– Ты большая! – внушали матери Магдалины, когда та была маленькой девочкой. – И должна понимать, что хорошо, а что плохо. И что такое «нельзя».
– Яблоки – яд! – кричал папа.
– Это не прихоть, – орала мама. – Это – вопрос жизни и смерти!
– Ясно?
– Ясно?!
– Что было в прошлый раз, помнишь?
– Помнишь?!
И мать Магдалины – тогда ещё девочка – обмирала вся, как опоссум, и представляла, что уже умерла.
От «прошлого раза» остался сладкий вкус за границами нёба. Там чесалось и хотелось сглотнуть.
А у Сашка не кричали – смеялись, болтали, и на девочку всем было плевать.
Яблоки светились перед ней на тарелке, и Сашок предложил уверенно:
– Ешь.
Он не шутил и говорил голосом добрым – по-настоящему. И как взрослый человек понимал, что хорошо, а что плохо. И что значит «нельзя».
– Можно, ешь. Они мытые.
– У меня аллергия.
– На яблоки не может быть аллергии. Тем более на зелёные. На.
Девочка взяла холодное яблоко, уточнила:
– Я не умру?
И съела.
И с тех пор не могла больше есть обычную пищу. Ела только яблоки – тайно. Обрывала горькие городские ранетки, клянчила у подруг, подбирала падалицу с фруктовых ларьков…
Она стала бесстрашной и хитрой и знала, что родителям её не поймать.
Правда, сначала тошнило, рвало жёваной мякотью с хлопьями кожуры, а вслед выдирало слюнями – от сладкого запаха непереваренных яблок.
Она ложилась щекой на холодный край унитаза и пыталась представить, как это – умереть?
Лежать, как бабушка, в тесном гробу под землёй? Далеко над тобой растёт трава, дышат цветы и деревья, ходят люди, беседуют, слушают птиц… Над ними – воздух, много воздуха. Над воздухом – небо. И солнце кончается как раз там, где земля. Та земля, которая лежит над тобой. Под ней не чувствуешь ни холода, ни тяжести, ни вины. И не слышишь, как тихо. Лежишь там со своими ногами, руками, пальцами и лицом, а мир живёт уже без тебя.
А ведь врач обещал, что всё будет нормально. Когда девочка спросила: «Я не умру?» – Сашок смеялся, смеялись все его гости. Один из них сказал, что он врач и точно знает: яблоки не смертельны.
– Максимум – будешь маяться животом.
Животом она маялась, очень. После первого яблока был понос – даже с кровью. Кровь потом вылилась ещё чуть-чуть, сама по себе. Девочка пыталась её отстирать – и мылом, и порошком, кровь смывалась, но на трусах всё равно остались пятна, их увидела мама и – вот первое чудо! – не стала орать.
– Всё нормально, – сказала она. – Так будет каждый месяц.
И соврала. Не было больше ни поноса, ни крови.
Насчёт яблок мама тоже врала. Или просто не знала – она же не врач. Конечно, девочка подошла к процессу научно, – после нескольких приступов рвоты начала приучать себя к яблокам, постепенно. И, чтобы никто ничего не заметил, понемногу ела обычную пищу. Живот болеть перестал, и больше не было рвоты.
А потом начались мелкие чудеса. Утром по двору бегал кот и оскорблённо вопил. Близнецы из второго подъезда сказали, что бомж, который живёт в подвале, выстриг ему полосками хвост: полоска меха, полоска кожи, полоска меха – и снова голая кожа…
Будущая мать Магдалины ответила, что в подвале нет никакого бомжа. Папа однажды заводил её туда за руку, показывал на огромные – от стены до стены, завёрнутые в фольгу и рваный ватин, – грязные трубы и говорил:
– Видишь? Как тут можно жить?
Близнецы спорили, пришлось идти с ними в подвал. Трубы произвели впечатление. Близнецы притихли.
– Клёво, – шептали они. – Тут клёво! Тут кино можно снимать. Про космос или про подземные города.
– Только воняет.
– В кино вони не видно!
Дети шли по подвалу, там что-то шуршало, тихо гудело. Было здорово, пока им не встретился бомж.
Он висел на узкой трубе сбоку, чёрный. Дети не стали рассматривать – их мгновенно вынесло прочь.
Потом все обсуждали повесившегося бомжа, приехала милиция, «скорая», а поздно вечером над городом завис НЛО.
Темное небо высветлилось огромным бледным кругом; в середине этого круга, который всё рос и рос, мигала звезда. Люди задирали головы, близнецы побежали домой за фотиком, но их загнали. Будущая мать Магдалины понимала: ей тоже пора, ей попадёт, но стояла вместе со всеми и смотрела вверх, пока световой круг – на полнеба – не растаял во тьме вместе с мигающей звёздочкой.
Ей попало. Попало страшно, и она не сразу поняла, что за дело. Похоже, родители разузнали про яблоки.
– Рассказывай! – орали они.
– Как всё было? Всё рассказывай!
– Быстро!
– Ну!
Девочка заплакала.
– Я…
– Что?! Громче!
– Съела… Потом…
– Что потом?! Да говори! Хватит мямлить!
– Яблоко…
– Что ты мелешь? Какое яблоко?!
– Кислое.
– Ты издеваешься над нами?! Ты что, издеваешься?!
Девочка честно хотела рассказать всё по порядку: как первое яблоко ей дали запить, потому что кисло. Она, глотнув, сильно обожглась и плюнула. Но её никто не ругал, а все снова смеялись, дали горькой ледяной газировки, чтобы не жгло так во рту. Она пила ещё, потом сразу уснула, потому что было поздно. Но Сашок разбудил её и довёл до подъезда…
Девочка хотела рассказать всё очень подробно, как и где воровала яблоки, но мама начала её бить. Била по лицу, с размаха, ладонью. Орала и била. Девочка упала и поняла, что родители были всё-таки правы, а все остальные – нет. Родители поняли сразу то, о чём она догадалась только что: она не слушалась, и теперь у неё рак.
