Случаются такие времена, когда привычные, давно и прочно обжитые места вдруг перестают удерживать человека. Достаточно слабого толчка, легкого дуновения от крыла пролетевшего ангела, чтобы изменить орбиту, развернуть ее и увести совсем в другие пределы. Так произошло и со мной в тот год.
Когда астрономы, все рассчитав, объявили, что комета Шумейкера-Леви упадет-таки на Юпитер, мир забеспокоился. Хоть Юпитер и далеко, но все же царь планет, мало ли – стоит ему чуть сбиться с вечных кругов своих, и все смешается в семье Солнца...
Комета стала последней каплей в чаше моего терпения. В то бурное время, когда свобода неслась весенними ручьями, когда ломались судьбы одних и горными пиками возносились те, кто вчера и даже еще сегодня утром был никем, – разве в такое время можно было сидеть в пыльной тиши библиотеки и продолжать как ни в чем не бывало исследовать благочестивые сонеты Джона Донна? Кому сейчас было интересно, что преподобный Джон был вовсе не так благочестив, как ему полагалось по должности, что он требовал от Отца своего явить такое чудо, чтобы он, Джон, смог поверить в него снова. Несмотря на уговоры научного руководителя и его убежденность, что скоро все наладится и бог непременно явит себя тем, кто не отступил, весной я ушел с кафедры иностранной литературы.
Спустившись с университетского крыльца, я взошел на корабль по имени Свобода. Когда все вокруг делают деньги – возят барахло в клетчатых баулах, стоят на рынке, скупают ваучеры, – а тебе ничего такого делать не хочется, остается воплотить в жизнь истинный смысл этого сладкого слова. Мне хотелось простой и чистой романтики – провести лето в путешествиях. Чем займусь осенью, я не знал, – и это незнание мне разрешало пришествие кометы, которое, по уверениям звездочетов, состоится в самой середине лета. Встретить такое событие, решил я, лучше всего налегке и в скитаниях – без планов и надежд. Впереди целое лето свободы, моего желанного босячества, а комета станет запятой или точкой, после которой можно будет продолжить предложение или начать новое, и даже с красной строки.
Конечно, корабля, подходящего по параметрам – легкости, стремительности, белопарусной крылатости – моим устремлениям, в наших лесостепных краях не нашлось. Но я был неприхотлив во всем и скоро уже летел в поезде Новосибирск – Новороссийск в сторону моря, распивая с симпатичными попутчиками и попутчицами портвейн, рассказывая им о грядущем конце света, горланя хором «гоп-стоп, Сэмэн, воткни ей под ребро!», куря с одной и с другой в тамбуре с разбитым окном, в котором неслась тьма, и ветер гнался за нами, и волосы то одной, то другой захлестывали мне лицо...
Нет, я ехал на юг не как удачливый вор, – тем более что денег, заработанных иностранной литературой, едва хватило на билет и на неделю одноразового питания. Мне требовалось одиночество, море, солнце, песок и камни. Я хотел идти босым и загорелым вдоль прибоя, в парусиновых рваных штанах, и чтобы меня недалеко в море сопровождала стайка дельфинов. Это была моя детская, невесть откуда взявшаяся мечта, – а какую еще мечту нужно воплощать в преддверии конца света?
Примерно так и получилось. Конец весны и начало лета я шел по самой кромке Северного Кавказа, по щиколотку в прибое. Я шел налегке, питаясь жареной и сушеной рыбой и виноградным вином, я купался на диких пляжах, ночевал на песке под звездами, засыпая под шепот моря. Я загорел и похудел так, что тело мое было выточено из красного дерева, а волосы были белыми не только от солнца, но и от соли.
Я не голодал. Я сторожил виноградные и кукурузные наделы, – из первых население ночами тащило деревянные столбики на топку бань, а из вторых везло на тележках и мотороллерах-«муравьях» вороха стеблей с початками на корм скоту. Я пас коров, иногда доил тех же коров и даже помогал их забивать, – не говоря уже о сепарации молока, когда разогнанный тобой механизм величиной с мясорубку гудит, как самолет, и дом летит-гудит-поет, пока ты крутишь ручку – такую тугую и плавную, будто она находится в зацеплении с главной шестерней мира...
Коровы и остановили мое путешествие. Я задержался в станице возле курортного города – три дня пас станичное стадо за тетку, владелицу трех коров. Она оказалась директором местной школы, летом – директором детского лагеря, и всегда нанимала своего соседа, но сейчас сосед был в запое – было слышно, как он буянит в своей мазанке.
Пасти – дело, может, и пыльное, особенно когда переводишь стадо через дорогу, – но если на лугу за ж/д вокзалом еще не выгорела трава, то, найдя правильный ритм обхода и дав понять бычкам, кто здесь хозяин (нужен хороший кнут), пастырь может спокойно погрузиться в свои думы, переходящие в дрему. На второй вечер, пригнав стадо и отдыхая во дворике со стаканом домашнего виноградного вина, я увидел, что хозяйка, подоив, едва несет ведро молока из коровника.
– Руку потянула, – пояснила она, заметив мой вопросительный взгляд. – Уже две недели болит, ничего не помогает…
Вспоминая уроки своей бабки-колдуньи, я осмотрел припухшую конечность и уверенно поставил диагноз:
– Воспаление запястных жил, тендовагинит по-научному.
На ночь я обернул больное запястье свежим капустным листом, на который предварительно нашептал беззвучно обрывки забытого заговора, возвышая до понятности только во имя отца, и сына, и святаго духа, аминь, завязал шерстяной ниткой.
– Это нужно делать три дня, и все пройдет, – сказал я, думая, что завтра на закате я уйду из станицы, а подействует ли мое лечение, уже не должно меня волновать.
Однако лечение или вера в мои знахарские способности подействовали уже в первую ночь. Ранним утром, когда сквозь щели дощатых стен сеновала, где я ночевал, сочилась розовая водица рассвета и коровы внизу уже брякали ведром с остатками воды и шумно вздыхали, – хозяйка поднялась ко мне с радостным возгласом:
– Исцелил, родимый!
