litbook

Культура


Я узнаю про Шолом-Алейхема. Фрагменты из книги0

 

Моим внукам Асафу и Томеру,

Дабы не были вы, родные мои мальчики.

Гостями или туристами в еврейской Атлантиде

Когда я пытаюсь определить, закрепить на бумаге впечатления, оставшиеся у меня от полувековой жизни в этом блистательном, ни с каким другим не сравнимым городе Черновцы, возникает потребность обратиться к зрительной памяти. Ухоженные, приветливые улицы, здания, которые светятся теплым серебром.

Иногда мне кажется, что не зодчие строили эти дома, а лепили и вытесывали скульпторы каких-то давних времен, а потом само время то пудрило, то чернило их стены…

В какие-то годы город отступал от меня, казался книжным, выдуманным. Все напоминало экранизацию фильма. Процесс, в сущности, печальный…

Но от города – не отвернуться. Город – настоящий. А наши представления часто не более чем фантом. И все же, когда меня спрашивают, из какого ты города, а я, прислушиваясь к самому себе, отвечаю, у меня такое впечатление, что я сам себя повысил в чине. Это какое-то иное качество человека, причастность его к высшей касте…

Романтический город, город старых, как он сам зданий, узких кривых улиц, воспоминаний и легенд, словно бы вырастая из самого себя, ожидает перемен, изнутри взламывая не только свою архитектуру, топографию, планировку, но сами неписаные установления давно сложившегося существования, того, что называется обыденной жизнью.

И все представляется легким. И чудится, что ты только и делал, что побеждал в этой жизни. Если бы так!

«Этот город – предмет зависти для тех, кто никогда не видел его, счастье или несчастье (смотря, как повезет) для тех, кто в нем живет, но всегда огорчение – для тех, кто принужден покинуть его».

А я – так уж случилось – все в нем люблю. Даже печаль.

В 1944 мы возвратились на родину. В сожженную и разрушенную Полтаву. Прожив год на чердаке полуразрушенного дома, точно в гетто, мы уехали в Харьков к родственникам, потом в Киев, города такие же разоренные и печальные. Жили на Подоле. После войны угрюмыми перепуганными стаями со всех концов страны слетались еврейские семьи к своему подольскому гнездовью. Хрущёв звонил Первому секретарю Узбекистана: держите их в Ташкенте! Если они будут прибывать в свои гнезда, начнётся погром. Мог бы и не предупреждать. Быт Подола всегда пах эвакуацией и погромом. Очень точно воспроизвела этот быт Майя Каганская в прозе «Еврейские сны. Сон первый. Подол»: «Из углов, из-под кроватей выглядывают чемоданы, узлы, коробки, картонки. Ночью их призраки разгуливают по квартирам, запоминая кратчайшую дорогу к двери.

В людях и вещах – птичья готовность сорваться с места. Так живут профессиональные изгнанники…»

В 1946 году мама получила назначение в Министерстве легкой промышленности на крупную фабрику в Черновцах.

После бегства оккупантов здесь пустовали квартиры, и поселиться в городе, обладавшем некогда легендарной еврейской атмосферой, с европейской архитектурой – такая перспектива казалась сказочно-невообразимой! Мама и её сестры были очень довольны, мы вселились в маленькую пустующую квартиру с двумя венскими стульями. Мне было десять лет. И я, рыская по городу, вполне мог случайно встретить Пауля Целана, одного из самых значительных поэтов двадцатого века…

Итак, позади руины Полтавы, Харькова, Киева, а здесь – неразрушенные дома и на диво чистенькие улочки. Но больше всего поражали люди, которые разговаривали на разных, никогда не слышанных мною языках. Часто звучала и речь, к которой мама особенно прислушивалась. А однажды, услыхав разговор двух пожилых людей, она просто рассмеялась. И тогда я не выдержал и спросил: «Мама, на каком языке они говорили? Ты знаешь этот язык?»

И она ответила: «Да, знаю. Они разговаривали по-еврейски…».

Так я сделал первое в этом городе тайное открытие: в детстве мама была еврейкой!»

«Хорошо, что мама вышла из детства», – думал я, потому что о евреях я знал от наших мальчишек много плохого они - жадные, деньги любят, и во время войны все отсиживались на «ташкентском фронте»….

О Шолом-Алейхеме я лет в десять услыхал в Черновицкой филармонии. Знаменитая еврейская актриса Сиди Таль со сцены произнесла: «Мне хорошо, я сирота».