Когда девочка упала, рак резко двинулся в животе и пополз! Он полез в бок, так что бок оттопырился, он ходил в ней – живой, в пустоте! И, уклоняясь от удара, пытался прорвать девочке бок, выйти наружу. Девочка тоже поползла, схватила папу за ногу, ловила за руки маму…
– Я больше не буду, – хотела крикнуть она. – Я больше не буду. – Но губы дрожали, слёзы и сопли наполнили рот, и она только пускала пузыри – и носом, и ртом, тряслась, и никак не получалось слово: «Спасите!».
Да, она хуже всех, она – дрянь, она не слушалась, – всё правда! Но неужели ей дадут умереть?
– Я убью тебя! – взвизгнул папа.
Ужасно – он тоже плакал, и трудно было разобрать, говорит он: «убью» или «люблю». Похоже на «люблю», но любить-то не за что, и по голосу скорее «убью». Но ведь и убивать своего больного ребёнка из-за яблок он, наверное, не будет.
– Йаубювас! – изо всех сил, как заклинание, прокричала девочка распухшими неудобными губами. – Йатожеубювас! Йаубювас!
– Ах, она ещё грозится! – Мама с рычанием трясла её, красную, слюнявую, мерзкую, вылупившую безумные глаза в слипшихся мокрых ресницах. – Нет, ты слышишь, она ещё грозится убить! И убьёт – чтобы её хахали смогли обчистить квартиру! Тварь бесстыжая! Мразь!
– Змеёныша вырастили! Старались! Недосыпали, кормили – и вот!.. – Мама зарыдала, и теперь плакали все трое.
Это невыносимо. Родители столько старались, столько вложили в неё денег и сил, и вот она обманула их, она умирает, и все труды их пропали. Им придётся рожать новую девочку, а сейчас всё так дорого, и они уже не такие молодые, чтобы заниматься с ней, и у них так много работы.
– Йаубювас… – булькала девочка: пожалуйста, скорее в больницу! Может быть, её ещё можно спасти.
– Это я убью тебя, своими руками! – Мама душила её, а у самой текли слёзы, и девочка готова была умереть немедленно, лишь бы родители закончили плакать.
В больницу её отвезли только утром. Всю ночь она дрожала, зажав подушкой живот, раскачивалась, баюкая себя, и беззвучно шептала пересохшим ртом: «Я-люблю-вас-я-люблю-вас-я-люблю-вас-я-люблю-вас…»
* * *
Утром плакал уже только папа. Он бессильно поскуливал, кривя лицо, сморкался, пил воду. Затихал вроде, но горе распирало его, и он снова заводил тихо: «Ой-ой-ой…»
Будущая мама Магдалины молча обняла его. Теперь, когда она знала, что у неё рак, ей казалось странным, что она не заметила раньше, каким чудным стал живот.
Рассекреченный рак вовсю гулял внутри, бодал узкой башкой кожу, и девочка знала: в какой-то момент острая клешня вспорет её и придётся истечь кровью.
Когда хоронили бабушку, соседка спросила о чём-то на ухо тётю Фаю, и та прошептала:
– Рак.
– Очень мучилась?
– Ещё бы. Последнюю ночь криком кричала, бедная.
Пока можно было терпеть. Да и смерть уже не казалась страшной – девочка устала бояться. Главное – выдержать ту самую последнюю ночь, а там всё кончится.
Девочка понимала: папе очень жалко её. Совсем недавно рак убил его маму, а теперь добрался до дочери, а она ещё обижалась на то, что ей так строго запрещали есть яблоки.
А ведь бабушке он сам их давал: счищал кожицу, резал на кусочки и клал прямо в рот. Наверное, тогда не знал ещё, что яблоки – яд.
Кроме папы, девочку никто не жалел. Мама швырнула ей одежду, выволокла, подгоняя тычками, на улицу, хотя будущая мать Магдалины почти бежала и так.
* * *
В больнице было здорово. Как в кино. Красивая медсестра кричала на бабку, по виду – ведьму. Та в ответ стучала палкой о стену, а потом грохнулась на пол. Растрёпанная – тоже красивая – женщина с длинными чёрными волосами катила носилки на колёсах и громко выла: «А-а-а-а-а…», выпучив глаза. В носилках кто-то лежал, укрытый до подбородка грязной простынёй, с него крупными кляксами на линолеум капала кровь. Простыня топорщилась на груди лежащего, не иначе как там был воткнут нож.
У будущей мамы Магдалины аж дух захватило, она таращилась на загипсованных, перевязанных, окровавленных, хрипящих… На каталки, на капельницы, на рослых мужчин и загадочных женщин в белой форме. Она даже забыла, что у неё рак.
Её повели по длинному коридору вдоль кровавых клякс, кое-где уже смазанных. Кровавая дорожка шла до космических дверей лифта; внутри лифт был похож на отсек орбитальной станции, в котором кого-то убили, – здесь кровь натекла целой лужей.
А потом всё опять стало очень плохо.
Злющий врач с волосатым горлом и волосатыми руками велел ей залезть на высокое странное кресло. Девочка вскарабкалась по приступочке и робко села на холодный клеёнчатый край. Сидеть было неудобно из-за глубокой полукруглой выемки.
– Ложись! Ложись! – крикнул злющий врач с другого конца кабинета; он мыл руки и натягивал резиновые перчатки.
А как ложиться? На спину или на живот? Наверное, смотреть ей будут заболевший живот, тогда ложиться нужно на спину. Но как? Девочка примерилась, пристроила голову в полукруглую выемку, вытянула ноги по спинке кресла и вцепилась в металлические поручни. Вроде бы получилось удобно, только голова чуть провисала.
– Идиотка! – зашипела мать. – Полная идиотка!
Она грубо перевернула девочку, стараясь при этом дёрнуть за волосы или щипнуть. Руки у неё тряслись от ненависти. Подошёл злющий врач.
– А трусы кто снимать будет? Пушкин?! – рявкнул он.
