Этот представитель роскошного русского барства обладал тем счастливым качеством, которое А.С. Пушкин назвал “необыкновенное чувство изящного”. Семен Кириллович Нарышкин (1710-1775) слыл первым щёголем своего времени и одновременно славился “прекрасными сведениями о многих предметах”. Это в XIX веке возобладает мнение, что “можно быть дельным человеком и думать о красе ногтей”, и щегольство вполне может сочетаться с учёностью. А в русском XVIII веке такой культурно-исторический тип встречался редко (можно указать, пожалуй, лишь на графа Кирилла Разумовского и обер-камергера Ивана Шувалова) и воспринимался как нечто парадоксальное. Ведь бездумный легкомысленный петиметр и учёный-педант (так аттестовали тогда “книжных червей”, склонных к схоластическим умствованиям) в итальянской комедии масок, в театре западноевропейского, да и русского классицизма – это два совершенно самостоятельных персонажа. И осознавались они как прямо противоположные. Насколько жалок и смешон педант, выступающий в роли волокиты, блистательно показал Александр Сумароков в комедии “Тресотиниус” (1750), где такой вот несостоявшийся петиметр получил полный любовный афронт. Можно назвать в качестве курьёза лишь одно произведение отечественной словесности и, что характерно, сатирическое, где фигурируют “педант и петиметр” в одном лице. Литератор Алексей Ржевский в журнале “Свободные часы” (1763, апрель) сообщает, что таковой “за учёнейшего человека почитается среди красавиц и вертопрахов”, он отчаянно щеголяет латынью, которую незадачливые петиметры не разумеют, а потому (“эрго”!) соглашаются с его “неоспоримыми” доводами.
Знал ли Семен Нарышкин довольно по латыни, достоверно неизвестно, но французским и немецким языками он владел вполне свободно. Об этом позаботился его отец, Кирилл Алексеевич Нарышкин (1670-1723), сподвижник Петра I, его ближний кравчий, первый комендант Санкт-Петербурга, потом московский губернатор. Он дал сыну превосходное домашнее образование. Родовитый вельможа, состоявший в родстве с самим государем, Нарышкин-старший стремился воспитать в сыне патриота России и “гражданина Европии”, что тогда ни в коей мере не противоречило друг другу. Семён, благодаря своему знатному происхождению, был с ранней юности обласкан и приближен ко Двору: при императоре Петре II он получил должность камер-юнкера.
На балах и куртагах он выделялся своей статью, изысканным щегольством наряда во французском вкусе и галантными манерами. “Про него говорили, что в его красоте (а он и впрямь был удивительно красив), - отмечает писательница Елена Арсеньева, - соединялся внешний облик утончённого барина, чрезвычайное изящество и княжеское великолепие. Его не зря сравнивали со знаменитым французским щёголем минувшей эпохи – Людовика XIV – шевалье де Лозеном, в которого была до безумия была влюблена Великая Мадемуазель – кузина Короля-Солнце – и которого она заполучила только на склоне жизни”. Вдобавок ко всем своим достоинствам Семён был недурной стихотворец и отменный музыкант, что сильно впечатлило любвеобильную красавицу-цесаревну Елизавету. Однако их кратковременный роман вспыхнул в недобрый час и был обречён с самого начала. А виной всему царственный отрок Пётр II, смотревший на свою очаровательную тётю с отнюдь не детским вожделением. Незадолго до того, в 1728 году, он выслал вон - на Украину, в действующую армию, первого любовника Елизаветы, камергера Александра Бутурлина (1694-1767), а саму цесаревну подверг негласной опале. Неудивительно, что, прознав о её амурах с Нарышкиным, этот венценосный ревнивец рассудил за благо избавиться и от нового совместника,* правда, местом ссылки для ловеласа-камер-юнкера стала, по счастью, не провинциальная глухомань, а блистательный Париж, столица мод и галантных увеселений.
Оказавшись за границей, Семен вошёл в тесный круг российских дипломатов того времени, таких, как Василий Долгоруков, Александр Куракин, Иван Головкин, Антиох Кантемир, Алексей Вишняков, которые были прозападнически настроены и говорили по-французски задолго до того, как это стало общепринято в русском дворянском обществе. Эти люди активно переписывались друг с другом; помимо дружеских отношений их объединили ориентация на западную культуру и вкус к европейскому просвещению. Если говорить о литературных и эстетических пристрастиях Нарышкина и его новых приятелей, то очевиден их обострённый интерес к изысканной культуре барокко.