Я тоже сирота, без отца. Отец погиб на фронте. Под Вязьмой. В октябре проклятого сорок первого, о котором правды не знает даже сам Бог. И это для мальчишки не просто грустно или печально, но невыносимо: все идут на футбол со своим батькой, а кто возьмет тебя? Кто со мной будет болеть за любимую команду?…

В филармонии шел спектакль по Шолом-Алейхему. Актриса обращалась к залу «Смеяться – здорово, врачи советуют смеяться»

Сиди Таль, так весело произносила печальную фразу, что мне сразу захотелось пойти на стадион именно с ней. Или с автором этого произведения, о котором мама уже дома мне сказала: «Что еще добавить? Читай повесть Шолом-Алейхема «Мальчик Мотл».

По мнению мальчишек нашего двора, читать толстую книгу, вместо того, чтоб играть в футбол – значило просто с ума спятить.

Я обиделся на мальчишек и с тех пор полюбил Шолом-Алейхема!

От обиды, что ли?

Но ещё раньше спросил деда:

– А кто такой Шолом-Алейхем?

– Еврейский Пушкин! – сказал дед

О Пушкине я знал больше чем о Шолом-Алейхеме. Когда мама прочла мне «и днём и ночью кот ученый всё ходит по цепи кругом» я стал как-то странно выгибать спину, чуть ли не мурлыкать…

Так дедушка приблизил мне Шолом-Алейхема…

После спектакля в филармонии я пошёл в библиотеку и взял книгу «Мальчик Мотл». И оказалась книга вовсе не толстой, напротив – тоненькой, точно специально для мальчишек, играющих в футбол.

«Почему взрослые не могут понять девятилетнего мальчика?» – задавался вопросом герой повести. И я с ним соглашался. Мы тогда играли в «лянгу». Игру, которая исчезла вместе с войной. К маленькому кусочку шерсти был прилажен свинец. И состязались, кто больше подкинет его правой ногой. Всё зависело от обуви. И я почему-то в этом преуспевал. Дед наклонял к моим ногам голову. Брал очки, пытаясь сообразить, что я делаю – и не понимал…

«Всё у них (взрослых) озорство! – жалуется Мотл. – Привязать кошке бумажку к хвосту, чтоб кошка веселее вертелась, – озорство! Постучать палкой по ограде поповской усадьбы, чтоб сбежались собаки, – тоже озорство! Вытащить у Лейбки-водовоза затычку из бочки, чтоб побежала вода, – опять озорство!»

В общем, все взрослые нас не понимают. Это и мне было ясно. Значит – мы с ним в одной компании. Дружба на улице между мальчишками в ту пору завязывалась легко.

Много позже я узнал, что в дореволюционное время повесть «Мальчик Мотл» называлась в русских переводах «Дети черты». Думаю, не всякая учительница объяснила бы в то время, что это значит…

Потом, уже в старших классах я прочитал роман Шолом-Алейхема «Стемпеню». Шолом-Алейхем очень любил скрипку. Мечтал стать скрипачом. И страсть к скрипке росла у него с каждым днём. Его рассказ «Скрипка» – автобиографический.

В «Стемпеню» – главный герой скрипач: «Бывало только возьмёт в руки скрипку, проведёт по ней смычком, и скрипка заговорит. Да как заговорит! Живым, подлинно человеческим голосом. В этом голосе – мольба и упрёк, душераздирающий стон, мучительный крик, идущий из самого сердца… Стемпеню склоняет голову набок. Длинные чёрные локоны в беспорядке падают на широкие плечи. Глаза – чёрные, сверкающие глаза, глядят ввысь, а прекрасное светлое лицо смертельно бледнеет… Ещё мгновение – и нет Стемпеню! Видишь только, как летает рука вверх – вниз, вверх вниз, – и струятся звуки, и льются мелодии, самые разнообразные, но больше всего унылые, печальные, болью отзывающиеся в сердце. Слушатели замирают, немеют от восторга. Сердца смягчаются, слёзы выступают на глазах. Люди вздыхают, люди стонут, люди плачут…

А Стемпеню? Где Стемпеню? Какой там Стемпеню? Спросите его, где он находится, – он и сам не скажет. Знай своё – водит смычком вверх и вниз, и больше ни до чего ему дела нет… Кончив играть, Стемпеню бросает скрипку и хватается рукой за сердце. Глаза горят, как венчальные свечи. Прекрасное лицо его светится…»

О, это таинство творчества! Этот момент откровения, размягчающий души. Этот катарсис, момент наивысшего напряжения, накала, когда рождается всеохватывающая любовь…

Была в нашем доме своя, совсем неординарная история со скрипкой, связанная с моим прадедом – Менделем-скрипачом. Её много позже рассказал мне великий артист Иван Семенович Козловский, который начинал вместе с моим дедом в Полтавском музыкально-драматическом театре. Он тогда бывал в Переяславе, знал множество народных песен, а историю про моего прадеда – Менделя-музыканта рассказывал с особым удовольствием… Мама знала эту историю по-своему. А пока читала мне из Шолом-Алейхема. Потом и сам я пристрастился к его книгам.

