Теперь всем нам предстоит доискиваться смысла, скрытого в тайных знаках, которыми перо повествующего на наших глазах покрывает чистый лист.
У.Эко
Мне бы хотелось, …чтобы все добрые люди, как мужского, так и женского пола, почерпнули бы отсюда урок, что во время чтения надо шевелить мозгами.
Л.Стерн
1
Впервые формальная связь «Евгения Онегина» с романами Лоуренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» и «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» была показана В.Б.Шкловским в работе 1922 года «“Евгений Онегин”: Пушкин и Стерн». Вот отмеченные им общие черты «Онегина» и «Тристрама Шенди»:
1. Шкловский: «Вместо обычного до-Стерновского[1] начала романа с описанием героя или его обстановки “Тристрам Шенди” начинается с восклицания: “Не забыл ли ты завести свои часы?”»
…Только на странице 20-й романа мы получаем разгадку восклицания. Так же начинается “Евгений Онегин”. …Только в строфе LII первой главы мы находим исчерпывающую разгадку первой строфы… (И тем я начал мой роман). Здесь временная перестановка подчеркнута».[2]
Такие «временные перестановки», как отдельных частей романа, так и внутри них, характерны и для Пушкина, и для Стерна. «Тристрам» кончается оборванной фразой Йорика, хотя в XII главе романа он уже умер; Онегин в начале романа едет к дяде из Одессы, оборвав свое путешествие, а само путешествие Пушкин вынес в самый конец, за комментарии («Итак, я был тогда в Одессе…»)
2. Шкловский: «Посвящение напечатано на 25 странице, причем автор замечает, что оно противоречит трем основным требованиям…»
Добавим, что «Предисловие автора» Стерн поместил в 64-й главе (в XX главе третьего тома) со словами: «Всех моих героев сбыл я с рук: – – в первый раз выпала мне свободная минута, – так воспользуюсь ею и напишу предисловие». Аналогично Пушкин помещает вступление в конец седьмой главы, причем сходным образом объясняет «запоздалость» вступления и тоже иронизирует по поводу классицизма: Я классицизму отдал честь: Хоть поздно, а вступленье есть. (Гл. 7, LV)
3. Шкловский: «Стернианским влиянием объясняется и то, что “Евгений Онегин” остался недоконченным. Как известно, “Тристрам Шенди" кончается так:
“Боже, воскликнула моя мать, о чем вся эта история? О петухе и быке, сказал Йорик, о самых различных вещах, и эта одна из лучших в этом роде, какие мне когда-либо приходилось слышать…”
Так же кончается “Сентиментальное путешествие”:
“Я протянул руку и ухватил ее за…”
Конечно, – продолжает Шкловский, – биографы уверены, что Стерна постигла смерть в тот самый момент, как он протянул руку, но так как умереть он мог только один раз, а не окончены у него два романа, то скорее можно предполагать определенный стилистический прием».
Шкловский не объясняет, в чем смысл и цель «определенного стилистического приема», но из его рассуждения следует, что в каждом романе Стерна и, по аналогии, в романе Пушкина имеет место повествователь, отличный от автора. Шкловский же, опровергнув «биографический» подход к романам Стерна и отождествление автора и рассказчика-повествователя, на этом остановился и так и не задал главного вопроса: кто же в каждом случае повествователь?
4. Шкловский: «Другой стернианской чертой “Евгения Онегина” являются его лирические отступления».
Действительно, отступления, которые «врезаются в тело романа и оттесняют действие», то и дело вставляют и Стерн, и Пушкин. Оба они после отступлений одним и тем же приемом «возвращаются» к герою, каждый раз «подновляя ощущение, что мы забыли о нем»; например, «Что ж мой Онегин?» (Гл. 1, XXXV, 1.) Пушкин в письме к А.А.Бестужеву (май-июнь 1825 года) иронически замечает: «роман требует болтовни»; Стерн в «Тристраме»: «Отступления, бесспорно, подобны солнечному свету; – они составляют жизнь и душу чтения». Ирония подчеркивается предметом безудержной «болтовни» в отступлениях обоих писателей: Стерн «болтает» о носах и усах, о красоте ногтей, Пушкин – о женских ножках; при этом повествователь в «Онегине» с характерной для Пушкина – и для этого романа в особенности – двусмысленностью, с одной стороны, намекает на длинные и холеные «когти» Пушкина, а с другой – нарочито «адресует» читателя к Стерну: «Быть можно дельным человеком И думать о красе ногтей». – Гл. 1, XXV)».