В Россию Семен вернулся, когда на престол уже вступила императрица Анна Иоанновна. Известно, что он тогда близко сошёлся с Василием Тредиаковским, чей роман “Езда в остров любви” (1730) наделал много шуму. Как отмечал филолог Лев Пумпянский, именно с появлением этого романа в России “начинается история офранцужения дворянской бытовой и моральной культуры”; русское общество получило кодекс французского галантного политеса, своего рода кодекс галантной эротики. И весьма симптоматично, что Тредиаковский весной 1731 года жил в московском доме Нарышкина (о чём поэт писал Иоганну Даниилу Шумахеру).
Через некоторое время (впрочем, с точностью не установленное) Семен Кириллович вновь оказывается за границей, о чём пишет с нескрываемой иронией: “Прежние гонения добрых моих соотечественников принудили меня жить в неведении о моих приятелях”. Первые слова фразы звучат скорее как оксюморон. Однако имена этих его “добрых гонителей” неведомы. Понятно лишь, что он стал свободен от их докучливой опеки, по крайней мере, с 1735 года, и выступал во Франции под конспиративным именем - князь Тенкин. Об этом говорит рапорт тайного французского полицейского агента, зорко следившего за перемещениями этого “русского”. Этот самый Тенкин занимался самообразованием, учился в Париже, в том числе и в знаменитой Сорбонне. Сообщалось также о его прогулках в Тюильри, посещениях итальянской и французской комедий, ужинах с актрисами, визитах к нему банкиров и адвокатов, выполнении ряда посольских поручений. Известно также, что в апреле-сентябре 1741 года князь путешествовал по Италии. Он, между прочим, коротко сошелся с философом-просветителем Дени Дидро (1713-1784), скульптором Этьеном Морисом Фальконе (1716-1791), а также с ученым-иезуитом, философом Луи Бертраном Кастелем (1688-1757), чей трактат “Оптика цвета” (1740) весьма его впечатлил.
По насыщенности событий жизнь Нарышкина, особенно первая её половина, напоминает авантюрный роман. О значительности и крупности его фигуры свидетельствуют слухи, упорно распространяемые о нём в России и Европе. Историк Сергей Соловьёв сообщает о том, что в конце 1739 – начале 1740 года, после жестокой казни князей Долгоруких, немецкая печать сообщала о якобы готовящемся заговоре Долгоруких, Голицыных и Гагариных, желавших низвергнуть правительство Бирона и возвести на престол Елизавету. Новая же государыня будто бы должна была выйти замуж за Нарышкина, который уже давно находился за границей. Понятно, что всё это были досужие сплетни, инспирированные врагами цесаревны и русской партии при Дворе, и верить им было нельзя. К тому же, сердце Елизаветы тогда давно уже было пленено бывшим певчим в церковном хоре, пригожим Алексеем Разумовским (с ним, а вовсе не с Нарышкиным, она потом тайно обвенчается).
Поговаривали и о том, что Нарышкин убоялся преследования со стороны регентши Анны Леопольдовны. Но всё было как раз наоборот - именно при этой правительнице он полностью легализовался. Как только она пришла к власти, российский посланник в Париже князь Антиох Кантемир передал в Петербург нижайшую просьбу Семена Кирилловича, “чтоб всемилостивейше повелено было ему жить здесь [в Париже – Л.Б.] год при мне”. На что 14 марта 1741 года последовала разрешительная резолюция: Нарышкину “ещё на год остаться при вас [Кантемире] для окончания своих наук, а вы по своему усмотрению употребляйте его в делах”.
Вообще, надо сказать, жизнь и судьба Нарышкина толкуются подчас весьма превратно. Так, исследователь Раиса Слободчикова в своей книге “Романовы, Нарышкины и их потомки” (2007) утверждает, что Елизавета якобы была очень обижена на его побег за границу, потому во всё время царствования он “продолжал оставаться на грани опалы”. Подлинное же его возвышение произошло лишь при Екатерине II.
На самом же деле, Елизавета сохранила благодарную память о своём втором фаворите, и в первый же день своего вступления на престол, 25 ноября 1741 года, произвела его из камер-юнкеров в действительные камергеры. Конечно, первого своего сердечного избранника Александра Бутурлина монархиня наградила куда щедрее (тот был пожалован в генерал-аншефы), но Нарышкин и в таком своём повышении увидел “истинное великодушие” императрицы и, по словам князя Антиоха Кантемира, принял его с “всеподданнейшей благодарностью”. А 31 декабря Елизавета назначила его посланником к английскому Двору, и он незамедлительно отправился в Лондон. Впрочем, в туманном Альбионе он пробыл всего семь месяцев, а всё потому, что его посольская миссия была воспринята англичанами с опаской: те вскоре уверились, что он более склонялся на сторону Франции. Словом, на дипломатическом поприще Семен Кириллович славы себе не стяжал.
