Предисловие
Моя мама, Александра Фёдоровна Либерман, окончила в 1927 году Плехановский институт в Москве и была по специальности экономистом. В 1930 году она вместе с мужем, моим отцом, Соломоном Марковичем Либерманом, ставшим в это время профессором Ленинградского Университета, переехала из Москвы в Ленинград. С этого времени, вплоть до своей кончины в 1975 году, она жила в Ленинграде. Пережила в Ленинграде всю Великую отечественную войну и, конечно, блокаду, от первого до последнего дня. Так сложились обстоятельства, что с начала войны, точнее с июля или августа 1941 года, я оказалась вместе с бабушкой в эвакуации, в городе Лебедянь Рязанской области. Мне было в это время 7 лет, и мы с мамой были разлучены на долгих три года – до августа 1944 года. Был период, когда никакой связи между нами не было. Мама не знала ничего о нас с бабушкой, а мы не знали, что с ней. Неизвестна была и судьба отца. О том, что он расстрелян в 1937 году, мы узнали много лет спустя.
До войны мама работала заместителем начальника, а во время войны и блокады начальником планово-экономического отдела Ленинградской фабрики «Красное знамя». Это было известное в Советском Союзе предприятие, выпускавшее трикотажные изделия. В течение всей войны фабрика продолжала работать и изготавливала бельевой и верхний тёплый трикотаж для армии. В период блокады мама и работала, и жила на фабрике.
Из записей, которые мама делала, видно, что, несмотря на голод, холод, бомбёжки, постоянную угрозу жизни, и она, и окружающие её люди верили в победу и работали самоотверженно. Мама писала, что она хочет, чтобы я, её дочь, знала, свидетелем чего ей приходится быть в Ленинграде в это невероятно тяжёлое время.
Ниже приведены несколько отрывков, вычлененных из её записей. Эти отрывки являются, в сущности, рассказами, в которых отражены отдельные эпизоды блокадной жизни.
Ирина Либерман
Эвакуация детского сада
Мне очень хочется начать систематически записывать всё то, свидетелем чего приходится быть в Ленинграде. Начну я с первого дня войны. Т.е. нет, с 8-го дня. В первый день войны я уехала в Москву. Поездка в Москву была достаточно интересной, но это больше относится к моей личной жизни. Несколько из этих восьми дней я прожила в Истре, где войны в те дни абсолютно не чувствовалось. Помню, как меня мучила совесть: я лежу на пляже, пью сливки, беззаботно ложусь и встаю, в то время как в стране творится что-то необычайное. Моя совесть заставила меня прекратить отпуск и приехать в Ленинград «Зачем вернулись? Зачем приехали? – все меня встречали этими вопросами – Через месяц всё выяснится, и Вы успели бы вернуться. Ненормальная! Решающий месяц, а она скачет в Ленинград!».
Первая работа, которую я проводила в условиях войны, была эвакуация детсада. Меня вызвал директор и дал задание помочь в эвакуации детей. Тут-то оно и началось…
…С каким трудом и как долго открывали мы свой детский сад. Выстроили, брали обязательство открыть к октябрьским праздникам. Не достали кабеля, не провели электричества, отложили. К 8 марта, по обязательству, кажется, открыли с небольшим опозданием. Сколько трудов Надежда Васильевна Синицына положила на организацию этого сада! Не зря она старалась. Её детсад имел переходящее Красное Знамя и считался одним из лучших детских садов. Эти дортуары с никелированными кроватками, белоснежное бельё, эти гостиные, парадный зал, где ребятам устраивали ёлки и прочие праздники… Чистота, опрятность, культура и даже роскошь и богатство. Во мне сохранилась память о детсаде, когда я ещё в мирное время захаживала туда. При этих посещениях моё горло невольно сдавливала спазма: мысленно я переносилась в далёкое своё детство, условия которого так резко отличались от детства тех детей, которые были у Надежды Васильевны. А эти споры Надежды Васильевны с плановым отделом при утверждении сметы. Она была хитра, любила изрядно себя зарезервировать, и, как её не трясли, она всё же кормила ребят чёрной икрой и самый изысканный стол имела. Детский сад в моём представлении до 1-2 августа 1941 года был детским дворцом фабрики. Можно ли передать то чувство нахлынувшей боли, которую я испытала, войдя в детский сад, чтобы выполнить распоряжение директора помочь эвакуировать ребят?! Я застала сборы к эвакуации в полном разгаре. Забиралось имущество самое необходимое. Ряд ценнейших игрушек, пианино – всё бросалось. Бросалось всё то, что с таким трудом приобреталось Надеждой Васильевной, всегда недовольной теми средствами, которые ей утверждались по смете. В первый момент мелькнула мысль убежать, не видеть этого. Надо, однако, что-то делать. Война. Надо помогать. Я стала регистрировать ребят. По телефону частые звонки – сколько записалось? Надо было срочно дать заявку на вагоны, а мамаши с ребятами всё шли, шли, шли… Часа в 2, не помню точно, пришёл сам директор – Сколько? Было много, трудно даже было ответить.