Но момент происхождения его иронии и его смеха был укрыт от меня столь же надёжно, как и тайна рождения его мысли или слова. Меня привлекал его свежий, беззаботный смех, а по временам – смех сквозь слёзы. Тончайший, деликатный юмор, овеянный лирической дымкой. Умение трактовать совсем невесёлые, а подчас и трагические ситуации, с такой легкостью, которая проистекает из веры в способность человека преодолевать удары судьбы. Даже его «малые людишки, с малыми амбициями» находили в себе силы не поддаваться унынию в горестную минуту жизни. Его творчество было для меня источником безграничной веры и надежды. Он учил смеяться над собственными неудачами, а их у меня хватало…

И я смеялся…

Я вообще бежал по жизни с пылающей головой, ошибался, ударялся сослепу, пока собственную душу обнаруживал, бил, трезвонил во все земные колокола о каком-то мифическом празднике жизни, не знал, чем удивить и обрадовать встречных…

О прадедушке, Менделе – скрипаче знала вся округа. Ни одна свадьба не обходилась без него, ни один праздник. Бабушка рассказывала, как застала его однажды со скрипкой. Рубаха на нём была разорвана, ноги босы, глаза в тёмных обводах, какие бывают от бессонницы. Щекою он лежал на скрипке и, казалось, слышал такое, что другим никогда не услышать. Голос его скрипки был трогательно чист. А из бокового оконца подсматривали за ним звёзды и моргали удивлённо и по-доброму. Скрипка его была тоскливой и доверчивой, и женщины от неё печально вздыхали, а мужчины становились дерзкими и буйными. И только один человек не верил в волшебство его скрипки: Берл – фабрикант…

Берл – маленький, толстый мужчинка с заплывшим от жира лицом, хитрыми жёлтыми глазками и жёлтым лбом. Все знали, что в нём много здравого смысла, что он знает толк во всём, что приносит деньги, и что он человек не добрый, не злой, а просто расчётливый. Он пригласил Менделя на свадьбу дочери и сказал: «Говорят, этот Мендель – целый оркестр? Посмотрим! Если оркестр, а платить всего-навсего одному, это же какая выгода!» Тогда же он предложил Менделю пари: либо он Мендель-скрипач поразит богача, как говорят, в самое сердце, сразит его, перетряхнёт душу своей скрипкой – о чём он, богач, объявит во весь голос. И тогда Мендель получит кругленькую сумму – либо, если такого не случится, уйдёт со свадьбы без всякой оплаты, бросит навсегда скрипку и всем в округе запомнится, что свадьба дочери Якова была последней, где играл этот якобы чародей…

Мендель принял пари и разорвал на себе рубаху, хотя, вероятно, хотел разорвать кожу…

Я слушал мамин рассказ, и мне казалось, что я один – одинёшенек во всём мире. И ещё музыка – скрипка! Мендель уже начал своё рискованное соревнование, музыка становилась всё мягче, прозрачнее и я чувствовал, как отступает от сердца боль. Всё проходит, любовь, горечь утрат, боль от ран проходит, – пела его скрипка, не выкрикивая, а выдыхая боль. Но звенит, звенит душа, перекликаясь с теми, кто прошёл, кто проходит, кто будет жить после нас… Он убеждал мир в своей правоте, и мир занятый своими делами, думал, мучался, преодолевал немоту.

Мендель играл и видел, как плакала мать невесты, припав грудью к столу, как побледнело лицо невесты и она тихонько всхлипывала, а жених стоял, глупо разинув рот.

Но всего поразительнее было то, что творилось с Берлом. Поначалу он слушал музыку с ленивой усмешкой на пухлых губах. Потом его маленькие жёлтые глазки вдруг забегали, улыбка стала напряжённой, а дыхание нервным, и руки задрожали, как в лихорадке. Видно было, что он удерживает себя от какого-то взрыва, понимает, случись этот взрыв – всё рухнет, утекут денежки. В глазах его появился страх. И всё же глаза молили о пощаде: «Спаси, Боже праведный, – кричали они, – спаси от стыда перед детьми, перед дочерью-невестой, перед новыми родственниками, иначе скажут про него, Берла – нетвёрдый человек, без характера и воли. А разве можно без воли и характера быть фабрикантом? И какой будет ему цена – меньше копейки на ярмарке в базарный день?

