Хождение за «Царь-рыбой»
Сразу оговорюсь: я отнюдь не мéчу в близкие друзья-товарищи к покойному Виктору Астафьеву. Тем более что ныне таковых и без меня обнаружилось предостаточно. Счёт идёт уже, кажись, на сотни. Как когда-то шофёров, возивших Ильича, или активистов, тащивших с ним пресловутое бревно на коммунистическом субботнике...
Хотя, если без иронии, у Виктора Петровича, человека известного и общительного, действительно было много знакомых и приятелей во всех, что называется, слоях общества — от простых работяг до министров и президентов, от бедных крестьян и «бюджетников» до скоробогатых дельцов и коммерсантов, к которым он благоволил в последние годы. Но, естественно, наиболее широкие связи имел в профессионально близком кругу — среди писателей, журналистов, художников. В том числе — красноярских. И тут почти каждый из нас может впрямь написать, буде пожелает, страницу-другую о своих «встречах» с Астафьевым.
И, уж поверьте, я не стал бы толкаться в нынешнем хоре вспоминателей, если б не одно обстоятельство, имеющее, на мой взгляд, общественный интерес. Наверное, немногие сегодня помнят и знают, что первые главы из «стержневого» произведения Астафьева «Царь-рыба», по типажам и месту действия насквозь «нашего», сибирского, енисейского, были у нас и опубликованы, а именно — на страницах «Красноярского рабочего». И волею судьбы к этим публикациям оказался причастен ваш покорный слуга. Это во-первых. А во-вторых, с той поры я как бы попал под опеку, под «патронаж» Виктора Петровича, наряду с другими близкими ему тогда по духу красноярскими «народниками» и «деревенщиками» разных поколений — от Николая Волокитина до Олега Пащенко. Что было, то было. И я вкратце расскажу об этом, а поможет мне и не даст соврать сам... Виктор Петрович. Да-да, ибо десятка полтора писем его, относящихся к той поре, сохранилось в моём архиве, и я их доныне никому не показывал.
История их такова. В 1969 году в Красноярском издательстве у меня вышла первая «солидная» книжица «Знакомьтесь, мои земляки». Хотя она была очерковая, как и пара предыдущих брошюр, но уже претендовала на некоторую художественность. И редактором её был всамделишный писатель Михаил Перевозчиков. И она получила даже некоторую «прессу». Появились доброжелательные отзывы в «Красноярском рабочем», «Красноярском комсомольце», а чуть позднее — аж в «Комсомольской правде»...
Окрылённый вниманием, я расхрабрился настолько, что решил послать эту книжицу Виктору Астафьеву, жившему тогда в Вологде и набиравшему силу писателю, нашему земляку, с которым я, после прочтения ряда его «поклонных» рассказов, чувствовал что-то вроде духовного родства. Отправил я книжку где-то в конце апреля — начале мая 1970 года, сопроводив её письмом, содержания которого уже не помню, а копий никогда не делал и не хранил. Честно говоря, особых надежд на ответ не питал. И тем более велика была моя радость, когда я однажды нашёл в почтовом ящике голубоватый конвертик с обратным вологодским адресом. Ведь это было вообще первое письмо известного писателя, полученное мною. Да ещё какое!
Из письма от 12.05.1970:
Дорогой земляк — Саша Щербаков!
Я как раз лежал в больнице, когда пришла Ваша книжка. Я не успеваю читать все книжки, подаренные мне, но наши, сибирские — исключение, я их читаю обязательно, ибо всегда надеюсь услышать родную речь, увидеть что-то родное, поговорить с кем-то близким хотя бы мысленно.
Ваша книжка мне очень поглянулась, особенно её первая часть, где она меньше поражена газетчиной, этой всё живое съедающей ржавчиной. Много в очерках сыновнего чувства, много грустной и доброй улыбки, много тепла, согревающего человеческую душу вдали от родного дома. А главное то, что автор её сохранил чувство благодарности родной земле и людям её, а с благодарности и начинается человек, и благородство души его и помыслов отсюда же. Неблагодарные — всегда эгоисты.
Жаль, что у книги худое, тусклое название — она будет лежать на прилавках и полках с этим названием. И ещё, мне кажется, работу над книжкой нужно продолжить — на основании её, частично используя этот материал и фамилии людей, которые здесь названы (характеры их лишь намечены чуть), написать небольшую повесть о таскинцах, да так, чтобы наперёд выступило не только их дело и любовь к нему, а сами люди. Перенаселять повесть не нужно, сделайте отдельные главы-рассказы, связанные местом действия и общей жизнью.
Очень советую над этим подумать; если надумаете что и сделаете — присылайте рукопись, я с радостью её посмотрю и, если она будет того стоить, определю в журнал или ещё куда.
А пока желаю Вам всего доброго и лучшего. Рад был познакомиться с Вашим голосом — он очень доверителен и чист в Вашей милой книжке. Наверное, и сами Вы такой же. Раз в 56-м году поступали в институт в «смазных сапогах», значит, знаете, что такое труд, хлеб и честь. Жму Вашу руку.
Ваш В. Астафьев.
Никогда и никому не пишите: «Не льщу себя надеждой...» Мы, люди русские, и без того унижены и оплёваны всеми, чтобы ещё унижать и самих себя... Поклон Вашему редактору Перевозчикову.
Разумеется, я откликнулся благодарным письмом, получил в ответ коротенькое послание, но решил больше не докучать любимому писателю эпистолами, пока не выполню его пожелания — не переделаю свою очерковую книжку в «небольшую повесть о таскинцах».
Увы, от замысла до его воплощения пути неблизкие. Прошли и год, и два, а повесть двигалась медленно, зигзагами да петлями, и всё дальше уходила в сторону от «первоосновы». К тому же суматошная служба моя отнюдь не способствовала литературному творчеству. Я был тогда собкором «Красноярского рабочего» по пригородной зоне, «сидел» в Красноярске, как говорится, под рукой, и нередко использовался газетным начальством в роли спецкора, а точнее — пожарника, бросаемого за «горящими» строками то туда, то сюда. Но особенно тяготили меня вызовы в редакцию на «прорыв» — чаще всего в сельхозотдел в страдную пору. И вот, помнится, когда я как проклятый сидел над «глубокой» правкой очередного опуса нештатника или выписавшегося коллеги-собкора, не видя белого света, в дверь кабинета кто-то осторожно постучал.
— Ворвитесь! — крикнул я почти с раздражением, предполагая визит нового «автора» с унылой рукописью и досужими разговорами.
Но когда открылась дверь — чуть не выронил авторучку: передо мной предстал плотный, с проседью в висках и характерным прищуром правого глаза мужик, очень похожий на Астафьева, каким я видел его на портретах.
Я оторопело поднялся навстречу, не в силах выдавить слова. Но Виктор Петрович запросто поздоровался со мной, будто со старым знакомым, присев к столу, стал рассказывать, какие пути-дороги привели его в Красноярск. Он замышлял «енисейскую книгу» — видимо, будущую «Царь-рыбу», и ему надо было обновить впечатления. Как бы между прочим, он обронил в разговоре просьбу: мол, не помогу ли редакционной машиной — хочется поскорее доскочить до Овсянки, повидаться с роднёй. Я тотчас рванул к ответсекретарю, в распоряжении которого находился «газик», так сказать, общего пользования, но по дороге вспомнил, что на нём недавно умотала в глубинную командировку «выездная редакция». Оставалась надежда только на редакторскую персональную «Волгу». Я бросился в приёмную, едва не свалив секретаршу, загородившую было мне дверь к шефу, прорвался к редактору и с порога выпалил ему просьбу посетившего меня известного писателя.
Но Валентин Дубков, старый газетный служака, лысый, как колено, был человеком хладнокровным. Из писателей он признавал только своего давнего друга Сергея Сартакова, да ещё немного Казимира Лисовского с Игнатием Рождественским, патентованных «певцов Сибири». Фамилия Астафьева не произвела на него никакого впечатления. Равнодушно выслушав меня, он поджал губы и процедил:
— Машина занята. Еду в аптеку за очками, потом в крайком.
И чуть приподнялся, давая понять, что аудиенция окончена.
Мне ничего не осталось, как вернуться в свой кабинет не солоно хлебавши. Виктор Петрович уже по одному убитому виду всё понял и стал меня успокаивать, что ничего, мол, страшного, доберётся сам, и что у него вообще уже в кармане билет не то на «Ракету», не то на автобус, а про легковую машину он спросил лишь на всякий случай, в надежде сэкономить время. Неожиданный гость вскоре простился со мною и вышел. Я было последовал за ним, но он жестом остановил меня:
— Не беспокойся, работай!
И пошагал вдоль сумеречного коридора, держа на согнутой руке низко свисавший плащ, и только у лестничной площадки обернулся и помахал мне, растерянно стоявшему в открытых дверях.
После такого «гостеприимства» нельзя было и подумать о письмах к нему. Да и писать особо было нечего. Правда, года через два я вчерне закончил повесть «Свет всю ночь», но это была уже совсем другая книга, и соваться с нею к Астафьеву я не стал. В июле семьдесят четвёртого я мельком видел его на иркутском семинаре молодых писателей, и мы лишь поприветствовали друг друга издали: он спешил к своим семинаристам-прозаикам, а я занимался в секции поэзии — у Владимира Соколова.
Но в те же годы в «Красноярском рабочем» начались большие перемены. Был назначен новый, молодой редактор Пётр Замятин, замами у него стали сверстники Владимир Денисов и Лев Балашов. Значительно омолодилась и вся редакция, в основном за счёт выпускников-уральцев. Редакционная атмосфера бродила новыми веяниями. И вот в начале 1975 года редактор Замятин, узнав (возможно, от меня же), что Астафьев работает над сибирской повестью, предложил мне, как его «старому знакомцу», к которому мэтр «запросто» заходит поздороваться, попросить у него готовые главы для «Рабочего». Если нужно, даже съездить за ними в вологодские края. Я поупирался немного, помня нашу «встречу» в редакции, но потом сдался. И отбил Астафьеву телеграмму. Но ответа долго не было, и я послал письмо, потом, уточнив адрес,— второе. Наконец, пришли ответы, объяснившие долгое молчание писателя.
