», «Светлый путь», «Вперёд», «Заветы Ильича». Слышали? Ну, конечно. Известное дело. Но, честно говоря, не хотелось потеряться на фоне таких звучных имён. Я возьми и предложи, а я тогда комсомолом командовал. Горячий был, в коммунизм верил. Как многие тогда. Известное дело. Вот возьми я и предложи:
– Товарищи, предлагаю назвать наш колхоз «Последний бой».
И знаете, такая сначала тишина наступила, а потом слышу, хлопают люди. Нравится им моё предложение. А что – звучно. Что-то такое революционное, комсомольское. И только товарищ из обкома не хлопает. Хмурится даже. Смотрю, и районное начальство восторг поубавило. Минуты две прошло, пока люди хлопали. Наконец уполномоченный говорит:
– Я надеюсь, это была шутка со стороны молодого товарища. Как ваша фамилия, товарищ?
– Манукян.
– Шутка со стороны молодого товарища Манукяна. И притом не совсем удачная. Я бы даже сказал, совсем неудачная шутка. С товарищем Манукяном мы ещё побеседуем отдельно, а сейчас я предлагаю со всей серьёзностью вернуться к обсуждению политически важного вопроса о названии вашего колхоза, товарищи. В обкоме, кстати, есть мнение дать вашему хозяйству славное имя борца за установление советской власти на Кавказе товарища Серго Орджоникидзе. Как вы на это посмотрите, товарищи?
Такие слова, как «политически важный вопрос», действуют всегда безотказно, и дорогие мои земляки уже готовы были поднять руки в пользу пламенного борца за установление власти. Но тут, словно кто-то дёрнул меня. Обидно вдруг стало. Что ж это мы без подсказки из обкома, сами, получается, не можем выбрать имя для своего колхоза? Совсем беспомощные? Ну и встаю я снова.
– А я, товарищи, вновь хочу предложить назвать наше хозяйство «Последний бой». Мне кажется, что в этом названии выражается очень важный коммунистический подход. Мне кажется…
– Манукян! – это секретарь райкома. – Когда кажется, знаешь, что делать надо?
– Оставьте, Иван Никанорович, – поморщился уполномоченный, – вам уж тем более не к лицу шуточки шутить. Дело очень серьёзное. Предложение товарища Манукяна в наше время может исходить из уст только ярых или ХОРОШО ЗАКОНСПИРИРОВАННЫХ врагов. Вы что, товарищ Манукян, не понимаете, в какое время мы живём? Вы что хотите, чтобы завтра вражеские радиоголоса на весь мир устроили бы нам обструкцию? Вы, кажется, забыли, что некоторые деятели на Западе только и ждут, когда мы ослабим бдительность. Хочется верить, что предложение товарища Манукяна продиктовано его молодостью и неопытностью. Хотя, раз вы, товарищ Манукян, возглавляете местный комсомол, я не ошибаюсь?
–Товарищ Манукян действительно вожак, так сказать, нашей комсомольской организации.
– Тем более. Это уже попахивает хорошо продуманной провокацией. И вам, Иван Никанорович, это должно быть предельно понятно. Название «Последний бой» уместно в годы решающих битв на полях сражений, когда, по слову товарища Ленина, любое отступление смерти подобно. А у нас сейчас что? Война? Советское государство бдительно стоит на страже мира. Никакому агрессору мы не позволим развязать бойню на нашей территории. Наша цель – коммунизм, где вообще не будет ни войн, ни империалистической военщины, ни сионо-фашистских планов порабощения мира. Понятно вам, товарищ Манукян?
– Да, но чтобы наступил коммунизм, разве мы не должны сражаться? Вся жизнь – борьба. И вечный бой, покой нам только снится.
– Должны. Должны, товарищ Манукян, на полях трудовых сражений. За урожай, за рост благосостояния советского человека. Конечно, каждый из нас, – уполномоченный многозначительно оглядел собрание, – каждый из нас должен быть готов в любую минуту, даже вот сейчас, если прикажет Родина, встать с оружием в руках на её защиту. Но афишировать это не стоит. Не надо давать повод врагу упрекать нас в агрессивности. Не надо. Делом надо заниматься, товарищ Манукян, а не демагогией.
Тут, по большому счёту, мне бы и успокоиться. Ну, пожурили бы меня, ну, выговор, может быть, за ослабление партийной бдительности влепили бы. Но природное армянское упрямство, помноженное на строгое патриархальное воспитание затмили здравый смысл. Да тут ещё в зале какой-то шутник засвистел мелодию известного фильма «Освобождение», ну, помните: «Ещё немного, ещё чуть-чуть. Последний бой, он трудный самый».
Уполномоченный даже поперхнулся
– Это… Это что? Это заговор?! Провокация?!! Да я… Да мы вас…
И тут меня прорвало:
– Значит, товарищ уполномоченный считает провокацией песню из фильма о великой победе? Значит, товарищ уполномоченный считает провокацией слова нашего партийного гимна?
– Не сметь! Не сметь марать своим провокаторским горлом наш партийный гимн! Я вам покажу! Я вам устрою, гниды буржуазные!!
При этих словах у меня прямо в глазах помутилось. Это я-то гнида, да ещё и буржуазная? Шагнул я в президиум… Если бы не секретарь райкома да председатель нашего несчастного колхоза, покалечил бы, пожалуй, обкомовского выкормыша. Драку замяли, но собрание было сорвано. Представляете, срыв собрания? С участием представителей? Каково?
Уже на следующий день мне прислали повестку: явиться в обком на бюро. А это уже не шуточки. Сельчане кто сочувствует, кто посмеивается, кто пальцем у виска крутит. Ну, и что мне остаётся? Как это у нас, у русских, говорят: назвался груздем – полезай в кузовок. Вот и председатель наш мне советует:
– Наломал ты, Манукян, дров. Из партии и комсомола теперь тебя, конечно, попрут. Смотри, чтобы статью не впаяли. Они это могут. Держись, стало быть. А для этого, знаешь что, стой на своём. До конца. Пусть считают тебя идиотом или фанатиком. Понял? Только вот что, Манукян, я тебе ничего не говорил и мы с тобой не общались. Всё.
Понятное дело. У него семья. Три дочери, две на выданье. Его, кстати, на бюро не вызвали. Колхоза-то по документам пока ещё нет, что с такого председателя спрашивать? А вот секретарю райкома наверняка из-за меня попадёт. Ещё бы. Такую змею на комсомольской шее пригрел. Проявил партийную близорукость, не разглядел врага. Врага! Это я-то враг!? Ну, что ж. Раз так, мы ещё повоюем. «Это есть наш последний и решительный бой»!
В назначенное время началось бюро. Члены обкома разглядывают меня. Кто враждебно, как гниду буржуазную, кто посмеиваясь, что за дурачка и каким ветром к нам занесло, а кое-кто и сочувственно, мол, эх, паря, даже представить себе не можешь, какое будущее ты себе уготовил. Секретарь по идеологии объявляет:
– Третьим вопросом у нас персональное дело комсомольца Манукяна из колхоза «Рассвет» Побединского района.
Как это «Рассвет»? Почему? Разве приняли новое название? Когда? Здесь, очевидно, какая-то ошибка!
– Слушаем вас, комсомолец Манукян.
– Товарищи, я, как секретарь комсомольской организации…
– Бывший секретарь.
– Бывший секретарь, товарищ Манукян.
– Почему? Разве было собрание нашей комсомольской ячейки? Почему без меня? Где решение?
– Решение есть, товарищ Манукян, а вопросы здесь задаём мы. Итак, расскажите членам бюро, кто вас надоумил лить воду на мельницу недобитой буржуазии, кто заставил вас организовать грязную политическую провокацию?
– О какой провокации идёт речь?
– О срыве важного колхозного собрания, не прикидывайтесь, Манукян.
– Я ничего не срывал. Я уверен, что название, предложенное мной для нашего молодого колхоза, выражает суть коммунистического строительства.
На мгновение воцарилась тишина. Члены бюро посмотрели на меня с лёгкой искрой интереса.
– Могу доказать.
И, не дожидаясь предложений предъявить свои доказательства, я ринулся в бой.
– Когда французский коммунист Эжен Потье писал «Интернационал», он, конечно, не знал, что пишет гимн коммунистической партии Советского Союза. Он писал о том, что волновало пролетариат, решившийся на борьбу за свои права, в то время, в девятнадцатом веке. Но вот что удивительно. Ленинская гвардия большевиков приняла этот гимн, почувствовав в этих самых словах своё, кровное. Сколько их, пламенных революционеров-ленинцев, погибло в тюрьмах и на каторгах, в битвах с белогвардейской нечистью. Гибли с интернационалом в голове и наганом в руке, как сказал поэт Маяковский. Это был их последний и решительный бой. Последний. Жизнь свою каждый из них бросал в этот бой, в этот всеобщий и беспощадный пожар мировой революции. Неужели были они несмышлёнышами, неужели не понимали, что после ИХ битвы будут другие бои, может быть, в тысячу раз более страшные, более кровопролитные, чем эта. Но каждый бой, каждый! Был для них последним. Или они, или враг.
Слова «Интернационала» так ярко сплелись с судьбой молодой республики рабочих и крестьян, что стали гимном всего Советского Союза. Разве забыли вы, что этот гимн пели молодогвардейцы, сбрасываемые фашистами в шахты Краснодона? Этот гимн пели на виселицах Чекалин и Космодемьянская. Разве можно забыть такое? Разве можно отказываться от этого? Разве наш партийный гимн, бывший гимном страны, победившей Гитлера, может лить воду на мельницу мирового империализма, товарищи? Так рассуждать может только законспирированный враг, товарищи! Мы, комсомольцы села Поспеловка, созидающие свой колхоз, готовы, как велит нам наш партийный гимн, умереть за дело строительства коммунизма. И идём к трудовым подвигам, как на бой, последний и самый главный в жизни бой, товарищи! Как некогда Ленин и Дзержинский, Свердлов и Киров. А если кто-то не понимает этого, если кому-то слова нашего партийного гимна кажутся глупыми и даже опасными, то мне жаль этого человека. Он или дурак, или, повторяю, враг. И мы готовы писать об этом в Це Ка партии, товарищи, отстаивая от поругания слова нашего партийного великого гимна, выстраданного коммунистами всех поколений. Нас много, товарищи! За нами партия!