Девочка заплакала. Она вцепилась в трусы, которые стягивала с неё мама, но та была сильнее, и девочка осталась перед врачом-мужчиной снизу совсем голой. Более того – ноги ей растянули на те самые железные поручни, за которые она держалась вначале. Девочка извивалась, врач кричал: «Да держите её!» – у матери растрепались волосы, а глаза стали как варёные яйца. Вот тут и надо было умереть, сразу. Но как?
Будущая мама Магдалины, рыдая, тянула подол платья, пыталась прикрыться, а злющий врач, ворча: «Чёрт вас всех побери! Ещё детей мне будут приводить!» – вдруг засунул ей руку глубоко между ног.
Девочка заорала от страшной боли, но тут же затолкала в рот запястье и принялась грызть его, чтобы больше не орать так позорно.
– Да что же это такое! Прекрати кусать руки! Я тебя выгоню сейчас! – кричал злющий врач.
Потом время остановилось, а потом доктор спокойно сказал:
– Месяцев шесть, может, чуть больше.
Значит, сегодня – ещё не последняя ночь! Шесть месяцев! А может, и больше! Это же полгода – минимум полгода жизни, за это время могут изобрести лекарство от рака, и её спасут.
Добрые, хорошие врачи – они и сейчас старались как могли: дали сорочку с рваным воротом на груди, поставили капельницу, сделали укол, дали таблетки. Раньше девочка очень боялась уколов, а про капельницы только слышала во дворе рассказы – один страшнее другого. Но сейчас с готовностью подставляла руку под иглу и улыбалась всем взрослым, окружавшим её.
– Она у вас что – дегенератка? – спросил волосатый врач.
– Нет, просто дура, – ответила мать.
Девочку завели в холодную комнату, целиком покрытую кафелем, – и пол был кафельный, и стены, и вроде бы потолок. Дали бритвенный станок – как у папы, только грязнее, бутыль с надписью «Мыло хозяйственное». И оставили одну.
Девочка очень замёрзла. А живот болел всё сильнее. Вскоре за ней пришли и стали орать:
– Ты что сидишь? Что сидишь, как больная?!
А разве она – не больная?
Ей велели лечь на холодную кушетку, согнув ноги в коленях, налили между ног ледяное вонючее мыло и стали скрести бритвой. Мыло жглось, бритва резала, но девочка терпела и боль, и стыд. И смотрела в закрашенное почти доверху окно, как садится солнце.
Последнее, что девочке сделали взрослые, – вставили в попу резиновый шланг, влили в неё из старой грелки чуть тёплую воду и велели:
– Пропоносишь – помоешься, – кивнув на душ, торчащий в стене.
А потом, несмотря на обещания врача, пришла последняя ночь.
Разум боролся, пытаясь уверить: спасут. Ведь здесь – больница! Здесь не положено умирать. Но под метанием разума тяжёлым пластом лежало знание – конец.
Девочка почуяла смерть за несколько мгновений до боли. Смерть схватила её – ещё просто схватила, запуская когти всё глубже и глубже, пока каждая клетка крови не пропиталась небытием.
И лишь тогда смерть стиснула когти – чуть-чуть.
Стиснула и сразу разжала. И можно притвориться, что не было боли.
Не было боли – лишь миг, предвестник будущей схватки.
Смерть не спешила, и девочка затаилась в её горсти, не смея дышать. Если не двигаться, не смотреть, не моргать, кажется, что всё хорошо, что смерти нет. Но и затаившись, девочка знала: будет больно, надо наслаждаться – тихо, очень тихо наслаждаться временным отсутствием муки.
Они ждали – смерть и ребёнок, садилось солнце, спустилась тьма.
В темноте хорошо прятаться. Девочка даже уснула – не заметив этого, не закрывая высохших глаз.
И тут смерть дёрнула её с удвоенной силой, выкручивая, вырывая из мира. И мир, ставший чужим, помогал смерти, выдавливал девочку из себя, выдавливал нещадно, грубо, как отраву, как горечь.
– Мама!
И снова спряталась боль – где-то в самой глубине тьмы, то ли внутри девочки, то ли снаружи. Весь мир давно уже стал темнотой. Не той уютной, привычной, в которой можно скрыться от страха, а жёсткой, неумолимой, опасной.
– Мама!
Кто же знал, что будет так страшно. Что человек может быть так одинок, так мал, – был целой вселенной, и вдруг ужался до крохотной точки…
И тут же стал огромен – как солнце, красное, громадное солнце, насмерть зажатое тьмой. Застывший на столетия взрыв отчаянья, ужаса, боли.
– Мама!!!
Нет уже губ, чтобы крикнуть, – только море расплавленной лавы и нечеловеческий вой. Вой смерча, унёсшего остатки истерзанной жизни.
«Космическое одиночество», – сказал однажды папа кому-то; странная фраза, ведь в космосе столько всего: и звёзд, и комет, и планет… Но, выходит, папа знал, о чём говорил. Ведь когда звездолёт висит в бесконечном пространстве и ты в нём один – из живых, и на сотни миллионов лет – ни единой души, это и есть одиночество. Или ты остался последним на чужой необычной планете – всех убил неизвестный вирус. Он, наверное, засел и в тебе, но уже всё равно, – ты идёшь по омерзительно розовой почве, идёшь из последних сил, а силы всё никак не иссякнут полностью, и жизнь внутри всё никак не кончится, а вокруг – никого, и никого нет в целом мире: планета пуста. Или ты – тот самый вирус и есть, и организм ополчён на тебя и тужится выдавить…
Космическое одиночество – человек в рождении и в смерти, как в открытом космосе, одинок. Девочка не могла формулировать это – она летела в безвоздушном пространстве, одна.
А потом увидела Бога: зажёгся яркий свет, и ласковый голос спросил:
– Чего орёшь? Перебудишь всё отделение. Чего орёшь в темноте?
И девочка поняла, что орёт, действительно, долго, так, что горло саднит.
– Простите, – с надеждой и радостью прошептала она.
Над ней склонилось лицо: седая борода – редкие толстые бесцветные волосины торчат в разные стороны; серые усы, не знавшие бритвы, печальные глазки между морщин под белой шапкой.