Из письма от 26.01.1975:
Дорогой Саша!
Извини, что отвечаю письмом, а не телеграммой,— я нахожусь в глухом селе, откуда телеграммы не ходят, и сюда мне привезли твою телеграмму.
Сейчас у меня готовой прозы нет. Роман, написанный начерно, лежит. Я работаю над «Царь-рыбой», ни одной главы из неё пока печатать нельзя — не отделаны. Думаю, что в марте повесть будет готова, и тогда, где-то к середине, можешь приехать и выбрать что нужно. Написал я (начерно) и новую главу (большую) в «Последний поклон», возможно, и её сумею доделать к той поре. Военной прозы, а я думаю, сейчас она-то вас и интересует, у меня готовой нет.
Так вот обстоят дела. Если соберёшься ехать, надо заранее известить меня, ибо жена часто живёт тоже со мной, в деревне, а дочь вышла замуж и может к той поре перейти на квартиру, и дома никого не будет, но почту мне привозят... Сюда можно послать письмо, но лучше заранее послать его в Вологду. Желаю всего наилучшего.
Кланяюсь — В. Астафьев.
Из письма от 23.02.1975:
Дорогой Саша!
Давно, уж с месяц как, я ответил на твою телеграмму письмом, и вот уже два от тебя письма — стало быть, ты моего не получил?..
Дома у меня сейчас только дочь с зятем, но они днём на работе, значит, надо меня предупредить заранее; ежели не будет всё же меня дома, когда ты приедешь,— вот мой деревенский адрес (жена там со мною обретается): Вологодская область, Харовский районн, п/о Никольское, деревня Сибла. Нужно садиться на поезд, который идёт в сторону Архангельска (таких много), и ехать до станции Харовск (часа полтора) и там обратиться к редактору местной газеты «Призыв» Николаю Семёновичу Шаверину (очень хороший мужик!)... и он тебя отправит ко мне на своей машине — езды от станции 35 минут, скоро ещё и автобус ходить будет... Всё понял?! Будь здоров. Приезжай!
Если окажешься дома у нас без меня, дочери и зятя не бойся, дочь у меня воспитана в сибирском стиле — она проста и хлебосольна, зять — работяга, редкой скромности и душевности человек, но они числа до 20-го марта будут в отпуске. Так что во всех смыслах лучше приезжать в апреле — ежели улетишь самолётом из Красноярска с семичасовым, то вечером будешь в Вологде...
Что тебе ещё объяснить, не знаю. Привет вашему новому редактору! Раз уж он литературу в газету начал пущать, то это весьма и весьма приятно во всех отношениях!
Кланяюсь — Виктор Петрович.
И вот в апреле я полетел в Вологду, за «Царь-рыбой». Точно по пути, расписанному Виктором Петровичем, и добрался «обыденкой». Переночевал в его вологодской квартире, радушно принятый дочерью Ириной и зятем. Кстати говоря, Ирина была журналисткой, и мы за ужином хорошо поговорили с нею, даже поспорили на профессиональные темы. А утром я отправился попутным поездом в Харовск. В окно вагона с любопытством и «ревностью» посматривал на вологодские места, заманившие к себе сибирского писателя. Пейзажи чем-то напоминали наши, красноярские, подтаёжные. Правда, смешанный лес был и пониже, и пожиже, а преобладающие в нём берёзы не столь стройны и белокоры, как у нас.
Редактор районного «Призыва» впрямь оказался отзывчивым мужиком. Тотчас дал мне редакционный «газик». И вскоре, где-то перед полуднем, шофёр высадил меня в Сибле, у крайнего бревенчатого дома с небольшими оконцами, поднятыми по-здешнему под самую стреху.
Шагнув во двор, я сразу увидел Виктора Петровича, в фуфайке и кепке, укладывавшего дрова в поленницу, и у меня непроизвольно вырвались слова, которые в подобных случаях говорили гости в моём Таскине:
— Пришли не званы, поди, уйдём не драны!
Виктор Петрович расхохотался в ответ. Присловье наше ему явно понравилось, и потом он не раз «цитировал» его.
Не буду утомлять читателя подробностями своего проживания в Сибле у Астафьевых. Скажу только, что три или четыре дня, проведённых под их крышей, пролетели незаметно. С утра Виктор Петрович писал у себя в кабинете-спальне, а я, лёжа на диванчике в соседней комнате, читал главы «Царь-рыбы». Каждую Мария Семёновна подавала мне в отдельной папочке, в трёх и более экземплярах. Притом — далеко не одинаковых по тексту. Оказывается, работа шла таким образом: Мария Семёновна печатала главу на машинке, Виктор Петрович, вычитывая, снова правил её и отдавал на перепечатку. Таких перепечаток бывало несколько, покуда текст не устраивал автора. Но спустя некоторое время он нередко вновь возвращался к нему — и опять начинались перепечатки. Такое выдерживало только «фронтовое» терпение Марии Семёновны. И то, впрочем, не всегда.
Помнится, когда мы возвращались с Виктором Петровичем от реки Кубены с рыбалки, он вдруг, прервав на полуслове разговор, указал на свою усадьбу и проворчал:
— Смотри, Маня опять в огороде копается. Лишь бы не печатать! Я чуть со двора — она тут же шурсь из-за машинки!
Впрочем, ворчание его было добродушным. Он понимал тяготу каторги, на которую обрекал жену-помощницу.
На рыбалке он не раз сравнивал здешние места с нашенскими. Иные находимые им сходства казались мне преувеличенными. Ну а местная рыба вообще не шла ни в какое сравнение. Во всяком случае, при мне клевали на червя лишь жалкие уклейки. Хотя Астафьев вылавливал и кое-что посолидней. Ещё по дороге в Харовск я разговорился в поезде с соседом, седоватым попутчиком. И рассказал ему, что еду в сельцо Сиблу к писателю Астафьеву. Попутчик сперва мотнул головой: мол, не слыхал о таком,— а потом встрепенулся:
— Это к тому мужику, который нельму в Кубене поймал?
Разговор этот я передал Петровичу. Он долго смеялся. Ему понравилась местная слава удачливого рыбака. Нельма в Кубене действительно была великой редкостью. Но Астафьев и здесь поймал свою «царь-рыбу»!
О нашей же с ним рыбалке я позднее написал стихи, которые тоже нравились «герою».
В Сибле, у Астафьева
Старела, редела и гибла
От Вологды вёрстах во стах
Деревня по имени Сибла
В тех северорусских местах.
Не каждый её обитатель,
Наверное, ведал о том,
Сколь крупный российский писатель
Вселился в заброшенный дом.
Был день на исходе апреля,
Но холодом гнуло в дугу.
Мы в длинных фуфайках сидели
На мокром пустом берегу.
От тучек взъерошенных тени
Скользили, как рваный туман.
И брёвна по речке Кубене
Сплавлялись молём в океан.
Я, спину под ветер подставив,
Табак для сугрева курил,
А Виктор Петрович Астафьев
Уклеек в Кубене ловил.
И помнится мне, как, наживку
Сменив, он однажды привстал
И тихо спросил: «А скажи-ка,
Похоже на наши места?»
Взглянув на березничек низкий,
Белевший по взгоркам каймой,
Я понял, что, сердцем сибирский,
Влюблённый в наш край богатырский,
Писатель вернётся домой.
Брал меня Виктор Петрович и на вечернюю тягу вальдшнепов. Правда, мы никого не убили, но волнующими перелётами этих таинственных птиц с характерным «хорканьем» налюбовались вдоволь. Тех вальдшнепов на фоне багряной зари над макушками прозрачных берёз я помню и поныне. Помню и наши разговоры с Астафьевым. Они касались в основном родного Красноярска, Енисея и, естественно, литературных дел. Именно тогда Виктор Петрович предложил мне, несмотря на проволóчку с повестью о таскинцах, подготовить подборку стихов для какого-либо московского издания, но об этом чуть ниже.
К сожалению, я не вёл никаких записей и теперь даже не скажу точно, когда уехал от Астафьевых — не то в конце апреля, не то в начале мая. Помню только, что Петрович перед моим отъездом торопливо строчил какие-то письма, надписывал открытки и чертыхался:
— Говорят, когда помер Уильям Фолкнер, у него нашли целую комнату, забитую нераспечатанными письмами читателей. Во американский прагматизм! А мы, простодырые русаки, на такое неспособны. Вот и пишем, отвечаем кому надо и не надо, лишь бы не обидеть какого человечишка...
Возможно, Виктор Петрович отвечал на поздравления его с днём рождения и Первомаем, а может, сам поздравлял знакомых фронтовиков с приближавшимся тогда тридцатилетием Победы.
Признаться, я даже запамятовал теперь, что именно привёз с собой в Красноярск из отобранного с согласия автора. Но, мне помнится, мы с ним сразу отвергли всё, связанное с линией Гоги Герцева, и сошлись на кусках «нашенских» (про Акима, Дамку, Командора, Игнатьича...). Наверное, это в основном была глава «У Золотой карги», а «центровую» «Царь-рыбу» Виктор Петрович дослал следом, придержав ещё для одной правки... Это видно из сохранившихся письма и телеграммы.
Из письма от 21.05.1975:
Дорогой Саша!
Только сегодня, 21 мая, я смог наконец-то запечатать рукопись для «Красноярского рабочего», рукопись грязная, текст ещё сырой, я не люблю отдавать вещи в таком виде в «чужие руки», но раз посулил...