Бурных, продолжительных аплодисментов не было, но кое-кто мне похлопал. Первый секретарь тоже, как в песне у Галича, лично сдвинул ладони. Это даже внесли в протокол, как мне показалось. Вениамин Валерьянович, первый секретарь, взял слово:
– Очень интересную и содержательную речь произнёс товарищ Манукян. Вот оказывается, товарищи, какой резерв подрастает у партии. А то, понимаешь, развели некоторые демагоги всякие там антимонии, комсомол у нас теряет позиции в молодёжной среде. Вот и ответ. Какие кадры у нас, товарищи! Приятно слушать. Прекрасный молодёжный, комсомольский вожак, товарищи, работает у нас в колхозе «Рассвет». Несколько, правда, горяч. Хе-хе. В Це Ка вот писать собрался. Хе-хе.
В зале одобрительно засмеялись. В такт «первому».
– Но это, товарищи, не самое плохое качество комсомольца. Я думаю, что таких людей, как комсорг Манукян, мы должны всячески поддерживать и даже продвигать. Родине нужны смелые, думающие комсомольцы, коммунисты. Советский человек, товарищи, не винтик, который можно закручивать так и эдак. Советского человека отличает мужество и разумная инициатива. Садитесь, товарищ Манукян, мы подумаем, как с вами быть дальше.
– Да. Но Вениамин Валерьянович, – вмешался секретарь по идеологии, – Ведь Манукян сорвал важное собрание. А это, знаете ли…
Секретарь по идеологии давно подсиживал второго секретаря и искал любые лазеечки, чтобы однажды очнуться на его месте, тем более, что и Вениамин Валерьянович недолюбливал «второго» и запросто мог однажды усадить в его кресло «идеолога». Поэтому вопрос не мог остаться без ответа.
– Да, товарищ Манукян, как вы сможете объяснить это безобразное деяние?
– Товарищи, а можно я задам вам вопрос, прежде чем отвечу на ваш. Вот только честно, со всей партийной прямотой ответьте мне, что бы вы стали делать, если бы вас за правду, прилюдно обозвали бы «гнидой буржуазной»?
«Первый» усмехнулся, члены бюро дружно засмеялись вслед. Даже «идеолог» подобрел в лице.
– Ладно, товарищ Манукян, идите. О нашем решении вам будет сообщено дополнительно. По колхозу «Рассвет» ещё есть вопросы? Тогда переходим к разделу «Разное».
Вышел я на свет Божий и не знаю, радоваться мне или поберечь силы. С одной стороны, дело моё оказалось не таким уж безнадёжным. И в комсомоле оставили, и с должности, кажется, не сняли. Я уж не говорю про всякие там страсти-мордасти с колючей проволокой и сторожевыми вышками. А с другой стороны, поединок за название я всё-таки проиграл. Колхоз уже имеет официальное имя. И неплохое даже имечко-то – «Рассвет». Чем плохо? Может, успокоиться? Вот и перспективы мне «первый» нарисовал – обзавидуешься. Обком самолично его утвердил. Люди для обкомовских секретарей, получается, объекты для массовости и трудовых подвигов? Может, и правда написать в Це Ка? А что? Может, там поменьше таких вот «идеологов» и всяких уполномоченных.
Надо бы посоветоваться с председателем нашим. Мудрый мужик. По сути, спас меня своим советом.
Полдня бродил я по городу. Настроение было безобразное, а погодка под стать настроению. И лишь к вечеру засобирался на электричку. Погода погодой, а дома небось волнуются. Ладно, не волнуйтесь. Сейчас электричкой до райцентра, а там на попутках до Поспеловки рукой подать.
– Мужик, закурить не найдётся?
– Не курю, ребятушки.
– Молоточек, здоровье бережёшь. Это хорошо. А вот ведёшь себя плохо.
– Даже очень плохо, – подхватил ещё один. – Очень и очень плохо. Срываешь важные общественные мероприятия, людей будоражишь. Разве это хорошо?
– Вы кто, ребятушки? Я ведь могу и милицию позвать.
Их пятеро. У первого морда рецидивиста. В уголках губ вечная пена. Второй – образец аристократизма, безупречно выбрит, отутюжен, напомажен. Костюм – «маде ин не наша». Третий, как в песне Гребенщикова, был без имени, но со стажем в полторы тыщи лет. Двое других – под стать третьему. Квадратные, огромные. Один кулак вдвое больше моей головы.
– Милицию, говоришь? Совсем плохо. Мы ведь к тебе по-хорошему. Так, друзья? По-хорошему же? А ты грубишь, гнида буржуазная.
– Что?
И тут страшный удар обрушился на мою молодую, горячую голову. И ещё один, и ещё. Били долго. Профессионально. Чтобы больно, но не насмерть. И никого свидетелей. Улица словно вымерла. Словом, очнулся я больничной палате. Следователь ко мне приходил. Установил, что упал я с высоты собственного роста. А чего вы хотели? И это, как мне тогда сказали знающие люди, я ещё легко отделался. Мог бы упасть и с высоты второго этажа.
Вот. Отлежался я. Колхоз за это время, я имею в виду колхоз «Рассвет», начал давать государству устойчивые экономические показатели. Получил какое-то переходящее знамя. Про меня, кстати, тоже не забыли. Из обкома пришла разнарядка – отправить меня учиться в высшую партийную школу с дальнейшим трудоустройством в обкоме комсомола. И тэ дэ и тэ пэ. Но тут грянула перестройка. Гласность, Горбачёв, Ельцин. И слава Богу. Жизнь моя круто изменилась. Вот только собраний с тех пор я не люблю, да и головушка частенько побаливает, чтобы не забывал, наверное, с кем и когда можно воевать, а с кем, пожалуй, и не надо.
Председатель. Не совсем понятно из выступления товарища, простите, господина Манукяна его отношение к повестке дня. И вообще, сегодня не семидесятые. Демократия, господа. Позиция предыдущего оратора представляется мне отступнической. Так нельзя, господин Манукян. Нам нужно учиться отстаивать свои позиции, не боясь последствий. Никто не говорил, что нам будет легко. Возможны провокации. Западу и Соединённым Штатам может не понравиться наша чёткая, активная, гражданская позиция. И мы должны быть к этому готовы. Хватит уже дрожать по кустам (в зале смех). Как гласит наша русская пословица: за правое дело, стой, дорогой, смело. И никому с выбранного нами пути нас не свернуть (председатель начинает в волнении покусывать свой галстук). Это, господа, и есть наш последний и решительный…
Председатель делает паузу, оглядывает присутствующих, удостоверяясь, что все его поняли, затем не спеша выпивает стакан воды и продолжает собрание. За окном, между тем, начинает накрапывать дождик.
Председатель. Я думаю, обойдёмся без перерыва. Как, господа?
Голоса из зала. Без перерыва… Чего тянуть… Раньше сядем – раньше выйдем… Без всяких там переходов хода…
Председатель. Простите, не понял. Ну, насчёт перехода хода, пардон за каламбур. Что вы имели в виду? Кто это сказал, насчёт перехода? Господа, это серьёзно. Среди нас есть человек, который не понаслышке знает о том, что такое «переход хода». Госпожа Елькина, вы здесь?
Елькина с места. Я здесь, господин председатель, но если можно, я воздержусь от выступления. Я не могу. Мне страшно.
Голоса из зала. Почему? Ведь это важно. Пусть говорит. Просим! Требуем!
Елькина. Господа, товарищи, это очень серьёзно. Не дай Бог, чтобы до нас, до каждого из нас дошёл этот самый «переход хода». Вы просто представить себе не можете, что это такое. Это выше человеческого разума, и это не мечты, не сказки, не болезненный бред. Это страшная, ни с чем не сравнимая реальность, существующая независимо от наших желаний, умения мыслить и анализировать. Это не обязательно, но неотвратимо.
Председатель. Я думаю, госпожа Елькина, будет лучше, если вы расскажете всё по порядку. С самого начала. С той ночи.
Елькина почти насильно водворяется за трибуну. С большим трудом, непрерывно озираясь, начинает свой рассказ.
Елькина. С той ночи? Я попробую… Если это нужно для дела… Попробую. Итак…
Переход хода
Той ночью мне приснилась Усачёва. Надька Усачёва. Ну, или Надюха, как мы её называем в отделе. Вообще-то коллеги по работе мне не снятся. И слава Богу! Мне их хватает в реальной жизни. Нет, люди все хорошие. По-своему. Пусть, как говорится, всё у них будет. Но сны мои, пожалуйста, оставьте в покое. Имею же я право на такую интимно-сакральную жизнь? Имею. Вот и не лезьте таким-то рылом да в такой-то ряд. И представьте, так было долгие годы. Коллеги сами по себе, а сновидения мои, ну вообще никому не подконтрольны. И вот на тебе. Усачёва. И ведь так ворвалась, зараза, как раз в тот момент, когда… Впрочем, это вас не касается. Но вот что интересно: стоит эта Надька передо мной. Такая… живая, реальная. Какой, к собакам, сон.
Вот рассказываю, а у самой мурашки по коже. А вдруг это и не сон был вовсе? Доказывают же учёные существование неких параллельных миров, параллельных реальностей. Хотя какие уж тут параллели? Вот она, Усачёва. Родинка на носу. Левый глаз слегка прищурен. Прыщик на подбородке. Настоящая.
Я от неожиданности оставила свои сонные похождения. Вперилась в гостью взглядом. Так стоим и молчим. Ну, минуты две. Наконец, она заговорила. Надькин голос. Детьми клянусь. Живой голос. До сих пор во мне отзывается.
– Привет, Елькина, извини, что без приглашения.
Елькина – это я. Лет уже двадцать у меня эта фамилия. До замужества, конечно, я была Пасечник, а теперь вот…
– Привет, Елькина, извини, что без приглашения. Дело есть. Я зайду?
– Ну, раз уж пришла. Давай, заходи. Только умоляю, ни слова о работе. Удушу.
– А сможешь?
– Так ты насчёт работы?
– Нет-нет, успокойся. Я как раз совсем по другому делу. Я ведь знаю, подруга…
Это она-то мне подруга? Я вас умоляю. Век бы её не видела. И её, и Андропову, и главбухшу, и Зульфию, и генерального. Тоже, кстати, бабищу. Весь наш сверхдружный женский коллектив ненавижу. Удушила бы каждую в отдельности. Неудачницы, завистницы. И страшные все, как адронный коллайдер.