Зато он выказал себя знатоком моды и щегольской культуры. В его письмах из Лондона одному из самых приближенных лиц Елизаветы, графу Михаилу Воронцову (1714-1767), постоянно фигурирует слово вкус в качестве кальки с французского gout: “Немало я благодарствую за вашего превосходительства полагательства на мой вкус в пересылке опушки на женский шлафрок”; “Приключенное умедление в оной покупке есть от жестокой болезни моего портного, который своим добрым вкусом учинился славным”. И ещё: “Ныне носят почти только шитые платья, которые все ушиты блёстками… Я б за немалое себе принял удовольствие, ежели б трафил ея [Анны Воронцовой, жены графа) вкусу”. Анна Воронцова, по свидетельству историка, была “большая мотовка, модница и щеголиха” и “водила знакомство с целым магазейном посланниц”. Угодить ей было чрезвычайно трудно всякому, но только не Нарышкину. Он был большим снобом и считал себя докой по этой части: в письме Воронцову из Гамбурга от 21 октября 1743 года он саркастически заметил, что объяснять в России парижские моды – всё равно, что слепым толковать о цветах.
Именно в Гамбурге, где Нарышкин остановился на пути из Лондона в Россию, состоялась судьбоносная для него встреча с юной Софией-Августой-Фредерикой Анхальт-Цербтской, будущей императрицей Екатериной Великой (в октябре – ноябре 1743 года она жила там у своей бабушки, вдовы принца епископа Любского). Впоследствии Екатерина II напишет, что Нарышкина она “хорошо знала по Гамбургу”, из чего можно заключить, что их знакомство было близким.
А вскоре Семен Кириллович был назначен Елизаветой гофмаршалом и уже в этом качестве начальствовал над поездом, присланным за Софией-Августой-Фредерикой, теперь уже невестой великого князя, и её матерью. Торжественная встреча состоялась в Риге 26 января 1744 года. Екатерина II вспоминала потом, что гофмаршал помог им сделать первые шаги на русской почве: передал им “от императрицы Елизаветы собольи шубы и палантины” и объяснил, что бояр в России уже давно нет. Но более всего поразили их воображение русские сани, так что княгиня Иоганна-Елизавета Анхальт-Цербтская “считала обязанностью” дать им самое подробное описание**. А будущая императрица сокрушалась, что она “очень неумело влезала в эти сани, в которых надо лежать”. При этом одна сцена весьма её позабавила: щеголеватый Нарышкин, чтобы научить её, как надлежит садиться в сани, вдруг повелел: “Надо закинуть ногу (enjamber), закидывайте же!” Услышать такое от политичного кавалера было как-то не комильфо. “Это слово, которого никогда не приходилось слышать раньше, так смешило меня дорогой, что я не могла его вспомнить без хохота”. Нарышкин сопровождал принцесс в поездке до Петербурга, а затем до Москвы, куда переехал Двор.
Как отмечает историк Александр Строев, в начале 1740-х годов Нарышкин стал “одной из ключевых фигур российской политики”. Помимо Михаила Воронцова, ему покровительствовали очень влиятельные при Дворе граф Иоганн Герман Лесток (1692-1767) и французский посланник Жак-Иоахим Тротти маркиз де ла Шетарди (1705-1759). Причём Лесток, которого Нарышкин называл в письмах “древний благодетель и приятель”, “почтеннейший приятель, а мой особливый патрон”, прочил его на место канцлера Алексея Бестужева. В Версале к сему отнеслись благосклонно, рассчитывая, что галломан Нарышкин будет проводить профранцузскую политику в России.