Она вертела перед моим заспанным лицом похудевшую, обретшую подвижность руку, а второй совала мне скомканную купюру – «Бери, бери, заработал!», – и купюра была в несколько раз содержательнее бумажек, которыми со мной расплачивались за мои пастушеские труды.
Вечером, когда я привел стадо, – коровы шли по дороге, сами сворачивая и вваливаясь в свои калитки, – меня ждала дочь хозяйки с бутылкой греческого коньяка и деловым предложением. Но прежде чем предложить, она поведала мне, что бывшие пионерские лагеря почти все позакрывались, – их останки тянулись вдоль Пионерского проспекта, здания сдавали в аренду магазинам, казино, просто покомнатно – диким отдыхающим. Однако лагерь ее мамы, принадлежавший тюменским нефтяникам, держался, – сюда исправно привозили бледных детей северных болот, хоть и не в прежних количествах. Строения здесь были все так же белы и легки, так же по утрам и вечерам пел горн, а днем участок пляжа заполнялся загорелыми лягушатами, визгом и брызгами. Дочь хозяйки коров, девушка чуть младше меня, служила в том же лагере медсестрой, но поскольку была девушкой инициативной, а в недоукомплектованном от недофинансирования лагере пустовали некоторые помещения, то одним сестринством дело не ограничилось. Она создала оздоровительный кооператив, в котором оздоравливали хоть и за деньги, зато исключительно природными и народными средствами. Сама Хельга («мама уверяла, что мой отец — швед», – пояснила она) освоила и успешно практиковала гирудотерапию – лечила пиявками, и, по ее словам, лечила все, начиная от головных болей, кончая импотенцией (при последнем слове она как-то хищно усмехнулась). В центре уже работают гомеопат, мануальный терапевт, травник, ведутся переговоры по иппотерапии, обещали знатока пчелиного, змеиного и медузного ядов, – и она хочет, чтобы я поработал в этой компании.
– Кем? – удивился я. – Если только Дуремаром, пиявок вам из лимана таскать.
– Пиявок мне из Турции привозят,– сказала она холодно. – А вот народным целителем… Мама рассказала, как вы ее вылечили, – капустой да заговором… Мои методы ни ее, ни бабушку не берут, родных лечить не рекомендуется. А мне вообще мужчины нужны, им пациентки верят больше, а это половина успеха. Вы же кроме капусты еще что-то умеете?
– А то! – сказал я, уже решив, что такой шанс упускать нельзя. – Ставлю диагнозы по пульсу и по походке, лягушек прикладываю к воспалениям, а словами как заговариваю…
– Вот и отлично! – сказала Хельга, и мы выпили за нового сотрудника ее центра, знахаря.
...Из окна моего кабинета на втором этаже открывается море. То зеленое, то синее, то свинцовое или стальное, гладкое или рябое в белых барашках, море пахнет свежестью, кожей юной девушки. Высокое солнце раскаляет квадрат линолеума на полу под окном. Передо мной на кушетке лежит пациентка, уловленная установленным на выходе с пляжа нашим рекламным щитом. На щите изображена стандартная, срисованная со стюардессы аэрофлотовского плаката красавица в белом халате, зазывающая в природную лечебницу «Горгона-Мед». Я лечу жертву рекламы и моего личного обаяния, предположим, от целлюлита – намазыванием сотовым медом (купите на рынке) и посыпанием кварцевым песком (набранным знахарем на пляже), – эта комбинация мягкой и твердой сущностей размягчает и по-новому структурирует подкожный жир.
Если же пациентка молода и стройна, то знахарь налагает на больные и прилегающие к ним места свои заряженные космической энергией – праной или ци – руки. «Да, доктор, я чувствую, – прислушивается она. – Будто меня скребут внутри... А вот гладят...» Знахарь вводит вкрадчивый палец в упругий пупок: «Расслабьтесь... Доверьтесь... Представьте, что отодвигаете заслонку, впускаете мой палец...» Она покорно отодвигает и впускает. Грудь ее волнуется, и сердце все быстрее тикает под моим пальцем...
Иногда в кабинет заглядывала хозяйка заведения. Сначала она смотрела, как я работаю, а потом захотела попробовать мои методы на себе. Должен отметить, что повелительница пиявок при свете дня и в рабочей одежде приятно удивила меня. Я бы даже сказал – поразила, пусть и не в сердце. Она оказалась соответствующей своему имени холодной арийкой. Перламутровое каре, серо-зеленые почти не мигающие глаза, большой тонкий нос с горбинкой, тонкие губы, – было в ней что-то от хищной птицы. Предельно ушитый и укороченный белый халат, обтягивающий голодную стать, был копией халата красавицы с нашей рекламы, и, когда я увидел ее в первый мой рабочий день, идущую навстречу по солнечному коридору, я подумал, что просто обязан вылечить ее от этого ледяного совершенства.
– Я не больна, я всего лишь устала, – сказала она, скидывая халатик и ложась на кушетку, – сливочно-шоколадная на белой простыне. – Какое средство есть в арсенале знахаря?
Я честно поднял вверх руки и сказал:
– Доверчиво закроем глаза и впитываем всем телом мое искреннее расположение...
Через несколько минут, когда мои руки порхали над ее лопатками, собирая и выбрасывая усталость, ее рука опустилась и обвила мою ногу.
– Говорят, энергию нужно заземлять, – сказала она, не открывая глаз.
...Я так и не смог увидеть ее беспамятства. Даже в самый кульминационный момент она сохранила нордическую выдержку, – жуткая сила сжала и разжала, скрутила и раскрутила ее мокрое тело, она почти встала на мостик, поднимая меня своим судорожным выгибом, прохрипела: «Хор-рро-шшо-о-о!» – и обмякла.