– Я ведь знаю, подруга, что тебе сейчас несладко. Знаю, что устаёшь ты до чёртиков.
Вот это новость. Откуда Усачёвой это известно? Кажется, я никому о своём, о бабском, на работе не плакалась. Ах, ну да, это же сон.
– Знаю, что с мужем у тебя проблемы. Что свекровь тебя лютой ненавистью изводит. Что вообще, подруга, ты на грани нервного срыва.
И тут, не знаю почему, я возьми и согласись. А вот наболело. Представьте себе. Сколько же можно в себе носить, ото всех скрывать? И работа эта собачья, и муженёк этот – непризнанный гений, и свекруха – ведьма подколодная, и родственнички мужа – как я их ненавижу, и ремонта в доме шесть лет не было, и двери в прихожей и на балконе менять надо, и на кондиционер денег нет, и к морю не ездила уже, ох ты, мамочка моя, даже страшно сказать сколько, и в правом боку покалывает, мочи нет, и остеохондроз воспалился, и о жизни половой лишь во снах и вспоминаю. Да чего там! Права Усачёва. От такой житухи – удавиться впору. Что уж там нервный срыв.
А Надюха, словно угадав мои мысли, спокойно так продолжает:
– Руки, конечно, на себя накладывать не стоит. Не дождутся ОНИ такого счастья. А вот помочь я тебе могу.
– Это как?
– Есть такая игра, подруга.
– Игра?
– Игра. Всего лишь игра. И все твои проблемы, все! Как дым улетучатся. Полной грудью вздохнёшь. Девчонкой себя ощущать станешь. Летать, как в детстве начнёшь.
– Во сне?
– И наяву тоже. Поверь, подруга. Это просто чудо какое-то.
– И что же это за игра?
– Просто ИГРА.
– И каковы правила?
– Всё узнаешь. Ничего сложного. Всё, что от тебя требуется, – это сказать: «Я в игре», ну, или: «Я вне игры».
– А дальше?
– Дальше тоже всё очень просто. Решайся, подруга. Рабство или свобода.
А чего мне терять? Усачёва, конечно, стерва, хоть и за «Анапкой» – это портвейн такой – в обеденный перерыв по нашей просьбе иногда бегает. Но стерва, уж поверьте мне. И в реальной жизни я бы с ней дел иметь не стала, но ведь это же сон. Всего лишь сон. Я и согласилась. В конце концов в любой момент можно проснуться. Ведь так? Я закрыла глаза и почти торжественно провозгласила:
– Я в игре.
Спокойно! Ничего не случилось. Стены не обрушились, бездна не отверзлась. Вообще ничего не произошло. Стою, как дура, зажмурив глаза. Минуту, другую, третью. Потом чуть глаз приоткрыла. Ну и что? Моя родная комната, с полуотвалившимися обоями, с чёртовой дверью на балкон. В соседней комнате муженёк ненаглядный похрапывает. Ни принцев, ни замков, ни полётов, как в детстве. Ну, Усачёва, ну, стервозина! И я, дура, купилась, как последняя…
И вдруг. Ниоткуда, словно из меня самой, негромко, но так, что в глазах потемнело. Голос. Пожалуй, мужской, но может, и женский:
– Поздравляю! Вы в игре.
И сразу же светло сделалось, но не оттого, что день наступил, не потому, что зажёгся электрический свет. Просто светло и всё. И легко как-то. Ну, точно в детстве, в далёких снах. Когда, раскинув руки, словно желая обнять необъятный мир, бежишь, бывало, безоглядно, куда глаза глядят. И не свалишься, нет, не запнёшься даже. Легко и радостно бежать. И вот наступает миг чуда: ноги вдруг перестают касаться земли и – летишь. Летишь! Ах, мамочки! Высотища! Дух захватывает. А не страшно. Весело, радостно, а не страшно.
Вот и сейчас так же. Хоть лети. Так легко и радостно на душе. Я в игре. Надо же, что же это за игра? И началась ли она? Пожалуй что началась. Ведь сказали же мне таинственным голосом, что я в игре. Хорошо-то как! Молодец, Усачёва. Не обманула. Неплохая в принципе баба. Ну, конечно, маленько с пулей в голове. Да с кем не бывает-то? Надо будет с ней и в самом деле подружиться. С кем? Ну, с этой, как её… Усачёвой, что ли. Впрочем, это неважно. Как всё красиво вокруг! Какие цветы! А цвета! В жизни не видела таких цветов. В жизни? Да ты, душа моя, много чего не видела в своей жизни. Теперь увидишь. Теперь начнётся. Ты в игре. Смелей, вперёд, глупышка.
А это кто? Кто-то очень знакомый. Мама?! Мамочка…Так ведь ты… Жива? Ах, да, это ведь сон. И игра. Конечно, игра. И этот свет, и эти цветы, и мама.
– Мама, мамочка, как я скучаю по тебе, родненькая.
– И я по тебе, глупышка.
Глупышка. Так она называла меня, когда мне было…Сколько же мне тогда было? Боже мой, вспомнить страшно.
– Мамочка… Ты тоже в игре?
– И я в игре, и ты в игре. Весь мир в этой игре.
– А как в неё играть-то?
– Всё просто, глупышка, всё очень просто. Не думай ни о чём. И тебе будет легко и радостно. Забудь свои печали, утопи в забвении глупые проблемы. Убей Ничтожную, стоящую на пути. И всё.
– Убить? Кого?
– А вот её…
Рядом с мамой явилась ещё одна женщина. Незнакомая. Голова её была укутана платком, и лица я не видела. Убить? Как это? Это шутка такая, что ли? Ну да. Игра ведь.
– Убей её, глупышка. Всё очень просто.
– Мама… Я не знаю… Смогу ли я?
– Ах ты, моя глупышка. Это же так легко. Да ведь ты сама недавно собиралась удушить сотрудниц своего отдела. Усачёву, Андропову. Удушить – это не так-то легко. А в нашей игре всё очень просто. Вот меч. – В руке у мамы блеснул клинок восточного типа. – Вот меч. Он очень лёгкий. Взмахни им и отруби ЭТОЙ голову. Это просто. Ты убьёшь все препятствия к своему счастью.
– Но…мамочка. Я не…
– Поверь мне, девонька…
Девонька. Так она называла меня, когда я заканчивала школу. Даже в носу защипало. Не хватало только расплакаться.
– Поверь мне, девонька. Я хочу для тебя только счастья. Убей ЭТУ и передай ход. Вот и все правила нашей игры. Дальше – только призы.
– Передать ход? Как это?
– Ну, найди кого-нибудь и включи его в эту игру. Как тебя Усачёва.
– А кого?
– Да хоть кого. Друзей… Хотя друзей у тебя… Сотрудниц. Или родственников. Словом, того, кому ты могла бы пожелать счастья.
– А где я их найду? Это ведь сон.
– А ты гляди внимательнее.
Комната на время вдруг стала походить на гигантские пчелиные соты, где каждая ячейка словно жила своей собственной жизнью, отделённая от других голубоватой полупрозрачной оболочкой, осязаемой, но проницаемой. В каждой такой ячейке были люди. Богато одетые женщины, укутанные ослепляющим блеском обилия дорогих камней. Мужчины в рыцарских латах или боевой раскраске американских коммандос. Дети – мальчики в космических шлемах и матросских бескозырках. Девочки – с хрустальными коронами на чудных головках. Все эти люди двигались, совершали подвиги, получали награды, становились королями, маршалами или олигархами. Прямо на глазах.
– Что это, мама?
– Это людские сны, девонька. И ты можешь попасть в них.
– Как это?
– Человекам это не под силу, а тем, кто в игре, нет ничего проще. Но это после. А сейчас вот твой меч и вот твой ход.
Ячейки погасли. Короли и принцессы, космонавты и банкирши даже не успели заметить, что кто-то наблюдает их тайную жизнь со стороны. Комната моя покрылась полумраком и освещалась лишь периодическими вспышками розовато-красного цвета от лопающихся, невесть откуда берущихся шаров, наподобие мыльных пузырей, только огромных размеров. Наблюдать эти шары-пузырьки было забавно, хотя и немного жутковато.
Вообще надо сказать, что с тех пор, как у мамы в руках явился восточный клинок, в меня вселилась некая жуть. Лёгкая боязнь – так правильней. Не та тоскливо-зябкая тревога, которая душит меня каждодневно последние… много лет. А некая жуть азарта, лёгкий страх – неизменный спутник риска. Очевидно, и во сне человек способен разбрасываться адреналином. Повторяю, это было забавно и сладостно даже. И пузыри, и меч, и сны человеков, и предстоящий мне ход. Я взяла меч. В свете кумачовых вспышек мамино лицо отражалось надёжной улыбкой.
– Не бойся, девонька. Я с тобой, моя пчёлка.
Пчёлка. Так мама звала меня перед самой своей… Перед самым своим уходом. Я ведь в девичестве – Пасечник. Отсюда и пчёлка. Нехорошо, наверное, женщине иметь мужскую фамилию, лучше уж мужнину. Вскоре я стала Елькиной. Пчёлка села на ёлку. Каламбур. Полгода не прошло, как не стало мамы. Вот за это, наверное, и расплачиваюсь.
Много я маму не слушалась. Много перечила ей. Всё мне казалось, что она придирается ко мне, подавляет во мне самостоятельность. И вообще не любит меня. А не стало её, и сколько потоков слёз излила я в свою подушку – летом на солнце выжаривать приходилось, а то сгнила бы от сырости.
– Девонька, надень шапку, застудишь голову.
– Ма, ну кто сейчас носит шапки. Меня же засмеют.
– Я сказала – надень! Умные смеяться не станут, а дураки пусть смеются, на то они и дураки… Девонька, дома чтобы была не позже восьми.
– Ну ма, в восемь всё только начинается.
– И пусть себе начинается. Я сказала – не позже восьми. И не надо психовать и зубками скрипеть не надо. Они тебе в жизни ещё ой как пригодятся, зубки-то.
– Ну ма.
– Не нукай. Я тебе мать. И желаю тебе только добра.