А от музыки закипало сердце, и поднимались к глазам слёзы, о чём-то родном, близком и заветном говорила она, и чувствовал Берл, что каждый новый звук всё ближе и ближе приближает его позор, его несчастье. И он, Берл-фабрикант, больше не может сопротивляться этим звукам: они разрывают душу, обнажая в ней всё тайное, сокровенное. Застенчивое. Сокрытое, от людских глаз…

Все напряжённо выжидали. А Мендель всё играл и играл, в разодранной рубахе, со спутанными волосами на мокром лбу. Он видел, что полная победа была его. И что вот сейчас, сию минуту Берл громко провозгласит «…Ты выиграл… Твоя взяла…». Он чувствовал себя на границе вечности, с которой нет возврата. Но что-то тайное и властное подсказывало ему, что невозможно осрамить отца перед детьми и что музыка потому и есть музыка, что взывает к милосердию…

Мендель испытывал какое-то чувство покровительственной жалости. И в то мгновение, когда он это понял, в последний раз вскрикнула скрипка, с замирающей болью оборвалась в поднебесье и сгорела у одинокой звезды.

– Берл! – крикнул он, – Перестань, наконец, шевелить губами, я знаю, ты считаешь, во сколько тебе выйдет моя скрипка. Подавись, остолоп!

– Я выиграл... выиграл! – завопил Берл-богач… – Он словно был поражён молчанием скрипки и смотрел вокруг торжественным взглядом. – Да! Ты бросишь эту скрипку, будь она проклята, из-за неё я мог… головой в пропасть!

Я уже не слышал рассказа матери. Я видел как Мендель-скрипач, мой прадед, сутулясь, возвращается со свадьбы. Было темно, тихо и одиноко. И мир не сгорел. И ничего не обрушилось. И по-прежнему светили звёзды…

И только жена его, моя прабабка Мария, сокрушалась: «Ах ты, дуралей мой! Я всегда была о тебе такого мнения, о твоих дураках – музыкантах, и обо всех твоих махинациях…»

– А я говорю, – отвечал Мендель, – даже царствие небесное построено на махинациях…

Он так и не прикоснулся больше к скрипке, но поклялся, что все дети его станут музыкантами. Как в воду смотрел. Мой дед Лазарь – закончил Харьковскую и Варшавскую консерватории, его сестра Роза – стала пианисткой, а мой отец – композитор и дирижёр, увы! пал в том страшном сражении на подступах к Москве… Может он-то и есть оборванная нота прадеда Менделя? Или я, которому была уготована дирижерская палочка; она, эта палочка, передавалась из поколения в поколение – пока на мне не остановилась…

Мир прадеда – был миром Шолом-Алейхема. И музыкантов для своего романа он будет искать в кругу хорошо известном моему прадеду. Да и сам он, прадед Мендель, был один из них…

Кто-то из моих современников сказал, что у него создалось ощущение, будто бы для наших родителей Шолом-Алейхем был большим символом еврейства, чем священные книги. Он позволял легко и понятно приобщиться к традиции. Он заменил «Историю еврейского народа», стал «наглядным пособием» по праздникам и обычаям. Именно для них Шолом-Алейхем одним глазом смеялся, а другим плакал. Как и та жизнь, которая смеялась и плакала, огорчала и пленяла. Кто знает, те люди читали Шолом-Алейхема, или Шолом-Алейхем читал их?

Как ни чудовищно звучит, но Шолом-Алейхему повезло умереть вовремя, за год до революции в России. Он не успел стать ни врагом, ни другом новой власти. Из его жизни, его надежд и проклятий лепили аккуратный памятничек. Реалистическое пособьице по ушедшей еврейской нищете. Честно сказать, он был удобным материалом. Шолом-Алейхем испытывает какую-то болезненную тягу к описанию еврейской нищеты. Дочь еврейского писателя Менделе Мойхер-Сфорима писала: «Нет ничего удивительного в том, что тема нищеты так занимает и наших народных писателей, ибо не всюду вы встретите столько бедняков, угнетенных, несчастных, убогих и побирающихся, как у евреев».

О, потемки чужой души!.. Мы можем перебирать рассказы Шолом-Алейхема, его письма, его публицистику, или, точнее, его декларации, пытаясь отыскать следы его истинной веры. А можем, как «апокрифический» Хармс о Толстом, повторить: «Шолом-Алейхем очень любил бедняков, бывало, поймает утром десяток и гладит по головке, пока не позовут завтракать...» Впрочем, нет, не можем: Шолом-Алейхем на словах воспевал, а в душе ненавидел нищету. «А тут еще приходит жена и напоминает о квартирной плате, о плате за учение в гимназии, а мясник, джентльмен – он ждет, а лавочник-паршивец, не хочет давать в долг, а адвокат грозится описать стулья (глупец! – он не знает, что они давно уже описаны...» – писал Шолом-Алейхем своему другу.