Праздники не дали мне возможности работать, сам я был в деревне, но меня всё равно нашли гости. Сразу же после праздников я был вызван в Москву, редактировать книгу в «Худлите», и сюда вернулся всего три дня назад. Перепечатывать рукопись ещё раз недосуг, М. С-на тоже в делах, в делах, да и люди не выводятся... Очень боюсь я, чего у вас напечатается! Главы-то шибко «не газетные». Ты мне, если начнёте печатать, всё же газеты посылай, экземпляра по три, я погляжу, как вы умеете править и сокращать, сам я, в этом смысле, ничего не делал.
У нас уже полное лето. Жара, пыль, всходы хлебов недружные, вода упала в речке, травы зацветают, едва поднявшись,— не знаю, что и будет. Поставили мне здесь телефон, загородили ограду — сажусь вплотную работать, чтобы «добыть право» ехать на Байкал в августе со спокойной совестью.
Ну, всего доброго. Кланяюсь земле родной и землякам!
д. Сибла, В. Астафьев.
Саша! Газетку с приветствием не забудь, ладно?! И кедры, если не весной, то осенью, жду!
По причине всяческой редакционной конъюнктуры печатать Астафьева в «Красноярском рабочем» начали только восьмого июня, со статьи «Стержневой корень» (в сокращении), также привезённой мною, предварив её небольшим вступлением «нашего спецкора из Вологды». У меня же в архиве сохранился более подробный «отчёт» о сибловских впечатлениях, который я здесь приведу по рукописному оригиналу под заёмным заглавием «Сопричастный всему живому».
...Утром он колет дрова.
«Фиу-ить!» — выводит скворец, присев на чёрный тополь во дворе.
Хозяин опускает колун и, косясь на скворца, с шутливой серьёзностью вторит ему:
— Фиу-ить!
Тот в недоумении поворачивает глянцевито-чёрную головку (кто это, мол, посмел тягаться с ним?) — и снова: «Фиу-ить!»
— Фиу-ить! — слышится в ответ.
Тогда скворец, покрутив раздумчиво клювом, как буравчиком, меняет тактику.
«Тиу-фиу, тиу-фиу-ить-у-у-уть!» — выдаёт он коленца и смотрит выжидательно на дровокола: а ну?
— Э-э, брат, так я не могу, твоя взяла,— всплёскивает руками Виктор Петрович и заразительно смеётся.
Даже здесь проявляется его натура, невольно думаю я, наблюдая за этим «вокальным поединком». Добродушие, непосредственность, свойственные философам и художникам, «сопричастность всему живому»...
В вологодской деревеньке Сибла, затерянной среди чернолесья, всего двенадцать населённых домов. В крайнем на взгорке живёт сегодня большой русский писатель Виктор Астафьев, наш земляк. Не отдыхает, не гостит, а именно живёт, как нормальный сельский житель. Ходит в сапогах и фуфайке, колет нормальные дрова, носит воду из колодца нормальными вёдрами, возделывает скромный огородик, пишет за широким деревянным столом, читает с машинки страницы будущих книг, отпечатанные его женой и помощницей Марией Семёновной. По вечерам на брёвнышках беседует с соседями-крестьянами. Изредка рыбачит в реке Кубене, охотится на дичь в окрестных лесах: на петельке его фуфайки постоянно подрагивает маленький манок на рябчика...
«Играет в Толстого»,— скептически усмехнётся иной. И я бы, пожалуй, согласился с ним отчасти, если бы речь шла не об Астафьеве, человеке, действительно «поднявшемся» из народных низов и, кажется, не только лишённом всякой позы, но и открыто презирающем малейшее проявление фальши как в людях, так и в книгах.
— Просто я не могу нормально работать в городской квартире. Чтобы сосредоточиться, мне нужны тишина, одиночество и вот это окружение,— говорит он мне, кивая на окно, к которому приставлен его рабочий стол.
За окном серебрится излука Кубены, по-весеннему стремительной и полноводной. По ней плывёт молевой лес. На крутых берегах темнеют тополя, теснятся березняки с редкими вкраплениями зеленоватых сосен. За деревьями проглядывают дома соседнего сельца Пусторамие.
— Похоже на наши места? — с тревожною ноткой спрашивает Виктор Петрович, перехватив мой взгляд.
И мне вспоминается рассказ редактора здешней районной газеты Николая Шаверина, близкого его приятеля, рыбака и охотника, о том, как долго и придирчиво искал Виктор Петрович по всей равнинной и болотистой Вологодчине место, где бы обосноваться, пока, наконец, не выбрал крохотную Сиблу в сотне вёрст от областного центра. Теперь я понял, почему он остановился именно здесь. Эти увалы, этот смешанный лес и особенно эта небольшая, но быстрая река, рассекающая их, пусть отдалённо, но в самом деле напоминают не то Ману, не то Бирюсу, не то один из енисейских протоков.
Все думы, воспоминания, литературные замыслы неизменно связаны у него с енисейской землёй, с красноярцами. «Как у нас говорят»,— частенько подчёркивает он в беседе, употребив иное сочное и колоритное, явно сибирское словцо. А запас таких словец у него неиссякаем и удивителен при столь долгой разлуке с родными берегами. Впрочем, разлука эта только внешняя, так сказать, географическая, внутренне же, духовно он живёт вместе с нами, сердце его имеет постоянную красноярскую прописку.
Три новых главы «Последнего поклона», недавно написанных им, по-прежнему посвящены землякам. На страницах книги «Царь-рыба», которую он заканчивает, действуют в основном сибиряки-енисейцы, наделённые настоящими сибирскими характерами. Насколько выразительны и живописны эти типы, вы сможете убедиться сами: готовый кусок из будущей книги Виктор Петрович передал нашей газете, и редакция начнёт его печатанье в ближайших номерах. Уже знакомые читателю повести, которые собирается издавать «Художественная литература», тоже насквозь енисейские. А со своеобразным предисловием к ним — статьёй «Стержневой корень», рассказывающей о становлении писателя, о благодатной сибирской почве, взрастившей его, о замечательных земляках, о «стержневом корне» всей его жизни и творчества,— вы можете познакомиться сегодня. Она открывает серию публикаций писателя на страницах «Красноярского рабочего».
Намерен ли Виктор Петрович побывать в наших краях? Да. Правда, нынешним летом он собирается на Байкал, и если заедет домой, то ненадолго, но в будущем году мечтает погостить на «малой родине» основательно и непременно побывать в верховьях Енисея, почти незнакомых ему.
— Если будет возможность, пошли саженцы кедра,— попросил меня на прощанье Виктор Петрович.— Хочу оставить память — вырастить в Сибле сибирский кедр. Говорят, он неплохо приживается на здешней земле.
А потом помолчал и мечтательно добавил:
— Хорошо бы посадить во дворе и стародуб. Его у нас зовут ещё горицветом...
Вологда — Красноярск
Ту газету (№ 133) со «Стержневым корнем», с предисловием, и ещё «праздничную», посвящённую тридцатилетию Победы, я выслал Астафьеву, и он не замедлил откликнуться.
Из письма от 15.06.1975:
Дорогой Саша!
Давно получил я саженцы, давно их высадил на своей вновь огороженной и теперь просторной и уютной усадьбе, каждый день ходим глядеть на них — большинство сибиряков, как им и полагается, ведут себя жизнестойко и даже боевито, иные разъерошились и подались вверх даже маленькими шишечками, похожими на рябчиные отсидки-говёшки. Я посадил у себя штук тридцать да наделил соседей, Толю-почтальона, Лариона Алексеевича, старика трудового и любопытного, который ещё выращивает здесь сибирскую облепиху из семечек. У всех кедры прижились — лето благоприятное, май и начало июня были очень жаркие, а сейчас дождливо, похолодало, но бывает и вёдро, парит от земли, и всё растёт хорошо; картошку уже окучили, едим давно свою редиску, салат, зацветают горох и бобы — жить можно!
А вчера пришли твои газеты — очень красивая цветная-то газета, и я сожалею, что мне её раньше не послали. Радостно издана, а по оформлению — так и с выдумкой хорошей. Прочёл статью и твоё маленькое предисловие. Ни о чём не беспокойся. Неловкости я не испытал, читая всё это, значит, и сокращения, и «слово» твоё искренни, уважительны (а писатель «зверина» чуткий, он всякое неуважение или фальшь чувствует кожей). Так что спасибо за всё, и присылай газеты дальше.
Кстати, мне звонили в город и предлагали возглавить эту самую пис. делегацию в Красноярск (речь о традиционном литературном празднике тех лет «Енисейские встречи-75», очередной «писательский десант» на котором возглавил Сергей Сартаков, и мне довелось брать у него интервью для газеты.— А. Щ.); но, во-первых, я не люблю ездить в родные и чистые, для памяти, углы родного дома в качестве кого-то иного, кроме как своего человека, а не представителя. Чего ж в нём, в своём-то доме, представляться? Тут надо посидеть, помолиться прошлому, поразговаривать за столом с родичами, а не красоваться перед аудиторией и говорить заданные слова; во-вторых, и это самое главное, наконец-то пошла, сдвинул я её, последняя глава «Царь-рыбы» (видимо, имеется в виду «Сон о белых горах».— А. Щ.), очень большая, в сущности — повесть в повести, и завтра, даст Бог, я поставлю точку в черновике, и вся книга на разном уровне готовности глав будет уже в сборе, а дорабатывать, добивать я умею, воспитал в себе упорство и терпение долгими и многолетними трудами. Так что до поездки на Байкал уже более или менее книга будет в куче. Месяц поездки, отлежится, отстоится текст — ещё один на него заход, и можно будет показывать, нести «в люди», а там уж самая неприятная пора, работа в редакции, редактура, которую точнее бы назвать кастрацией, и т. д. и т. п.