5. Шкловский: «…Стерновским влиянием нужно объяснить и загадку пропущенных строф в “Евгении Онегине”… напр., XIII и XIV, XXXIX, XL, XLI первой главы.
Всего характерней пропуск I, II, III, IV, V, VI строфы в четвертой главе…
Стерн также пропускал главы».
Уже давно понято, что это стилистический прием, что никаких «пропущенных» глав у Стерна не было, как не было – в большинстве случаев – и пропущенных строф в «Онегине».
2
К перечисленному можно добавить еще несколько характерных черт сходства, не отмеченных Шкловским:
1) Как Стерн смеялся над претенциозными латинскими именами персонажей-архаистов, ведущих в «Тристраме Шенди» ложномногозначительную беседу на бредовую тему, является ли мать родственницей своему ребенку (Агеласт, Гастрифер, Гоменас, Дидий, Кисарций, Сомнелент, Триптолем, Футаторий), так и Пушкин, смеясь над пристрастиями отечественных архаистов, вводит в роман – как издевательское «сожаление» – примечание 13: «Сладкозвучнейшие греческие имена, каковы, например: Агафон, Филат, Федора, Фекла и проч., употребляются у нас только между простолюдинами» (и когда Татьяна спрашивает у «первого встречного» его имя, это «Агафон» звучит чистейшей издевкой).
2) И для Стерна, и для Пушкина характерно использование приема ироничных перечислений – такие ряды мы часто видим и в «Тристраме» («гомункул… состоит из кожи, волос, жира, мяса, вен, артерий, связок, нервов, хрящей, костей, костного и головного мозга, желез, половых органов, крови, флегмы, желчи и сочленений»; или: «милорды А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, З, И, К, Л, М, Н, О, П»), – и в «Онегине»: «Как рано мог он лицемерить, Таить надежду, ревновать, Разуверять, заставить верить, Казаться мрачным, изнывать, Являться гордым и послушным, Внимательным иль равнодушным!» – Гл. 1, X; «Причудницы большого света… так непорочны, Так величавы, так умны, Так благочестия полны, Так осмотрительны, так точны, Так неприступны для мужчин…» – Гл. 1, XLII – и т.д.; в соответствии с формой своего романа, Пушкин лишь опоэтизировал эту иронию.
3) Сюда же можно отнести и прием множественных обращений к читателям, заимствованный Пушкиным еще для «Руслана и Людмилы». «Тристрам Шенди»: «добрые люди», «дорогой друг и спутник», «мадам», «милорд», «сэр», «ваши милости», «ваши преподобия», «сэр критик» и «благосклонный критик», «любезный читатель» и т.п. С той же настойчивостью будет повторяться этот прием и в «Онегине» («мои богини», «вы», «друзья Людмилы и Руслана», «почтенные супруги», «маменьки», «мой друг Эльвина», «причудницы большого света» и т.п.)
4) И Стерн, и Пушкин через своих «рассказчиков-повествователей» постоянно и подчеркнуто демонстрируют, что их роман пишется именно в данный момент, «сейчас», и обсуждают с читателем, «как это делается». Стерн: «…Если вы найдете, что в начале моего повествования я несколько сдержан, – будьте снисходительны, – позвольте мне продолжать и вести рассказ по-своему…»; «…Правило, которого я решил держаться, – а именно – не спешить, – но идти тихим шагом, сочиняя и выпуская в свет по два тома моего жизнеописания в год…» – и т.д. Пушкин же не только подтвердил в конце Первой главы, что он только что ее закончил и выпускает из рук («Плыви же к невским берегам Новорожденное творенье…»), но почти буквально повторил Стерна в реальной жизни, выпуская в свет по одной главе романа в год и тем так же настойчиво адресуя читателей к романам Стерна.