Такая борьба духа с плотью восхитила меня. Но и простота нашего контакта слегка смутила. Как и то, что за ним не последовало никаких вливаний нежности в наши отношения. Она приходила в назначенное ею время, как на оздоровительную процедуру, запирала дверь кабинета на ключ, раздевалась, ложилась. А иногда в свободное время в ее кабинет забредал я, и, пока на пояснице или висках пациента набухали черно-малиновые твари, она, прибавив музыку, приходила за ширму, прикладывала палец к губам, заворачивала полы своего халатика, как шкурку плода, обнажая плод, и, прогнувшись, упиралась руками в стену, рядом с плакатом Терминатора в черных очках и с пистолетом. И никаких гуляний под луной, никаких ночных купаний голышом, с тихим плеском и шепотом и тем фосфорическим свечением тел, каким светились те олень и орел на пианино давным-давно...
По словам Хельгы, она была замужем за военным моряком, и его серый многопушечный корабль все время маячил на горизонте наших деловых сношений. Впрочем, я был совсем не против ее душевного холода («добрый инструмент, вот все, что мне нужно от мужчины», – говорила она), моей изнеженной женщинами душе она давала новый опыт. Держа в руках ее строго вычерченное изящество, я представлял, что являюсь жертвой эксперимента гауптштурмфюрера СС медицинской службы по изучению причин невероятной стойкости русского воина, – тут никак нельзя было отступить. Или, ощупывая ее косточки, я представлял, что под этой загорелой кожей – титановый скелет Терминатора-женщины, посланной из будущего моим сыном-полукиборгом, чтобы мы с ней зачали его, основателя расы титанов. И когда ее глаза после моих стараний сонно туманились, мне казалось, в них гаснут красные огоньки...
Лето на море напоено страстью. Это банальность, но я бы советовал помнить ее тем родителям, которые отпускают своих детей в те «Лазурные дали» и «Бригантины». Глядя из окна кабинета на бурные проявления юной жизни, я вспомнил единственную свою смену в пионерском лагере «Орленок», куда был отправлен по окончании четвертого класса за мое круглое отличничество. И до сих пор помню, и с каждым годом все ярче, как с замиранием сердечка смотрел на высоких голоногих, в шортах или коротких юбочках, шлепках-вьетнамках, ржущих, как молодые кобылы, носящихся друг за дружкой с веселым визгом – мимо грустного карлика меня – тех восьмиклассниц. Тогда я впервые – море было только фоном, я почти не заметил его, – почувствовал то удивительное томление, будто тело мое было шоколадным изнутри и все время таяло, и я не мог понять, почему меня вдруг перестали интересовать танки, самолеты и космические корабли. Мне так хотелось попасть ночью в девчоночий барак старшего отряда, чтобы служить этим длинноволосым богиням. Как именно служить, я не знал и готов был приносить им по утрам тапки, расчесывать волосы, заправлять их теплые душистые постели, гладить, наконец, их алые галстуки! Мальчик совсем перестал спать и есть и приехал домой похудевшим, чего просто не могло быть в те времена, когда прибавка в весе была идентична прибавке здоровья.
Теперь, с высоты своих лет и роста, я увидел, что те самые голоногие восьмиклассницы вовсе не кобылы, а жеребята. Их взаимные щипки и толчки, когда они бесились на кипарисовой аллее под моим окном, становились сильнее, а визги – веселее, если в окне том появлялся знахарь в белом халате на голое загорелое тело.
– И не думай, знахер! – сказала Хельга, заметив однажды эту зависимость.
– Что ты! – отвечал я, отходя от окна. – Скорее я твоих пиявок соблазню!
Однажды вечером, когда южные сумерки синим шелком упали на город и его окрестности, а по всему побережью зажглись огни и зазвучала музыка, я, возвращаясь из города, поймал двух беглянок. Они только что пролезли между прутьями ограды со стороны заднего двора и весело шагали по тропинке в сторону музыки и ресторана. Я шел по той же тропинке им навстречу. Даже через маскировку – густо накрашенные глаза, нарумяненные щеки, черные короткие обтягивающие юбки и высокие каблуки – я узнал двух семиклассниц, которых недавно спас на дневном купании. Нет, они не тонули, – они попали в горячие руки армянского юноши Ованеса. Он был сыном лысого толстого продавца чебуреков, чей истошный вопль «Щебуре-еки-и гарящи-ие!» был слышен на многокилометровом пляже целый день. Ованес, которого все звали просто Ваней, начав свою трудовую деятельность продавцом мороженого, скоро стал спасателем нашего участка пляжа. В его распоряжение поступили весельная лодка и домик с плоской крышей, обнесенной высокими фанерными бортиками, откуда он мог обозревать свой участок моря. Я думаю, не последнюю роль в этом карьерном взлете сыграла внешность Вани. В отличие от папы-чебуречника, Ваня был красив. Широкоплечий, мускулистый, с черными кудрями и большими верблюжьими глазами, он был похож на молодого ассирийского воина. Роль набедренной повязки на его узких крепких бедрах играли короткие белые шорты, и, когда смуглый спасатель спускался со смотровой площадки и шел к лодке, на него устремлялись взоры девочек, вожатых, воспитательниц и посторонних женщин, заплывавших в детские воды с взрослых пляжей. Иногда эти посторонние, как бы проходя мимо, фотографировались с молодым спасателем, иногда он уводил кого-нибудь в свой спасательный домик и там спасал. Я одобрял его благотворительную деятельность, – по моему глубокому убеждению, красота в мире должна работать, дарить себя.
Но однажды мне пришлось встать у Вани на пути. Это случилось, когда две северные рыжие девчонки пожелали сняться на память с этой достопримечательностью, – снимки с надувной касаткой, живыми верблюдом и обезьянкой у них уже были. Они попросили меня нажать на спуск «Полароида», и я, ворча что-то про транжир-нефтяников, было прицелился, но на спуск так и не нажал. Я увидел в видоискатель, как у горячего парня, обхватившего селедочные бока девчонок, тут же, не стесняясь моего прицела и остального пляжа, выросло желание, которое только подчеркнули белые шорты. Я сказал, что имя его означает «огненный», но если огня так много, то он может использовать его для приготовления чебуреков. Так сказал я ему, отдавая обиженным девочкам аппарат. Они показали мне свои кошачьи языки и ушли.
– Откуда про имя знаешь, э? – удивился Ваня, и с того момента его домик стал, когда нужно, и моим.