Ездил я на четыре дня в Москву, готовил книгу в «Худ. литературу», статью мы с редакторшей сделали построже, поделовитей и пошире, взявши кое-что из статьи «Сопричастный всему...». Вчера же пришёл из Новосибирска сборник «Сибирские рассказы», приятно изданный, на выходе книга в «Современнике». И ещё я купил себе машину «Волга», чтобы на чём было ездить в Сиблу, жду сына из университета, он умеет водить машину. Так что всё, слава Богу, пока нормально: кедры растут, книга идёт, скоро поеду за отцом в Астрахань, а потом и на Байкал — отдыхать. Устал, надо сказать, сильно, только за последние недели написал свежих 100 страниц, что даже для меня много.
Ну, будь! Виктор Петрович.
А главы «Царь-рыбы» пошли в печать лишь с 3 июля, с таким кратким предисловием: «Наш земляк, писатель Виктор Петрович Астафьев всё своё творчество посвятил родной сибирской земле. Вот и теперь он завершает работу над новой повестью «Царь-рыба», смысл и сюжет которой навеяны впечатлениями от поездки писателя по нашему краю. По просьбе редакции В. Астафьев предложил две главы из повести, которая полностью будет опубликована в журнале „Наш современник“».
Эти главы явились, по сути, первой публикацией фрагментов нового произведения, ставшего впоследствии знаменитым, чем мы, красноярцы, можем законно гордиться. К слову, при печатании у нас деления на главы не было. Всё подавалось единым текстом, с единым заглавием «Царь-рыба», двухколонниками на третьей странице и аж в десяти номерах! Невиданное дело для тогдашнего «Красноярского рабочего», где даже Сергей Сартаков, бывший красноярец, приятель редактора Дубкова и большой литературный чин, шёл скромнее, не говоря уж о прочих.
Публикацию этих глав Виктор Петрович воспринял тоже с удовлетворением, хотя и не без сетований на неизбежные потери при сокращениях. К тому же, по нерасторопности бухгалтерии, которая, кроме газеты, обслуживала многолюдное издательство «Красноярский рабочий», автору было задержано вознаграждение, но мы это дело постарались исправить.
Из письма от 12.08.1975:
Дорогой Саша!
Давно я получил газеты с главами, но так усердно работал, что не оставалось на почту времени и сил. Сейчас выдохся совсем и повесть всё же не закончил. Надо передохнуть, поехать собираемся с М. С. (Марией Семёновной.— А. Щ.) на Байкал, но держит нас сын, который никак не доедет домой после университета, однако ж и приехать должен скоро. 15 августа ему уже на работу по распределению в вологодский музей.
Спасибо тебе, Саша, за хлопоты. Конечно же, главы кромсали по живому, особенно в последних номерах, но во всех газетах так. Я знал, на что шёл. Повесть должна появиться в первых номерах будущего года в «Нашем современнике», а работы ещё много, но и концы кой-какие видны. Требуется ещё один тщательный заход на всю повесть (после твоего отъезда я всю повесть прошёл дважды), повесть сделана, но нуждается в уточнениях, в подгонке, обработке стиля и прочих, уже шлифовочных, тонкостях.
Кстати, Саша! «Красноярский рабочий» не шлёт мне денег. Нету, или решили, что я так богат, что и «не замечу» этого? Я сижу на самой обыкновенной мели, после покупки машины, и буду благодарен, если газета раскошелится. Публикация первая в вашей газете — надо платить. Редактору мне писать неудобно, а ты знаешь, что я не ворованное, заработанное прошу, и похлопочи, если не в труд.
Как у вас лето? У нас было жарко, но в сенокос ежедневно! шли и идут грозы, гноят сено. А так урожай хороший, в огороде у меня всё пышно растёт, кедры почти все! выжили и хорошо принялись. Один кедр, а скорее сосна, дал в палец длиною свечки. Скоро у нас (с 16-го) откроется охота, и я, может, стрельну ещё кого перед поездкой на Байкал.
Пользуясь случаем, шлю тебе свой новый книжный знак. Он мне понравился символичностью, сопричастной моей жизни (путник, идущий через перевалы.— А. Щ.).
Кланяется тебе и близким твоим Мария Семёновна. Я — обнимаю.
Виктор Петрович.
После этого письма я старался особо не отвлекать Виктора Петровича ответами, щадя его время и здоровье. Но он всё же изредка посылал мне то открытки, то короткие записки, то телеграммы. Некоторые из них я привожу здесь. Но, поверьте, отнюдь не из тщеславия, а чтобы нагляднее показать такие черты нашего выдающегося писателя-земляка, как благодарность, которую он (см. первое приведённое письмо) особенно ценил и в других людях, и его душевную щедрость, проявляемую в бескорыстной заботе о своих младших собратьях по перу. Вы сами увидите из писем, как упорно, воистину «по гроб жизни», он, например, благодарил меня за присланные саженцы кедров — за простенькую, в общем-то, услугу, которая мне, в сущности, ничего не стоила. Я просто поехал в пригородный лесопитомник технологического института, к Собакиной речке, и тамошние специалисты, из уважения к Астафьеву, запаковали мне целый сноп малюсеньких «кедрёнышей», которые я и выслал в Вологду обыкновенной посылкой.
Выполнил я и другую «просьбу» Астафьева («Жду новых таскинских стишков, раз повесть твоя буксует») — послал ему подборку своих стихотворений. И он с удивительной обязательностью опекал их, пока не появились, наконец, в «Литературной России» с его «напутствием».
Даю без комментариев.
Из письма от 30.04.1976:
Дорогой Саша!
С весенним тебя праздником и с Днём Победы! Здоров будь, и пусть тебе хорошо пишется. Кедры наши благополучно перезимовали и теперь уж будут жить и расти под вологодским солнцем, а я вот в больнице срок отбываю, но скоро выпишусь.
Поклон земле сибирской — В. Астафьев.
Из письма от 22.05.1977:
Дорогой Саша!
Пишу из Сиблы, куда попал аж через год! Некогда ни жить, ни писать, ни собой даже заняться — захватила суета, вертит, крутит... и несёт куда-то в беспросветное пространство...
Стихи — восемь штук (...«Днём морозным» — что за прелесть! — лучшее из всех, что ты прислал) — я посылаю в «Наш современник» — с личной просьбой редактору: отнестись с повышенным вниманием к твоей подборке. Если не выйдет — ткнёмся в «Лит. Россию» — такие стихи достойны широкого читателя. Но есть, Саша, и вялые, привычные какие-то стихи, в особенности — «Возвращение», на эту тему писано-переписано и гораздо лучше,— будь взыскательней к высоким темам, ладно?
В конце июня я буду в Красноярске, если меня не растерзает эта сырая и вертючая жизнь. Только что из Польши, скоро в Горький на какое-то сборище... Да ладно! Мне бы ворох бумаг на столе разобрать, я бы успокоился маленько.
Кланяюсь и обнимаю — твой Виктор Петрович.
Из письма от 22.08.1977:
Дорогой Саша! Как жаль, что я не повидал тебя в Красноярске, но, надеюсь, письмо тебя найдёт.
Твои стихи в «Лит. России» отобраны и готовятся к печати. Я должен написать «сопроводиловку», и мне нужно, чтоб ты коротенько написал «о себе»: родился, крестился, что и где печатал, остальное я «придумаю». Фото у тебя попросят из редакции, или ты его мне попутно пришли. И не тяни!
Я весь загнан в угол работой. Добил «Последний поклон», поездка в Красноярск мне была необходима как воздух (в литературном смысле), и я «подзарядился», и работа пошла. А ещё договорился о строительстве дома в Овсянке, всё же хочу переехать, и когда ты закончишь своё вэпэшеа, я, наверное, уже буду в Сибири.
Завтра уезжаю в Душанбе на неделю, погреться вместе с женою, а тут нас залило и зазнобило.
Обнимаю тебя, желаю успехов в учёбе! Твой — Виктор Петрович.
Из письма от 24.12.1977:
Дорогой Саша!
Ты, наверное, на каникулах дома? А я вот в деревушке — Сибле, тебе известной, отдыхиваюсь после сдачи «Поклона», который взял все мои силы, и отсюда шлю тебе новогодние поздравления! Тебе, супруге, чадам твоим доброго здоровья, скорого окончания курса учёбы твоей, новых стихов и книг.
Очень долго тянут в «Лит. России» твою подборку, там очередь как в солдатской бане, поэты... жарко дышат друг другу в затылок. С неделю назад я написал Грибову, главному редактору, чтоб он подшевелил публикацию твоих стихов... Открывается новый журнал «Литературная учёба» — смотри его, может, со временем что и туда предложим, редактор журнала — мой добрый товарищ Саша Михайлов.
Ну, будь ещё раз. А я уж, пока дошёл до буквы «ща», весь изошёлся, да ещё похварываю — простыл, тут лило целый месяц, а теперь заморозило...
Обнимаю — Виктор Петрович.
Из представления в «Литературной России» от 20.01.1978:
Очень любопытную прочёл я однажды книгу очерков о деревенских ремёслах, и не просто ремёслах, а о ремёслах как бы «вымерших», но, в общем-то, всё ещё необходимых деревне,— о стекольщиках, пимокатах, печниках, «отыскивателях водяной жилы» — копателях колодцев, о выделывателях шкурок, о плотниках, столярах, о каменотёсах и многих-многих других. Написано это было с таким глубоким знанием предмета и так занимательно, что очерковую книжку я прочёл залпом, а случается это в наше время не так уж часто, ибо под видом очерка печатается словесная жванина.
Позднее я узнал, что автор этой славной очерковой книжки (к сожалению, нигде не переизданной), Александр Щербаков пишет ещё и стихи, давно пишет — печатается редко, не боек потому что и требователен к себе. Подборку стихов для «Литературной России» он сопроводил письмом, которое я не стану перелагать в «напутствие», потому что у автора, «пишущего о себе», зачастую получается интересней и живее, чем у «перелагателя»...
...Однажды Александр Щербаков побывал у меня в деревне по поручению редакции газеты. Вернувшись в Сибирь, прислал мне саженцы кедров. Я их посадил, и вот уж несколько лет трудно принимаются и растут на скудной вологодской земле сибирские кедрёныши, иные засохли, у иных поослаб корень, но несколько деревцев зеленеют, живут, борются.