5) Стерн, обозначая повествователя, вводит в «Путешествие» обращения повествователя-«Йорика» к Евгению и упоминания о нем, которые в романе абсолютно немотивированы и «торчат», – вводит без какого-либо пояснения, кто такой Евгений. Это Евгений пытается подчеркнуть разницу между собой и «Йориком» – и тем самым выдает себя. Не так ли поступает и Евгений у Пушкина, повествующий о себе в третьем лице и пытающийся скрыть это: «Всегда я рад заметить разность Между Онегиным и мной»? (Гл. 1, LVI.)
6) Стерн устами своего рассказчика Тристрама Шенди обещает написать роман в 20 томах (карту прихода и примыкающих поселков он обещает поместить «в конце двадцатого тома»), Пушкин устами своего рассказчика-повествователя обещает написать «поэму песен в двадцать пять». (Гл. 1, LIX) Оба не сдерживают обещание и не дописывают своих романов: во всех трех романах повествование оборвано.
Вероятно, могут найтись и другие, не замеченные Шкловским аналогии, но даже только перечисленных выше формальных черт сходства стерновских и пушкинского романов достаточно, чтобы сделать два важных для нас обобщающих вывода:
1) Пушкин в своем романе открыто использовал форму романов Стерна.
2) Все три романа – книги о «повествователях», каждый из которых «на наших глазах» пишет свой роман, – вывод, который подтверждает стержневую мысль книги А.Н.Баркова «Прогулки с Евгением Онегиным» (М., АЛГОРИТМ, 2014).
Неизбежен вопрос: кто в каждом из трех романов повествователь? Шкловский таким вопросом не задавался, ограничившись предположением, что «Евгений Онегин» – пародия, но на этом и остановился, отметив лишь сходные приемы преодоления обоими писателями традиционной романной формы как признаки пародийности. Но пародийность не существует сама по себе, без объекта пародии. Так кто же – или что – является таким объектом? На эти два вопроса нам и предстоит ответить.
3
«Тристрам Шенди» – искусно сработанная пародия на посредственного литератора-дилетанта, который вообразил, что он тоже может стать писателем, и решил создать свое жизнеописание. Он не знает, с чего начать, и начинает с первой пришедшей в голову фразы; спохватывается, что не написал вступление, и пишет в тот момент, когда спохватился; в некоторых местах ему кажется, что здесь он пропустил что-то важное, и он оставляет пустые места или пропускает целые страницы и «главы»; он знает, что иногда можно обращаться к читателю, но, обращаясь, сплошь и рядом «забывает», к кому именно он обращался – к «сэру», «мадам» или к «милорду», и ставит то обращение, которое ему приходит в голову именно в этот момент; он не знает меры в подробностях, и потому тонет в них, то и дело уходя в бесконечные отступления от заданной самим же темы, – и т.д. и т.п. В результате, начавши свое «жизнеописание» с зачатия, он, выпустив 9 томов, бросает его, когда ему «стукнуло» 5 лет.
Точно так же «Сентиментальное путешествие» – пародия на другого литератора, который решил описать свое путешествие по Франции и Италии. Этот посредственный писатель вроде бы понимает, как надо описывать такое путешествие, ориентируясь на многочисленные произведения подобного рода, – но и ему не удается закончить свой роман. Однако если рассказчик первого романа, Тристрам Шенди, при всем своем дилетантизме, добродушен и искренен, по-человечески безобиден и даже симпатичен, то рассказчик «Путешествия» лжив, лицемерен, напыщен, сплошь и рядом ложномногозначителен и в целом вызывает чувство, близкое к омерзению. Если «Тристрам Шенди», при всей гротескности большинства образов романа и сатирическом изображении некоторых общественных и церковных установлений, – все-таки ближе к юмору, то «Сентиментальное путешествие», содержание которого сосредоточено в одном, центральном образе романа, – «чистокровная» сатира.
Остается открытым вопрос: кто повествователь в «Евгении Онегине»?