И вот опять я встретил тех рыжих – теперь за пределами лагеря, на вечерней тропинке, устремленных туда, где смешивались музыка, шампанское и дым сигарет с ментолом. Неважно, вел ли меня врожденный пуританизм, или это была обыкновенная ревность к неизвестным кавалерам с желтыми цепями на красных шеях, но я взял подружек под руки и повлек обратно к дыре в родной ограде. Я был непреклонен, несмотря на их отчаянное сопротивление и попытки прикинуться местными хабалками.
– Да хто ви такой, да шо це такэ? – талантливо возмущались они, извиваясь в моих клещах, пока нас не встретила и не всплеснула руками их вожатая.
Она отправила девочек в отряд через умывальник – «смыть штукатурку», – а я, выслушав благодарности девушки и рассмотрев ее в свете фонаря, вдруг предложил быстро перевоспитать весь подчиненный ей девичий пубертат и старше.
Она собрала подопечных в палате – той самой, куда я мечтал попасть двадцать лет назад, – два ряда кроватей, на которых сейчас сидели те самые тонкорукие богини, кому я когда-то был готов носить в зубах тапочки. Теперь я коротко выступил перед ними на правах взрослого и официального лица.
Я поведал им, что наша группа уже долгое время ведет работу по выявлению банды международных контрабандистов, которые перевозят в Турцию живой товар – вот таких доверчивых – и там продают в публичные дома, а непослушных пускают на органы. Особым спросом пользуются несовершеннолетние.
Контрабандисты подстерегают девушек во всех местных увеселительных заведениях, заманивают на яхту, то бишь на катер, который доставит пленниц на корабль, ждущий в нейтральных водах...
Я был убедителен. Во всяком случае, вожатая, провожая меня после выступления, восторженно спросила:
– Вы и в самом деле по спецзаданию работаете?
И когда я неопределенно пожал плечами, сказала:
– А меня Таня зовут...
Я посмотрел на нее внимательно и увидел, что она ненамного старше своих подопечных, – скорее всего, практикантка после окончания первого курса какого-нибудь педа...
И я нежно-осторожно пожал пальцы протянутой мне руки.
На следующий день Таня пришла ко мне в кабинет – посмотреть, как работает секретный агент под прикрытием.
Я трудился над устранением тугоухости пожилой пациентки. Тугоухость народными – древнегреческими и отчасти скифскими – методами устранялась просто.
– Это метод подобия, – говорил я лежащей передо мной на боку женщине. – Греки знали, что в ухе есть орган, похожий на улитку, и лечили – да нет, улиток в ухо я запускать не буду! – лечили морскими раковинами, в которых, по поверьям, хранятся все звуки моря и мира...
Я накрыл покорное ухо жертвы большой раковиной рапана и перевернул стоящие на тумбочке песочные часы.
Пионервожатая Таня ждала меня за ширмой. Когда я вышел и мыл руки, она смотрела на меня, радостно улыбаясь, и вдруг спросила громким шепотом:
– А вы шарлатан, да?
В паузе, обдумывая, как половчее ответить и не слышала ли накрытая раковиной пациентка, я рассмотрел ее при свете южного дня. Явно казацкая кровь проступала ярким румянцем на ее смуглых щеках, глаза были синими, как небо, губы полными и красными, как вишня, зубы сахарны, – тут не обойтись без чистых красок и простых слов, потому что она была проста, крепка и радостна, как девушка с веслом, которая оставила свое весло в байдарке или каноэ и, обогнув дейнековских мальчиков с их мечтой о небе, взбежала по мраморным ступеням, на ходу накидывая эту легкую красную тунику, и вошла ко мне, полная радости...
И от вида этой радости шарлатан не выдержал и улыбнулся в ответ.
– Отчасти да, – сказал я, не сдерживая своего восхищенного взгляда, бесстыже гуляющего по ней, – а она слегка поворачивалась, помахивая подолом как девочка. – Но только чуть-чуть, для храбрости. Храбрость лекарям очень нужна...
– Зачем? – улыбалась она, казалось, едва удерживаясь, чтобы не расхохотаться, и на ее щеках играли ямочки.
– А чтобы не трусить с такими девушками, как вы, – сказал я, чувствуя, как все внутри меня становится легким от предчувствия хорошего, очень хорошего. – Иначе никогда бы не осмелился пригласить вас на сеанс магии... – и я показал на ширму, за которой пациентка все еще вбирала звуки моря, глядя, как истекает в стекляшке песок.
И когда тетка ушла, крутя головой и бормоча, что и в самом деле стало звонче, я, постелив свежую простынку, впустил Таню за ширму и вышел со словами «раздевайтесь и ложитесь на животик».
Когда я вошел, я увидел...
Вдруг понял сейчас, что описывать ее, такую доверчивую, пользуясь ее неведением, лежащую в одних белых трусиках, опустив лицо в крендель рук, подставив моим глазам коротко стриженный затылок, – я не имею права даже сегодня, по прошествии лет...
– Самое смешное, доктор, – повернула она улыбчивое лицо, – я верю в магию. В кого вы хотите меня превратить?
– В свирель, – сказал я то, что хотел сказать, уже зная, что ей нужно говорить только правду. – Я сыграю на вас чудесную мелодию, новый гимн солнцу и морю, вас сотворившим, и эта мелодия добавит радости в наш мир...
Я говорил так, а руки мои уже плыли над ее телом, едва касаясь и снова вспархивая. Тепло моих ладоней смешивалось с теплом ее кожи, я чувствовал, как растет сила тяготения, как ладони тянет лечь на ее спину, – а ее спина едва ощутимо приподнималась, тянулась к моим ладоням, как море к Луне. Я был Шивой, и мои руки были везде – они одновременно касались ее затылка и ее щиколоток, вдруг пробегали по вздрогнувшим бокам и уже скользили по ее предплечьям к открывающимся им навстречу ладошкам. Руки мои были руками восхищенного богиней смертного и руками бога на теле прекрасной смертной... Я видел, как учащается ее дыхание – вслед за моим, – как от прикосновения вдруг проходит волна мурашек. Она потягивается и говорит прерывисто, что у меня такие руки, что таких рук, наверное... И я, уже не понимая, где границы дозволенного, подхватываю ее за горячие подмышки и медленно переворачиваю ее, податливую, на спину, и юная грудь ее расцветает навстречу моим губам.