Когда же план потерпел неудачу, пошли слухи, что императрица, c подачи Шетарди, решила сделать Нарышкина президентом Академии наук, что имело все резоны, ибо он был одним из образованнейших людей России. Весть об этом попала даже в иностранную печать. Князь Антиох Кантемир писал по этому поводу Воронцову из Парижа 12 января 1744 года: “Ведомость о Семене Кирилловиче меня весьма возвеселила и надеюся, что под его осмотром науки у нас пойдут в лучший путь, чем до сих пор шли”. А 12 апреля 1744 года советник канцелярии Академии Иоганн Даниил Шумахер написал Нарышкину льстивое послание, уверяя: “Академия разорена – это правда, но ей необходим такой человек, как вы, таких же превосходных качеств, знаменитый родом, любящий литературу, искусство и науки, который бы имел вес при дворе, чтобы восстановить Академию и вернуть ей прежний блеск”. Да и сам Нарышкин, похоже, считал своё академическое назначение делом решенным и даже пригласил из Голландии в качестве учёного секретаря французского литератора Константена, который летом 1744 года выехал в Петербург. Но вот незадача: в июне 1744 года, когда Константен был уже на пути в Северную Пальмиру, из России был с позором выдворен маркиз де ла Шетарди, скомпрометированный перед императрицей канцлером Бестужевым. Прежнего влияния на Елизавету лишился и Лесток. Словом, организатором российской науки Нарышкину стать не привелось. Чтобы подсластить пилюлю, 30 ноября 1744 года его назначают ко Двору великого князя с чином генерал-лейтенанта, а 18 декабря награждают орденом св. Александра Невского. А президентом Академии наук указом от 21 мая 1746 года был назначен брат фаворита императрицы Кирилл Разумовский.
Всё это означало, что в высших коридорах власти Нарышкин отходит на второй план. Но уж репутацию первого щёголя империи он за собой сохранил. И здесь он был непревзойдён, хотя тот же Кирилл Разумовский тщился всячески его перещеголять. Рассказывали, что баснословно дорогой кафтан Семёна Кирилловича был шит серебром, а на спине его красовалось дерево, сучья и листья которого расходились по рукавам. На свадьбу августейшей четы Петра Федоровича и Екатерины Алексеевны Нарышкин прикатил в роскошной карете. Она была как будто из хрусталя, даже колёса её были зеркальные, что вызывало удивление зевак. К тому же, всё это очень льстило самолюбию охочей до роскоши щеголихи на троне: ведь, как заметил литератор Михаил Пыляев, “при императрице Елизавете, кто хотел ей угодить, тот выезжал возможно пышнее”. Любопытно, что постоянно соперничавший с Нарышкиным граф Кирилл Разумовский также бахвалился своей английской каретой с таким хитрым механизмом, что в неё вкатывалась постель. До отправки в Россию её показывали в Лондоне за деньги, и, как уверяли, выручили таким образом 5000 рублей. Современник подсчитал, что если в царствование Анны Иоанновны в целом Петербурге не было и ста карет, при императрице Елизавете их было уже более 4000. По этому поводу публицист XVIII века Николай Страхов саркастически заметил: “Роскошь заставила людей полагать благополучие и достоинство в том, чтоб под ними вертелись четыре колеса и чтоб они сидели в ларцах, обитых сукном и украшенных стеклами… Хорошо, если бы леность ног обогащала трудолюбие рук; но сия леность, исключая прочий вред, с чувствительнейшей и полезнейшей стороны пожирает плоды, доставляемые трудолюбием рук. Но где искать причины? В ногах или в голове?”
Говорили, что уж женился Семен Кириллович точно, что называется, по уму: на дочери тайного советника Балк-Полева, статс-даме Марии Павловне (1728-1793), и тем самым ещё более увеличил своё колоссальное состояние. Его новоиспеченная избранница была тоже записной щеголихой, а как сказал персонаж комедии Александра Сумарокова “Пустая ссора” (1750), “есть такие девушки, которым петиметры нравятся, это не мудрено: петиметрка петиметра далеко видит, пускай их слюбливаются, никому не завидно”. Впрочем, придворные дамы втайне завидовали ослепительной наследственной красоте Марии: она состояла в родстве с обворожительной Анной Монс, вскружившей голову самому Петру Великому; тёткой же её была злополучная красавица-фрейлина Наталья Лопухина, соперничавшая с Елизаветой, а потому подвергшаяся экзекуции с битьем кнутом и урезанием языка.
Венчание Нарышкиных состоялось 2 февраля 1746 года, а затем неделю кряду пела и плясала свадьба, гремели шумные торжества. Сперва на дому у жениха, где слух гостей услаждали итальянские музыканты-виртуозы; затем в богатых палатах Александра Бутурлина в присутствии самой государыни, далее - у обер-маршала Дмитрия Шепелева “волной маскарадной бал, на котором болше трехсот персон было. И сказывают, что тут лутче забавлялись, нежели на ассамблеях великих персон”. Между прочим, гостям демонстрировалась “брачная кровать, весьма новым и чрезвычайным способом выдумана”, и один восхищённый наблюдатель возгласил: “И, не видав, того описать не можно!” Казалось, на этой щегольской свадьбе – всё внешнее, показное, поверхностное. Но нет: осведомленный обер-гофмейстер Христиан Вильгельм Миних говорит о явной сердечной склонности брачующихся друг к другу: “Семен Кириллович и Мария Павловна гораздо между собою симпатиею сходны… может быть, от изобилия любви”.