В одном из персонажей «Тристрама Шенди», Йорике, Стерн изобразил себя: Йорик – некий священник, который шутит и подшучивает надо всем и вся (а Стерн и был священником и в своем романе смеялся надо всем и надо всеми). Его друг Евгений постоянно предостерегает его, пророча ему всяческие беды за его «неуместное» остроумие, но Йорик, «родословную» которого Стерн ведет от «бедного Йорика», то есть от шекспировского королевского шута, как и полагается шуту, не может не шутить. Продолжив аналогию, можно сделать вывод, что речь здесь идет о литературной борьбе, которая может оказаться смертельно опасной, как и сама жизнь. В конце концов все обиженные шутками Йорика объединяются и его губят, а полное соответствие этой гибели тому, что предсказывал Евгений, и предательский характер борьбы врагов Йорика не оставляет сомнений в том, что именно лицемерный и завистливый Евгений, не простивший Йорику насмешек над собой («…Человек осмеянный считает себя человеком оскорбленным», – говорит Евгений Йорику), и был предателем и главным губителем. Другими словами, Евгений здесь выступает в роли убийцы Йорика (хотя и не в буквальном смысле).
Вероятно, для того, чтобы эти две автобиографичные главы «Тристрама Шенди» (XI и XII главы первого тома) не были поняты превратно, а также и потому, что Стерн увидел серьезность, всеобщность и вечность проблемы, затронутой в них, он написал еще один роман – «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии», где повествователем сделал Евгения, который выдает себя за Йорика. При этом Евгений, пытаясь изображать Стерна-Йорика, проговаривается и проваливается, а повествование о путешествии ему даже не удается закончить – этим Стерн показывает и его писательскую бездарность. Таким образом, «оборванность» «Сентиментального путешествия» (так же как и «оборванность» «Тристрама Шенди») заранее задана и оправдана, на самом деле это вполне законченное произведение, если понять, кто в нем повествователь и что сатирический образ этого рассказчика-повествователя и был целью Стерна.
Пушкин несомненно оценил, какие возможности предоставляет такой прием – если героем и «автором-повествователем» романа, как и в «Сентиментальном путешествии», сделать своего антагониста, «пишущего этот роман» и одновременно всеми средствами пытающегося опорочить истинного автора. Он настолько плотно использовал этот прием в «Евгении Онегине», демонстративно заимствовав не только форму и приемы романов Стерна, их композиционную «незаконченность», но и даже имя главного героя «Сентиментального путешествия», что приходится удивляться, почему пушкинский роман не был разгадан до самого последнего времени – тем более что Пушкин впрямую указывал адрес. Если в «Сентиментальном путешествии» рассказчик Стерна на вопрос, как его имя, открывает лежащий на столе томик Шекспира и молча тычет пальцем в строку «Гамлета» – в слова Poor Yorick! (выдавая себя за Йорика, он, тем не менее, опасается на прямой вопрос об имени нагло лгать в глаза, могут и за руку поймать!), то в Примечании 16 Пушкин, подсказывая этот адрес, фактически тоже «тычет пальцем»: «“Бедный Йорик!” – восклицание Гамлета над черепом шута. (См. Шекспира и Стерна.)»
4
Структурируя таким образом роман, Пушкин понимал, что он должен дать хотя бы одно недвусмысленное подтверждение «авторства» своего повествователя, и оставил нам ключ: «Письмо Татьяны предо мною, Его я свято берегу». (Гл. III, XXXI.) Совершенно очевидно, что без кавычек это может быть сказано только Онегиным-повествователем, который в минуту волнения «проговорился», а чтобы у читателя не возникло соблазна предположить, что письмо Татьяны каким-то образом попало к Пушкину, он в восьмой главе дает уточняющее подтверждение тому, что письмо находится в архиве Онегина (на это подтверждение обратил внимание и Ю.М.Лотман): «Та от которой он хранит Письмо, где сердце говорит». (Гл. VIII, XX.)