Мамочка моя, ведь это была правда. Ты всегда желала мне лишь добра. Себя не щадила, потому и ушла так рано. А я глупая… Ладно. Пусть будет, как ты хочешь.
– Хорошо, мама, давай меч. Я сделаю свой ход.
Клинок был действительно лёгкий. Почти невесомый. Но очень острый. Я поняла это, едва прикоснулась к нему. Что-то было магическое, завораживающее в сакральной прохладе многовековой стали. Меч было приятно держать в руке. Захотелось погладить его, даже приласкаться. Правда-правда. И не холодный он был вовсе. Откуда-то изнутри выделялось тепло, словно тысячелетняя сталь навечно сохранила в себе память о часе своего огненного рождения, и хочется, чтобы тепло это передавалось твоей руке, чтобы бежало с кровью по венам и артериям, чтобы наполняло пульсирующее сердце, делая его ещё более горячим и крепким как сталь.
Я почти забыла о том, для чего в моих руках меч, и тут тёмное покрывало упало с головы ЭТОЙ к её ногам. И я, словно защищаясь, подняла руки с мечом. Что-то знакомое мелькнуло в лице жертвы, но я не стала вглядываться. Когда в руках клинок, занесённый для удара, не стоит обращать внимание на лица. Король это или раб, не всё ли равно. Если начнёшь думать об этом, в душу к тебе может проникнуть жалость. Тогда всё. Тогда конец игре и всем играм вообще. К чёрту жалость и жалельщиков. Поднял меч – бей.
Сталь засвистела. Честное слово, засвистела. Так, мне кажется, свистел какой-нибудь соловей-разбойник из народной сказки. Удара я совершенно не почувствовала. Просто голова жертвы тяжело, со стуком рухнула на лежащий у её ног платок-покрывало и не покатилась, а осталась лежать, точно приклеенная.
Страшно не было. Тогда не было. В голове вертелась только одна мысль: ход сделан.
Что же дальше?
И тут исчезло обезглавленное тело. Исчез меч из моих рук. Не удивляйтесь, это же сон. И игра. Мама стояла на том же самом месте, где была до моего ХОДА. Голова жертвы лежала на платке, словно кукольная. И лишь огромная лужа крови, ярко выделявшаяся на фоне мрачно-серой комнаты и увеличивавшаяся с каждой секундой, выдавала то, что здесь мгновение назад совершилось убийство. Убийство! Глядя на кровь, я почему-то представила, что сама в крови. На руках отчётливо ощущалась тёплая, липкая, дурманящая жидкость. Я быстро поднесла руки к лицу. Так и есть. По локоть в крови. Это когда же я успела так выпачкаться? Мне вдруг стало страшно. Вот теперь стало. Но это были лишь цветочки.
Мне вдруг невыносимо захотелось заглянуть в лицо жертве. Что-то тревожно-смутное заставило встать на колени и разглядеть отрубленную голову. Боже мой! Знакомые глаза. Печальный оскал знакомой улыбки. Ма… Мама! Мамочка! Как же это? Как же так?
Я быстро поднялась, в одно мгновенье очутилась возле стоящей в рост женщины. Это была Усачёва.
– Переход хода, глупышка!
И она захохотала. И хохот этот был не похож ни на что. И вспыхнул вокруг нас чудовищной яркости и нестерпимого жара огонь. И стало мне так страшно, как не было никогда в жизни, даже в утробе матери, перед самым рождением. Ужас оглушил и ослепил меня, опрокинул навзничь и бросил с невероятной силой на пол, а потом взобрался на меня неспешно, схватил стальной лапой за слабое, жалкое горло и полностью овладел мной, как маньяк-насильник овладевает жертвой, измученной многодневными пытками и голодом. Сопротивляться? Ну, это если есть силы. Я, пожалуй, была сильной женщиной прежде. Во всяком случае, мне так казалось когда-то. Я тянула на себе семью, следила за карьерным ростом муженька-гения, подсиживала товарок по работе, словом, всё как у нормальных людей. Но сейчас. Сейчас я не была сильной женщиной, а была жалкой, раздавленной, размазанной по полу страхом ничтожнейшей тварью. Чьё имя, или, верней, намёк на имя можно было бы перевести с древних языков как словосочетание: туда ей и дорога. Кто видит меня такую, умоляю, если только уничтоженная тварь способна умолять. Умоляю, не смотрите, пощадите, бесконечное моё унижение не возводите в ранг культа. Разве мало я наказана за свою глупость и доверчивость? Отрубленная голова мамы – вот мне беспощадная награда. И поделом! Оставьте меня! Но что это? Что это!?
Стены комнаты в очередной раз изменились. Они стали тонкими, не такими прозрачными, как недавние перегородки снов-ячеек, но настолько тонкими, что слышались отчётливо множественные, да что там, бессчётные звуки за этими стенами. И сама комната стала значительно уже, напоминая, о Боже, комнату в студенческой общаге. Так и есть. Общага. Или коммуналка. И вдруг бесконечная вереница соседей. И они обязательно. ОБЯЗАТЕЛЬНО должны сюда войти. Через минуту. А может быть, и раньше. Но обязательно. А здесь мёртвая голова. И кровь. И я в луже крови. И тогда… Позор. Арест. Казнь! Это уже не игра. Какие к чёрту игры. Хватит. Я хочу проснуться. Я хочу немедленно проснуться!! Слышите!!! Эй, вы, там! Сволочи! Сволочи!! Как вас там? Я больше не играю! Не играю! Эй!!
Мёртвая голова мамы печально усмехнулась страшным оскалом. Всё осталось по-прежнему. И коммуналка, и лужа крови, и скорчившаяся в этой луже тупая, жалкая дрянь, то есть я, и отрубленная мною же голова самого родного человека, и шаги приближающихся неотвратимой лавиной соседей. Помогите! Нет-нет. Стойте! Сюда нельзя. Нет. Надо что-то делать. Надо…
Со скоростью реактивного истребителя я заметалась по комнате. Прежде всего – голова. Её я завернула в платок-саван. Теперь кровь. И одежда моя в крови. Я сорвала с себя всю одежду. Даже трусики. Всё это мгновенно превратилось в ветошь для сбора крови. Так. Всё это в пакет для мусора. Шаги всё ближе. Вот, слава Богу, остались пакеты. Голову куда? Куда голову?
– Соседка, ты дома?
– Сейчас, одну минуточку, я не одета.
Сердце вырывается наружу, стучит, словно кувалда по старой кирпичной кладке. Голову, завёрнутую в страшный платок, – в другой пакет. Так, хорошо. Убрать это всё в шкаф на время. Отлично. И тут пакет с головой становится невероятно тяжёлым, лопается и мёртвая голова со стуком падает на пол и катится, оставляя за собой новые лужи крови.
– Соседка, у тебя всё в порядке?
Всё ли у меня в порядке? Всё ли в порядке? Мамочка! Мамочка! Мамочка!!!
Дверь открывается. Я голая. Кругом кровь, и на полу, в перекрестье лучей электрических прожекторов коммунальной квартиры, лежит, оскалившись, мёртвая голова.
И тогда, гонимая безумным страхом, безотчётно и бестолково, я раскидываю в стороны руки, запрокидываю, насколько возможно, голову назад и бегу на стену, прочь от жаждущей мщения толпы. Шаг, другой… пятый… Уже давно должна быть стена. Уже давно должна была я расплюснуть об неё своё здоровое и привлекательное, ещё женское тело. Но бег мой бесконечен, как полёт в далёком детском сне, и нет предела преследующему меня ужасу.
Так бежала я минуту, а может, час, а может, год. Времени не было. Не было и пространства. Были только страх и ничем не прикрытая, голая, моя душа. Господи, ну когда-то это должно кончиться. Хоть когда-нибудь. Хоть когда…
Кончилось. Я стояла на полу, одетая в вечернее платье, купленное в Пятигорске на «Людмиле». Вокруг меня светились странным голубовато-холодным светом полупрозрачные ячейки, в которых жили знакомые и не знакомые мне люди. Вот Зульфия. Она, очевидно, стала генеральным директором. Вот и сама «генеральная». Теперь она явно в министерском кресле. Вот мой школьный товарищ Кутиков. Мальчик, что три года носил мои портфели и за это был два раза поцелован мною в щёчку. Теперь он агент её величества королевы Великобритании. Окружён ослепительными красавицами. Вот мой преподаватель философии. Влюбился в меня без памяти ещё на втором курсе. Кое-что я ему даже позволила тогда. Удивительно, он и теперь преподаватель философии. Идиот. Вот Андропова…
На потолке, где-то очень высоко, над всей бесконечностью сонных сот, ударили часы. Я вновь запрокинула голову. Там, наверху, светилось табло: «Переход хода. Осталось 20 секунд… 19 секунд… 18 секунд…»
И тут я всё поняла. Я не стала оглядываться. Я знала. За спиной, где-то совсем рядом, ждут меня мёртвая голова, кровь, казнь, разъярённая толпа. И самое главное – ОН. Мой нескончаемый и всевластный ужас.
«Осталось 15 секунд, 14, 13, 12».
И я решилась. Почти не глядя шагнула к ближайшей ячейке. Кажется, это был сон моего философа. Перегородка легко и почти радостно пропустила меня сквозь себя.
– Привет, родной, извини, что без приглашения…
Елькина закончила рассказ как-то незаметно. Словно и не рассказ это был, а некое действо, протекавшее само по себе, параллельно собранию. В зале, который жил теперь тоже сам по себе, произошли изменения. Кто-то сидел, погружённый в раздумья, кто-то пустыми глазами изучал усилившийся за окном дождь, а кое-кто спал, всхлипывая по-детски, в тревожных, судя по всему, снах. Из странного состояния всех вывел председатель, который, во-первых, уже знал эту историю, а во-вторых, по должности не мог позволить себе подобные расслабления.
– Спасибо госпоже Елькиной. История её весьма поучительна. Наполнена глубоким и даже глубинным смыслом. И это только подтверждает, что на выбранном нами пути нас ждут не только розы, но и шипы, не только эдемские кущи, но и готические тернии. Однако, сплотившись, господа, не потеряв никого на непростой нашей дороге, мы сможем одолеть все трудности и преграды.
Елькиной помогли сесть. Лицо её было покрыто мёртвым покрывалом беспокойства, вернее, живой шалью вечного покоя. Однако, красивая фраза. Надо будет над ней поразмыслить на досуге. Но я увлёкся. Собрание, между тем, продолжалось.