Мария Павловна была во многом под стать супругу, и, казалось, даже стремилась превзойти его в галантности и щегольстве. Имя её было тогда на слуху. Характерно, что известный итальянский авантюрист и сердцеед Джакомо Казанова, посетивший Россию, характеризовал Семена Нарышкина как “мужа известной всем Марии Павловны”. Неудивительно, что щеголеватая Мария Нарышкина не единожды вызывала злобу у стареющей Елизаветы. Так, монархиня зорко следила за тем, чтобы иностранные купцы все свои модные новинки доставляли в первую очередь ей, и грозилась сурово наказать щеголих, перебежавших ей дорогу и ранее неё завладевших модными галантереями. В одном из писем 1751 года императрица гневается на таких предерзких ослушниц. Кто они, Елизавета наверняка не знает, но первой из подозреваемых называет “Семена Кирилловича жену”. Вообще, как писала потом Екатерина II, “моя дорогая тётушка была очень подвержена такой мелкой зависти… в отношении ко всем другим дамам, главным образом преследованию подвергались те, которые были моложе, чем она”. Похоже, монархиня, считавшая себя “на свете всех милее, всех румяней и белее”, не могла простить юной фрейлине её шарма и элегантности. “Однажды при всём Дворе она подозвала к себе Нарышкину… которая благодаря своей красоте, прекрасному сложению и величественному виду, какой у неё был, и исключительной изысканности, какую она вносила в свой наряд, стала предметом ненависти императрицы, и в присутствии всех срезала ножницами у неё на голове прелестное украшение из лент, которое она одела в тот день”.
Однако изобретательной Марии Павловне часто удавалось провести свою венценосную преследовательницу, о чём поведал граф Фёдор Головкин. Придворное платье подчеркивало достоинства изумительной фигуры Нарышкиной, потому императрица строго повелела снять каркас юбки, что сделало туалет и весь облик красавицы убогим и нелепым. Но наша хитроумная щеголиха не сдалась - заказала в Англии костюм, в юбку которого вставили каркас на пружинах, они складывали и поднимали его по необходимости. “Она приезжала ко Двору точно как божество, затмевая всех своей талией, нарядом и видом. В то же мгновение, когда появлялась императрица, пружины падали, и платье и талия теряли свою прелесть; но как только императрица удалялась, пружины снова оказывали своё действие”.
И в тридцать пять лет Мария поражала всех своей грацией и пластичностью - танцевала в аллегорическом балете Франца Антона Христофа Гильфердинга, исполненном на масляную неделю 1763 года в Москве, при Дворе, на сцене большого зала. Её, как и других дам и кавалеров из дворян, в течение двух месяцев обучали искусству балета, в чём она весьма преуспела и блистательно исполнила роль первой пастушки Аркадии на празднестве возвращения весны. Современник Якоб Штелин отметил, что Мария Павловна “своим выдающимся искусством танца вызывала несколько раз всеобщие аплодисменты”.
Сохранилось одно её письмо (к кузену, вице-канцлеру Степану Колычеву от 13 июля 1788 года), где перед нами предстаёт искушенная светская львица с живым умом, тонким юмором и обаятельным лукавством. Она и кокетничает: “Приметно мне то, что вы меня не столь помните, как я вас”. И язвит других дам, поминая и “жеманку графиню Софью Степановну, которая, живучи теперь в Париже, только что жеманится и улыбается, [и] другую кривобокую Наталью Кирилловну”. Между прочим, Мария Павловна очень любила устраивать людские судьбы. Имея своих двоих детей, она взяла на воспитание сироту, дочь коллежского советника Ивана Молчанова, Екатерину и в 1764 году определила её в Воспитательное общество благородных девиц. Молчанова получила от своей воспитательницы “приличное приданое, смотря притом на качество ей принадлежащего жениха”. Нарышкина и достойного супруга ей подыскала – генерал-майора Сергея Олсуфьева.
А вот семейная жизнь самих Нарышкиных со временем превратилась в характерный для светского общества “модный брак”, что и зафиксировал заезжий Казанова. Он упоминает о некой француженке мадам Проте, жившей у Нарышкина, его “душеньке”. При этом отдаёт дань удачности выбора Семена Кирилловича, ибо эта его сердечная избранница “была первой красавицей Петербурга. В расцвете лет она соединяла в себе изысканную галантность с тонким вкусом. Ни одна женщина не могла сравниться с ней в умении одеваться, общительность ее привораживала; стоила назвать её имя, как все в Петербурге завидовали счастью”. Как же смотрела на шашни мужа его благоверная супруга? Оказывается, эта Проте была “наперсницей” Марии Павловны, поскольку она уже “мужа не любила и была в восторге, что француженка избавляет её от исполнения супружеского долга, если б того вдруг обуял подобный каприз”. А сама Мария, как это подобало “модной жене”, находила утешение в объятьях… графа Кирилла Разумовского*** (опять это их соперничество в щегольстве!), о чём все только и судачили при Дворе.