«Евгений Онегин» – книга о том, как некий литератор Евгений Онегин «на наших глазах» пишет стихами роман, скрывая это и рассказывая о себе в третьем лице, по мере изготовления главами приносит его к издателю Пушкину, а тот главами издает его с предисловиями и комментариями, в которых дает дополнительные подсказки читателю о фигуре повествователя. Первая глава, кончающаяся словами «Плыви же к невским берегам Новорожденное творенье И принеси мне славы дань, Кривые толки, шум и брань» (Гл. 1, LX), вышла отдельным изданием с предисловием Пушкина, в беловике которого было: «Звание издателя не позволяет нам хвалить, ни осуждать сего нового произведения. Мнения наши могут оказаться пристрастными».[3]При публикации главы эти слова были Пушкиным-мистификатором изъяты, поскольку сразу, с порога раскрывали прием передачи роли повествователя персонажу роману. Тем не менее, для подсказки думающему читателю, с обложек отдельных изданий глав и двух прижизненных изданий романа было убрано имя Пушкина – там были только два слова: Евгений Онегин.
С той же целью в предисловиях к журнальным и альманашным публикациях отрывков или глав из «Евгения Онегина» Пушкин неизменно вводил двусмысленность, в названии романа убирая кавычки, для чего использовал его только в родительном падеже. Например, в предисловии к отдельному изданию первой главы Пушкин писал: «Несколько песен, или глав Евгения Онегина уже готовы…», в предисловии к третьей главе, в остальном совершенно ненужном, – «Первая глава Евгения Онегина, написанная в 1823 году, появилась в 25…», а в конце шестой главы в примечании перед перечислением опечаток было сказано: «В продолжение издания I Части Евгения Онегина вкралось…»[4]. Из-за непонимания причины такого написания Б.В.Томашевский, редактируя «малый» академический десятитомник, в этих предисловиях, искажая замысел Пушкина, везде проставил кавычки, которых в большом академическом собрании, конечно же, нет.
Точно так же на обложке отдельного издания восьмой главы стояло: «Последняя глава Евгения Онегина», в предисловии к ней – «над последней главою Евгения Онегина», а в публикациях отрывков из романа в журналах и альманахах использовался тот же принцип: «отрывки из Евгения Онегина», «отрывки из второй песни Евгения Онегина», «отрывок из III главы Евгения Онегина», «из 3-й песни Евгения Онегина», «из IV главы Евгения Онегина», «из VII главы Евгения Онегина», «Из Евгения Онегина», «отрывок из VIII главы Евгения Онегина»[5] и т. д.
Насколько удался этот прием, свидетельствует письмо П.В.Нащокина Пушкину от 9 июня 1831 года: «…Между прочиих был приезжий из провинции, который сказывал что твои стихи не в моде – а читают нового поэта, и кого бы ты думал… – его зовут – Евгений Онегин».
Наконец, чтобы подчеркнуть отличие истинного автора от повествователя и заодно выразить свое отношение к последнему, в Примечании 20 к переводу строки из Данте «…Оставь надежду навсегда» (Гл. 3, XXII) Пушкин писал: «Скромный автор наш перевел только первую половину славного стиха».[6] Едкость этой иронии Пушкина-комментатора в адрес повествователя, замахнувшегося на перевод Данте, становится вполне прозрачной, когда понимаешь, что у примечания множественный смысл: помимо подчеркивания того факта, что «автор-повествователь», пишущий роман, – как минимум не Пушкин, показано, что он еще и плохой переводчик, потому что потерял вторую половину «славного стиха» Данте и сделал свой перевод этого места ущербным; этим примечанием указан и точный адрес эпиграмматического пласта «Онегина»: в то время в России только один человек переводил Данте – это был поэт и драматург Павел Катенин; к тому же в этой песне у Данте 157 строк, а Катенин перевел только первую половину – 78 строк, – это Пушкин тоже обыграл; наконец, этот «славный стих» – из главы об Уголино, попавшем в ад за предательство, и Пушкин давал оценку поведению Катенина и предсказывал предателю его судьбу.