И не таков ли путь в литературу многих молодых литераторов, в том числе и Александра Щербакова? Трудный. Упорный. Свой!
Виктор Астафьев
Вологда
Об Астафьеве 1980-х годов следовало бы написать отдельные воспоминания. И я, даст Бог, когда-нибудь сделаю это. Он сам в эти годы стал, можно сказать, «Царь-рыбой» в литературном море. И мире. Его писательская слава достигла не только всероссийского, всесоюзного, но и поистине всемирного размаха. И в то же время, поселившись буквально на берегах Енисея, в Академгородке и Овсянке, он как никогда стал близок всем нам, красноярцам, особенно местным писателям. В нашей среде по-прежнему выделял и одаривал дружбой «почвенников» и «деревенщиков».
Я это внимание чувствовал и на себе. Во многом по его «подсказке» коллеги меня трижды кряду, пока я не взмолился, выбирали секретарём партбюро писательской организации. Все наши партсобрания были открытыми. И беспартийный Виктор Петрович вместе с коммунисткой Марией Семёновной не пропустил, кажись, ни одного.
Работая собственным корреспондентом «Известий», я много лет выписывал ему эту газету и «Неделю», приложение к ней, чтобы привлечь именитого автора к сотрудничеству. И он впрямь довольно часто выступал в этих изданиях, через меня поддерживая с ними связь. В 1984 году я был званым гостем с женой на праздновании его шестидесятилетия, в банкетном зале ресторана гостиницы «Огни Енисея»», где, к слову, присутствовали Валентин Распутин, Владимир Крупин и другие «русофилы» с разных концов России. А Виктор Петрович с Марией Семёновной «отмечали» в 1989-м моё пятидесятилетие, за праздничным ужином в моём доме. Я не раз бывал у Астафьева в Овсянке и Академгородке, по делам и «просто так». Иногда, под настроение, он приглашал меня к себе специально «попеть народные песни», которые очень любил, особенно старинные, редкие, из своих овсянковских или моих таскинских запасов.
А где-то в 1990 году (даты в его посланиях редки) он написал и сам вручил мне предисловие к моей книге «Ворота судьбы» (повесть и рассказы), которая готовилась к выходу в издательстве «Современник», но была «рассыпана» вследствие грянувших переворотных событий окаянного августа 1991-го. Не увидело света и «напутствие» Виктора Петровича. Частично оно было опубликовано лишь в 2003 году, в журнале «Наш современник», шестая книжка которого открывалась моими рассказами (в основном из того «рассыпанного» сборника) с предисловием В. П. Астафьева. Его появление там было логичным ещё и потому, что Виктор Петрович многие и многие годы состоял в редколлегии «Нашего современника», сам напечатал там свои лучшие вещи и пытался меня «показать», представить читателям России с его же страниц.
Из предисловия В. П. Астафьева «Уважение к труду»:
На Вологодчине, в глухой, замирающей деревушке, был у меня дом. Гости в ту отрезанную бездорожьем деревушку добирались редко и оттого всегда были желанны. Однажды ко мне через болота и дорожные хляби пробрался гость аж из Сибири, с моей родины. Молодой, смущающийся, стихи пишущий журналист — Александр Щербаков... Прослышав, что я работаю над книгой о Сибири, прибыл он попросить у меня отрывки для газеты «Красноярский рабочий».
Я как раз заканчивал работу над «Царь-рыбой», отрывки Александру дал, и они были напечатаны в краевой газете. Уезжая, молодой стихотворец оставил мне небольшую книжку прозы. Это очень любопытная была книга — о деревенских ремёслах, как бы «вымерших» в силу революционных преобразований, часто плохо обдуманных и поспешных... Уважению к крестьянскому труду учила та книжка, к труду повседневному, всегда необходимому, при котором надо вставать до восхода солнца и ложиться спать при звёздах — тогда и дом будет полная чаша, и за столом от ребят густо, и на столе не пусто.
Ту же линию ведёт Александр Щербаков и в стихах, воспевая труд и трудового человека да далёкую «Таскинскую страну», которая навечно прикипела к сердцу и памяти...
А в далёкой вологодской деревушке, возле мною покинутого дома, растут два крепких кедра. После того, как молодой поэт и журналист побывал на Вологодчине, он прислал мне бандероль с кедровыми саженцами. Я их рассадил в огороде и по двору штук двадцать, но пошли подряд дождливые лета, и саженцы вымокли, однако два из них попали на «свою», каменистую почву, растут и радуют людей своим густым цветом, шорохом благоуханной хвои — сибирский, живой привет доброй вологодской земле, многих, в том числе и меня, обогревшей.
Александр Щербаков из числа тех, последних, наверное, «деревенщиков», что унесли в своём сердце частицу тепла из русской избы, свет чистых небес, яркие краски полей и лесов. Тем теплом согреты и многие строчки в книгах Александра Щербакова. Родина у нас одна, имя ей — Россия, солнце нас греет тоже одно, а память наша всё ещё живёт там, средь сельских нив, лугов и пашен, в заснеженных заулках, в деревянной избе, полной своего родного народу, вечерних сказок, праздничных песен и вечного, негасимого света.
Виктор Астафьев
Надо бы, конечно, вспомнить и «моего» Астафьева девяностых годов. Но это разговор, что называется, отдельный, неюбилейный. И, может, даже преждевременный. Пока, на мой взгляд, о нём честнее всех, уважительней и горше сказал известный поэт и публицист Станислав Куняев, главный редактор «Нашего современника» (бывшего «родного дома» Виктора Петровича), посвятив ему большую главу в книге своих литературных воспоминаний «Поэзия. Судьба. Россия».
Что говорить, не мог и я, грешный, принять резкого разворота в мировоззрении нашего кумира. Не мог понять его ожесточения в отношении к недавнему общему прошлому, к своему народу, даже к товарищам по оружию, сквозившего в ряде его заявлений, в последних книгах, особенно в военном романе... Словом, в отличие от «поклонных», в преклонные его лета моё чувство духовного родства с ним поубавилось. Но не истаяло. И прежде не подходивший на «опасно близкое» расстояние к нему, натуре сложной и нелёгкой, я в эти годы тихо отошёл от него, как и многие наши. И вместо нас его тотчас окружили иные люди, в сущности, чужие ему по духу...
Однако я не забываю всего доброго и прекрасного, что сотворено этим незаурядным человеком в русской литературе, в культуре нашего края, что вложено в судьбы многих из нас и запечатлено в наших сердцах. Неплохо, по-моему, это было выражено в день его кончины в небольшом некрологе, прошедшем, правда, в ряде газет с неуместными сокращениями.
Из некролога «Светлой памяти В. П. Астафьева»:
Ушёл из жизни большой русский писатель, наш знаменитый земляк Виктор Петрович Астафьев. Несмотря на тяжёлую, продолжительную болезнь, в это трудно поверить, с этим трудно согласиться. Слишком живы воспоминания о нём, незаурядном и ярком человеке, который ещё вчера говорил с нами и которым мы, даже если не соглашались с ним, неизменно восхищались. Нам всем ещё предстоит осмыслить, осознать величину этой глыбы в отечественной литературе и культуре, значение этой сложной, но, безусловно, выдающейся личности в нашей общей истории. Для её беспристрастной и верной оценки необходимо время.
Но уже и сегодня ясно, что потеря наша велика и невосполнима. Особенно для нас, земляков Виктора Петровича, его соратников, друзей и просто читателей. При всей широчайшей, поистине всемирной известности, Виктор Астафьев оставался очень нашенским — сибирским, красноярским писателем. И мы, его младшие братья по перу, как никто, это остро чувствовали и понимали.
Нет смысла перечислять его многочисленные произведения, книги — они у всех на памяти, на слуху, перед глазами. И прежде всего опять же «нашенские» — енисейские, овсянковские: «Последний поклон», «Ода русскому огороду», «Царь-рыба»... В этот печальный день хотелось бы сказать благодарные слова об огромном, может, для многих неизвестном участии Виктора Петровича в творческой судьбе почти каждого из нас и в работе нашей Красноярской писательской организации. Несмотря на всю свою громкую славу, на громадную занятость, он всегда находил время, чтобы поддержать молодые дарования, посидеть на наших собраниях, выступить с добрым пожеланием или мудрым предостережением. Нам всем будет очень не хватать его, нашего Петровича. С его уходом мы все будто осиротели.
Выражаем искреннее соболезнование родным и близким Виктора Петровича. Глубоко скорбим вместе с ними и всеми его бесчисленными друзьями и поклонниками, благодарными читателями. Навеки светлая память о нём сохранится в наших сердцах. Пусть ему будет пухом родная енисейская земля.
Некролог был подписан правлением Красноярского отделения Союза писателей России, в котором до конца своих дней состоял покойный, но строки эти выводил ваш покорный слуга. Безо всяких поручений, только по велению собственной совести и того чувства благодарности, о котором когда-то писал мне Виктор Петрович и которое я, слава Богу, до сей поры не растерял, не разменял.
«Она сама скажет...»
1.
Чем дольше живу, тем меньше доверяю всяческим мемуарам. И всё больше удивляюсь тому, что на них любят ссылаться вполне серьёзные люди, даже учёные, как на солидный источник. Кому, мол, ещё верить, если не самим свидетелям событий? Однако не зря же заметил один остроумец, что никто так не врёт, как очевидцы. Тем паче ежели берутся вспоминать дела минувших дней на склоне лет своих, когда во всей красе раскрывается лучшее свойство нашей памяти — забывать...