Щёголь из щеголей, Нарышкин был славен всё же не только этим, но и неутомимой попечительской деятельностью. Он был назначен обер-гофмаршалом, присутствующим в Придворной конторе (с 1744 ею руководил Дмитрий Шепелев), и именно под его управлением до 1757 года находились все актёры, музыканты и певчие в России, как иностранные, так и отечественные. Он покровительствовал российским Музам – Талии, Мельпомене, Терпсихоре, поощряя театральные труппы, причём не только в столицах, но и в провинции. Более того, он стоял у истоков первого Русского драматического театра и состоял в оживлённой переписке с его директором Александром Сумароковым и со всеми видными словесниками той поры, поскольку ведал публикацией либретто опер и литературных произведений: среди материалов Архива дирекции императорских театров сохранились документы за его подписью, связанные с их печатаньем. Значение Нарышкина в становлении отечественного театра трудно переоценить.
Но вот что важно: он привечал таланты и споспешествовал просвещению не только по служебной обязанности, но и по зову сердца. Тонкий меломан, Семён Кириллович со свойственным ему изысканным вкусом приметил чеха-валторниста Иоганна Антона Мареша (1719-1794) и угадал в нём замечательное дарование. Он пригласил его к себе, в имение на Черной речке. Их творческое содружество сделало возможным появление знаменитой роговой музыки, патент на изобретение которой заслужил и Нарышкин. “Эта музыка, не известная нигде, кроме России, - писал Иоганн Христиан Гинрихс, - настолько единственна в своем роде, её происхождение настолько странно, её совершенство настолько изумительно, наконец, её действие настолько любопытно для знатоков и дилетантов”.
А всё началось с того, что Нарышкин обратил внимание Мареша на грубую, немелодичную музыку егерей, на их безобразные, старого образца медные рога. Размер их, а, следовательно, высота звука зависели исключительно от случая, потому хор таких рогов, хотя и выгонял из лесу зверей, производил ужасное музыкальное впечатление. Тогда Нарышкину пришло в голову: включить рога в состав оркестра. Задача была тем труднее, что профессионалов-музыкантов у него не было. И вот – эврика! – ни слуха, ни знания нот не требуется: Мареш вооружает неграмотных крепостных охотничьими рогами разной длины. Требуется только точно отсчитывать паузы и вовремя дунуть в рог! Конечно, точности поначалу было добиться трудно. Ведь чтобы сыграть простую гамму, нужно было семи человекам по разу дунуть в свой рог, причем в определённом месте и в нужный момент. И Мареш, желая сделать сюрприз гофмаршалу, втайне от него неустанно муштрует своих новоиспеченных оркестрантов и разучивает с ними несколько музыкальных пьес.
И вот на одном из званых вечеров у Нарышкина маэстро предлагает гостям послушать “кунстштюки”, исполненные на охотничьих рогах. Очевидец рассказывает: “Все поражены были чрезвычайным удивлением. Гофмаршал был тому столь обрадован, что, обнявши Мареша, не знал, как ему изъявить свое удовольствие. Признавался с радостью в равенстве Гармонии; ибо валторны были бы к тому весьма слабы, и музыка не могла бы быть столь громка, как ныне, в которой всю мелодию составляют охотничьи рога”. Было это в 1751 году, и с этой даты ведет отсчет история роговой музыки в России. Вскоре был создан большой роговой оркестр. Он состоял из 36 исполнителей. Мареш изготовил для него 36 инструментов – от басов до дискантов, в общей сложности диапазоном в 3 октавы. Маленькие рога имели в длину всего 20 сантиметров, большие достигали трёх метров, для них сделали специальные подставки. Роговая музыка стала звучать в имении Нарышкина каждый вечер. При этом музыкантов нередко кликали по названию ноты: “нарышкинский До”, “нарышкинский Фа-диез” или “Си-бемоль”.
Новая “затея” вскоре стала известна многим. В 1752 году восхищённый Михаил Ломоносов пишет стихотворение “На изобретение роговой музыки”:
Что было грубостьми в охотничьих рогах,
Нарышкин умягчил при наших берегах.