Она смотрит на меня полузакрытыми глазами, щеки ее пылают.
– Ты же меня не обидишь? – шепчет она.
– Нет, – мотаю я головой и касаюсь губами ее щеки.
...Губы ее были вкуса вишни, я не мог оторваться, и она не давала, обхватив меня за шею. А когда мы отстранились, чтобы перевести дух, она взяла мое лицо в ладони, смотрела сияющими глазами и вдруг прошептала:
– Люблю тебя!
Я растерялся, но не выдал себя, глаза мои не забегали, – ловким финтом уйдя в сторону, скользнул губами к ее ушку и прошептал единственно верное:
– Я тоже тебя... – и последнее слово выговорил уже без воздуха, одними касаниями.
– Правда?! – она повернула голову, ликующе смотрела, будто изучая мои глаза, нос, губы, снова глаза, лоб. Потом обняла крепко, оттолкнула, вскочила, накинула тунику, сунула ноги в сланцы и умчалась, обернувшись у двери: – До ночи, волшебник!
И ночью, когда море темно, а небо звездно в отсутствии небесной коровы Луны, когда побережье спит и только где-то в верхних станицах перебрехиваются собаки, – мы лежим на теплом пляже, расстелив покрывало возле спасательной лодки. Я показываю ей на юго-запад, где висит среди мерцающих звезд немигающая фосфорная капля Юпитера, и рассказываю, что, кажется, сегодня, может быть сейчас, на него падают первые части кометы.
– Она его разобьет? – спрашивает она, приподнимаясь на локте.
– Нет, – говорю я. – Но ему будет больно. Упади такая на Землю, тут наступит конец света...
– Ужас! – говорит она, встает и тянет меня за руку к воде.
Мы плывем в теплой соленой темноте, касаясь друг друга руками и ногами. Мы заплываем далеко – дежурные огоньки лагеря становятся искорками, теряются за плавными горбами ночной воды.
Она берет меня за руки. Мы висим в море, болтаем ногами и целуемся. Губы ее, даже пополам с морской водой, теплые и сладкие.
– Люблю тебя, – шепчет она, отрываясь, и снова приникает.
Закат следующего дня мы встретили в городе, гуляя по высокому берегу – от маяка мимо старого кладбища к морскому училищу и обратно. Далеко внизу в прозрачной воде лежали косые каменные ступени, уходившие в глубину.
– Между прочим, – говорил я, показывая вниз, – ты знаешь, почему здесь такой берег? Потому что к этим скалам был прикован Прометей. Много тысяч лет к нему прилетал орел...
– ...И клевал бедняжке печень, – говорила она, повисая на моей руке и целуя мое голое плечо.
– И когда Геракл убил орла, он освободил Прометея, вырвав из скалы оковы, – продолжал я. – Вот первые слои скалы и упали в море, видишь, как они лежат, – пластами?
– Вижу, – целовала она мое плечо и смотрела на меня сияющими глазами. – Ты такой умный!
На свой пляж мы плыли на белом теплоходике. Легко штормило, и пересекающий вечернюю бухту кораблик падал носом в провалы между темно-зеленых лоснящихся горбов и взлетал на их гребни. Она радостно визжала, когда море хлестало нас тяжелыми пенными лапами.
Ночью мы снова лежали на нашем пляже и смотрели на Юпитер. По сообщениям дикторов новостей, комета уже вовсю бомбила газовый гигант, – головные ее части вонзались в его атмосферу, выбрасывая на тысячи километров миллионы тонн жидкого газа.
– Прямо сейчас? – шептала она, прижимаясь ко мне. – А до нас не добрызнет?
– Не добрызнет, – смеялся я. – Она на него с той стороны падает, он своей широкой спиной нас прикрыл... Там будут дыры больше, чем наша Земля... Но ты его не жалей, он заслужил, – столько разных девушек обидел в разных обличьях – то быком, то лебедем, то золотым дождем...
– Мне кажется, он вздрагивает, – шептала она.
– Это мое сердце, – шептал я.
Она отрывалась от моей груди, ее голова закрывала звезды, мокрые волосы падали мне на лицо, теплые губы целовали нос, глаза, щеки, шептали:
– Самый красивый... Самый умный... Самый добрый... Мой бог...
Мы целовались, и, когда мои пальцы медленно вползали под резинку ее плавок, она спокойно напоминала:
– Ты же обещал...
– Не буду, – втягивал я щупальца. – Но меня трогать можно везде, я не обижусь.
– Обидишься, – говорила она. – Ты сам не знаешь...
В обед следующего дня ко мне в кабинет пришла Хельга, и я с изумлением обнаружил, что у меня заменили сердце. Новое никак не выходило на высокие обороты при виде ее холодной порочности – оно стучало ровно, как моторка на спокойной осенней воде. На удивленный вопрос я отвечал, что, видимо, как человек сверхчувствительный, реагирую на бомбежку Юпитера.
– Всю ночь не спал, представляешь? – сказал я, отводя ее внимательную руку. – Сердце кололо, видимо, проецировал на себя событие в макрокосме...
– А может, тебе туда пару пиявок поставить? – сказала гауптштурмфюрер медслужбы, ловя своими прищуренными мои убегающие. – Дурную кровь отсосать... Или медузку, знаешь, как она горячит? – И, уходя, язвительно посоветовала: – Ты, главное, поспи сегодня, и желательно под крышей, чтобы комета на голову не упала...
Вечером я увел Таню через виноградники, через горячее шоссе, цементно-пыльный товарный двор, ржавые, заросшие полынью рельсы к маленькому оазису на горе за вокзалом. Там, вправленная в стальной желобок, текла из-под земли струйка холодной, пахнущей вареным яичком воды и вокруг забетонированной, обнесенной чугунной цепью на низких столбиках площадки буйствовали заросли тутовника. Ягоды зрели непрерывно, земля была вся в фиолетовых кляксах. Я пришел сюда набрать воды и спелого тутовника, чтобы сделать волшебный настой для моих желудочных пациентов.