– Вот ведь, мать твою! – божий подбородок ощетинился всеми шестью волосинами. – Чего зажалась-то?
Мягкие руки вертели девочку, задрали подол сорочки, мяли живот. И девочка счастливо заплакала, уверовав истово, что спасенье пришло.
– Поздно хайлать-то. Сопли утри и давай садись над тазом. Да не так, враскоряку, ноги пошире ставь. Держись за меня – и давай.
– Что?
– Какай! Пора.
Ну конечно! Ей ведь ставили клизму – давным-давно. А после клизмы полагается какать.
– Можно горшок? Неудобно.
– Вот ведь, мать твою! – увещевал ласковый голос. – Хариться удобно было, а сейчас – неудобно! Себе на лоб смотреть неудобно. Давай скорее, шалава!
С приходом надежды ушёл страх, и девочка, тужась, просипела обиженно:
– Я не…
– А? Чего бормочешь?
– Я не это слово, что вы сказали.
Рак, почуяв сопротивление, впился клешнями в позвоночник.
– А-а-а-а-а!
– Тише ты, блудня! Тише!
– Я не… А-а-а-а-а!
– А кто же ты ещё! Принцесса в белой фате?
Точно! Принцесса. От радости, что её поняли, девочка поднатужилась старательно, и вонючая струя гулко ударила в таз.
– Получилось!
– Да, мать твою за ноги!
Конечно, я не совсем принцесса, думала девочка. Я – воровка, и я не слушалась маму. Если бы я знала, не тронула б эти яблоки! Если б я знала, что будет так больно, так страшно, я всегда-всегда бы слушалась маму! Но, если человек всё равно уже умирает, разве ж его можно ругать? Разве ж можно так ругаться, если речь идёт о человеческой жизни?
– Я больше не буду, – хотела она объяснить, но стены, потолок, пол двинулись навстречу друг другу, выжимая весь воздух.
Надо открыть окно! Окно открыто, а воздух в него не входит, – и снаружи нет воздуха, там чернота. Космос.
– Какай, какай, не останавливайся, какай…
Перекрутило и стены, и окна, и двери, – мир не хочет больше терпеть её, выдавливает упорно, настойчиво, неотвратимо. Значит, надежда была напрасна, – а как же руки, что держат так крепко? Как же эти руки – неужели у смерти хватка сильней?
– Какай, какай…
О чём она? О чём торопливым шёпотом просит эта сестра – в застиранном белом халате, в фуфайке под ним и шалью, туго намотанной сверху? Бородатая и усатая от старости, толстая коротышка, – именно так и должен выглядеть Бог, являясь на Землю. Именно так, ведь главный божественный признак – бесконечное милосердие.
– Какай, девочка, умница моя, постарайся. Давай-давай-давай-давай…
И тут случилось главное чудо. Высрался ребёнок! Настоящий. Свалился в таз, расплёскивая дерьмо.
– Подыши чуток и ещё поднатужься, – сказала сестра.
Девочка, не слушая, повиновалась, из неё полилась кровь, вывалилось скользким мешком что-то вроде кишок, но она уже точно знала – всё кончилось хорошо.
Сестра всмотрелась в таз и вдруг, выругавшись, поковыляла из комнаты.
Вернулась с врачом – тем самым, волосатым и злющим. Он, сев на корточки, тоже всмотрелся в таз и тоже начал ругаться.
– Что же вы творите, бабы, суки, мерзавки! – говорил он. – Что же вы за проклятые бабы! Что же вы за сучье племя такое! Да сколько же можно! Ни родить, ни убить толком не могут. Какая же тварь косорукая закачивала раствор?
Пока он ругался, хмурая сестра отвела девочку помыться, выдала едко пахнущую тряпку в бурых и жёлтых разводах:
– Вот, затычка тебе. Изгваздаешь, бросай вот сюда, здесь возьмёшь новую. Ясно?
В ответ на непонимающий взгляд вздохнула, сложила тряпку в длинную колбасу и показала, как надо зажать её между ног. Концы тряпочной колбасы выдавались далеко вперёд и назад, смешно задирая сорочку.
– А как ходить с ней?
– Ногами. Как пингвин. Зажимайся крепче. Вон койка тебе, иди спи.
Спать хотелось, очень. Но ведь там – ребёнок! Девочка поковыляла за сестрой.
– Ну что, Васильевна, калия хлорид? – усталым голосом спросил злющий врач.
– Вроде кювезу в родилке починили… – непонятно отозвалась сестра.
Врач насупился, помолчал, потом сказал:
– Тогда помой его, что ли…
– Это девка.
– Один хрен. Я пойду позвоню. Если возьмут в кювез…
– Чего им не взять-то.
– Да он, наверное, помер.
А мама будущей Магдалины пока сидела на корточках, отклячив жёсткий тряпочный хвост из-под драной больничной сорочки, и восхищённо рассматривала малыша.
Был он лысый, гадкий, очень маленький – с худую курицу, блестящий и чёрный, смазанный чем-то белым, похожим на воск. Только ножки и жопка – почти нормальные, жёлто-красные. Он лежал, зажмурясь, и лениво царапал стенку таза – там, где откололась эмаль. А на пальцах у него были настоящие длинные ноготки!
Всё врали про то, откуда получаются дети.
Врали и в школе, и дома, и во дворе. Никаких тут нет ни тычков, ни тычинок, ни глупостей, просто однажды тебе даётся награда – пока непонятно, за что. У многих женщин так получается: каждый день ходишь в туалет, как обычно, а однажды – ребёнком. Но есть условие – сначала надо пройти через смерть. И тут девочке начало казаться, что она не так уж орала, что она почти что терпела – и именно за это получила подарок.
Вот оно что! Детей дают тому, кто старается быть хорошим, раскаивается в ошибках и терпит. Поэтому так уважают матерей, говорят, что «мама» – это слово святое. Если женщина смогла вытерпеть и не очень испугаться – ей дают малыша. А девочка, если честно, вела себя не очень прилично, поэтому ребёнок страшненький, черный и крошечный – на всё её дрянное терпение.