Смех – грозное оружие. Ранний Антон Чехов, смеясь, мстил всему миру за отца, за детские унижения. Но если поздний Чехов готов простить грехи ближним своим, то Шолом-Алейхем... нет. В «Зачарованном портном» Шимен-Эле презрительно издевается над своим дальним родственником – шинкарем Додей, вкладывая в свою насмешку всю горечь от презрения жены Ципы к нему - умному и почитаемому учителю Шимен-Эле. Но при этом он не стесняется есть за счет родственника-шинкаря. А Додя мстит Шимен-Эле страшной, почти мистической карой. Нет, Шолом-Алейхем не прощает своим героям ничего. Подшучивая и подвывая, он топтал воспоминания своего детства, выставлял на продажу свои детские мечты и страхи, свою любовь и привязанность. Шолом-Алейхем воспел и одновременно проклял мир своего детства. Искусство, как сказал когда-то Анджей Вайда, это всегда «все на продажу». Шолом-Алейхем настолько неистов в этой безумной торговле, что невольно думаешь о лицемерии, читая его сдержанную, и тенденциозную публицистику, воспевающую литературу «о страданиях бедных евреев». Но книги его полны такой боли, что даже самый холодный читатель не может его не простить. Ибо Шолом-Алейхем не прощает ближним своим, но не прощает и себе изощренное предательство своего детства. Он ведет эту войну с самим собой, и в этом и сила его, и его величие.

***

Осенью 2011 года, будучи в Нью-Йорке, мы с женой и друзьями отправились на могилу Шолом-Алейхема. Шёл мелкий дождь. Мы долго колесили по кладбищу, желая найти могилу без посторонней помощи. Не найдя, повернули в офис. Я спросил: где могила Шолом-Алейхема?..

Лицо девушки у компьютера ничего не выражало. И вдруг меня осенило – мы ищем могилу Шолома Рабиновича. Через мгновенье у нас была карта с нужным обозначением.

Дождь, точно снег, кружится, попадает в глаза. Порыв и полёт ветра – и я вижу этот монумент со всеми подробностями и надписями на памятнике. Правда, буквы на табличке (иврит, идиш) – несколько поистёрлись, ждут, ждут спонсора, какого-нибудь «нового русского» еврея…

У меня захватывает дыхание…

Проверяю: точно ли его могилу окружает простой люд, как он того хотел, но в том ряду – только деятели еврейской культуры, общественные деятели, писатели… Здесь же, в этом ряду, друг Мордехай Спектор. В письме к нему Шолом-Алейхем писал: «Не забудьте указать в своей биографии, что нам суждено шагать вместе»…

Вообще, знаем ли мы Шолом-Алейхема?

ЧЕРНОВЦЫ

Этот город достался мне как счастливый сон. Казалось, я понимаю его, как понимают хорошую погоду. Луну. Дорожку в горах...

…Мальчишкой я бегал на Театральную площадь к «Дворцу текстильщиков» – смотреть Атлантов. Атланты стояли с опущенными головами, с почерневшими от времени и страдания лицами. Они держали Дом на своих громадных плечах и более интересной и ответственной работы я просто не мог себе представить.

При Советской власти, Еврейский Народный дом был обречен и доживал последние дни. Его оставалось только сжечь. Но поступили с ним более чем милостиво – отдали в другие руки. И уже эти руки изуродовали звезду Давида. Много звезд. Они украшали лестницу снизу доверху...

В сущности, покидали мы все уже богооставленную страну.

Жгучими, непонятными вопросами до сих пор мучает меня город. Его часто называли «маленьким Парижем», «маленькой Веной» и почти всегда - еврейским городом. Ни украинцы, ни румыны, ни немцы, ни поляки, живущие в городе, кажется, даже не обижались. У города была «еврейская физиономия», точно нос, над которым потешалась когда-то газета «Правда»...

До войны в городе было семьдесят синагог. И красавица Темпль над ними...

Были еврейские школы, еврейские больницы, дома для инвалидов и престарелых, еврейские клубы, библиотеки, еврейский театр и, конечно, еврейские издательства, книги, газеты...

И было просто много-много евреев.

Они торопились и были степенны одновременно. Торопились, когда шли к доктору Вайнштоку. И доктору Пейсаху. И доктору Кону. И еще ко многим другим докторам с очень похожими фамилиями. И, представьте, в отличие от нынешних эскулапов, те – помогали!

Торопились и в филармонию к легендарному Пинхасу Фалику, лучшему в мире импресарио, торопились, чтоб взять билет на концерт только в первом ряду, исключительно в первом – всякий другой ряд был для каждого личным оскорблением. Как ему удавалось рассадить всех евреев в первом ряду – его тайна. Но евреи медленно и с чувством рассказывали друг другу, что получили билет из рук Фалика именно в первом ряду… О эта музыка небесных сфер!

Город, который стягивает твою жизнь, как обруч бочку. Без него все рассыпается и нечем дышать. Ты находишься с ним в какой-то мистической связи: вот уехал, а он не отпускает тебя...

К бывшей синагоге Темпль мы водили всех, кто приезжал в наш город. Это была наша достопримечательность. Древность. Но больше всего – наши беда и обида. Она еще хранила следы тепла, и даже мертвая не растерялась в пустяках. Не протекла в суете сквозь пальцы...