Вот передо мною наша работница. Не помню её фамилии. Она отправляла свою дочку лет 5-6. Её глаза и сейчас передо мною. Их выражение трудно определить. Что в них? – Грусть? Тоска? Страх? Она отрывает свою единственную дочку и эвакуирует. Все эти слова: грусть, тоска, страх – слова мирного времени. Они не подходят к условиям войны 1941-1943 года. Надо создать новый лексикон слов, чтобы называть вещи соответственно их истинному значению. Как-то тихо она мне говорит: «Всю ночь не спала, шила бельё. Всё новое кладу. Ботиночки, 2 пары сандаликов купила, и валеночки на всякий случай кладу, галоши к ним не успела достать». В её опрятном вещевом мешке, тщательно сложенном, виднелись аккуратные новые вещи. Ребята шли, шли, шли. Ребята имели вид недоуменный – что, собственно, такое им готовят? Вечер. 5-6, не помню сколько, подали автобусов. Ребят выстроили парами, и началась погрузка. Матери стеной стояли с обеих сторон. Передо мной и сейчас встаёт Роза Межерицкая, которая не спускает глаз со своей Ирочки. По-моему, она в состоянии внутренней борьбы – схватить свою Ирку из этой колонны, прижать к себе и бежать, бежать, бежать, куда неизвестно, но вместе с ней. Некоторые ребята усаживались в машины спокойно, другие поднимали рёв и выводили из равновесия поголовно всех. Моя миссия кончалась, я уже хотела идти домой…. И тут директор, обращаясь ко мне, говорит: «Садитесь в последнюю машину, поезжайте на вокзал». Сажусь и еду, а в душе мелькает: «Он ведь как будто ко мне неплохо относится. За что терзает?». Вокзал. Темнеет. Кое-где синий свет. Ребят уйма, а какая-то всеобщая тишина. Много военных. Повышенная охрана. Большой эшелон классных вагонов. Ребят размещают по вагонам. Всё готово. На перроне ещё суета. Вот Ляля Кузнецова мечется из одних объятий в другие, полна слёз: не может решить, отправлять ребёнка или нет, а Жорка её уже в вагоне. Я не видела сама, но был случай – Митченко погрузил своих трёх ребят и в самый последний момент вытащил всех троих из вагона обратно…. Поезд трогается…. Я много эшелонов видела в своей жизни, этот особенно памятен. Тихо, плавно стал отходить поезд. Стук колёс какой-то заглушённый, раньше я и не слыхала никогда такого замедленного стука колёс. На перроне тишина. Нет ни воздушных поцелуев, ни взмахов платков. Все неподвижны. Всё. Стоять больше нечего. Перрон надо освобождать.
Вот Сеня Брутман со своей женой, с другой стороны его жены – … (фамилия непонятна). Все под руку, опираются друг на друга под предлогом – поддерживают даму, жену Брутмана. Никто из них не плачет, губы крепко сжаты, даже как-то подались вперёд. Они выходят на улицу, подходят к трамваю, молчат.
Все последующие дни, помню, он во мне искал совета «умной», хорошей матери, правильно он сделал, что отправил или не надо было.
Потом отправляли ребят ещё, но я на вокзал больше не ездила, воздерживалась от этих поездок.
Не менее памятны дни возвращения ребят обратно. Эвакуировали ребят, откровенно сказать, с комфортом. Надежда Васильевна сумела захватить с собой бельё, посуду, уйму продуктов. Чего греха таить, она загрузила железную дорогу многим, многим излишним. Пожалуй, у неё не могло оказаться: «Ах, вот этого не припасла!…». У неё всё было забрано, что надо, как бы экстренно ни проводились сборы.