Если бы она не пикнула, был бы красивенький, белый и в кружевах. Но она же не знала! Если б ей сказали, что это надо для ребёнка, то, конечно, она постаралась бы – вела бы себя тише воды, ниже травы... В ней шевельнулся кусочек обиды на маму за то, что не предупредила: ведь мама уж точно знала... Но тут же поняла: если предупредить, каждый будет терпеть, в этом и смысл – в испытании. И успокоилась.
– Умер? – спросила сонная лохматая тётка в махровом халате, заглядывая из коридора.
Девочка прислушалась. Пригляделась. Малыш лежал тихо-тихо. Тётка с брезгливостью и любопытством смотрела в грязный таз.
– Всё в порядке, сдох, – подтвердила она.
Малыш не шевелился, молчал.
И вдруг скребнули ноготки, еле слышно.
– Живой, – прошептала мать будущей Магдалины.
– Всё у нас через задницу, – зевнула тётка, – ничего не умеют. Не смотри на него – привыкнешь.
Привыкнешь! Разве к такому можно привыкнуть? Она – мама. Это – настоящий малыш.
– Да что ж ты сидишь здесь, блудня! Иди уже спать. – Медсестра ухватилась за таз. Девочка потянула его к себе. Старуха зорко глянула на неё, повела бородой, сказала ласково: – Я только помою.
– Я сама.
– Ты же пока не умеешь. Тебе спать надо, иди, я всё сделаю.
Девочка неуверенно разжала пальцы.
Она побрела, придерживая руками тряпочный хвост, всё сильнее чувствуя усталость, к «своей» кровати в углу коридора.
Много-много дверей, за ними все спят, и в другом корпусе спят – не светятся окна, и город весь спит, и где-то дома – далеко – спят папа с мамой, только она не спит, а глаза-то закрылись. Тихо, потрескивают длинные коридорные лампы. Да еле слышны вдалеке голоса врача, медсестры, шум воды и лязганье таза.
Девочка провалилась, засыпая, в сетку железной кровати, не замечая ни застиранных кровавых пятен, ни дыр на белье. И уже за границей сна вдруг отчётливо вспомнила: именно этот таз с большими написанными краской буквами «ГО» именно эта сестра пронесла мимо неё перед тем, как девочке сделали клизму. И плеснула из него в унитаз!
Но ведь в больницах не убивают детей, их лечат. А главное – она жива и у неё теперь есть свой малыш.
* * *
– Как бы не так! – сказала мама. – Как бы не так!
Она сидела на кровати напротив и уверяла, что никакого ребёнка нет и не будет. Но ребёнок был – он лежал ночью в тазу и шевелил пальцами, точно.
И вот мама говорит, что никакого младенца нет, а если дочь будет настаивать на обратном, то и дочери у неё нет.
– Как это? – девочка осмотрела себя в изумлении. – Как это: меня нет?
– Ты есть. Но, если будешь кобениться, ты мне не дочь.
Получалось: если девочка не откажется от своего ребёнка, её мама откажется от своего ребёнка. Непонятная формула.
– Тем более тебя никто и не спросит. Не твоего ума дело. Вылечишься, мы заберём тебя из больницы, и все забудут об этой истории. – Мамин голос неожиданно потеплел.
– Как это? – тупо переспросила девочка.
– В кого же ты такая идиотка?! Кудахчешь, как курица.
– Но это мой ребёнок, – сказала девочка упрямо – так, как дети говорят: моя машинка, моя кукла. – Мой.
– Ты, я смотрю, оборзела вконец. Много думаешь о себе.
Это правда, девочка много о себе думала. И думала не без гордости: она – мама! Вот здорово. Она ковыляла со взрослыми по утрам на уколы, зажимая между ног полуметровый рулон из тряпки в пятнах прокипячённой чужой крови. В очереди перед процедурной слушала взрослые разговоры и смех. Там постоянно материли мужчин и обещали по возвращении домой «оборвать всё к такой-то матери» любовникам и мужьям.
– Им – баловство, а нам полжизни с соплями возиться.
– Да какое там – всю жизнь!
– Сволочи!
– Сволочи.
Любовников называли красивым словом, которое девочка никак не могла запомнить: что-то похожее на «сизари», но на букву «ё». Слова на эту букву преобладали в речи женщин. А мужей они называли скучнее и проще: «мой». Зато в этом названии звучало мрачное удовлетворение собственниц: «такой-рассякой», но – «мой». Друг к другу все обращались, употребляя грубое обозначение женского полового органа с эпитетом «лысая» или, если ленились, – «эй!».
Девочка ничего не понимала в разговорах соседок, но узнала много интересных слов – и могла бы теперь всех во дворе сразить новыми знаниями. Поначалу она часто представляла, как вернётся во двор и как все обалдеют от того, что у неё есть настоящий ребёнок. Как она развеет все дворовые мифы о деторождении и о взаимоотношениях полов. Впрочем, если о деторождении она всё узнала на собственном опыте, то насчёт тайн общения между полами у неё ещё остались вопросы.
К примеру, звучное словечко «оргазм». Его произнесла однажды молодая женщина в очках, читающая книги даже в очереди на уколы.
– Чего-чего? – противным голосом переспросила огромная тётка, вылитый злой великан из сказки. – Чего-чего? – Таким голосом говорят близнецы из второго подъезда, когда собираются вредничать. – Ух ты, какие мы вумные – вы поглядите! Ух, чё мы знаем!
– Какая вумная! – весело поддакнула тётка поменьше.
Другая – всё ещё сонная, которая смотрела ночью на девочкиного младенца, зевнула.
– Мы же книжки читаем! – продолжала «злой великан». – Мы же там вон чё вычитали! Типа у женщин это бывает, да?
– Да, – твёрдо сказала очкастая.
Очередь дружно заржала.
– Может, ты себе чё отрастишь тогда? – смеясь, спросила женщина-великан.