Когда в город вошли фашисты, они первым делом вылили в синагоге две бочки бензина и подожгли ее.

– Смотри, Марк! – кричали они главному раввину, – Горит твоя синагога!

Пламя гуляло по гулким настилам, деловито плясало по деревянным конструкциям. И никто не гасил его, никто не спасал. Даже раввин Марк, которого вместе с другими евреями расстреляли на околице города, на берегу Прута.

– Горит твоя синагога!

Но она не сгорела.

Взрывали ее уже в советские годы. Нас, школьников, попросили выйти из классов на улицу. И впрямь, в соседних зданиях вылетели все окна. Но синагога устояла и на этот раз. И тогда ее стали перестраивать. То есть, убивать медленно, постепенно, путем уничтожения не только ее стен, но и ее души. Вынесли деревянные лавки, на боковых стенах которых были замечательной красоты узоры, разрушили двухэтажную галерею, убрали стройные колоны. А потом пришла очередь восточной стены, где расположен был «Ковчег Завета» и лежали завернутые в шелк священные свитки Торы. Построенная архитектором Юлианом Захаревичем в мавританском стиле, Темпль как бы олицетворяла мощь еврейского духа, идущего со средневековой Испании...

В общем, красоту уничтожили. Права гражданства приобрела конструктивность. И стала синагога Темпль кинотеатром «Жовтень». И тут же смышленый люд прозвал ее «киногогой»...

– Киногога, киногога... Ха!

Старожилы помнят, как здесь, в синагогальном хоре пел Иосиф Шмидт, будущая европейская знаменитость...

Канул в Лету еврейский театр. И школу закрыли...

Коренные черновчане, независимо от национальности, знали и украинский и немецкий и польский и румынский и идиш. Помню старенькую гуцулку в цветном киптарике, сразу после войны приносившую к нам в дом молоко: с евреями она разговаривала только на идиш.

А все, приезжие были «интернационалистами» – разговаривали исключительно по-русски, так что, как я понимаю, школу закрыли еще и для единообразия...

Время как бы остановилось, хотя еще в 1779 году еврейская община за сто дукатов купила первые городские часы. И первый часовщик на Буковине, еврей Абрам Фальк, запустил их...

Здесь, в этом городе, я стал понимать, что жизнь состоит из выращивания души, той бессмертной души, что тебя сменит и улетит прочь.

Бессмертную душу вырастил баснописец Элиезер Штейнбарг. Здесь начинался Ицик Мангер. Писал стихи Куби Вол…

Где, спрашиваю себя, как не в этом городе, могли родиться евреи – ведущие германоязычные поэты Мозес Розенкранц, Альфред Киттнер, Эмануэль Вейсглас... А Альфред Маргул-Шпербер, пишущий по-румынски?

Художники Рувен Рубин, Артур Кольник.

Имена захлестывают, в них тонешь с головой, с руками, не достигаешь дна...

В 1908 году в городе состоялся ставший уже легендой Всемирный Конгресс, который признал идиш одним из национальных языков еврейского народа. И тут черновицкие евреи доказали, что они действительно евреи. И что у каждого из них есть в запасе синагога, в которую они не ступят ногой. И что они друг с другом не имеют ничего общего, ибо у одних из них была впереди жизнь, у других – могила. Те, у кого была впереди жизнь, добивались проведения конференции в одном зале, те, у кого могила – в другом. И если бы не местные украинцы, которые отдали для конгресса свой Дом культуры, разъехаться бы гостям не солоно хлебавши, а еврейский народ лишился бы одного из своих языков в качестве национального.

…Персонажи Шолом-Алейхема приехали в Черновцы раньше, чем он сам. В романе «Блуждающие звёзды» глава (Девятый вал) начинается так:

«Черновцы. Главный город Буковины. В ожидании гостей на рыночной площади окнами к лавкам горделиво высится гостиница «Чёрный петух», что напротив базара. Здесь поселилась знаменитая странствующая труппа «Голцман, Швалб и К». Сегодня «нечистый день» (в конце месяца). Трупа театра, как бы повторяет тексты, на самом деле играют в «тертл-мертл» – эта карточная игра обладает достоинствами: не надо думать и можно играть где угодно, как угодно и с кем угодно.

Черновцы (или тогда всё же Черновицы) – подходящее место…

Ибо в городе собрались молодые люди из соседних местечек, «куда еврейский театр не заглядывал со времен Адама». Театр, конечно, переполнен. У главного персонажа «Блуждающих звёзд» Лео Рафалеску – бенефис. И будет море цветов.