Чего и дикие животны убегали,
В том слухи нежные приятностей сыскали.
Императрица впервые услышала роговой оркестр в 1757 году на большой охоте в подмосковном Измайлове. Она была пленена “приятностями” этой дивной гармонии: “Её, то нежным, то громким звукам не могут уподобиться звуки никаких других инструментов, в том числе и струнных. Кое-что приблизительное получается разве при одновременном участии хора валторнов, исполняющих мелодию, гармонически распределённую на высокие, низкие и средние голоса. Некоторое представление о ней мы получаем, слушая издали игру нескольких больших церковных органов”. Монархиня тут же выразила желание иметь такой оркестр при Дворе. Так родился Придворный роговой оркестр (вслед за Марешом им впоследствии управляли маэстро Дж. Сарти и Дмитрий Бортнянский).
Вскоре свои роговые оркестры заимели многие видные вельможи. Роговая музыка стала звучать в музыкальных спектаклях и операх, более того, композиторы даже писали пьесы специально для рогов. Оркестр брался уже за серьезные произведения: увертюры Гайдна, Моцарта, Глюка, торжественные фуги и кантаты. Роговой музыкой угощали, как необыкновенной диковинкой, прибывавших в Россию августейших особ, других именитых гостей. Забегая вперёд, скажем, что самое знаменитое выступление рогового оркестра состоится в 1791 году в Таврическом дворце, по случаю взятия Измаила – на так называемом “Потемкинском празднике”. Тогда впервые прозвучит полонез композитора Осипа Козловского “Гром победы, раздавайся!” на слова Гаврилы Державина (он будет долгое время использоваться как гимн Российской империи). А в его исполнении примет участие сборный роговой оркестр численностью в 300 человек (!). Это замечательное искусство будет возрождено в современной России. Русская роговая капелла и Русский роговой оркестр существуют в наши дни в Петербурге. Последний в 2011 году был даже номинирован в книгу рекордов Гиннеса.
В драме Петра Киле “Восшествие цесаревны” Семён Кириллович предстаёт танцмейстером “с телодвижениями парижского щёголя и английского денди”. Придворный оркестр по его знаку играет то англез, то польский, то менуэт, а он, как некогда Павел Ягужинский на ассамблеях в петровские времена, распоряжается, чтобы танцующие целовали своих визави. “Нарышкин подошёл к императрице с явным намерением её поцеловать. Елизавета Петровна поднялась ему навстречу и стянула ему парик на нос со словами, произнесёнными вполголоса: - Хорошо, быть вам обер-егермейстером, поскольку этой должностью тяготится граф Разумовский, устраивайте танцы в лесах, целуя мёртвых косулей и зайцев”.
На самом деле, современный драматург не вполне точен: Алексей Разумовский был обер-егермейстером до 1753 года, а затем этот пост занимал Пётр Хитрово. Но правда то, что 7 мая 1757 года Нарышкин был пожалован в обер-егермейстеры в ранге генерал-аншефа (ведал всей императорской охотой). При нём появляется егерская музыка как особое учреждение. Он пёкся о престиже егерской службы и добился того, чтобы даже самые нижние чины были освобождены от телесных наказаний, а, выходя в отставку, за дряхлостью лет или по инвалидности они получали пенсион или же им поручали более лёгкое дело с сохранением прежних окладов. За особую ревность и усердие 16 августа 1760 года Семён Кириллович получил высший российский орден св. Андрея Первозванного.
Императрица Екатерина II относилась к чете Нарышкиных весьма благосклонно. О Марии Павловне она вспоминала потом, “как в молодых летах вместе с нею резвились”. Да и к Семену Кирилловичу, первому приветившему её россиянину, испытывала неподдельное уважение. И хотя во время её царствования чинов и регалий Нарышкину не прибавилось, но он никогда не был лишен монаршей милости и, будучи до конца ногтей придворным человеком, часто бывал в свете. К чести обер-егермейстера надо сказать, что держал он себя достойно, в борьбе придворных партий без нужды не участвовал. Да и в ближний круг Екатерины войти не стремился. Огромное состояние позволяло ему быть независимым.
Он держал дома “открытый стол”, и его роскошные обеды хвалили даже записные гурманы. Славился и домашний театр Нарышкина. Рассказывали, что когда в присутствии государыни давали оперу Германа Фридриха Раупаха (либретто Александра Сумарокова) “Альцеста”, собралось более двухсот зрителей, причём спектакль сопровождался игрой роговой музыки. Потом состоялся великолепный балет “Диана и Эндимон”, где на сцене бегали олени и собаки, являлись в роскошных одеяниях боги и богини.