В чём лишний раз убеждаюсь сегодня на собственном опыте, выводя эти вот «мемуарные» строки. Предложили верные поклонники Виктора Астафьева, литературоведы и музейщики, собирающие очередную книгу о нём, «повспоминать», как и что певал покойный писатель в дружеском застолье. По слабости характера я, грешный, согласился. Поразмыслил: мол, действительно же приходилось когда-то видеть и слышать Астафьева поющего, сохранились в памяти какие-то впечатления — почему б не рассказать о них, коль искренне просят добрые люди?
Но вот дошло дело до конкретных воспоминаний о событиях и лицах, сел за чистый лист — и мурашки побежали по спине: зачем брался? Ибо достоверных-то «знаний предмета», кои в писательстве особо ценил сам Астафьев, у меня обнаружилось куда меньше, чем представлял ранее... Если по-честному, я даже не помню точно, когда и где впервые услышал его пение и присоединился к нему. Скорее всего, это случилось во время совместной поездки в Овсянку. В каком году — определённо не скажу, но где-то, должно быть, в начале или середине восьмидесятых. И, кажется, осенью...
А было так. Не помню уж по какому случаю, но к нам в Красноярск прибыл выдающийся поэт фронтового поколения Леонид Решетников, тогдашний руководитель Новосибирской писательской организации, один из секретарей Союза писателей России. Наверное, приехал специально к Астафьеву, потому как именно тот привёл его к нам в писательский дом, где проходило какое-то собраньице. Мы ведь раньше часто сходились по разным поводам. Ну а в завершение того собраньица, как водилось, устроили скромное чаепитие. Больше всех за столом говорил, по обычаю, Астафьев. Он любил «солировать», а мы не возражали, ибо понимали, что само имя давало ему на это бесспорное право, да и слушать его, превосходного рассказчика, было всегда интересно. В ходе беседы Астафьев обронил между прочим, что завтра свозит гостя, Леонида Васильевича, в свою Овсянку. А когда уже все стали прощаться, он вдруг подошёл ко мне и полушёпотом попросил, чтобы я к десяти утра подтянулся к гостинице «Красноярск».
— Съездишь вместе с нами,— сказал твёрдо, как о решённом.
Я невольно сделал удивлённые глаза (за что, мол, такая честь?), а Виктор Петрович добавил:
— Леонид предложил: возьми, говорит, моего крестника...
Мне пришлось удивиться ещё больше. Дело было в том, что где-то в конце 1978 года я послал несколько стихотворений Леониду Решетникову, на писательскую организацию в Новосибирске. Послал письмом, хотя сам жил тогда в этом городе. Зайти в Дом писателей не насмелился. Решетников в те годы был если не «литературным генералом», то вполне тянул на «полковника», много издавался, печатался в периодике, к нему благоволила критика. Мне тоже очень нравились его точные строки, полные любви к родине, людям труда, к русскому слову... И вот я решился таким заочным путём обратиться к «единомышленнику». Леонид Васильевич вскоре сообщил мне в доброжелательном послании, что «благословил» мои стихотворения в московский журнал «Советский воин». И вскоре они там действительно появились. С напутствием «самого» Решетникова. Я, конечно, от души поблагодарил его, но больше не писал ему, никогда не встречал его «живьём» и потому весьма удивился теперь, что он ещё помнит меня.
Утром, когда я подошёл к гостинице, Астафьев уже был там, возле крайкомовского «пазика», на котором нам предстояло ехать. Подав мне руку, он сказал, что Решетников сейчас спустится из своего номера и двинемся в путь. Я непроизвольно взглянул на подъезд гостиницы и вдруг увидел топтавшегося возле парадного крыльца местного писателя М., сгорбленного, в сером пальтеце, с непокрытой седой головою. Перехватив мой взгляд, Астафьев как-то горько усмехнулся:
— Пришёл сам. Видно, после «вчерашнего», в расчёте на поправу...
Помолчал, потом вздохнул:
— И знаешь, Саша, в каждой организации писательской таких бывших немало... Жил я в Перми, в Вологде — картина одна. Когда-то написал человек нечто удачное, заметное, а дальше — не пошло. Заклинило! С тоски, понятно, потянулся к горькой. И вот так — до седин: где сена клок, где вилы в бок. Коварное, брат, наше ремесло, не дай Бог...
В эту минуту из дверей гостиницы бодрой «полковничьей» походкой вышел Решетников. К нему тотчас подбежал, семеня, «бывший», и Леонид Васильевич на ходу подал ему руку, как старому знакомому. Да, видимо, так оно и было. Ведь он когда-то возглавлял в соседней области отделение Союза писателей и даже «попал в литературную энциклопедию», чем любил прихвастнуть среди нашего брата. Они вместе подошли к нам. Здороваясь со мной, Решетников подмигнул по-свойски и даже вдруг припомнил строку из одного моего «воинского» стиха. Виктор Петрович понимающе кивнул. Все мы быстро сели в «пазик»: Астафьев и Решетников — на первое сиденье слева, я — справа, а «бывший» — за спинами «классиков»,— и покатили в Овсянку.
Многое из того, о чём шёл разговор в дороге, я уже, конечно, подзабыл. Помню только, что говорил в основном Виктор Петрович, на правах хозяина. Как уже замечено, он всегда был склонен к «соло», в любом окружении. Ну а по пути в Овсянку его первенство в беседе было естественным. Тем более что Решетников проявлял живой интерес к тому, что мелькало за окнами, а у Астафьева, пребывавшего в добром настроении, эта «родовая» дорога овсянковских «гробовозов» (таково старинное прозвище его односельчан) и знакомые картины пробуждали бесконечные воспоминания, рождали меткие замечания и пояснения.
Запомнилось, что останавливались мы у смотровой площадки и ходили любоваться с крутобережья открытыми енисейскими далями и Дивными горами. Астафьев привычно поворчал на «кретинизм» властей, которые ради расширения той площадки распорядились снести голову каменному быку-красавцу. А потом, где-то в районе «Тёщиного языка» либо «Зятева хомута», он заговорил на «вечную» тёщинскую тему с той прямотой, которая многим казалась странноватой в устах прославленного автора лирической прозы... Вот и Леонид Решетников смущённо качал головой, слушая его. А пройдёт время — и смутятся многие...
Ну, это к слову. У нас же сегодня разговор об Астафьеве поющем.
2.
По прибытии в Овсянку Виктор Петрович прежде всего повёл нас в свой домик. Показал все его достопримечательности — от высокой печки, рабочего стола, картин и фотографий по стенам до черневшей на вешалке кавказской бурки, подаренной ему Расулом Гамзатовым. Потом он сводил нас в сельскую библиотеку, тогда ещё деревянную, познакомил с её солидными фондами-запасами и «полкой гостей», где на корешках значилось немало известных литературных имён, а главное — с хозяйками, к которым он относился с подчёркнутой теплотой и любовью. Недаром они по сию пору платят ему тем же. А когда мы вышли из библиотеки, провёл нас крутым переулочком на берег Енисея и подробно рассказал, как и где именно когда-то опрокинулась роковая лодка и утонула его молодая мать. И предложил сходить на её могилу. Мы, конечно, согласились, и Виктор Петрович сопроводил нас на старое кладбище, расположенное неподалёку, почти в черте посёлка, и мы молча постояли, сняв кепки, у печальных могилок его родительницы и других сородичей, нашедших здесь последнее пристанище.
Ну а потом, поскольку время уже приблизилось к обеду, пригласил нас к одной из здравствовавших родственниц — кажется, к тётке, имя которой я, к сожалению, запамятовал. Она была вроде постарше Виктора Петровича, но выглядела ещё довольно моложаво, её простое лицо с мягкими чертами светилось добротой и приветливостью.
— Не прогонишь незваных гостей? — едва переступив порог избы, выкрикнул Астафьев вместо приветствия.
— Как же можно! Да нас хлебом не корми — дай встретить-проводить. Милости просим! Хорошие гости — всегда к обеду,— неподдельно радуясь, по крайней мере, одному среди нас, нежданных-негаданных, всплеснула руками хозяйка.
Она тотчас пригласила всех раздеться, провела в большую комнату, усадила на стулья, на табуретки и, попросив «погодить немножко», исчезла на кухне. Вскоре на столе, как на скатерти-самобранке, появились и дымящаяся картошечка, и огурчики, и грибы, и отварное мясо. Похоже, здесь впрямь привечали гостей. К предложенным аппетитным яствам Виктор Петрович вынул откуда-то из-за пазухи некоторый запасец горячительного, притом марки, достойной уважаемого дальнего гостя-поэта. Все мы, не мешкая, подвинулись к столу.
Пошли тосты и разговоры, воспоминанья о «старинке» и обсуждения последних новостей — в Москве, Новосибирске и Овсянке. Правда, вскоре компания наша уменьшилась. «Бывшего» писателя, который неосторожно переусердствовал и заговорил было о своём неоконченном романе «Конь ломает прясло», несколько повело, и его пришлось уложить в соседней комнате на койку поверх одеяла. Но, как говорится, отряд не заметил потери бойца. Беседа наша, тон которой задавал, конечно же, Астафьев, становилась всё оживлённей и раскованней. Боевая тётка «классика», тоже понемногу пригублявшая с нами, уже не впервой предлагала спеть добрую песню, но Виктор Петрович каждый раз отмахивался — «погоди» да «потом» — и продолжал бесконечный разговор. Наконец тётка не выдержала и, дождавшись первого зазора в плотных речах своего знаменитого племянника, затянула удивительно молодым и сильным голосом: «Э-это было давно-о, много лет уж прошло-о...»
После первой строки сделала небольшую паузу, окинула гостей вопросительным взглядом, словно проверяя нашу реакцию на её почин и одновременно приглашая нас к песне, и затем: «Вёз я девицу трактом почтовым»,— уже продолжила вместе с Виктором Петровичем, охотно поддержавшим её точно в тон мягким, но звучным баритоном. Ну а далее: «Круглолица была, словно тополь, стройна»,— подхватил я своим «вольным драматическим тенором», по шутливому определению знакомого солиста оперы; а на последней строке куплета: «И накрыта платочком шелковым»,— довольно уверенно подтянул и Леонид Васильевич.