Город Шолом-Алейхему не понравился. Он прожил в Черновицах целый месяц и нашёл город провинциальным: кривые улочки, тусклые фонари, маленькие окошки, балкончики, мощеные дворики…

После бенефиса Рафалеско артисты пойдут в «подвал», а все, кто жил в Черновцах (автор этой книги в том числе), знают, что такое «идти в подвал»: это значит к Мееру, сыну Бешла, или Хаимке Нухимовичу, или к Лее, которая сделает вам тушёную морковку, рассольник с огурцом или вообще даст пару огурчиков.

Когда Шолом-Алейхем посетил Черновцы, в городе начинался строительный бум. Город стремительно рос и хорошел, равняясь на столицу Австро-Венгерской империи – Вену. Декоративно-художественный облик всё более отчётливо принимал очертание неоренессанса. Мотивы еврейского искусства вплетались в него органично…

Журналистка Наталья Шевченко, автор книги «Черновицкая Атлантида» пишет: «Размах строительства был таков, что вызвал беспокойство у членов общины. Рассказывают такой случай. Бенно Штраухера (руководителя еврейской общины) как-то упрекнули в том, что он тратит слишком много общественных денег. По еврейской традиции он ответил вопросом на вопрос: «Больницу я для кого строил? Для вас. А кладбище упорядочил? Опять же для вас…»

К началу XX века три четверти налогов, собираемых в Черновцах, приходилось на еврейское население.

Традиционная лояльность властям больно аукнулась евреям в период первой мировой, ведь Черновцы трижды (!) оказывались под российской оккупацией. За любой проступок в отношении российских войск коллективная ответственность ложилась на всю общину. Глава российской администрации – граф с неприличествующей случаю фамилией Евреинов запретил кормить голодающее еврейское население на общественных кухнях, подчеркнув, что «евреи будут мучиться до тех пор, пока не отбросят свой австрийский патриотизм…». Грабежи, мародерство, а то и убийства мирного еврейского населения стали обыденным явлением. Был взят в заложники и вывезен в российский тыл даже д-р фон Вайссельбергер, чья фотография на первой полосе «Czernowitzer All-gemeine Zeitung» приведена в книге (для академического издания сборник прекрасно иллюстрирован: старинные фото Черновцов, копии газетных статей, планы домов, прошения и свидетельства – многие раритеты составили бы гордость приличного исторического фотоальбома).

Эпоха Czernowitz стала историей на исходе 1918-го. 6 ноября украинцы взяли было власть в городе, но уже 11-го он был занят румынскими войсками, которые не удержались от еврейских погромов. Буковина вошла в состав Румынии, а Cernauti обрели новых хозяев. Ненадолго, до июня 1940-го…

Может показаться, что Шолом-Алейхем отделывается иронией, говоря о Черновцах.

На самом деле Шолом-Алейхем переживал войну ревнителей идиша с гебраистами весьма болезненно. В писательской среде он постоянно слышал: «Кто не знает иврита, тот необразован, кто не знает идиша – тот не еврей».

Ещё в хедере и уже много позже его наставляли: «Иврит – возвышенный язык молитвы, учености, книг и философских бесед, надо разделять святое и будничное».

– Будничное? – наступал Шолом-Алейхем. – Иврит учат, а идиш знают…

Идиш, родной язык, маме лошн, язык мамы. Женский? Да потому что нежный! Важный? Да потому что это дворец, построенный на святом языке иврита…

Почему смотрели на идиш свысока? Ну, как не говори – «язык гетто». И кто смотрел? Всякого рода просветители, стремящиеся войти в русскую и западные культуры. На языке идиш звучала публицистика, выходили газеты. На рубеже XVIII-XIX столетий он стал опорой хасидизма. Мистические рассказы, притчи, сказки сделали идиш языком народной литературы. Но решающим стали произведения Менделе-Мойхер-Сфорима, Шолом-Алейхема, С.Ан-ского <…>, Ицхока Лейбуша Переца, Шолом Аша. Хотя они и писали один на один с белым листом бумаги, набором очинённых карандашей и пишущей машинкой, они никогда не чувствовали себя одинокими, напротив, благодаря родному языку идиш, каждый из них ощущал свою связанность с другими, свою сопричастность со временем и народом, всему тому, что было испытано их предками… «Наши писатели смотрели на идиш свысока и с полнейшим презрением... Меня очень смущала мысль, что если я буду писать на «жаргоне», то этим унижу себя; но сознание пользы дела заглушило во мне чувство ложного стыда, и я решил: будь что будет – заступлюсь за отверженный «жаргон» и буду служить своему народу», – писал Менделе Мойхер-Сфорим. В XX веке противостояние «идишистов» и «гебраистов» вылилось в настоящую «войну языков», охватившую как европейские страны, так и Палестину.