– Или уже отрастила? – взвизгнула её подруга – та, что поменьше.
Очередь засмеялась сильнее.
– Ты чё, медичка? – крикнула большая своим великанским голосом.
– На букву «у»! – восторженно заверещала подруга.
Очередь притихла, прикидывая, потом, сообразив, снова развеселилась, смеясь и разноголосо покрикивая.
Очкастая покраснела, захлопнула книгу и ушла – гордо размахивая тряпичным хвостом.
Очередь обиделась.
– Убить её мало, – сказал кто-то зло.
– Ну.
– Вумная!
– Ну.
– Брешет ведь?
– Ну!
Очередь, сникнув, решила:
– Брешет.
Только сонная тётка в махровом халате щурилась молча, зевала, и вид у неё был такой, как будто она что-то удачно украла.
В больнице было интересно. Девочка спала в коридоре, неподалёку от лестницы, и ей было слышно ночью, как под лестницей сопит кто-то страшный и как в подвале бегают крысы. Сестра-хозяйка бросила им большого кота, крысы повизжали и смолкли. Утром сестра вынесла на совке кошачью голову.
Было интересно, но очень хотелось есть. Женщинам приносили еду из дома – в стеклянных банках. Они несли эти ароматные банки мимо девочки – долго-долго, медленно перебирая ногами. Они шуршали у себя в палатах газетами, в которые были завёрнуты банки, – чтобы ничего не остыло. Хлебали, стуча ложками по стеклу, болтали, потом часами мыли банки в раковине туалета.
Девочка питалась в столовой: быстро съедала тарелку перловки, кусок хлеба, выпивала компот. И тут понимала: как же хочется есть! Ей ничего не приносили из дома. Мама подходила под окно, кричала:
– Ну что?
Девочка кричала в ответ:
– Всё хорошо!
Мама спрашивала:
– Перестала дурить?
Девочка отвечала:
– Не-ет.
И всё – мама уходила домой.
Тогда девочка шла мыть голову в туалет. Она старательно мазала мылом волосы, полоскала их в раковине, заворачивала в пелёнку – наподобие тюрбана – и ходила так. Тюрбан немного оттягивал голову назад, и получалась гордая осанка, как у принцессы. Девочка ходила по коридору – из одного конца в другой – и старалась не нюхать, как пахнет из приоткрытых палат.
Ещё однажды женщина-великан отдала ей переводную татуировку из жвачки, купленной в киоске в соседнем корпусе. Девочка помыла в очередной раз голову, перевела на плечо татуировку, села с ногами на подоконник, спустила с плеча сорочку и красовалась так, пока мимо не повезли каталку с младенцами.
Спелёнатые младенцы смешно мяукали на разные голоса, кожилились, как гусеницы, пытаясь приподнять связанные ножки. Нянечка ловко раздала их в протянутые руки набежавших из палат женщин и поставила каталку к стене.
– А мне? – спросила девочка.
Но нянечка, не ответив, ушла.
Не ответила и женщина-врач, смотревшая на кресле девочке между ног. Никто не хотел разговаривать с девочкой, никто не говорил ей, где же её ребёнок. Стало уже казаться, что мама права и никакого младенца нет. Мимо с рассвета до ночи возили пищащие свёртки; с ночи до рассвета под лестницей пищали крысы и, как обычно, кто-то сопел, – ничего не менялось изо дня в день. Пока однажды рядом с её кроватью не остановилась женщина-великан. Она схватила младенца с каталки и сказала страшным голосом:
– Ам-ам-ам! Вот кого я сейчас съем! Вот кого я, сладкого, съем!
Посмотрела на девочку:
– А тебе что, не приносят пока?
– Нет.
– Сцеживаешься?
– Нет.
Сонная женщина в красном махровом халате, взяв своего ребёнка, сказала лениво:
– Брось её, она с искусственных родов.
– А, – кивнула женщина-великан. – Вот сволочь.
– Её мать привела.
– Вот сволочь. И чё?
– Живой вышел.
– Да ну? Так бывает, что ли?
– Ну да.
Тётки пошли дальше по коридору, разговаривая, а девочка поняла одно: её младенец жив. Она подошла к сестринскому посту и спросила:
– А как мне сцеживаться?
– Тебе соседки не показали?
– Я одна лежу, в коридоре.
Сестра встала, сунула руку девочке за ворот сорочки и больно ухватила за грудь. Вот ведь как удобно порвана эта рубашка – специально для груди. Девочка вспомнила: у всех сорочки были разорваны так.
– Сначала разомни, поняла?
И начала очень больно давить пальцами сосок, нажимая и отпуская. Девочка вскрикнула, но вспомнила, что здесь надо терпеть, и замолчала. Сестра дёргала сосок, выкручивала, и вдруг оттуда брызнула тонкая струйка.
– Вот так, – сказала сестра. – Сцеживай в раковину, в туалет. – И снова уткнулась в свою тетрадь.
Теперь у девочки появилось занятие и надежда. Она часами упорно мурыжила грудь, плакала от боли, замолкала, вспоминая – надо терпеть.
Её терпение каким-то чудом связано с судьбою младенца, так что – чем больнее, тем лучше. И не надо ждать награды немедленно – это она почуяла тоже.
И не удивилась, когда однажды мимо её кровати прошёл знакомый ей злющий врач. Она просто встала и пошла спокойно за ним.
– Опять кота сожрали, – пожаловалась врачу сестра-хозяйка.
– Я вам собаку принёс, – ответил тот. – Хорошего пса, терьера. Он уже в подвале шурует, не заходите. А под лестницей у вас снова бардак?
– Да не углядишь за ними, – плюнула сестра. – Собачья свадьба, честное слово. Я их уже и шваброй, и кипятком, и выписать без больничного грозила – не помогает. Из травмы на костылях и то приходят. Скоро с катетерами будут скакать, кобели проклятые. Отправьте вы эту суку домой!
– Другая придёт. А у этой ребёнок с нефропатологией, без почки родился, куда я её отправлю.