Место, куда эвакуировали ребят, было выбрано неудачно. В первую же ночь прибытия в Крестцы лагерь подвергся бомбардировке. Постепенно «по секрету» каждая мамаша в Ленинграде узнала об этом, и началось паломничество матерей в Крестцы за ребятами. Сообщения не было. Матери привозили своих эвакуированных так неудачно ребят кто как мог. Кто по железной дороге, кто в машине, кто на лошадях, кто часть дороги на лодках, кто комбинированным образом, включая часть пути и пешего хода. Возвращались под бомбёжками. Когда приехала Надежда Васильевна с оставшимися при ней ребятами, мы её встречали на вокзале. Дорогой бомбили, и случайно наш эшелон уцелел. Эшелон, параллельно стоявший на одной станции, был разбомблён. Судя по словам Надежды Васильевны и всего персонала, путь был достаточно тяжёл. При бомбардировках Н.В. эвакуировала эшелон и рассредоточивала ребят по лесу. Под бомбёжкой она проверяла весь поезд и только когда убеждалась, что все дети высажены, уходила сама в лес. Прекращалась бомбёжка, дети возвращались обратно. Н.В. всех пересчитывала. От всего пережитого она путалась в счёте. Казалось, что ребят не хватает, начинала снова и успокаивалась, когда убеждалась, что детей в лесу не осталось, никто не погиб, все на месте. Тогда можно было дальше двигаться в путь-дорогу, а что ещё впереди было, неизвестно. Привезла Н.В. всех ребят в целости и сохранности.
Команда управления
Мне никогда не забыть зиму 42-го года. Я жила в чулочном цехе. Это была 3-я или 4-я комната, куда я всё переселялась в поисках тёплого помещения, но трубы непрерывно лопались, топка прекращалась, и всюду было холодно. Рядом жила команда управления. Старшей там была Женя Окунь, молодая комсомолочка, моложе всех бойцов в команде. Слушая её через перегородку, я диву давалась, как она умела организовывать народ. Бывало, вернутся с какой-нибудь работы – озябшие, согреться негде, подкрепиться нечем. Сейчас же все в кровать, под одеяла, шубы и лёжа разговаривают. Жене это не нравилось.
- Товарищи, а вы газету сегодня читали? Нет. Тише, я буду читать. Читает. Иногда заставляет кого-нибудь читать.
- Да я плохо читаю.
- А ты поэтому чаще читай. Научишься.
И вот слышишь через перегородку, как не шибко читают бойцы газету, а читают.
Метко, кратко, ясно, доходчиво резюмировала Женя каждую прочитанную статью. Но читки не были длительными. Ещё не все успели лечь в постели – телефонный звонок: прислать 6 человек для носки воды со Ждановки (речка – И.Л.) для столовой.
- Есть, товарищ командир, прислать 6 человек.
Лежишь сама, бывало, в постели и думаешь: Боже мой, вот несчастные, да они и не согрелись, а их опять посылают на работу; да к тому же ведь так темно. Через несколько секунд паузы слышишь, как Женя чётко, спокойно назначает…
- Вера, Нина и т.д. Вы пойдёте сейчас в штаб и получите указания, что и как делать.
И никогда, ни при каких условиях я не слышала возражений. Вставали и шли. За всё время моего милого соседства с Женей раз или два я слышала, как ей пришлось повторить назначение только в отношении одной девушки: «Что же ты лежишь? – Все уже готовы».
- Успею.
Вставала запаздывавшая и шла.
Возвращались ночью, и опять все под одеяло на кровать, и сколько раз бывало, что опять телефонный звонок и опять команда: «Выслать 8 для пилки дров».
- Девушки, надо всем подниматься дрова пилить.
Все поднимались, шли.
У меня были мгновения, когда мне хотелось пойти к Колобову и защитить этих девушек. Невозможно, им не дают отдохнуть, отогреться хотя бы. И всегда эти девушки возвращались, живо беседовали; если была объявлена какая-нибудь выдача, то они готовились по очереди с 2-3-4 часов становиться в очередь, распределяли последовательность дежурств, собирали деньги и предвкушали получение конфеток, масла или чего другого, что выдавали. Женя старалась наблюдать и за режимом питания, упрекала того, кто был мало сдержан и съедал сразу всё, что получал. Подтягивались и делили частями и тянули, сколько можно тянуть.