Павел Катенин, в переписке и воспоминаниях всегда выдававший себя за близкого друга Пушкина, на самом деле был его смертельным врагом. Незадолго до отъезда поэта на Юг, Катенин, разозленный пушкинскими эпиграммами и считая себя оскорбленным лично эпиграмматическими строфами Пушкина о литературной импотенции архаистов, неспособных создать художественно законченную романтическую балладу (в «Руслане и Людмиле» он изобразил старика-карлу импотентом), возненавидел Пушкина и распустил про него сплетню, будто бы поэта доставили в жандармское отделение и высекли розгами, а в дальнейшем в своих произведениях изображал Пушкина не иначе как кастратом и инородцем.
Степень ненависти Катенина к Пушкину можно оценить по тому факту, что он вослед первой сплетне распустил вторую – будто бы первую запустил Федор Толстой-американец, про которого было известно, что он убил на дуэлях 11 человек. Катенин рассчитывал, что Пушкин, с его пониманием чести, не станет разбираться, кто распускает слухи, вызовет Толстого на дуэль и будет убит.
Сообразив из переписки, что автором сплетен и был Катенин, Пушкин понял, что ему предстоит длительная и серьезная борьба (как оказалось – практически до самой смерти), и стал искать способ художественной сатиры. Романы Стерна оказались идеальной формой для такого замысла; Пушкин даже использовал стерновский прием поглавной публикации романа, что давало ему возможность оперативно отвечать на злобные выпады Катенина. Уже написав три главы «Онегина» и еще не начавши публиковать роман, Пушкин в октябре 1824 года пишет стихотворение «Коварность», которое публикует в 1828 году, в удобный для его литературной борьбы момент. А в 1829 году, сватаясь к Наташе Гончаровой, дал Катенину понять, что его подлый замысел разгадан, демонстративно пригласив в сватья Федора Толстого-Американца.
5
Пушкин продумал характер Катенина, причины его поведения, и выводы, к которым он пришел, оказались настолько важны, что он не пожалел отдать этой литературной борьбе свое главное произведение – и не только: Пушкин понял, что за поведением Катенина стоит явление, в котором сосредоточена одна из главных проблем литературы и жизни.
«Страшную, непрестанную борьбу ведет посредственность с теми, кто ее превосходит»[7], и, как показал А.Н.Барков, Пушкин не пожалел времени и сил, чтобы не только раскрыть это противостояние в романе, но и обнажить его во всех нюансах в десятке произведений, примыкающих к «Онегину». Потому-то и является венцом этого пушкинского метасюжета его «маленькая трагедия» «Моцарт и Сальери», про которую один из самых проницательных пушкинистов Михаил Гершензон сказал: «В Сальери решительно есть черты Катенина».[8]
В «Онегине» есть прямые выпады и в адрес Пушкина, и против Баратынского, Вяземского и Дельвига – то есть против пушкинского окружения. Ленский в романе изображен явно сатирически – но ведь таким его изображает повествователь. Между тем Ленский портретно («…И кудри черные до плеч» – Гл.2, VI) напоминает молодого Баратынского. Роман написан стихами повествователя, и, следовательно, Онегин – поэт, а взаимоотношения Онегина и Ленского – это взаимоотношения двух поэтов; стало быть, в романе на дуэли один поэт убивает другого.
Пушкин, как известно, был дуэлянтом, и опыт в этой области у него был более чем достаточный, чтобы понимать, что такой человек, как Онегин, презирающий условности света, не пойдет на дуэль с другом из-за подобных условностей. Причина состоявшейся в романе дуэли – без даже попытки примирения со стороны Онегина – зависть посредственности к таланту.
(– Каин, за что ты убил брата Авеля? – Из зависти, Господи…)
Этой дуэлью Пушкин главную идею романа доводит до символического обобщения: посредственность – убийца таланта.
«ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН», при всей его кажущейся простоте, – самое сложное произведение в русской литературе. А может быть – и в мировой. Ведь того, что проделал с романом Пушкин, похоже, не делал никто ни до, ни после: он публикацией романа отдельными главами организовал игру, в которой убедил принять участие и Баратынского. Как показал Барков, «издатель» публикует главы «пишущегося Евгением Онегиным романа», Баратынский пародирует Онегина («цепляя» каждую главу) в своих произведениях, Онегин отвечает ему в последующих главах, пародируя Баратынского, и т.д. При этом, постоянно поддерживая «антиБаратынскую» направленность романа, Пушкин в жизни всеми средствами демонстрирует свою с Баратынским дружбу – вплоть до организации наглядных акций вроде совместной публикации (под одной обложкой) своей поэмы «Граф Нулин» и поэмы Баратынского «Бал».