– Местные называют эту воду вонючкой, – говорила она, наблюдая, как я наполняю большую пластмассовую флягу, – а ты будешь лечить ею людей?
– Буду, конечно, – говорил я и брызгал водой на ее ноги – загорелые, в седых царапинках от кустов и кустиков, сквозь которые мы продирались сюда. – Все, что дает природа, лечит.
Потом мы объедали тутовник, путаясь в его листве, вытягивая из кущи самые ягодные ветви. Она кормила меня черно-фиолетовой сладостью из своих фиолетовых губ, и слово, которым мы обменивались, было таким же скользким и сладким... Потом умывались, оттирали чернила с ладоней и щек, снова целовались теперь холодными губами, потом качались на цепях, щурясь от красных вспышек заката в зарослях. А на выходе из оазиса мы попали в стадо коз, и она стояла, подняв руки, и айкала с улыбкой, когда козы касались ее ног своими шерстистыми боками.
В полночь мы опять лежали на песке у лодки, завернувшись в большое покрывало. Небо было подернуто дымкой, звездная россыпь побледнела, но Юпитер, пусть и потише, все же горел над западным рогом бухты.
– Я сегодня думала, – сказала она, – что комета не просто так упала на Юпитер. Она стремилась к нему через пустоту, холод и темноту, он был прекрасной звездой, которая сияла и манила, он притягивал ее и вот притянул... И она теперь, наверное, счастлива, падая вся сразу и в то же время по кусочкам, чтобы продлить... Как я на тебя...
– Но будь осторожна, – прошептал я, обнимая ее. – Нельзя доверять шарлатанам...
– Разве ты не знаешь, что такое любовь? – засмеялась она. – Ее нельзя обмануть. Влюбленные хранят в сердце истинные, настоящие образы своих любимых. Все в этих образах прекрасно и правдиво, это такие родники счастья, которые все время наполняют этим счастьем тех, кто любит. И когда оба любят, они не могут обмануть, потому что идеальны. Как мы сейчас...
Она взяла мою руку, поцеловала ее и медленно повела по своей груди, по дрогнувшему животу вниз.
– Ты можешь снять... – прошептала она. – Но только пока...
Она была горяча и дрожала. Обнимая и прижимая меня, она сплетала ноги и была недоступна.
– Ты прожжешь мне живот, – шептала она. – Прости, я мучаю тебя...
– Наоборот, – шептал я, прижимаясь и прожигая, – мне хорошо, что ты падаешь так долго...
Вдруг со стороны лагеря послышались голоса. Негромко разговаривали двое, – женский голос был быстр и отрывист, мужской отвечал гортанно-певуче.
Мы натянули только что снятое – она успела накинуть тунику – и затаились за лодкой, – попасться в таком виде на территории детского лагеря для вожатой означало одну или несколько неприятностей, в зависимости от того, кто сегодня дежурил. Но голоса остановились у домика спасателя, звякнул замок, скрипнула и стукнула дверь, и через минуту заговорили вполголоса уже на крыше домика.
– Ованес девушку привел, – шепнул я, и мы облегченно захихикали.
Я бывал на крыше спасательного домика. Ваня пару раз давал ключ, когда мне некуда было привести внезапную жертву, – в корпусе, где был мой кабинет, за мной всегда наблюдали, даже ночью нельзя было проскользнуть незамеченным мимо бессонной вахтерши, а я почему-то был уверен, что Хельге, несмотря на ее нечеловеческие признаки, конкуренция не нравилась, как любой женщине. На крыше все было обустроено для романтических свиданий под южным небом – два шезлонга, одноногий столик для напитков, а в лавке-ящике возле стенки – свернутый матрас и пачка чистых простыней. Однажды Ваня привез на спасательной лодке девушку с соседнего взрослого пляжа днем, когда было послеполдниковое купание, и вредная девушка выбросила с крыши белые шортики спасателя. Он выбежал за ними, прикрывшись ее соломенной шляпой. Дети в это время паслись в море, воспитатели не отводили от них глаз, с криками «Вова, вернись сейчас же!» метались по пенному песку, и заметил Ванино приключение только я, потому что следил за парой от лодки до домика.
Сейчас на домике стукнула крышка ящика, шлепнулся матрас, звякнуло стекло, булькнула жидкость. Пили недолго, – после непродолжительного пыхтения и чмоканья женщина слабо вскрикнула, и раздалось ритмичное постукивание. Я знал, что доски пола там рассохлись, и если качаться на них в одном месте, то столик подпрыгивает и стучит.
– Давай уйдем, – прошептала Таня. – Неудобно подслушивать...
Держась за руки и пригибаясь, мы побежали по холодному мягкому песку к лагерю. Маршрут наш пролегал у самой стенки домика – так нас труднее было увидеть с крыши. И когда мы крались на цыпочках мимо стенки с нарисованным на ней веселым дельфином в пионерском галстуке, стук прервался. Мы замерли, не дыша. Женщина наверху, в метре над нашими головами, хныкнула, стукнул столик, пискнули доски, и раздалось ее протяжно-потягивающееся:
– Хор-рро-шшо-о-о!..
Тут ветерок, очнувшись, шумнул в кипарисах, я дернул мою спутницу за руку, и мы унеслись большими мягкими прыжками.
Стояли у окна ее флигеля, целовались в хорах цикад. После затяжного поцелуя она передразнила шепотом: «Хор-ро-шоо!» – и засмеялась тихонько. Посмотрела на меня внимательно, чмокнула меня в щеку, перешагнула низкий подоконник открытого окна, исчезла за белыми легкими шторками. Но тут же появилась руками и лицом, сказала одними губами: «Спокойной ночи, любимый!» – и канула.