Меня не было в комнате, когда они ушли на какую-то работу. В комнате было тихо. Слышу, возвращаются мои соседки. Ввалились все. В отличие от обычного, нет тех оживлённых разговоров – ни о морозе, ни о хлебе, ни о чём. Видимо, поругались крепко, подумала я. Молчат. Молча ложатся, молчат и лёжа. Будто никого нет. Длительная тишина. Так я и не дождалась их болтовни ни в этот день, ни на следующий. Куда-то они ходили, откуда-то приходили и жили молча. Были объявления выдачи конфет, масла, а девушки молчали. В чём дело? Неужели так крепко поссорились? Не вязалось в моём представлении, что они могли так крепко поссориться. Вызвала я к себе Женю.
- Женя, в чём дело? Что это за тишина у вас второй день?
- Товарищ Либерман, мы работаем на Серафимовском кладбище. Роем траншеи для братских могил.
В её голосе была мольба: «Не спрашивайте!». Хотелось спросить. Но, когда я сама узнала…. Не хочется и вспоминать….
Какой монумент будет поставлен на Серафимовском кладбище, когда кончится война?
Самодеятельность во время блокады
Когда я приехала в Ленинград и пошла на свой любимый балет «Лебединое озеро», я не досидела до конца, вернулась домой почти подавленная. Несмотря на свою некомпетентность в балете, я после Москвы, после балетов Большого театра была до глубины души разочарована ленинградской постановкой. Вообще к ленинградским театрам я не прижилась. Любила МХАТ, всё в нём смотрела и возвращалась после каждого спектакля заряженной чем-то духовным на неделю. Какое удовольствие получала, когда в студенческие годы, с галёрки смотрела «Генрих IV», или потом, сидя уже в первых рядах, когда в последний раз смотрела «Вишнёвый сад». Пожалуй, в Ленинграде я была чрезмерно капризна и редко ходила в театры.
А вот после 1941-42 гг., в период блокады, после голода, холода, после стольких пережитых страданий я не пропускала почти ни одного вечера самодеятельности, устраиваемого в красном уголке чулочного цеха. И как интересно было! В зиму 41-42 г. я узнала многих работниц (а меня, пожалуй, знали все). Знала всех в лицо, хотя почти все были одинаковые. Эти синие лыжные костюмы, блузы, широкие шаровары, валенки, ватники, шинели – делали нас всех одинаковыми. Неотъемлемый атрибут этого костюма – котелок в руке или банка какая-нибудь.
И вдруг… Вечер самодеятельности. Я, как «интеллигентка», не попыталась понять глубину этого события. В первый раз вхожу в обычном своём туалете и вижу… Что-то совсем иное. Полное преображение. Да так ли это? Да те ли это девушки из команды МПВО? Почти все в модных шёлковых платьях, в хорошей обуви, завитые волосы, маникюр, блеск в глазах, лёгкая походка, игривость в голосе…. Да ведь ещё война. Там, недалеко, гремит канонада. Мы ещё имеем далеко не сытый паёк, а, между тем, мы все воскресли к жизни и при возникшей возможности все подтянулись, принарядились, и не видно отличий от мирной жизни.
Ах, эти симпатичные вечера в красном уголке! В один из таких вечеров водевиль при участии Масляковой и Бялика. Сама председатель фабкома и главный инженер на сцене. Для зарядки. Надо поднять самодеятельность, показать пример, помочь снять стеснительность. Это такая же задача, как руководить оборонными работами.
Весело, с искренним интересом смотрят, смеются, и каждый хочет сам показать, что умеет.
Приглашают с подлодки «Стойкий» моряков. Они приходят, танцуют под патефон или под баян и с хорошими воспоминаниями уходят до следующей встречи.
А эти вечера самодеятельности при участии моряков со «Стойкого»! Сидишь, бывало, смотришь, хохочешь, сама не понимаешь, чему радуешься, чему смеёшься…. Пожалуй, просто смеяться хотелось, и рад был случаю открыто смеяться. А эти конферансье со «Стойкого»! Бесподобно! Их движения, жестикуляция, мимика! Бесподобно! Критиковать какая-то внутренняя сила не разрешала. Поди, сыграй лучше…. Не сумеешь? Не рискнёшь? Так не мешай, не смей поднимать голоса над тем, кто даёт возможность людям посмеяться. Я сама благодарю этих артистов.