Злой врач подошёл к лестнице, под ней кто-то затаился, стараясь не дышать.
– Агобобова! – крикнул врач, как заклинание, и постучал ногой по перилам.
Тишина.
– Агобобова! Я знаю, что вы там, выходите!
Никто не вышел.
– Ну и чёрт с вами.
Вышла, поправляя волосы, женщина в красном махровом халате и отправилась в отделение.
– Агобобова, если вы сами инфекции не боитесь, то ребёнка пожалейте!
Женщина не ответила. Врач заглянул под лестницу, всмотрелся.
– Да, тут и терьер не поможет, – сказал он в темноту.
Был поздний вечер, в коридорах никто не толпился, и на лестницах было пусто. Только на одной площадке плакал старик, завёрнутый в грязную простыню. Он держал трубку телефонного аппарата, пытался говорить в неё, сообщал, что у него лишь одна двухкопеечная монета, тут же срывался на рыдания, сердился на себя и от этого ещё сильнее рыдал.
– Что за цирк? – гаркнул злой врач. – Почему вы голый и босиком?
Оказалось, что старика привезли на «скорой», прооперировали и бросили в «интенсивке» на матрас, – казённое бельё кончилось, постели у старика с собой не было, а его одежда, пока оперировали, пропала. Старик дождался, пока прокапает система, отсоединил её, взял у соседа по палате сменную простыню, занял две копейки и приплёлся звонить близким. Злющий врач бегал, свирепо ругался, кричал; старик дрожал и плакал, привалившись к ступеньке; девочка терпеливо ждала, сидела на корточках, спрятавшись в темноте.
Так они путешествовали по больнице, пока врач не скрылся за дверью. Между ним и девочкой остался один пустой коридор.
Девочка шла неспешно, в груди у неё пел мужской голос – красивый и сильный, как океан, но пел он сдержанно – ночь. Голос был полон любви, муки и нежности – от него хотелось счастливо плакать и что-то дрожало, как струны, внутри. Девочка уже почти разбирала слова и начала подпевать беззвучно – одним лишь дыханием. И вдруг поняла, что сейчас будет, – чудо.
Она остановилась у двери, за которой злой врач на кого-то орал, на него орали в ответ: врач басовито – «бу-бу-бу», а ему – «уи-уи», как свинья. Что-то грохнуло, и дверь отскочила в сторону. В коридор шагнул парень, совсем молодой, красный от бешенства.
– Не имеете права! – крикнул он. – Я вам ещё покажу! Я к главврачу пойду!
– В задницу! – Врач попёр на мальчишку грудью, большой, широкий, на худого и хлипкого. – В задницу себе зонтик засунь! И раскрой его! Понял?! А потом приходи. А потом приводи! Вот таких! – За руку парня держалась зарёванная девушка, крошечная, как собачонка, она тряслась и скулила: «Паша-паша-паша…»
– Что – «Паша»?! – Парень толкнул её так, что девушка чуть не упала, просеменив ногами по полу. – Думать надо было, коза! Девки все сами знают, что делать, чтоб этого не было! А ты…
– Ты сам козёл, – сказал врач спокойно. – У неё же детей потом не будет. У нас же скоблят по живому, на новокаине, ты, паскудник, сам думай башкой.
Парень дёрнулся и потащил свою девушку, которая уже боялась скулить, а только пригибалась на каждом шагу, как от пощёчины.
Злющий врач погрозил им вслед кулаком и хлопнул дверью.
Девочка постояла в темноте, послушала. Красивый голос в ней продолжал напевать, тихо-тихо. Она вдруг подумала, что у врача, хоть он и злой, мог быть такой же голос, если б он пел.
Девочка осторожно открыла дверь кабинета, заглянула внутрь. Врач плакал зло: вытирал слёзы ладонью, ворчал, грозился, всхлипывал, и слёзы у него текли и текли.
– Идиоты, – шептал он. – Идиоты, кретины! Как же можно так жить, дурачки, бедолаги?..
Девочка обычно боялась, когда взрослые плачут, но сейчас не испугалась и не удивилась, вошла уверенно, погладила врача по мокрой руке.
– А, – сказал он, – это ты? Вот странно, что ты сегодня пришла, – мы как раз твою девку из кювеза достали. Чудо-ребёнок, – представляешь, уже дышит сама. Завтра отдавать её думали.
– Спасибо.
– А что спасибо-то? В дом малютки. Тоже мне радость. – Злющий врач не плакал, а говорил, как обычно, сердито.
В дверь постучали.
– Да. Кто там? Входите.
Вошёл давешний молодой человек, Паша, только без девушки.
– Чего тебе? – врач покосился из-под светлой чёлки; у него волосы были красиво подстрижены, бабушка называла такую причёску «под горшок». – Деньги не возьму.
– Можно спросить?
– Спрашивай.
Парень помялся.
– Ну? Храбрый такой был, грозился, а теперь стоишь, как в штаны наложил. Чего тебе? – Врач встал.
– А правда, – спросил Паша, – правда, что если лампочку в рот засунешь, то обратно не вытащишь?
– Правда.
– Спасибо. – Паша, извинившись, ушёл.
Мать будущей Магдалины попросила:
– Можно девочку посмотреть? Пожалуйста.
Врач велел:
– Сиди здесь, ничего не трогай.
Над столом с телефоном висел календарь, на нём красивая женщина с распущенными волосами стояла на коленях, смотрела вверх, приложив руку к груди. На ней была такая же рваная сорочка, как у всех женщин в отделении. «Кающаяся Мария Магдалина, Тициан», – прочитала девочка. «Магдалина!» – пропел голос внутри.
Доктор принёс младенца. В чепчике! Маленький чепчик – на кулак и то еле налезет, а в нём – живое лицо, жёлтое, в невесомом пуху, светится мягко и пахнет, как солнечный заяц. Подбородка нет – просто щёки стиснуты завязками чепчика. Глаза закрыты, ресницы длиннющие: девочка. Спит и губами во сне шевелит, как будто сосёт.