Второй куплет мы пели уже вполне ладным квартетом и закончили его с таким накалом, что на словах про коней, мчавшихся «стрелой», «как несла их нечистая сила», даже стало позванивать в раме стекло, слабо прижатое гвоздиком к пазу. А когда дважды, по канону, повторили концовку о девице, которая спит «под этим холмом», «унеся нашу песню с собою», то в наступившей тишине, какая обычно венчает сердечное пение, я заметил шутя, что, мол, зря Виктор Петрович пытался сдержать созревшую песню: «Постой-погоди»,— она сама прорвалась. И рассказал один «аналогичный случай». Байка пришлась к месту и была отмечена одобрительным смехом литературных корифеев. Расскажу её и тебе, читатель.
3.
...Как-то, будучи в посёлке Шира, что в соседней Хакасии, в гостях у свояка Анатолия Алиферова, механизатора, моряка по срочной службе, любившего попеть в застолье, услышал я, что любовь эту он воспринял от отца Никифора Алексеевича, изрядного певуна и настоящего знатока русских народных песен, живущего ныне в Новосибирске. Мой интерес к нему подогрело и то, что он был братом первого председателя нашего таскинского колхоза Александра Алиферова, любимца моих односельчан, погибшего на фронте. И вот, оказавшись в Новосибирске у приятеля Сашки Галагана, бывшего соседа по дому в Канске и тоже любителя народной песни, я за столом рассказал ему об этом «самородке» Никифоре. Приятель мой, скорый на решения (не зря когда-то ходил в комсомольских вожаках), тут же спросил:
— Адрес знаешь?
— Где-то в блокноте есть.
— Тогда — поехали!
И мы действительно, прихватив «положенное» для такой встречи, тотчас направились к Никифору Алексеевичу. Быстро отыскали типовую квартиру в типовой многоэтажке на берегу Оби, позвонили. Дверь открыл сухопарый старик, седой как лунь, но глаза живые, с хитринкой:
— Кого Бог дал?
Я начал сбивчиво объяснять, кто мы такие и зачем пожаловали, но дед оборвал меня на полуслове:
— Проходите! А там разберёмся, может, и до песен дойдём.
Мы вошли. Дед предложил нам раздеться, а рыхловатой старухе в тёмном платке, выглянувшей из кухни, дал команду:
— Сгоноши закусить, Дарья. Это гости из нашенских мест, посланцы от сына Анатолия.
Хозяин усадил нас в светлой комнате, которую назвал «горницей», видно, по старой деревенской привычке, сам сел рядом. Он оказался довольно словоохотливым человеком, и разговор потёк сам собой — о дорогих ему подсаянских краях, каратузских и ширинских, о родне, о «нонешном» житье да бытье... А жена Дарья Тимофеевна между тем молча поставила на стол довольно щедрую закуску — огурцы и помидоры, сало, колбасу и пирожки с капустой, и даже горячую картошку, томлённую с мясом... Сашка достал из портфеля «положенное». Хозяин, не прерывая очередного повествования «из старины», наполнил четыре рюмки и пригласил жену. Она присела с краешку стола и, когда был объявлен тост «за знакомство», тоже приняла немножко. Закусили. Подняли по второй. Разговор пошёл веселее. Дарья Тимофеевна, естественно, стала выспрашивать подробности о жизни сына, невестки и внуков в «кулортном» посёлке. Мне пришлось вкратце повторить примерно то, что я уже поведал Никифору. Но дед теперь ширинские новости слушал рассеянно и кивал жене, чтоб не уводила лишними вопросами от основной линии беседы, которую он развивал, всё с большим вдохновением выдавая одну за другой истории из бывшей жизни. Оказалось, Никифор Алексеевич в молодости, как и его брат, председательствовал в колхозе, притом — в соседнем селе Уджей, часто бывал в нашем Таскине и даже знал моего отца. Так что темы для общего разговора у нас множились на глазах.
Когда первая ёмкость была на исходе, чуток заскучавший приятель мой, готовя следующую, как бы мимоходом предложил:
— А может, песню споём?
На что дед Никифор, помахав отрицательно рукой, заметил:
— Погоди! Она сама скажет!
И стал продолжать свои житейские истории.
Налили ещё по «граммульке», потом — ещё. Теперь это делали уже мы с Сашкой, чтобы не прерывать увлекательных былей разогретого хозяина. Несмотря на почтенный возраст и углублённость в далёкие воспоминания, дед Никифор в «граммульках» держался наравне с нами. А на наши всё более прозрачные намёки, что пора бы, мол, и о песне вспомнить, неизменно отвечал:
— Погоди! Она сама скажет.
Или ещё короче и строже:
— Не гони — сама скажет!..
И только когда уже и во второй посуде осталось всего ничего и мы загрустили было, что вообще не слыхать нам заветных песен, Никифор Алексеевич вдруг оборвал свой монолог на полуслове, откинулся на спинку стула, посмотрел на нас испытующе, словно прикидывая наши возможности, потом снова склонился к столу и, подперев кулаком белую голову, затянул неожиданно громко и молодцевато: «При лужке, лужке, лужке, при знакомом по-о-оле...» Мы обрадованно подхватили, довольно бойко подтянула бабка Дарья, и у нас с первого захода получился приличный вокальный ансамбль.
Вёл дед Никифор. Одна песня кончалась — он тут же запевал другую, а мы, если знали её, подпевали с умеренной силою, давая возможность ярче проявить себя нашему солисту, а если не знали, что бывало чаще, то просто тихонько подвывали, подмумыкивали. Но в таком случае активней начинала действовать Дарья Тимофеевна, чтобы не оставлять своего певуна в одиночестве. У неё тоже был неплохой голос, низковатый, грудной, но довольно приятный и выразительный. И она явно от и до знала репертуар благоверного. Там не было ни единой современной песни. Самые «молодые», наподобие «За лесом солнце воссияло...» или «Отец мой был природный пахарь...», относились к эпохе Гражданской войны, но и то выдавали принадлежность к ней лишь отдельными строками про «шашку-лиходейку» да про «злых чехов», напавших на нас. Остальные сплошь были такие старинные, такие глубинные, каких не слыхивал и я, земляк седого певца, выросший в соседней деревне. Или помнил лишь начальные строчки: «Поводьями ли да он правит, как ровно по струне...», «В островах охотник круглый год гуляет...», «У родимой мамоньки доченька была...», «По-за лугом зеленэньким, по-за лугом...».
Наконец, после одной из самых тягучих песен Никифор Алексеевич смолк, посидел в раздумье, давая нам возможность глубже пережить изложенную в песне быль и боль, а потом подмигнул и тихо, даже с какой-то виноватой улыбкой, выдохнул:
— Ну вот, она сама сказала...
Приятель мой это понял по-своему и тотчас потянулся к «злодейке с наклейкой», излишне бодро воскликнув:
— Пусть она ещё скажет!
— Да не, парни, я не про то, я про песню... А на этой «горючке» далеко не уедешь, после неё чаще — ни песен, ни басен,— сказал дед устало.
И сказал вовремя, ибо близилась полночь. Мы поднялись из-за стола, обнялись с Никифором Алексеевичем как родные (песня ведь всегда роднит людей) и стали прощаться...
4.
— «Сама скажет»... Это замечательно! — подытожил Виктор Петрович обсуждение моей байки.— Ну а песня «При лужке, лужке...» из запасов деда Никифора и нам уже вроде шепчет,— добавил он и кивнул тётке.
Ту не надо было долго упрашивать. Она тотчас, привстав и поводя рукой, как заправский дирижёр, запела чисто и задорно, так что мы, заслушавшись невольно, подхватили за ней только с третьей строки зачинного куплета: «А при знакомом табуне конь гулял по воле...» Песня вышла куда с добром. За нею последовали другие подобные. Кажется, «Скакал казак через долины...», «По деревне ходила со стадом овец...», непременный «Ой, мороз, мороз...». Виктор Петрович разошёлся, разогрелся, пел мощно, на всю катушку и с удовольствием, то опускал, то запрокидывал поседелую голову, и тогда совсем закрывался его пораненный полуприщуренный глаз, что придавало лицу сосредоточенное и в то же время хитроватое выражение: ну-ну, мол, сейчас мы проверим вас на знание песен русской деревни и вообще — на наличие духа народного... И мы с Леонидом Васильевичем старались, как могли, не отставать от ведущих.
Особенно дружно и, если можно так сказать, ударно спели, помнится, «Отец мой был природный пахарь...». Тут довелось запевать мне и вести, по пути подсказывая не всеми твёрдо знаемые слова, ибо в моём селе Таскино, помнившем и красных партизан-щетинкинцев, и колчаковский разбой, эта песня была в большом ходу, её знали назубок, как говорится, и стар, и мал. «Поводырь» тут нужен был ещё и потому, что песня имела много вариаций — по отдельным строкам и по целым куплетам или очерёдности их. Особенно, помню, понравилась Виктору Петровичу наша таскинская концовка, когда в венчающем песню куплете «Зайду я на гору крутую, село родное погляжу: горит, горит село родное, горит отцовский дом родной» при повторном исполнении двух последних строк заключительная звучит уже чуть иначе: «Горит, горит село родное, горит вся родина моя!» Это «чуть» восхитило Астафьева, и он долго качал головой, приговаривая:
— Ох, как это здорово! Какое мощное обобщение: от «горит село родное» через «горит отцовский дом родной» — к «горит вся родина моя». Вот она, народная-то мудрость: так просто и так значительно! Наш брат тут бы пять страниц измарал, а такой выразительности не добился...
И строгий к слову поэт Леонид Решетников разделял его восхищения.