Председатель. Итак, господа, я думаю, самое время перейти к выборам руководящих органов нашего акционерного общества. Есть предложение избрать правление в составе пяти человек. Пять – число почти магическое, да и, как известно, это высший балл в системе школьных и студенческих отметок. Есть предложения по персоналиям?
Фрейд. Предлагаю в правление включить следующих активных жильцов нашего дома: Андропову, Землекопошвили, Фрейда, Грязнова (пишу без двойного «ф» на конце, как было произнесено) и Манукяна.
Председатель. Предлагаю разобрать кандидатуры персонально. Начнём по алфавиту. Андропова. Уважаемая всеми Вероника Павловна. Её отец, как вы знаете, господа, мэр нашего города. Но не поэтому мы решили включить её в состав правления. Вовсе не поэтому. А за её великолепные организаторские способности и прекрасные душевные качества. Кто хочет выступить, сказать что-нибудь о госпоже Андроповой? Давайте попросим нашего дорого сантехника, господина Тихоненко. Он, как-никак, её бывший муж. Кому, как не ему знать свою хоть и бывшую, но жену. Просим.
Тихоненко тенью выплывает к трибуне, говорит, улыбаясь, смешно, как ребёнок, морщит при этом нос.
Полёт с ангелом
Я страшно боялся открыть глаза. Вы даже представить не можете, как мне было страшно. Проснулся я давно, но лежал, боясь пошевелиться. Я бы и дышать перестал, только бы не нарушить своим глупым дыханием её сон. А не дышать тоже нельзя. Вдруг она проснётся, а рядом бездыханное тело. Нет-нет, даже думать о таком нельзя. Её не надо пугать. Меня можно. Я заслуживаю. Вы знаете, я теперь всё время боюсь. Боюсь, засыпая, боюсь, просыпаясь. Мы женаты всего неделю, а я до жути, до остановки сердца боюсь, что всё это сон, что вот открою я глаза, а ЕЁ рядом нет. И не было, и не могло быть. Это если по законам высшей справедливости. Ведь кто я, и кто ОНА. Это только у писателей-фантастов да сказочников всяких красавица принцесса выходит замуж за оборванца, а то и чудовище. В жизни так не бывает. В жизни принцессы знают себе цену. И хорошо, и слава Богу! На то они и принцессы.
А ОНА – принцесса. Настоящая. Не по происхождению, хотя и дочь мэра, по крови, по предопределению, если хотите. Не был же Давид сыном короля или фараона. Бог его избрал и помазал на царство. Вот и ОНА избрана. Это точно. Голову даю на отсечение. Да что там голову. Всю свою никчёмную жизнь полагаю за счастье ласкать ЕЁ тень, охранять ЕЁ сновидения, хранить эхо ЕЁ шагов.
Она – моя жена. Смеётесь? И я смеюсь. Хохочу до умопомрачения, беззвучно, конечно, над ничтожным предположением, что такое может быть. Сейчас открою глаза, а её нет. Конечно нет, и не может лежать рядом со мной ОНА. Принцесса. Со мной – жалким рабом, грязным сантехником.
Да, я всего лишь сантехник. Раковины, ванны, трубы, унитазы. Кто не знает сантехников? Кран течёт? Воды нет? Унитаз засорился? Дозвонись сначала до… Нет, не до Президента. До Президента дозвониться легче. Дозвонись попробуй в домоуправление. Потом жди. Безропотно. Отложив дела. Наплевав на работу и угрозу выговора от начальства. Жди полдня. День. Он, сантехник, кстати, может заявиться и на второй день, а то и на третий. Жди. Что тебе ещё остаётся? Пришёл. Слава Всевышнему! Час ковырялся. Снял краны, перекрыл воду, заткнул унитаз. И ушёл. Как ушёл? Именно. У него обеденный перерыв. А вызовов сколько! Понятия не имеешь? А надо бы иметь. И в девятнадцатой течёт, и в сорок шестой уже третий день ждут, и в семьдесят пятой вот-вот соседей затопят. А ему кушать надо. Он ведь один. На десять домов один. На полторы тысячи квартир один. Конечно, один. Витёк в отпуске, а у Жорика тёща болеет, за ней особый уход нужен. Что? Вы сами хотите накормить дорогого гостя? Что ж, похвально, весьма похвально. Только имейте в виду, сантехник – не бомж какой-нибудь. Он что попало не ест. Ему свой организм беречь нужно. А вдруг отравление? Или язва? Вы только подумайте. В ваших ли интересах язва сантехника?
Покушал, выпил. Ага, выпил. Ну, это целая история. Кто не знает пьяного сантехника? Вы не знаете? Честно? А, пошутили. Осторожней с шутками. Пьяный сантехник – это не шутка. Это устойчивое выражение, такое, как например, седой старик, звёздное небо или морской волк. Пьяный сантехник – это рисунок апокалипсиса. Это ваши погибшие нервы. Это очередной выговор на работе от приходящего в ярость с каждым новым вашим опозданием прежде лояльного к вам шефа. Это стоны и угрозы заливаемых снизу, до первого этажа, соседей. Это…
Не будем об этом. Теперь вы вспомнили, кто такой сантехник? Так вот, я – сантехник. А она – моя жена. Теперь смейтесь. Смейтесь, но умоляю, не громко. Не разбудите, не потревожьте святой сон непорочной капельки росы. Разве вы не знаете? Она – сама непорочность. Воплощение чистоты. Ангел. Ангел! Кто посмеет сомневаться в этом? Клянусь тысячью заменённых прокладок на кранах с горячей водой! Клянусь сотней прочищенных от засоров унитазов. Она – ангел.
У неё есть имя. Самое лучшее, самое прекрасное из данных человекам. У неё была фамилия. Кажется, Андропова. Она где-то работала. В фирме или учреждении. Не всё ли равно, если она не человек. Она бесплотна. Она – ангел. Поэтому и боится, трепещет всё моё естество утреннего пробуждения. А что? Вот так открою глаза. А её нет рядом. Улетела, унеслась в подобающие ангелам небесные кущи. Всё во мне замирает и холодеет от страха. А я должен согревать её сны. Я сам сплю теперь совсем немного. Пока ещё не заслужил чести спать всю ночь. Пока я лишь стражник ЕЁ снов. Кем назначенный? Ею? Что вы. Что вы! Как вам не стыдно? Она никогда до такого не снизойдёт. Это я сам, добровольно, с величайшей радостью, переполненный неподдельным счастьем, взял на себя такую миссию. Она не знает об этом. И не должна знать. Вдруг это ей не понравится. Вдруг она начнёт сердиться. Разве можно, чтобы ангел сердился? А она – ангел.
Вы, конечно, можете спросить: а какой она ангел? Ведь небесная иерархия, как известно, многообразна. Есть херувимы, серафимы, престолы, господства, архангелы. А может, она ангел-хранитель? Может быть. Не улыбайтесь. Всё может быть. По крайней мере, меня она хранит. Это точно. С того мгновения, как я увидел её в колодце. Что? Какой колодец? Расскажу. Обязательно расскажу. Это важно. Очень важно. Слушайте.
Вот я вам тут про пьяных сантехников рассказывал. Естественно, подобная участь не минула в своё время и меня. Пил. Мягко сказано. По-чёрному пил. Цистернами пил. Ну, и допился, естественно.
Как уж там, в медицине, это называется, не помню. Я ведь сантехник, санитар труб и унитазов, а не медицинский санитар. Только очнулся я в больничной палате. Доктора надо мной колдуют. Шепчутся, совещаются. Ну, потом, естественно, капельницы, лечение, диагнозы. Через неделю где-то стали меня оперировать. С печенью там проблемы были. Не знаю, зачем уж это докторам надо было. Подумаешь, сантехник. Не учёный ведь, не писатель какой, лауреат Букера. Ну, помер бы. Одним пьянчужкой меньше. Государству только польза. Ан нет. Взялись меня оперировать. И вот я думаю: может, и неспроста это? Может промысел в этом какой? Может там, в недосягаемом, Самый Главный решил дать мне последний шанс стать не сантехником, а ЧЕЛОВЕКОМ.
Тогда, конечно, я ни о чём таком не думал. Скучал себе по прежней своей добольничной житухе. Думал: скорей бы операция эта прошла, выписали б меня, а там…Там! Такой праздник души начнётся. Витька позову, Жорика, конечно. Управдомом не побрезгаю. Девах знакомых из СМУ. Ох, погудим! Ох, отметим, прости Господи…
И вот лежу я на операционном столе, выписку предвкушаю. Мне, естественно, маску наркозную на харю. Простите, знаю, что не совсем приличное слово. Да только лицом тогда физиономию мою назвать было трудно. Харя и есть. Опухшая, обрюзгшая.
С маской на лице, да ещё в ожидании, что вот-вот какой-нибудь мясник, я тогда так о врачах думал: мясники все. В ожидании, что какой-нибудь мясник вот-вот вонзит в тебя тесак-скальпель, стал я, признаюсь, немного волноваться. А как прогнать волнение? Все знают. Нужно думать о чём-то приятном, хорошем. Стал я думать о кореше своём Витьке, о девахе знакомой из СМУ. И тут волнения мои, словно по волшебству, испарились. Да и Витёк с дивчиной исчезли. Наркоз, стало быть, подействовал. А врачи в это время решили проверить, сплю я уже или нет. И главный хирург приоткрыл мне веко. Но, видимо, я ещё не совсем глубоко погрузился в сон, потому что сознание моё не успело окончательно затуманиться эфирными струями. И вижу я, реально, вот как вас сейчас, такую картину. Лежу я ничком. Вернее, душа моя, что ли. Словом, моё «я» лежит ничком на дне глубокого, неосвещённого колодца. Темно, страшно. И вот внезапно где-то очень высоко наверху открывается крышка люка. Там свет, там жизнь. И из этого люка на меня смотрят два врача. Главный хирург и его ассистент. И один другому говорит:
– Кажется, спит. Пора.