Впервые эту «акцию» исследовал Барков, показав, как Пушкин задержал на год продажу уже отпечатанного «НУЛИНА», дождался выхода из печати «Бала», сброшюровал половину тиража обеих поэм (по 600 экз.) под одну обложку и только после полной продажи конволюта Пушкин и Баратынский выпустили в продажу остальные 600 экз. отдельных изданий своих поэм. Так наглядно показывая свое доброжелательное отношение к Баратынскому, Пушкин предлагал читателям задуматься о смысле «антиБаратынских» выпадов в романе.
Если до сих пор мы не разобрались не только в общей эпиграмматической направленности «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА», но и в его структуре, то есть в пушкинском замысле, – в этом вины Пушкина нет: он сделал все необходимое, чтобы мы этот замысел разглядели. Для внимательного читателя в тексте романа были подсказки и кроме вышеприведенных, а каждая публикация отдельных глав сопровождалась подсказками в предисловиях или в полиграфическом оформлении, а также примечаниями к главам. И все же наше сегодняшнее восприятие «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА» свидетельствует, что до истинного замысла не только при жизни Пушкина, но и впоследствии добрались единицы. Нетрудно представить, с каким недоумением читалась пушкинским окружением Первая глава романа, не говоря о последующих; замысел Пушкина не был понят даже друзьями, и вот какой была их реакция.
БАРАТЫНСКИЙ (из письма к И.В.Киреевскому.): «Евгений Онегин» – произведение «почти все ученическое, потому что все подражательно... Форма принадлежит Байрону, тон – тоже... Характеры его бедны. Онегин развит не глубоко. Татьяна не имеет особенности, Ленский ничтожен».
БЕСТУЖЕВ (из письма к Пушкину): «Дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов?»
ВЯЗЕМСКИЙ (из письма к жене): «Онегин» хорош Пушкиным, но, как создание, оно слабо».
КЮХЕЛЬБЕКЕР: «...но неужели это поэзия?»
РАЕВСКИЙ (из письма к Пушкину, пер. с фр.): «Я читал… в присутствии гостей вашего “Онегина”; они от него в восторге. Но сам я раскритиковал его, хотя и оставил свои замечания при себе».
РЫЛЕЕВ (из совместного письма Бестужева и Рылеева к Пушкину): «Но Онегин, сужу по первой песне, ниже и Бахчисарайского фонтана, и Кавказского пленника». Из письма РЫЛЕЕВА к Пушкину: «Несогласен…, что Онегин выше Бахчисарайского Фонтана и Кавказского Пленника».
В отзывах Баратынского и Вяземского видно, что замысел Пушкина им уже известен.
6
Упрекая Пушкина в слабости романа, его малохудожественности и цинизме, его друзья «порядочно не расчухали», что роман «пишется Евгением Онегиным», а в прямом прочтении роман, «написанный Евгением Онегиным», и не мог быть высокохудожественным – он мог быть только банальным и циничным. В романе нет ни одной истинно мудрой мысли, ведь все эти банальные сентенции, вроде «Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей» (Гл. 1, XLVI, 1 – 2) или «Врагов имеет в мире всяк, Но от друзей спаси нас, боже!» (Гл. 4, XVIII, 11 – 12), принадлежат Онегину, а не Пушкину. Вот почему на вопрос Бестужева «Дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов?» Пушкин отвечал: «Твое письмо очень умнó, но все-таки ты неправ, все-таки ты смотришь на “Онегина” не с той точки...»
Так или иначе, но Пушкин должен был с друзьями объясняться. Независимо от того, как была ими понята «точка», с какой следовало смотреть на «Онегина», она была принята; вероятнее всего, с помощью ли Пушкина или без нее, его друзья впоследствии разобрались в романе, а из переписки видно, что брату Пушкин свой замысел объяснил. А как отнеслась к роману литературная критика?