«Как же хорошо, как правильно, что столько дней я терпела эту дурацкую боль! – осторожно подумала мама будущей Магдалины. – И теперь всё отлично с младенцем – это самый красивый ребёнок на свете».
– Магдалина, – сказала она вслух. – Я назову её – Магдалина.
– Слишком претенциозно, – сказал врач.
– Да, – важно кивнула мать Магдалины. – Я тоже так думаю.
Она спустила рваный ворот сорочки с плеча, обнажив то, что стало с недавнего времени грудью, и попыталась засунуть сосок девочке в рот. Та повела вялыми губами – и всё. Тогда маленькая мать Магдалины – и ведь никто её не учил! – надавила резко пальцами на сосок, тихо смеясь, брызнула молоком младенцу в лицо. Потом – ещё раз, уже прицельнее; девочка поморщилась, почмокала, почмокала, пробуя, и неожиданно сильно схватила сосок. И всю душу из матери вынула – с корнями, протащив по всем жилочкам, от макушки до пяток, по протокам новорождённой груди. Больно и так радостно, что даже страшно. Мама Магдалины вскрикнула, засмеялась от неожиданной боли и разревелась от радости.
– Посмотрите, какая чудесная девочка, – сказала она врачу, шмыгая носом. – Когда смотришь на неё, обязательно улыбаешься.
Злой врач покосился на сосущего младенца, не улыбнувшись. Нахмурился:
– Вот что, иди-ка к себе.
Рано-рано утром малышей привезли на кормление. Ещё издали заслышав грохот каталки и нестройное злое мяуканье голодных младенцев, мама Магдалины помчалась мыть в туалете грудь. Уселась поудобнее, подложив под спину подушку, завязала волосы вафельным полотенцем – у других, она видела, были косынки, сложила руки, в которых дрожало уже предвкушение сладкой тяжести детского тельца.
Женщины набежали к каталке, теснились, кудахтали, хлопотали и наконец разошлись все, умильно воркуя. Нянечка поставила пустую каталку к стене.
– А мне? – спросила мать Магдалины. – Мне уже тоже можно. Точно-точно, спросите там у врачей.
Нянечка, уточнив фамилию девочки, ушла в детское отделение.
Её не было долго – не было, не было, и наконец она появилась. Положила девочке на колени тугой шевелящийся свёрток и отправилась по палатам собирать других малышей.
Маленькая Магдалина поела, не открывая глаз, и уснула. Её мама попыталась нащупать пятками тапки, не нашла, встала так, босиком. И пошла осторожно, не отрывая глаз от спящего личика, всеми руками чувствуя, какой же лёгкий младенец.
В пустом коридоре висел ещё сумрак. Как музыкальный треугольник, позвякивали шприцы, которые выкладывала на стерилизатор сестра в процедурном. Тихо было в подвале. Под лестницей шептались, но, пока девочка с младенцем проходила мимо, примолкли.
Перед большой дверью мама Магдалины замешкалась. Нехотя подняла глаза от ребёнка, прочитала: «Приёмный покой». Приёмный бывает сын, а покой – от слова «покойник»? Наверное, им не сюда. Но тут дверь приоткрылась от сквозняка, и девочка, придержав её плечом, вошла внутрь. Там неожиданно оказалось много народу, в воздухе реял сдержанный шум. Девочка узнала парня Пашу – он терпеливо сидел в углу, смешно округлив щёки. У него лампочка во рту – догадалась мать Магдалины. И тотчас в другую дверь ввели ещё одного парня – с точно такой же лампочкой! Девочка не поверила глазам, но по приёмному покою покатился хохот, от человека к человеку, вместе со словами: «Таксист… это таксист, который того придурка привёз…» Паша тоже начал улыбаться криво, сквозь лампочку, а девочка, на которую никто из-за хохота не смотрел, вышла на улицу.
Собака – терьер? – виляя хвостом, понюхала её босые ноги. Пробежала недолго рядом, но девочка мысленно велела ей отстать – боялась споткнуться и уронить младенца. Асфальт приятно холодил ступни, и вдруг одна нога мягко осела в землю, и тут девочка поняла, куда ей идти.
Она дошла до частного домика, вросшего в землю. Раньше здесь ей всегда были рады.
Муж бабушки на стук открыл дверь и сказал:
– О.
Хотя, наверное, он – бывший муж бабушки? Интересно, как обращаться к вдовцам?
– Дедушка… – рискнула мать Магдалины.
– Исключено! – Вдовец вытянул палец. – Уважительно меня зовут Борода, потому что у меня есть борода. А неуважительно – Синий, потому что я синячу, как бог. У меня в крови течёт чистая синька. – Дед задумался и вывел: – Аристократ.
– А какой бог? – спросила мать Магдалины.
– Чего это?
– Вы сказали, что вы – как бог. Какой именно бог?
– Я знаю? Может быть, Бахус? Его так назвали от слова «бухать» – это по-гречески; по-нашему выходит «синячить».
Мать Магдалины кивнула. Младенец спал.
– А друг мой Леший зовёт меня «Синяя Борода» – с тех пор как умерла твоя бабушка.
– Борода, – попросила мать Магдалины, – можно мы у тебя поживём? – Кивнула на дочь: – Она тихая.
– Зато я громкий. Знаешь, что твоя бабушка была моей четвёртой женой?
– Не запугивай прачек, Синёк. – На крыльцо вышел ещё один дед, страшнее прежнего. – Севастополь не одобряет. Ты у Маруси был пятым супругом, так что счёт приблизительно равный.
– Верно, Леший. Ничья. – Дед кивнул и заплакал.
– Не жалей его, – второй дед погрозил матери Магдалины. – Это всё синька.
– Точно, – кивнул вдовец. – Веришь, одну только сливу кинул, а она мне та-ак подрассказала…
– Одну! – фыркнул Леший. – Опять рюкзак посуды налил.
– Да, – перестал плакать Борода, – у меня ведь тут форменный хлев. Разве младенцу можно в хлеву?
– Можно, – ответил Леший. – Севастополь одобряет. Швартуйтесь, прачули.