Подождите, подождите. Как это спит? Не сплю я ещё вовсе. Это вы что, бодрствующего человека резать будете? Мясники! Душегубы! Да я вас без воды, с засором в унитазе на месяц… на два…
Тут крышка наверху захлопнулась. Это хирург закрыл моё веко. Но я не спал. Да и слепым я уже не был. Глаза, вернее, то, что в душе их заменяет, прекрасно видели всё вокруг. Шахта или колодец оказались не такими уж пустыми. Причём, и это важно, здесь по-прежнему было темно. То есть совсем темно – кромешная тьма. Но я видел происходящее. И не сон это ещё был. Не спал я. Клянусь! Так вот, оказалось, что я был здесь не одинок. Кроме меня, были другие люди. Много людей. Сотни, тысячи людей. Не знаю, видели ли они друг друга. Скорее всего, нет. И не в темноте дело. Вы потом поймёте. Каждый из них, из этих тысяч и тысяч, был словно погружён во что-то. В своё, индивидуальное. Не знаю, как это выразить. Вот у вашей жены или брата болит живот или голова. Им очень больно, очень. А вы можете только сопереживать или делать вид, что переживаете. Разве можно испытать чужую боль? А вот когда, не дай Бог, заболит у вас, тут и начинается это самое – своё, индивидуальное. Когда личная боль, физическая ли, душевная, нравственная, если хотите, затмевает всё. Весь мир, всю вселенную с её мириадами болей. Что вам до них до всех, до жены и брата, до президента какой-нибудь Буркина Фасо, до пришельцев с Альфы Центавра, до торнадо в Колорадо, до землетрясения на Яве, до олимпийского провала российских гимнастов и прочее, прочее, прочее… Самое главное, самое важное, самое первостепенное – это сейчас ваша головная боль или колики в животе.
Вот так и здесь. Каждый из этих живых, а все они были живыми, полностью, словно в некую мутную жидкость, погрузился в индивидуальную муку. И не физическую даже боль, а именно муку. Душевно-нравственную. В некую болезненную тайну, ведомую лишь каждому из них. Их внутренние глаза беспрерывно видели некую беспрерывно повторяющуюся картину чего-то страшного, чудовищно страшного, происшедшего по их же собственной вине.
И когда я понял это, мурашки побежали по моей душе. И вот тут начался сон. Сон разума. Я уже не мог осмысливать происходящее. Я лишь бессильно созерцал тех чудовищ, которые рождал мой сон. О, что это были за омерзительные существа! Смесь гидры с ехидной, покрытые зловонной слизью, они копошились, издавая калечащие слух звуки.
И к этому зловонию, к этому мерзейшему свисту добавились вдруг ранее не слышанные мной стоны и крики людей. Оказывается, каждый из них непрерывно стонет и кричит. Не только от жгучего страха, а чтобы хоть как-то облегчить свои страдания. И когда я всей своей душой погрузился в эти почти не человеческие стоны, когда я понял, что каждая мразь, копошащаяся на моей душе – это и есть я, мне стало так страшно, как не было и, пожалуй, не будет никогда в моей жизни. Пожалуй, само слово «страшно» здесь неуместно. Этой гигантской, неправдоподобной жути, пожалуй, нет названия среди земных человеческих языков. Здесь охвачен ужасом каждый микрон твоего «Я». И не отдаёшь отчёта, и не можешь справиться с этим. И если бы в этот момент у тебя было сердце, оно разорвалось бы на миллиард осколков. Но сердца нет, разум спит, и нагая, беззащитная душа одна брошена во власть мерзости и нечистот, рождённых тобой же до того, как ты попал в эту чудовищную шахту справедливости. Почему справедливости? Я не знаю. Так, само собой произнеслось. Словно свыше… А пожалуй, что и справедливости. Каждому по делам его. Кому ангельское пение, а кому и шахта зловонная. Мне – последнее. Заслужил. Знаю, что заслужил. Всех своих чудовищ, всю свою жизнь, с того момента, как стал отбирать копейки на завтраки у одноклассников, как стал подглядывать к девчонкам в раздевалку на физкультуре, как… Всю жизнь свою омерзительную пережил. Поделом.
Не знаю только почему, но Тому, кто там, наверху, вершит Свой суд справедливости, стало меня жаль, что ли. А может, и вымолил меня кто. Может, мама. Она всегда за меня, непутёвого, молится. И вот через сто или двести лет моей жгучей муки, а может, и несколько мгновений, показавшихся мне столетиями, вдруг исчезло всё: и вонь, и стоны, и видения. И воцарилась тишина. Такая тишина, что за неё, не задумываясь, полжизни отдать можно. Тишина покоя, умиротворения и надежды. И я почти не удивился, только заплакал, честно-честно, как младенчик плачет, уколовший пальчик новогодней ёлкой, бесхитростно. Чисто. Не удивился я, когда наверху вновь открылся люк. И там я увидел ангела. Прекрасного, как миллион самых красивых роз. Чудесного, как аромат тысяч распустившихся гиацинтов. У ангела были белоснежные крылья, золотые локоны и человеческое лицо. И лицо это было женское. Он, вернее она, протянула ко мне руки, оказалось, что лежу я совсем рядом с люком, взяла меня, как ребёночка, и стала баюкать. И я только плакал. От умиления, От счастья.
Позже, через год, наверное, после больницы я встретил ЕЁ. Всё такая же. Только локоны не золотые и крылья не видны, словно спрятаны до поры. Я узнал её сразу, с первой секунды. А может, и раньше. Сердце моё, теперь уже реальное, зарубцованное, забилось учащённо, когда она только должна была выйти ко мне навстречу из не колесницы, нет, из обычного земного троллейбуса. Я увидел её и пал к её ногам. И она не удивилась. И она взяла меня на руки, как ребёнка. И она баюкала меня. Меня – ничтожного и недостойного. И мы летели высоко-высоко, оставляя внизу города и страны, планеты и галактики. И это было высшее счастье всей моей глупой и бесполезной жизни.
А если кто-то не верит мне. Если кто-то скажет, что она вовсе не ангел, то пусть лучше убьёт меня. Ведь зачем жить, если на свете нет ангелов? И кто сказал, что она меня бросила? Поверьте мне, это не так. Просто однажды я уснул возле неё, а когда проснулся, её не было рядом. Да ведь так и должно было быть, как вы не понимаете! Она – ангел. Не смейтесь, пожалуйста, не смейтесь, умоляю вас. Вы не знаете. О, вы совсем не знаете. Я знаю. Ну, и что, что пьёт. Да и ОНА ли это пьёт? Может… Эта самая, которая Андропова, и не ОНА вовсе. Это не бред. Вы подумайте только. Может, это тень из колодца. Напоминание. Последний шанс нам всем не упасть в ту самую шахту, а вознестись вместе с ангелами до образа ЧЕЛОВЕКА.
Председатель. Поблагодарим нашего дорогого сантехника за поучительное и, я бы сказал, философско-нравственное выступление. Я думаю, что ангельская чистота как нельзя лучше должна соответствовать тем идеалам, которые выражены в проекте нашего акционерного общества. Вот очень хочет высказаться госпожа Андропова. Дадим ей слово, господа? Только покороче и самую суть, пожалуйста.
Андропова. Братцы, тут мой бывший плёл что-то про ангелов. Вы простите его. Он же блаженный. Да вы и сами знаете. Ну, кто не знает? Непьющий, не берущий взяток сантехник – нормально это? Ангел улетел… Бросила я его. Бросила. С ним ведь жить невозможно. Я поначалу думала: блажит мужик, ерунда. Поживём, обтрепется. Он ласковый, добрый. Только его любой пятиклассник вокруг пальца обведёт, а он простит и сам извиняться начнёт. За что? А ни за что. За то, что позволил себя обмануть, в искушение, значит, человека ввёл. Вы у него дома были? У него же нет ничего. Ничегошеньки. Он спит на полу. Про наше брачное ложе здесь рассказывал. А где оно, это ложе? Матрац на полу. Я не ангел. У меня спина болит, бока болят. Он жалел. Не спал поэтому по ночам. Сон мой сторожил. Это правда. Плакал от того, что у меня бока болят. Вот он здесь говорил, что никто не умеет чувствовать чужую боль. А сам? Девчушка во дворе ножку ударила – он плачет. У неё постепенно боль проходит, а у него синяк на ноге. Реальный. Я своими глазами видела. Это же не человек. Это промокашка какая-то, губка, всё в себя впитывающая. Боль чужую, беды чужие. Разве не так? Или среди вас есть люди, которым он не помог?
Говорят, он бухал раньше, простите, пил. Не знаю. Сейчас даже думать об этом боится. Вы смеяться будете, каждое утро он выходит на балкон и крестит автобус челночный на Москву. Смеётесь? А, между прочим, за четыре года ни одной аварии не было. Вы спросите, почему же я бросила его такого? А вы бы смогли жить с блаженной губкой? Смогли бы? Может быть, он самая главная рана моя, самое большое счастье и самое жгучее горе. Может, я от того и пить начала, что рядом с ним себя таким ничтожеством…
Голос из народа. Ты, милочка, давай, не сваливай с больной головы на здоровую. Мы тебе тут не дурачки. Ишь ты, за блаженного прячется. Пустите меня. Я всё расскажу. Всё, как есть. И про ангелов, и про демонов.
Председатель. А вы, собственно, кто?
– Я из семнадцатой квартиры. Фамилия моя Горошков. Кандидат философских наук.
Председатель. Ну, что, господа, дадим слово кандидату наук?
Голоса из народа. Дадим! Ещё бы! Давай, кандидат, режь правду-матку!
Кандидат зашагал к трибуне. Что-то очень знакомое было в его облике. Продолговатое, худощавое лицо. Ямочка на подбородке. Родинка над уголком правого глаза. Где же я его видел? Однако вот его рассказ.
Леди Макбет Энского уезда
Как известно, весной и осенью у людей, страдающих психической патологией, случаются обострения. Именно осенью и весной чаще всего на зловещую охоту выходят маньяки. История, которая случилась со мной, не имеет отношения ни к весне, ни к осени, потому что целиком относится к лету. А вы, наверное, подумали, что я маньяк. О, нет. Если бы это было так! Зачем, зачем судьба привела меня, меня, простого российского философа, на этот пляж?
Вот живёт себе человек. Никого не трогает. Мечтает об уединённости, чтобы, как Диоген в бочке, служить лишь высоким идеалам, рождая мысли и теории. Так хотел жить и я. А что? Не заслужил?