Пока печатались первые главы, Пушкина хвалили – главным образом, в ожидании следующих глав. Причем хвалили, не понимая ни замысла, ни роли необычных литературных приемов, использованных им в «ОНЕГИНЕ» (и Белинский не был исключением, хотя интуитивно и добрался до некоторых верных оценок – например, справедливо отметив «эмбриональность» образа Татьяны Лариной). Но с годами, по мере выхода отдельных глав и новых поэм Пушкина, в которых он широко использовал прием передачи роли повествователя одному из персонажей или лицу «за кадром», тональность литературно-критического хора постепенно стала меняться в сторону разочарования и убежденности, что Пушкин исписался.
Постепенно сошли со сцены те, кто понимал истинные замыслы пушкинских поэм, трактовка романа в его прямом прочтении уже при жизни Пушкина и не без его прямого мистификационного участия утвердилась. Крайняя степень раздражения литературной критики и ее негативного отношения к роману была уже после смерти Пушкина выражена в известной статье Д.И.Писарева «Пушкин и Белинский», который прочитал «ОНЕГИНА» «с той точки», с какой его впоследствии читали и практически все читатели вплоть до нашего времени.
Любопытно, что писаревская оценка «Онегина» пушкинистикой фактически замолчана – и понятно, почему. На упреки Писарева в адрес пушкинского романа возразить практически невозможно – ведь разбор он строит как раз с той самой «точки», с какой на роман смотрят и наши пушкинисты, и с этой «точки» «ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН» критиком буквально разгромлен. Но ему и в голову не приходило задаться вопросом о фигуре повествователя, как это до сих пор не приходит в голову и читателям, и пушкинистам, и на самом деле он громил роман, «написанный» Евгением Онегиным, тем самым проявляя замысел Пушкина. Если бы Пушкин дожил до писаревского разбора романа, он был бы вправе сказать ему с улыбкой: «Твоя статья “очень умнá, но не с той точки смотришь”!»
Ну, а что бы сегодня сказал Александр Сергеевич, глядя на Монбланы статей и книг об «Онегине»? Полагаю, в ответе на этот вопрос и кроется причина, по которой он скрыл свою мистификацию и от современников, и от потомков и которая была обусловлена его характером мистификатора:
Читатель…, смейся: верх земных утех
Из-за угла смеяться надо всеми.
Вот и сегодня он Оттуда смеется над нами – с его белозубой улыбкой и заразительным смехом. А каждому из нас – выбирать, присоединиться к нему или прислониться к угрюмому молчанью пушкинистов, не желающих признаваться, что Пушкин так подшутил и над ними.
Примечания
[1] Все подчеркивания п/ж курсивом, кроме специально оговоренных, – мои. В.К.
[2] Здесь и далее статья В.Шкловского цитируется по изданию: «Воля России», Прага, 1922; №6, с. 59 – 72, а Л.Стерн – по изданию: «Жизнь и Мнения Тристрама Шенди, джентльмена. Сентиментальное путешествие по Франции и Италии»; М., 1968.Цитаты из «Евгения Онегина» (в том числе примечания к роману) приводятся по репринтному изданию изд-ва «Воскресенье» (т. VI, М., 1995), из пушкинской переписки – по тт. XIII и XIV того же издания, М., 1996.
[3] А.С.Пушкин, Полное собрание сочинений п/р Б.В.Томашевского в 10 тт., М.; т. 5, 1964, с. 510.
[4] ПССБ, т. VI, 1995, с. 638 – 639.
[5] Там же, с. 641 – 643.
[6] Там же, с. 193.
[7] О.Бальзак, Собр. соч. в 15 тт., М., «Художественная литература», 1952; т. 3, с. 576.
[8]М.О.Гершензон, «Мудрость Пушкина», М., 1919, с. 87.
Напечатано в журнале «Семь искусств» #5(52)май2014
7iskusstv.com/nomer.php?srce=52
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2014/Nomer5/Kozarovecky1.php