Я была зрителем. Никогда активно не участвовала ни в танцах, ни в играх и, скорее, испытывала неловкость от своей пассивности. Как-то, даже жалко было тех, кто моложе меня, а тоже безучастен – не танцуют, не играют. Вначале эти вечера проходили без дирекции, а потом мало-помалу стали все ходить, задерживаться, и даже мужчины переодевали свои рабочие дневные куртки на синие бостоновые костюмы, брились, и кто умел, водил «дам», в основном девушек из команды МПВО, если не в фокстротах, то в вальсах. Были девушки, которые блестяще танцевали.
Только одна из жертв холокоста…
В период блокады, в долгие зимние голодные ночи мы все любили часто вспоминать своё счастливое детство с мамиными пирогами, блинами, жареной, варёной, тушёной, варёной в мундире картошкой, и, пережив так много, всё переоценили, ещё больше полюбили своё прошлое. В блокадниках, похоронивших в Ленинграде многих знакомых, родных и оставшихся в большинстве случаев одинокими, без непосредственно близких родственников, возродилось особенно сильное чувство любви, привязанности к семье. Особенно высоким и значительным при больших переживаниях становился образ матери. Это особое отношение к матери чувствовалось у Григория Соломоновича Ратнера, директора фабрики, сменившего Н.И.Егорова. Когда бы мне ни приходилось говорить с ним о чём-нибудь, он всегда переходил к воспоминаниям о матери.
- Моя мать говорила: «Всяк по-своему с ума сходит».
- Моя мать была хорошая старушка.
Как-то я пошла с ним на Невский к директору Ленпромторга[1] – согласовать цены на суровые изделия. Всю дорогу, к каждому случаю, он вспоминал свою мать. Выпускалась денежно-вещевая лотерея. Выигрышами были меховые пальто. На стенах были расклеены афиши. По ассоциации Григорий Соломонович вспоминает: «У моей матери была ротонда – фисташкового цвета на лисьем меху. Когда мы, дети, болели, нам давали аспирин и укрывали ротондой. Зачем только давали аспирин? Под ней без аспирина можно было потеть. Тепло было под маминой ротондой» - закончил он, пряча свои озябшие руки глубже в карман.
Все мы затаённо надеялись и стремились увидеть своих родных и матерей и обеспечить им максимум возможной хорошей жизни, хорошей старости. Всё пережитое своё казалось пустяком, по сравнению с тем, что наши старушки матери живут и борются с жизнью без помощи ими воспитанных детей и, наоборот, как моя мама, ещё больше обременённая воспитанием внучки. Главной целью жизни становилось – обеспечить матери спокойную, счастливую жизнь, как только заживём вместе. В самые жесточайшие обстрелы думалось не о себе, а о матери – только бы ей хватило сил пережить эту чудовищную войну. И чем было тяжелее, тем больше думалось о маме, потому что всегда казалось, что ей ещё тяжелее: ей тяжело за себя и тяжело за нас - ведь какими бы взрослыми ни были сын или дочь, для матери мы всегда остаёмся детьми на всю жизнь.
Мать Григория Соломоновича жила в Почепе. В сентябре, когда наши войска брали город за городом, он каждый раз мерил расстояние до Почепа. …До Почепа ещё далеко…. В октябре стало ближе. Наконец совсем близко, и вдруг взяли и Почеп. Я помню, когда мне сообщили об этом в столовой, на утреннем завтраке (у меня не было радио, и я сводки информбюро узнавала поздно – утром в столовой), я переспросила: «Почеп»? – «Почеп», - утвердительно ответила мне Галочка, поняв, что я переспросила в связи с тем, что интересуюсь родными Григория Соломоновича.
Почеп взят. Григорий Соломонович немедленно наводит справку о матери. 26 мая меня вызывают в кабинет к директору. Вхожу, застаю у Григория Соломоновича Роберта Евсеевича Шимкуна. У Григория Соломоновича письмо. Он его вскрывает, читает. «Гриша Ратнер!» - начинается оно. Дальше дословно не помню, но содержание такое. – Твоя мать не успела эвакуироваться из Почепа. Когда немец вошёл в город, то он твою мать наряду со всеми другими евреями расстрелял и «похоронил» в противотанковом рву. Одновременно сообщаю Саше в Москву. (Саша – брат Григория Соломоновича). Потом что-то ещё там написано – он читал вслух, но я больше ничего не помню. Кто-то очень постарел, похудел, поседел – не помню. Григорий Соломонович прочитал… Пауза. Лицо его вытянулось, нос как-то заострился, губы посинели. Он отложил письмо…. Сидит с опущенными глазами.