Детство у меня было, как у всех, пионерско-комсомольское. Ободрял, поддерживал, не протестовал, клеймил и всё такое. Хотя уже к пятнадцати годам, задрав голову к ночному небу, выйдя из домика в трудовом лагере по… нужде, ахнул и погрузился в размышления. О миллиардах глаз, устремлённых на меня, справляющего глупую свою нужду. О непохожести и сакральности этих звёздных глаз, о бесконечности и скоротечности времени, живущем вокруг меня своей собственной, особой жизнью. Так была решена моя участь. Я стал философом. Из «живчика», подвижного, шаловливого подростка, я в одночасье превратился в задумчивого полустарика-отшельника. Детские забавы моих приятелей более не приносили мне радость, толкание на дискотеках и тисканье опережающих в развитии одноклассниц не вызывали более восторга. Влюблённости? Чушь! Уже закончив институт, я, правда, ощутил на короткое время некое увлечение, подобное тому, что поэты, эти лжефилософы, называют любовью. Но разве это была любовь? Ха-ха! Глупая студентка, кокетливо выставляющая бесстыжие симпатичные глазёнки своему преподавателю, чтобы тот не очень строго судил её лень и равнодушие к философии.
Она выступала тут недавно. Повзрослевшая, подурневшая. Наговаривала на меня, что чуть ли не совратить её пытался. Какая ничтожная ложь. Какая гнусная попытка оправдать своё неумение в юношеские годы справляться с неукротимым либидо. Нет, дамочка, нет, господа. Не было совращений и извращений. Извращения придут позже. Много позже. После той злополучной ночи на диком южном пляже.
Я, как сейчас, помню это. Тёплое благоухание ночного покоя. Полная луна, бесстыже выпучившая глазищи на купающиеся в золоте лунной дорожки беспечные волны. И ещё одну купальщицу. Я забыл, зачем сидел той ночью на скалистом валуне пляжа, почему не спал, о чём размышлял. Я забыл всё. Я помню только это ослепляющее и оглушающее красотой, соблазном, зовущее и недоступное голое тело. О эти груди, о эта ложбинка на спине, о эти круглые, идеальные ягодицы! Никогда! Никогда, слышите вы, никогда мозг человека, способный вместить в себя бесконечность и бессчётность космических миров, способный постичь загадки прошлого, тайны будущего и тщету настоящего, никогда не был испепелён в один лишь миг прикосновения к этой дьявольской красоте.
Сколько времени продолжалось её купание? Час, год, век? Я не помню. Это было вне времени. Я забыл, как назывался тот пляж, я забыл местность. Я забыл, кто я. Я был ничтожен, как раздавленный клоп, как червь, пытающийся переползти через шумную автостраду, как медуза, выброшенная на берег в самый разгар знойного июльского полдня.
И тут она увидела меня. И не смутилась, не застыдилась. О, боги, это правда! Она шла ко мне, уничтожая, разрывая меня на атомы и электроны своей красотой и бесстыдством.
Подойдя, она спросила. О, я ожидал… мог ожидать всего. Но она спросила то, отчего, униженный и раздавленный, я потерял сознание и, пожалуй, умер. Не смейтесь. Вы потом поймёте. Она спросила:
– Вы любите Пелевина? Вы читали его Чапаева? Я скажу вам откровенно, во мне, после прочтения, осталась одна пустота. Пустота, слышите. Ничем не заполненная.
Она помолчала. Молчал и я, бездыханный и недвижимый.
– Хотя нет, кое-что во мне осталось. Я узнала, почему Иваново – это город невест. Потому что все мужчины-ткачи исчезли в пучине гражданской войны. Не осталось больше мужчин в Иванове.
Она вздохнула, повернулась и пошла прочь. Последнее, что видели мои угасающие глаза – покачивание спелых бёдер. О!!!
Это была ОНА. Вы называете её ангелом? Вы боготворите её? Глупцы! Это демон в женском обличии. Той ночью я продал дьяволу душу. Философия? Идеи? Материя? Всё это потеряло для меня смысл. Весь я превратился в охотника. Единственной целью в жизни стало обладание тем волшебным, вожделенным, сочным и пьянящим порождением ада, именуемым поэтами и прочими ничтожествами – нагим женским телом. Её нагим телом.
А ведь когда-то я был философом. Неплохим даже. Это мне принадлежит знаменитая фраза: «Он сидел, погрузившись в раздумья, между абриколем и апперкотом». А? Как? Лаконично и метко. Это я автор знаменитого двустишья, единственного в моём творческом багаже, я не поэт, упаси Господь. Двустишье называется «Эстет».
Я в весеннем лесу
Чем-то страшным трясу.
А? Как вызывающе беспощадно! Наповал.
И вот теперь всё. Спёкся, остыл, окоченел. Живой мертвец. Охотник-зомби. Охотник…
И началась охота. Я искал её по запаху, по звону, исходящему от её тела, по свечению волос. Я шёл напролом через джунгли будней, не замечая или мгновенно забывая любые детали этого невыносимого сафари. Только вперёд, только к цели. Случайные жертвы? Ах, оставьте. Зачем говорить о мелочах. Были, конечно, и случайные жертвы. Лес рубят – щепки летят. Не я сказал, до меня. Поначалу я вовсе не обращал на эти щепки внимания. Если женщина по виду, телосложению, цвету волос напоминала мне ЕЁ, она мгновенно включалась в поле зрения охотника. Не помню, что я делал, что говорил, мне было это неважно. Важно было услышать запах жертвы, обонять цвет её кожи, увидеть её голос. Убедившись в ошибке, я мгновенно терял интерес к ней. Убивал? Нет, что вы. Поначалу не убивал. Отшвыривал, как истёртый посох. После? Вам это надо знать? Вы действительно хотите знать подробности? Глупые людишки! Зачем? Зачем вам копаться в чужих трупах, если сами вы почти трупы? Зачем вам подробности истерзанных тел, если вы ни черта не смыслите в том, что такое настоящее, идеальное тело? Зачем?!
Так шёл я к своей цели месяц за месяцем, год за годом. И… Вот… Однажды…
Она стояла у мини-маркета. С банальным полиэтиленовым пакетом в руке. Сколько городов, сколько километров, сколько лиц, забывая про сон, пищу и питие, мне нужно было пройти, проползти, вгрызаясь зубами в оскомину бытия, чтобы увидеть ЕЁ. Но достаточно было одного мгновения, чтобы жаркий, вонючий полдень обернулся в благоухающую, южную, звёздную ночь, чтобы задавленная зноем улица превратилась в прохладные, ласковые волны Чёрного моря, чтобы её немыслимое, нелепое, ненужное платьишко улетучилось, как ночной кошмар, обнажая вожделенное сокровище моего пробуждения. Я приготовился к последней охоте, к последнему прыжку. Я знал, что делать, что думать, что говорить. Сотни, тысячи, миллионы раз я репетировал этот свой последний прыжок. О, боги, благодарю вас, что не оставили меня.
И я… пошёл… к ней.
Пусть не глядит на меня, пусть смеётся в мою сторону, пусть лепечет что-то про Пелевина, Проханова и даже Путина. Бесполезно. Теперь я господин. Теперь она в моей власти. Я не убью её. Нет. Я буду обладать ею. Как вещью, которую можно выбросить за ненадобностью, но которую не выбрасываешь, наслаждаясь своим великодушием. Я буду терзать её, швыряя милостыни, за которые она будет лизать мне грязные пятки. Лизать с восторгом, почитая за великое, божественное счастье. Ты дьяволица? О нет. Ты мелкий демон, и ты ещё будешь боготворить своего нового чёрного повелителя. Готовься, я иду. Иду. Иду.
Шаг. Другой. Ещё один. Ещё.
Она обернулась и слегка прищурилась, вглядываясь в моё лицо. О небеса, вы не поверите, но она узнала меня, хотя не могла видеть и запомнить моего лица той безумной ночью.
Она бросила, но не в меня, мимо, в сторону, в вечность, устало, но по-царски властно:
– Нет, это не Тарковский. Хотя в жертвоприношениях утонула вселенная.
И тут в меня впился запах её кожи, хлынувший мощным потоком. И всё, всё всплыло во мне, как тогда. Морской бриз, цветущие магнолии и акации, эфирно-кипарисовое головокружение. Её голос опрокинул меня с подкосившихся ног на вспотевший прибрежный песок асфальта. И вновь лежал я, раздавленный и ничтожный, под ногами сотен радующихся моему промаху прохожих-неохотников.
А она, даже не взглянув на вонючие остатки былого моего величия, пошла прочь, небрежно покачивая полиэтиленовым пакетом.
Как я выжил? Одному дьяволу известно. Но выжил. Зачем? Зачем?! Не сразу, но всё-таки я понял. Я должен жить, пока не уничтожу это зло, бросившее вызов ЗЛУ. Теперь я буду убивать, я буду истреблять всех и вся, кто даже отблеском тени явится на страшном моём пути. Всех! Всех!!!
Я выследил её, выследил. Не раз и не два я еле сдерживал себя, чтобы в отчаянии не спугнуть добычу, когда она шла к своему дому в сопровождении этого… этого ничтожества, этого сантехнишки, прикасавшегося своими унитазными пальцами к небесной роскоши её тела. Я притворялся, унижался. Я играл роли дворника, бродяжки. А кем я был на самом деле? О, этого не знает никто. В моей телесной оболочке таилось нечто состоящее из дьявольской жажды мести и демонического вожделения страждущего охотника. Мне нужно было только один раз надругаться всласть над царственной красотой моей властительницы, растоптать, утопить в потоках пота, крови и семени и сдохнуть тут же, исчерпав до конца, до последней капельки философию смысла своей никчемной жизни.
Я тренировался на полуночных дурочках, пьяно чертивших тропинки возвращения в свои дома из развесёлых танцевальных утроб ночных клубов. Я превращался в тень, крался, плыл, летел, возникая перед несчастными, как всесильный ангел смерти. О, я не испытывал удовлетворения, терзая их тельца, ведь это были лишь тренировки.