Пройдя немного в сторону своего корпуса, я свернул за угол библиотеки и рысцой побежал на пляж. Я знал, что Хельга прожорлива, как все худые, и хотел успеть ко второму акту. Неизлитая страсть переполняла меня, она перебродила, превратившись из чистейшего винограда в почти зауксусившееся, жгучее вино. Я был сейчас не возвышен, но болезненно, как с похмелья, сладострастен. Я хотел, опираясь спиной о дельфина в пионерском галстуке, снова услышать лязг ее пружин, представить, как она сжимает титановыми тисками его такой доверчивый корень, выдавливая-выдаивая-высасывая глупого мальчика, оставляя одну только шелковистую шкурку. А потом она спустится оттуда одна, и я выйду из-за угла, потому что она послана охранять меня и стать матерью моего киберсына...
Но на домике никого не было. Я долго прижимал ухо к шершавой фанере стенки – вдруг спят? – домик молчал. Потом увидел, что навесной замок на месте, и пошел к воде. Разделся догола, нырял и плавал, пока не устал и не протрезвел.
В кабинете я выпил два стакана домашнего вина, – оно не переводилось в старом холодильнике, как, впрочем, и мед, сливки и сметана – дары пациенток. В своей холщовой пляжной суме я обнаружил влажный топ от купальника, который Таня не надела, убегая с пляжа. Сполоснув под краном две зеленые тряпочки с полиэтиленовыми сеточками-вкладышами, я повесил бюстгальтер на ширму, лег на свой диван и уснул, решив, что утром все станет ясно.
Утром ничего не прояснилось. Занимаясь с пациентками – накладывая на распухшие суставы сохлых медуз и поднимая общий тонус организма уколами сухой крабьей клешней в ступни этого организма, – я мучительно размышлял, мстила ли вчера хозяйка пиявок мне или ей вообще все равно? Эта задача занимала меня именно как задача, – я был вовсе не против армянского мальчика Вани, освободившего меня от обязанности отстаивать честь воина и закольцовывать время во имя спасения человечества. Я хотел знать, и ничего более.
Перед самым обедом, когда я мыл руки после снятия с лица пациентки маски из синей глины, рассасывающей послеродовые пигментные пятна, за дверью сказали: «Извините, я по делу на минуточку», – и в кабинет вошла Хельга. Она повернула торчащий в замочной скважине ключ, встала у стола, опираясь коленкой на стул, руки в карманах обтягивающего халатика.
– Обиделся? – сказала она (я сделал удивленное лицо). – Да ладно, я же видела, как вы за лодкой ховались. И ты все слышал...
– Твое дело, – пожал я плечами, ожесточенно вытирая каждый палец белым вафельным полотенцем. – Ваня – мальчик хороший. Папа, опять же, всегда чебуреками поможет...
– Да, хороший. Добрый, как дельфин. И член добрый. И комета ему в голову не попала...
Она вынула руку из кармана и легонько, но твердо, с усмешкой ткнула кончиками пальцев мне в лоб. Я схватил ее за локоть, вывернул так резко, что она охнула и крутнулась, оказавшись ко мне спиной. Я взял второй ее локоть, свел оба вместе, сильно сжимая, и хотел толкнуть ее к двери, но медлил. А она стояла, выгнувшись, и молчала, только дышала чаще.
– Горгона, – сказал я в ее пепельно-жемчужный затылок. – Не смей оборачиваться...
Персей скрутил локти Медузы белым полотенцем и толкнул ее к дивану. Только так можно лишить ее взгляд ледяной силы, – поставив ее на колени и пронзив своим волшебным мечом, – не глядя в ее немигающие глаза.
И когда ярость героя достигла его высот и ее глубин, руки ее, перехваченные полотенцем, нащупали полы его расстегнутого халата, сгребли вслепую, потянули, судорожно комкая, и, запрокинув голову, она громко простонала:
– Хор-рро-шшо-о-о!..
Обессиленный, опустошенный и притягиваемый все продолжающейся ее агонией, я повалился носом в ее лопатки. Чувствуя лицом их острую подвижность, подумал, что ее отпечаток в меловых отложениях будет идентичен тому археоптериксу...
Через минуту она уже стояла перед зеркалом, рисуя помадой размазанный о диван рот. Улыбнулась пробно в зеркало, повернулась ко мне, сказала:
– Спасибо, дорогой. Твой укол радости все же острее. Пошла работать...
Она повернула ключ, открыла дверь и, выходя, сказала кому-то в коридоре:
– Теперь ваша очередь, милочка! Как говорится, приходи к нему лечиться...
На трясущихся ногах, с красным лицом и мутным взглядом, с застегнутым на одну пуговицу халатом, который в районе этой пуговицы был замят и оттянут, – так стоял я, прерывисто дыша, когда в двери появилась Таня.
Лицо ее было умоляющим.
– Прости, пожалуйста, – быстро заговорила она, прижимая руки к груди, – я не хотела, я вчера забыла свой топ, а мне сейчас детей на купание, смотрю, купальник неполный, я быстро к тебе, а тут она, прости... – бормотала она, не глядя на меня.
Я достал из тумбочки ее лиф.
– Зайди, – сказал я, не зная, зачем ей заходить и что я должен ей говорить.
Она помотала головой, стоя на пороге, глядя испуганно на пол перед собой, будто я предлагал ей шагнуть в пропасть. Я шагнул к ней, протягивая вложенные друг в друга тряпичные чашечки, она потянулась навстречу, взяла, сказала тихо: «Спасибо», – и ушла, так и не взглянув мне в глаза.
Я снял халат и умылся. Первый порыв – бежать следом и объясняться – изнемог в схватке с реальностью, – врать ей было нельзя, а правда была необъяснима, как я ни поворачивал то, что она слышала и видела. Но находиться здесь – хоть в кабинете на диване с подушкой на голове, хоть на пляже, зарывшись в песок или в море, погрузившись в гущу трав, чтобы запутаться в них и не всплывать, пока не сменится эпоха, – было невозможно, все эти места выталкивали бы злодея. Нужно было удалить себя отсюда силой, чтобы не сделать того, о чем тут же и пожалею.