Я не люблю ходить в кино, ничего не хочу смотреть военного, я не хожу в концерты, не хочу слушать музыки, я не бываю дома, не хочу ничего, что напоминает «дом». Я ничего не выношу тяжёлого. Я стараюсь на время войны быть автоматом – работать и больше ничего. Моя нервная система слабо выносит всё это. А работать надо, причём надо быть на людях и надо держаться. Несмотря на то, что я живу в Ленинграде, я человек в футляре. Самый пустяковый случай у меня может вызвать океан слёз, потом у меня пухнут глаза, болит три дня голова, и я ослабеваю до неработоспособности. И в первый момент, когда я начала слушать Григория Соломоновича, у меня было желание – да, да, сбежать, не слушать, не видеть, не знать. Утешить нельзя, помочь нечем. Григорий Соломонович вынул носовой платок. Робочка, помахивая какой-то бумажкой, не потерял самообладания, пытался отвлечь каким-то докладом о какой-то комиссии, но после нескольких фраз почувствовал беспомощность своих слов, тоже замолчал. Как-то боком, чувствуя, что Григорий Соломонович даёт мне телеграмму из Главка – требуют смену производства, - я взяла её и убежала из кабинета.
Мать Григория Соломоновича расстреляна, имущество разграблено. Нет и тёплой маминой фисташковой ротонды. Тело матери вместе с телами всех других расстрелянных евреев Почепа засыпано в противотанковом рву.
Нет, вообще…. В чём дело?! Что это такое? Кто, когда и где делал что-нибудь подобное?
Германия дала Гёте, Гегеля, Гейне. Германия – Европа. Немцы же люди. Это не какое-то другое животное с какой-то другой планеты. Это такие же люди по внешности, как все другие, населяющие нашу планету, земной шар. В чём дело? Ведь в черепе у них такой же мозг, видимо, как у всех людей. Или, может быть, другой, иной? В самом деле, ну в чём дело? Ну, что говорят пленные?
В средневековье людей жгли на кострах за инаковерие. Люди горели и погибали за веру. А в чём дело тут?
Вандализм – бессмысленное разрушение культурных ценностей. Вандалы – древнегерманское племя, известное жестокими войнами с Римом. В 445 году вандалы овладели Римом и уничтожили множество произведений искусства. Всем нам известно слово вандализм. Мы его употребляем как варварское разрушение ценностей. Энгельс определил слово варварство как вторую из трёх ступеней развития человеческого общества: 1. дикость; 2. варварство; 3. цивилизация. Цивилизация исключает варварство… Как будто так? Немецкая цивилизация, видимо, особая цивилизация – присущая только немцам и имеет своё историческое основание с вандализма.
Я склонна думать, что наука ещё чего-то не успела открыть, что Германия и немцы ведут историческое начало своей жестокости с древнейших времён и по своему существу социально опасны.
Взгляд в будущее…
…Сегодня 10 октября. В 12 ч. заседание у директора. На заседании Шимкун, Бялик, Ковнер, Васильева, Павлова, Гамаюнова, я. Говорит Ратнер. Сначала предупреждает, что тема совещания не подлежит широкому оглашению. Все несколько насторожились. В наше время можно ожидать всяких неожиданностей. Оказывается, мы должны проработать вариант восстановления фабрики. Восстановление фабрики…. Ну неужели это возможно? Неужели мы уже дожили до того момента, когда начали об этом говорить? Может быть, мы доживём и до того момента, когда опять увидим наши корпуса залитыми светом, с застеклёнными окнами, трикотажный цех из могильного состояния превратится в нормальный, действующий, появится жизнь на новой фабрике, сейчас полностью законсервированной, завертится турбина на ТЭЦ, и работницы поведут своих ребят в наш детский сад…. И Надежда Васильевна встретит всех Ирочек, Галочек, Людмилочек, оценит, кто насколько вырос и, собравшись со всеми, как-нибудь вспомнит обо всём пережитом. Всё будет, как и раньше, и 41-42 гг. покажутся сном, тяжёлым, кошмарным сном.
- Восстанавливая фабрику, надо определить будущий послевоенный профиль – говорит директор.
Моя точка зрения такова: фабрика должна быть трикотажно-чулочная и бельевая. Существующее оборудование должно быть модернизировано за счёт Берлина. Должен быть увеличен удельный вес котонных машин….
Примечание
[1] Сокращение – Ленинградская промышленная торговля.
Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #5-6(175)май-июнь 2014 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=175
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Zametki/Nomer5-6/ILiberman1.php