Да, тренировки. Вы скажете, что я исчадье ада? Тогда вы ничего не поняли, ни-че-го. Я не виноват в том, что планета не досчиталась пяти, семи или скольких там пьяненьких смазливеньких глупышек, мечтавших об олигархах, принцах и о чём там ещё мечтают туповатые малолеточки, приехавшие из своих Харьковов и Одесс покорять российскую столицу. Не я виноват. А она! Она. Это её бесстыдство, её ведьмина нагота сделали меня орудием в руках сатаны. Это она вертела нитями несчастной марионетки, в которую превратился я в ту роковую ночь на южном пляже. О боги, вы свидетели, что я говорю истину. И истина эта взывала к отмщению.
Было полнолуние. Селена в эту ночь была особенно огромна и ярка, словно нарочно спустилась поближе к земле, чтобы не пропустить ни единой подробности предстоящей казни. Этот свидетель меня устраивал.
Я ждал, перестав дышать, думать, ждать, жить, в своём заранее выстраданном укрытии, растворившись в ночи. Она появилась именно в то самое мгновение, когда сердце моё после получасового перерыва ударило в колокол груди. Я выверял это мгновение несколько месяцев, до микрона, до миллиардной доли секунды. Её шаги, слившиеся с моим сознанием, медленно отсчитывали последние миги истории. Я уже видел сияние её тела. Свершилось. О, боги, хвала вам! Ещё чуть-чуть, ещё… вот уже… сейчас… пора!
Я выскочил из засады и властно, корёжа мглу и тишину, приказал:
– Стоять!
И… замер. На тропинке, на пустыре, далеко окрест, в свете полной, ухмыляющейся луны, не было никого. Никого! Неужели я ошибся? Я должен был мгновенно развернуться, но не смог пошевельнуть ни единой клеточкой мгновенно переставшего слушаться тела. Руки, ноги, мышцы, волосы, всё обратилось в камень. Беспомощный, окаменевший стоял я на тропе, в свете луны, перестав даже внутренне сопротивляться неизбежному. И тут остатки некогда моего слуха уловили в сексуальной оргии галактик некое движение. Я услышал… нет, не услышал, я ощутил тем, что когда-то именовалось разумом, новые шаги. Не её, о нет! Кто-то подходил ко мне сзади, не имея ног для ходьбы и к кому вообще неприемлемы понятия: сзади, спереди, сбоку. Этот кто-то остановился, замер, воцарился вокруг меня, и я услышал смрадное, гнилостное дыхание, опалившее моё умершее от страха ухо. Размазанные по каменному телу остатки моей души кто-то соскрёб и унёс в бездну неизвестности.
И теперь я здесь. Здесь. В прихожей, ведущей в ад. Но вы! Вы не радуйтесь. Я ещё кое-что могу. Я ещё в силах уничтожить сладкие воспоминания о танцах и напитках ночных клубов. Я ещё умею терзать мечты о принцах и олигархах. Охотник не закончил вечное своё сафари. Всем, всем, всем вам! Переход хода! Всем, всем, всем вам! Переход хода!! Всем, всем, всем вам! Переход хода!!!
Рассказ кандидата неоднократно прерывался репликами из зала, а потом и вовсе утонул в громком хоре голосов, перемешанном с раскатами грома или звуками адских труб. Называйте это как хотите, но за окном творилось настоящее светопреставление. Вода с небес лилась струями водопадов Виктория и Ниагара вместе взятых, молнии устроили непрерывный шабаш. В зале собрания было почти темно, но откуда-то, невесть откуда, на столе председателя явилась зажжённая свечка. Вообще-то это противоречит правилам пожарной безопасности, но какие к лешим могут быть правила, когда такое творится на улице и здесь, в нашем зале.
А собрание неистовствовало. Кричали, говорили, лепетали все, ну или почти все, кроме зловеще улыбавшегося кандидата философских наук и председателя, которому казалось, что нить собрания по-прежнему в его руках, что стоит ему потянуть за эту ниточку, и в зале воцарится покой и порядок. А в воздухе между тем подобно доисторическому хаосу, носилось:
– Позор! Позор!!
– Это у него весенне-осеннее обострение, товарищи!
– Зачем вы так? Она ангел, ангел, поверьте мне.
– Ненавижу собрания. Ненавижу…
– Позор!!!
– Он маньяк! Точно вам говорю.
– Господа, надо посоветоваться с Буркина Фасо, обязательно, обязательно посоветоваться.
– Не слушайте его, люди, он блаженный, он божьих коровок в комнате разводит.
– Маньяк! Маньяк! Весенне-осеннее обострение.
– Какой там Пелевин? Одна пустота. Пустота, я вам говорю.
– Переход хода… Переход хода… Переход хода…
– Позор!! По-зо-о-о-ор!!!
Чем бы закончилась эта массовая дискуссия? Неизвестно. Но тут небеса разверзлись и зал всеобщего суда наполнился шумом крыльев и шелестом белых одежд. Появление этих белых вестников было настолько внезапным, что заглушило и шум грозы, и гомон собрания. Все жильцы дома, все новоявленные акционеры, включая председателя, с ужасом уставились на это небесное явление. Вестников было много. Десятка полтора, а то и два. Я не успел сосчитать. Главный из них, чьи белоснежные покрывала светились в полумраке собрания, а седые как лунь усы, борода и брови являли собой почти иконное благообразие, вдруг изрёк неземным путинско-медведевским голосом:
– Хорош буянить, придурки! Быстро все по палатам! В карцер захотели?
Не надо в карцер. Не надо по палатам. И уколов не надо! Зачем? Это… это так… бесчеловечно. Что это? Я ли пишу эти слова, или их диктует мне жалобно-детским дискантом сумасшедший сантехник, явившийся между собранием и санитарами? Ага! Я вспомнил, как зовут этих ангелов, ну, конечно же, санитары. И они прямо сейчас ринутся выполнять свои непосредственные служебные обязанности. О, Боже! Моя рука лихорадочно швырнула авторучку в последний марш-бросок по исписанным корявым почерком бумажным листам.
В это мгновение я сжался в калачик и, стараясь казаться продолжением коврика под столом председателя, медленно сполз на пол. Здесь, сложенный втрое, я и дописываю свой протокол. Санитары, то есть ангелы, то есть жандармы к этому времени успели в целом подавить сопротивление восставшего народа. Интересно, получили ли они на это действие санкцию от Буркина Фасо? К счастью, обошлось без танков и стрельбы «градами». Игоря Евгеньевича уводили трое. Он не сопротивлялся, еле передвигал ногами, повторяя дрожащим голосом одну и туже закольцованную фонограмму: «Господа, я не стрелял. Не стрелял я. Проверьте мой автомат. Он в смазке. Я не стрелял, не стрелял, господа…»
Фрейд не умер за идею, но успел изрядно насолить фараонам. У одного из них был разбит нос, а у другого, буквально на глазах, закрывался подбитый глаз, простите за неуместный каламбур. За это и досталось ему с лихвой. Пробитая голова, сломанные рёбра, выбитые зубы и кровь… кровь.
Сантехника не били. Его, кажется, вообще не трогали. По крайней мере, я этого не видел. Он лишь плакал в голос, умоляя нападавших:
– Не бейте, не бейте их, пожалуйста! Они же хорошие. Они добрые все. Они ведь как дети. Не бейте детей. Пожалуйста.
Плач его разрывал моё сердце. Но фараоны, кажется, не слышали этих причитаний. Возню сражения заглушали громовые раскаты, не за окном, нет, а истерических воплей Андроповой:
– Палачи! Сатрапы!! Всех не перевешаете! Ненавижу! Ненавижу!! Ублюдки! Нас миллионы! Тюрем у вас не хватит. Боритесь, товарищи!..
Затем, как в кино, я увидел, как ей медленно дубинкой выбивают зубы. Двое в белом подхватывают Андропову, медленно пребольно заламывают ей руки за спину. Но она не стонет. Сплюнув кровь, она беззубо улыбается и вдруг затягивает, по-девичьи звонко:
Наверх вы, товарищи, все по местам…
Песню не подхватили. Некому уже было подхватывать. Почти всех участников собрания растащили по палатам, где их ждали позор и пытки тройными дозами транквилизаторных инъекций. Бедные, бедные узники совести!
И лишь сантехник с красным от жгучих слёз лицом стоял, словно забытый всеми, в залитом кровью коридоре. Всхлипывая и бормоча еле слышно жалобные свои просьбы в пустоту. Вдруг причитания его оборвались. Безумные глаза сантехника словно начали наполняться неким смыслом. И вот сначала робко, но с каждым мгновением всё отчётливей, он запел:
Врагу не сдаётся наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не желает.
Один из санитаров подбежал и с силой опустил ему на голову дубинку. Сантехник сразу упал на спину, широко раскинув руки, словно собираясь кого-то обнять. Его умиротворённое лицо, распахнутые в никуда глаза и застывшая в блаженном покое улыбка словно говорили кому-то: «Ну, вот. И слава Богу. Вот так хорошо. Только не бейте больше никого. Пожалуйста, не надо…»
Фараоны перестали суетиться. Робко и, кажется, даже виновато они стояли вокруг остывающего тела сантехника, пряча глаза в себя, словно, или мне это только показалось, словно пытаясь в себе самих услышать это недосказанное: «Только не бейте больше никого. Никого. И слава Богу!»
Вот и всё. Заканчиваю свой протокол. Сейчас уведут и меня. Только вот кажется мне, что неправильно я ставлю точку. И не в правилах ведения протоколов тут дело. Что-то мы все сделали не так. Ах да, вот это! Как же я мог забыть? Переход хода. Нужно. Необходимо успеть. Сделать. Свой. Единственный. Последний ход. Чтобы никому…
Я вылез из под стола. И запел:
Не думали, братцы, мы с вами вчера,
Что вместе умрём под волнами…
Рапорт главного врача психиатрической клиники № 5 города Серова
27 августа больные отделения интенсивной терапии устроили массовую драку, в результате которой многочисленные ранения, ушибы и переломы получили больные: Андропова, Фрейд, Грязнов и Манукян. Больной Тихоненко, страдавший острой формой депрессивной шизофрении, вследствие перенесённого психологического потрясения скончался от кровоизлияния в мозг. К больным были применены допустимые средства воздействия и медикаментозного вмешательства. Порядок в отделении восстановлен. Похороны скончавшегося Тихоненко пройдут за счёт средств муниципалитета…
P. S. Надпись карандашом на стене палаты Тихоненко: «А завтра двадцать восьмое. Успение Пресвятой Богородицы. Хорошо».