Известно, что Нарышкин не оставил своего увлечения и новомодными каретами. Он вёл переписку о присылке ему экипажа из Лондона, при этом обнаруживал знание тонкостей дела. Посылал “рисунок известной модели, которой надлежит быть в ступице”; наставлял, как устранить “большое терение в осях”; хлопотал о том, чтобы внести карету в его заграничный паспорт, во избежание нападений “французских корсаров”.
А в сентябре 1773 года экипаж Нарышкина примчал в Петербург старого его парижского знакомца Дени Дидро, приглашённого в Россию просвещённой Екатериной. О чём беседовали они в дороге? Может статься, Семен Кириллович рассказывал ему о своём оркестре роговой музыки. “А Дидро прикрывал глаза – и величественные звуки начинали звучать в его возбуждённом воображении. – Крепостной орган, - шептал он едва слышно. – Удивительная страна!” Французский философ и поселился в поместительном доме Нарышкина на Исаакиевской площади, где прожил несколько месяцев.
“Человек любезный, ценитель изящной словесности”, - говорили о Нарышкине. А переводчик Коллегии иностранных дел Антоний Паллодоклис-Ксепатский издал на свой кошт и поднёс Семену Кирилловичу величальную оду на русском и греческом языках, где аттестовал его “эллинолюбцем и страннолюбцем”. Он славословил вельможного адресата как покровителя наук и искусств:
ТЫ пристань тиха окружённым
Волнами нищеты и бедств:
Защита нуждой осаждённым:
ТЫ благодетель без посредств.
Мы, коих ТЫ даришь плодами
Щедрот, возносим глас крылат:
ТЫ славишь Отчество трудами,
ТЫ нам и Музам Меценат.
Последние годы Нарышкина не богаты внешними событиями и связаны с Первопрестольной столицей, где он жительствовал в своём роскошном особняке на Басманной улице. Живой интерес к жизни, желание “в просвещенье стать с веком наравне” не оставили его. Он всё чаще уединялся в тиши своей домашней библиотеки и жадно читал книги, доставляемые ему из Гааги и Парижа.
Семен Нарышкин интересен во всех своих ипостасях – и как первостатейный щёголь, и как книгочей, и как человек с тонким изысканным вкусом. Всё это соединилось в нём – обессмертившем своё имя выдающемся российском меценате.
* Так называли тогда соперников, хотя ясно, что Пётр II не имел более видов на Елизавету, и им руководило мстительное чувство: “Не доставайся же ты никому!”
** Вот как она описывала русские сани: “Они чрезвычайно длинны, и кузов у них похож на наши немецкие коляски. Внутри он обит красным сукном и серебряным галуном. Низ меховой; на него стелют матрасы, перины и подушки из дама; сверху всего этого атласное, чрезвычайно чистое одеяло, на котором ложатся. Под голову кладут ещё другие подушки и покрываются меховым одеялом так хорошо, что лежишь, словно как будто в своей постели. Впрочем, длиннота пространства между верхом и выбоинами служит для двух причин: во-первых, это полезно для удобства езды, потому что по каким бы ни ехали пробоинам, сани скользят по окраинам их без потрясения. Низ этого пространства занят сундуками, куда кладётся всё, что хочешь. Днём здесь помещаются господа из свиты, а ночью – служители, которые могут на них лечь во всю длину”.
*** Кирилл Разумовский женился в том же, что и Нарышкин, 1746 году на его племяннице совсем юной Екатерине Ивановне Нарышкиной (1731-1771). Говорили, что он женился не по своему желанию, а по воле императрицы, и взял за женой 44000 душ.
Лев Бердников. Родился в 1956 году в Москве. Закончил филологический факультет Московского областного педагогического института и Высшие библиотечные курсы. Работал в Музее книги Российской Государственной Библиотеки, где с 1987-1990 гг. возглавлял научно-исследовательскую группу русских старопечатных изданий. Диссертация “Становление сонета в русской поэзии XVIII века”. С 1990 г. живет в Лос Анджелесе. Автор семи книг и нескольких сотен публикаций в разных странах мира. Переведен на иврит, украинский, датский и английский языки. Член Русского Пен-Центра, Союза писателей Москвы, Союза писателей XXI века и Союза русскоязычных писателей Израиля. Член редколлегии журналов “Новый берег” (Дания) и “Семь искусств” (Германия), зам. главного редактора журнала “Слово/Word” (CША). Лауреат Горьковской литературной премии 2010 года в номинации “По Руси. Историческая публицистика”. Почетный дипломант Всеамериканского культурного фонда имени Булата Окуджавы