Как это обычно бывает в подобных случаях, после общих песен, словно бы разом пришедших на ум, «хористы» начинают предлагать какие-то менее знакомые, так сказать, из личного репертуара, и тогда один за другим они невольно превращаются в «солистов», лишь слабо поддерживаемых остальными. Наша хозяйка, к примеру, начала было «А где мне взять такую песню и о любви, и о судьбе...», воспринятую ею «из радива», но больше никто среди нас слов толком не знал, и песня быстро увяла. Виктор Петрович, кажется, запевал «Не вейтеся, чайки, над морем...», но она тоже не пошла дальше первого-второго куплета. Довелось и мне «показать» несколько «своих» песен, застрявших в памяти со времён деревенского детства: «Течёт речка по песочку...», «А в Минусинске тюрьма большая...», «По Сибири долго шлялся...», «Прощайте, аленькие губки, прощай, брунэточка моя...». Но они также не были поддержаны за малоизвестностью, хотя вызвали большой интерес своим сюжетным строем, содержанием и необычными мелодиями, и я частью спел, а частью просто продекламировал их взыскательным слушателям.
— Да-а, забывается ныне такая вот красотишша и душевность такая,— вздохнул Астафьев.— Теперь ведь про любовь как поют? «И лишь тебя не хватает чуть-чуть...» — а то и похлеще: «Приезжай ко мне на БАМ, я тебе на рельсах...»,— и он захохотал раскатисто, озорно и заразительно.
Показывая нашенские песни, я ещё хотел сравнить слова со здешними и проверить, насколько широко было их хождение по краю. Но оказалось, что многие таскинские песни не долетали до Овсянки, как, наверно, и овсянковские до нас. Меня, допустим, удивило, что старинная песня «Ходят пароходы, огоньки горят...», которую часто певали в нашем абсолютно сухопутном селе, была неизвестна овсянковцам, живущим на самом берегу великой реки, где под окнами действительно день и ночь и «ходят пароходы», и «огоньки горят». Так что песня эта, наверное, была не красноярской, не енисейской, а, скорее всего, залетела к нам с волжских берегов, ибо в нашем Таскине осело когда-то немало саратовских переселенцев. Недаром до сих пор один край села называют Саратовским.
Загадочны и удивительны судьбы песен, в особенности — народных, которые передавались буквально из уст в уста и так разносились по всей Руси-матушке. А то и по заграницам — по чужим царствам-государствам.
К примеру, когда я в молодости попал впервые за кордон, в народно-демократическую Венгрию, то был крайне удивлён, что в ресторанчике под окнами моей гостиницы чаще всего звучала до боли знакомая разбитная песенка, которую затевали мои сибирские земляки в весёлом застолье: «Пусть говорят, что я вёдра починяю, пусть говорят, что я дорого беру...» Кстати, в Овсянке мы тоже спели эту песню, притом с подачи боевой, неунывающей хозяйки. Она вообще старалась грустные, тягучие мелодии, которые выводили мы одну за одной, перемежать бодрыми и искромётными. И эти весёлые «вставки» первым охотно подхватывал Виктор Петрович, легко переходя от минорного настроения к бравурному и жизнерадостному.
Хочу заметить, что, несмотря на возраставший сердитый и раздражительный тон его речей и писаний в последние годы, мне думается, Астафьев всё же был скорее весёлым, чем угрюмым человеком. По крайней мере, таким он помнится мне в «дореформенные» времена, в иные же я с ним почти не встречался, а уж в застольях — тем более.
5.
Много песен перепели мы в тот осенний день, незаметно перетёкший в «синие сумерки». Однако же всех, что хотелось, спеть не успели. И, наверное, потому те овсянковские «спевки» имели позднее неоднократное продолжение. Притом инициатива всегда исходила от Виктора Петровича. Я никогда бы не посмел напроситься уже в силу своего «бирючьего» характера. Но он не забывал моих «природных» познаний в старинных деревенских песнях. А вот когда именно мне довелось попеть с ним в следующий раз — точно сказать затрудняюсь.
В своих заметках «Хождение за „Царь-рыбой“» я уже упоминал, что был среди приглашённых на дружеский ужин в честь его шестидесятилетнего юбилея, отмечаемого в «Огнях Енисея». Но там песен не пели. Там произносили по кругу заздравные тосты и даже целые литературные речи, смахивавшие на импровизированные эссе. В большинстве — весьма любопытные, ибо среди выступавших были Валентин Распутин, Владимир Крупин, кажется — Валентин Курбатов, другие известные писатели и критики, а также велеречивые редакторы (в основном — «редакторши») из многочисленных московских изданий и издательств, но песен, повторяю, не пели. Чего не было, того не было.
Точно звучали песни на пятидесятилетии автора сих строк, когда почётными гостями в его доме были Виктор Петрович с Марьей Семёновной. Но они, помнится, в пении не участвовали. Думаю, из деликатности. Дело в том, что большинство из моих гостей им было незнакомо. Среди них не было ни писателей, ни издателей, ибо я никогда не ходил в «свободных художниках», всегда работал где-нибудь, и мой приятельский круг составляли в основном сослуживцы, соседи и вузовские однокашники. У нас была довольно тесная, спаянная (в меру «споенная») компания, и смолоду мы пели в застолье песни. В основном — народные, общеизвестные: «По Муромской дорожке...», «Из-за острова на стрежень...», «Меж высоких хлебов затерялося...»,— но певали и редкую старинку: «Сронила колечко со правой руки...», «Отец мой был природный пахарь...», «Ой, да ты, калинушка...». Особенно же любили есенинские песни: «Отговорила роща золотая...», «Ты жива ещё, моя старушка...», «За окошком месяц...» — и старинные классические романсы: «Утро туманное, утро седое...», «Как поздней осени порою...», «Глядя на луч пурпурного заката...», «Пара гнедых, запряжённых зарёю...». Запевали их обычно Людмила и Владимир Денисовы, а мы с женой Надеждой, чета Прилепских, Николай и Светлана, Владислав Брюханов, кто-то ещё подхватывали и старательно вели сообща...
Так было и в тот раз. Выпив одну-другую и шумно пообщавшись, в том числе — с Астафьевыми, мы запели «свои» песни. Однако ни Виктор Петрович, ни Марья Семёновна в наш хор не включились. Они просто сидели и с интересом слушали. В паузах между песнями и романсами Виктор Петрович хвалил нас за «спетость» и вообще за то, что мы поём в компании, сохраняя добрую русскую традицию, и сожалел, что она в последнее время заметно утрачивается.
— Теперь ведь в лучшем случае врубают для гостей магнитофон или «чёрный ящик», а в худшем — до посинения спорят о политике да травят пошлые анекдоты,— говорил он с грустью и раздражением.— А вы молодцы, вы ещё поёте за столом, как нормальные русские люди.
В овсянковском домике Астафьева, где мне доводилось бывать и с женой, и с приятелями, и одному (разумеется, только по приглашению хозяина), мы не пели ни разу. Обычно сидели за чаем и говорили «за жизнь». Не помню, чтобы Астафьев пел и в импровизированных застольях в Союзе писателей, которыми нередко заканчивались наши собрания и сходки. Бывало, что-нибудь запевал любитель этого дела Иван Уразов, мы ему пытались подтянуть, но Астафьев не поддерживал нас. Всегда первенствуя в разговоре, он просто замолкал, терпеливо пережидал наше пение и затем продолжал свой монолог. Однако именно после таких посиделок в писательском доме он, выходя навстречу прибывшей за ним машине, иногда говорил мне:
— Саша, поехали ко мне, попоём немного?
Разумеется, я не отказывался от таких приглашений. Тем более что они не были частыми. Ну, может, раза три или четыре приезжал я вот так к нему «за песнями» в Академгородок, в его обычную трёхкомнатную, а потом и расширенную квартиру. Впрочем, комнат мне считать не приходилось. Мы обычно сразу из коридора следовали на кухню, Марья Семёновна собирала на стол. Появлялся ещё кто-нибудь из астафьевских друзей и знакомых, иногда — приезжих. И вот после рюмки-другой русской горькой начиналась («она сама скажет!») песня. Запевал или «заказывал» очередную, как правило, Виктор Петрович. Но порою «под занавес», уже «подготовленный» воспоминаниями и песнями, я сам заводил свои «коронные» из старинки: «Сронила колечко», «Чёрный ворон», «Ехал Ваня с базару»,— в собственной, так сказать, интерпретации. И тут уж он прощал мне инициативу, соглашался на роль ведомого и охотно поддерживал меня, а то и просто слушал. Песни эти ему явно нравились, и, кажись, против моей «обработки» их он тоже ничего не имел. Подпевала и Марья Семёновна.
Раза два-три мы наезжали к нему в Академгородок собкоровским «десантом». Со многими корреспондентами центральных газет он поддерживал приятельские и деловые отношения, частенько выступал — в «Совраске», в «Комсомолке», «Правде», в «моих» «Известиях». Но с одним собкором, привезённым нами в гости к мэтру, однажды вышел прокол. Он напросился именно как певун и действительно был таковым. Прихватил даже гитару с собой. И поначалу всё шло как по писаному. Были общие песни, было соло певца-гитариста, одобряемое всеми, включая хозяина. Но, разгорячившись, незадачливый гость опрометчиво затеял с ним спор о каком-то пустяке. А «классик» не любил, когда ему противоречат. Он был огорчён и раздосадован дерзостью молодого газетного щелкопёра. Пришлось мне взять в охапку подопечного коллегу и унести в машину. Тоже — под общее одобрение, в том числе — хозяина.
Но это был случай исключительный. И на моих глазах — единственный, когда гость Астафьева перебрал. Обычно же у него больше говорили и пели, нежели пили. По крайней мере, при мне, знавшем, что хозяин любит и ценит хорошую русскую песню, такую протяжную и такую сердечную...
Не знаю, пел ли песни «поздний» Астафьев в товарищеском кругу. И если пел, то какие? Впрочем, песня ведь — «она сама скажет», как мудро заметил когда-то другой мой земляк Никифор Алексеевич, простой русский старик.