Я оделся – шорты, шлепанцы, рубашка-поло – и пошел на шоссе. Там я сел в громыхающий, вечно сваленный набок рейсовый автобус и уехал в город. Высадился у рынка, по набережной дошел до маяка, до летнего кафе, и сел за столик, за которым мы два дня назад ели мороженое. Я рассказывал ей про моего Донна, про то, как бог пошутил над ним и явил чудо только после смерти капризного проповедника.
– Собор, в котором он служил, – сказал я, – сгорел полностью, и только статуя Джона, стоящая на урне с его прахом, осталась нетронутой огнем.
– Это значит, – сказала она, взяв мою руку, – что, даже когда все кончается, это еще не конец...
Сейчас я пил вино за этим столиком, пока солнце не оплавило край гор там, откуда я ушел.
В лагерь я возвращался по берегу. Шел босиком по кромке прибоя, и берег по мере моего продвижения темнел и пустел, большие чайки уже ходили по пляжу, подбрасывая клювами мусор, мимо них деловито пробегали собаки, нюхая ноздреватые кукурузные останки и арбузные корки. Люди закрывали пляжные кафе, утягивали на прицепах лодки и скутеры, буксуя в песке колесами джипов. Иногда пляж был отделен от своего продолжения высокой перегородкой из ржавых труб и ржавой проволочной сетки, между ними натянутой, и перегородка вдавалась в море так далеко, что приходилось огибать ее вплавь, держа комок одежды одной рукой над головой. И когда я пришел на свой пляж, мне казалось, что случившееся днем стерто из памяти Вселенной, – еще оставались какие-то следы, но, скорее всего, это были следы сна. К тому же, выпив бутылку вина, я взял в путь несколько банок пива, и теперь к усталости от перехода по песку добавлялась качка, которую я ощутил, упав на песок у спасательной лодки.
Долго лежать на качающемся пляже было невозможно. Я поднялся и пошел в лагерь, к ее флигелю. Окно было закрыто и не светилось. Я постучал сначала робко, потом настойчивей. Никто не ответил, и в голове моей, несмотря на мое сопротивление, быстро перелистали ужасные сценарии, начиная с веревки на люстре, кончая валяющимся на полу бурым лезвием «Нева». На мою удачу, мимо проходила та самая рыжая парочка. Увидев меня, девчонки свернули с аллеи, подошли и спросили, что я здесь делаю, если их вожатая уехала по моему заданию еще днем, собрав свой рюкзачок, просила никому не говорить. Их интересовало, когда она вернется.
– Я просто забыл ей кое-что передать, – сказал я.– А вернется она скоро, когда сменится ветер...
Я снова пришел на пляж. Конечно, она уехала домой, в шахтерский поселок к маме, и добрая мама расскажет дочери, что все мужики одинаковые. Уже стемнело. Звезд не было видно, по небу неслись тучи. Море волновалось, – разбегаясь, выбрасывалось на берег, катилось ко мне, клокоча и шипя, и, не дотянувшись, отступало, втягиваясь в новый крутящийся вал. Я отхлебывал пиво из банки, рубашка моя от порывов ветра то вздувалась хлопком, то плющилась о тело. За шумом волн и ветра я не услышал приближения и вздрогнул, когда мне на плечи легли чьи-то ладошки, а к шее прикоснулись чьи-то горячие губы.
– Не прогонишь? – сказала Хельга.
Она присела рядом на корточки, как девочка, складываясь, сворачиваясь так, чтобы спрятать за своими коленями голые плечи.
– Что за телячьи нежности? – покосился я. – За тобой не замечал.
– Хотела, чтобы обознался, – усмехнулась она. – И чтобы потом понял, как все правильно вышло. Мы должны общаться с подобными себе... И успокойся, теперь она в большом лагере между Геленджиком и Туапсе, ей повезло, там место было, мама позвонила, договорилась. Я пока отряд приняла, так что в полном смысле заменила!
Она засмеялась.
– Наверное, ты права, повелительница пиявок, – сказал я. – Каждому – свое, гауптштурмфюрер...
– Конечно... Я надеюсь, ты не уедешь сейчас?
– Зачем? – пожал я плечами.
И в самом деле, – была середина июля, лето в разгаре, впереди бархатный сезон, рай будет тянуться и тянуться, и если я решусь, то в конце сезона вернусь к большому лагерю, знакомому мне с детства, и войду в барак старшего отряда, и спрошу у нынешних голоногих и длинноволосых, где мне найти их вожатую. Пока лето не кончилось, я всегда смогу это сделать... Если же не решусь, то кто запретит мне остаться здесь на зимовку? Чтобы в этот необычный год выпал снег и лежал на пляже, как мороженое, чтобы море замерзло и по темно-зеленому в содовых разводах льду гулял я – в пальто с бобровым воротником и с тростью, набалдашник которой выточен из метеорита, упавшего с Юпитера...
– Да ты спишь, – обняла меня за шею Хельга. – А хочешь, заночуем на Ванькином домике? У меня ключ есть...
– Да и пошли, – я поднялся. – Гулять так гулять. Жаль, Вани нет, втроем теплее было бы...
– А что, Ваня мальчик хороший, учится в институте туризма, ты его не отгоняй... – она взяла меня под руку.
– Ладно, – сказал я, – пусть он будет моим Энкиду, и мы с ним совершим множество подвигов, и я обрету бессмертие, и на этот раз не потеряю его...
Взобравшись на крышу, мы достали матрас и бросили его к фанерной стенке с подветренной стороны. Женщина постелила чистую простыню, легли не раздеваясь, укрылись другой простыней. Хельга обняла меня.
– Кстати, – пробормотал я, – а где твой муж?
– Груши ест, – сказала она и поцеловала меня в щеку. – Спи.
Я закрыл глаза.
Домик дрожал. Он летел над морем, поднимаясь все выше. Ветер утихал. Шум прибоя удалялся, небо вдруг очистилось, на западе засияла одна, но яркая звезда. Огромное темное море засверкало искрами, и в наступившей тишине кто-то очень знакомый нежно шепнул мне на ухо:
– Люблю тебя...