У идиша была поддержка со стороны отца сионизма – Теодора Герцля, которому при всех его фантазиях и утопиях и в голову не приходило, что иврит может стать разговорным языком государства, которое он так настойчиво предлагает создать. На стороне идиша были рабочие партии и влиятельный Бунд. В 1905 году Бунд принял специальную декларацию о национально-культурной автономии на основе языка идиш, как языка еврейской бедноты, нарождающегося еврейского пролетариата и интеллигенции. Но были и гонители. Один из самых ярых был соратник Герцля, как и он, венский адвокат Натан Бирнбаум, выросший в семье ортодоксальных хасидов. Язык его родителей казался выбившемуся в столичные адвокаты сыну примитивным. Он назвал его «осипшее дитя гетто» и «выкидыш диаспоры». И странное дело, как раз – то он и явился инициатором проведения конференции 1908 года в Черновцах, посвящённой проблемам языка идиш. Как говорил Шолом-Алейхем: на свете нет, худа без добра. Вот посмотрите: бог создал пиявок, которые кровь высасывают, а их используют для лечения больных. Пчёлы кусаются, но приносят мёд. Натан Бирибаум, не сразу понял, что писатели на родном языке приобрели вес, который ранее никогда не соответствовал их реальной власти.

Для участия в конференции в Черновцы прибыли более 70 делегатов самых различных политических и религиозных убеждений – от сионистов-гебраистов до бундовцев. Получили приглашение и Менделе Мохер Сфарим и Шолом-Алейхем. Но они не приехали. Шолом-Алейхем сказался больным…

Конфликты начались уже на стадии подготовки конференции и велись ожесточённо...

Итоги конференции вызвали волну откликов в еврейской прессе всего мира. Ахад-ха-Ам назвал конференцию «пуримшпилем» («карнавалом»), Х.Цейтлин, Р.Брайнин и М.Розенфельд также отнеслись к ней с юмором. В то же время Ш.Нигер и Ба‘ал-Махашавот оценили Черновицкую конференцию по языку идиш как большое историческое событие.

После конференции ее участники совершили поездку по еврейским общинам Буковины и Галиции с целью стимулировать интерес к развитию национальной культуры. Диспуты «идишистов» и «гебраистов» не затихали, и споры эти выплескивались далеко за пределы Буковины.

Шолом-Алейхем писал: «Казалось бы, что дурного в слове «Черновцы»? Черновцы – это не что иное, как городок в Буковине, из-за которого дерутся два государства, они только и знают, что изгонять друг друга из Черновцов, сегодня Черновцы принадлежат одному государству, завтра – второму. Так вот же, для касриловских идишистов, упоминание о Черновцах в тысячу раз, нет, не в тысячу, а в десять тысяч раз хуже самого последнего ругательства. Обвините их в позорнейшем проступке, смешайте с грязью – только не говорите им о Черновцах! Такова особенность касриловских идишистов. Но такая же странность свойственна и гебраистам. Если вам вздумается задеть за живое касриловского гебраиста, залезть ему в печёнку, вы должны сказать ему не более, как одно слово: «Михнатаим» (то есть – михнасаим – штаны). Только предупреждаю, соблюдайте осторожность – гебраист может проломить вам череп… Удивительные люди это молодое касриловское поколение – несдержанные, заносчивые, с необыкновенными причудами, одним словом – «вспыльчивые натуры»… Услышав слово «Черновцы», один из идишистов, человек слабого здоровья, задыхающийся от кашля, но очень горячий, сняв с левой ноги ботинок, запустил им одному из гебраистов прямо в лицо и попал в то место, где начинается нос, с левой стороны... Счастье, что тот не носил очков, не то остаться бы ему без глаза. Гебраисты, естественно, не преминули заступиться за своего оскорблённого товарища и дружно набросились на слабого здоровьем, кашляющего идишиста; они так за него взялись, что если бы тут же не подоспели на помощь остальные идишисты, их товарища пришлось бы вынести ногами вперёд… Инцидент с идишистским башмаком вызвал всеобщую войну, настоящее побоище, из которого обе враждующие стороны вышли изрядно потрепанными. Больше всех, однако, потерпел наш бескорыстный общественный деятель, гениальный учредитель компаний и обществ – Нойах. На него напали со спины, и ему сильно досталось. На примере Нойаха лишний раз оправдалось изречение: «Кто бежит от почестей, того они догоняют», следуют по пятам».

О «черновицком феномене» сказано немало. То было дивное время, когда в одном мире было слишком много миров.

...Знаменитый немецкоязычный поэт ХХ века Пауль Целан, бывший черновчанин, еврей, думавший и говоривший только по-немецки, большой поэт и гениальный переводчик – в свое время перевел на немецкий Мандельштама, и эти стихи по-немецки в СССР было достать проще, чем оригиналы – так вот, этот гораздо более крупный из немецкоязычных поэтов, рожденных и воспитанных в более «имперских» пределах, покончил жизнь самоубийством, бросившись с моста в Сену. В своей знаменитой «Фуге смерти» он «скликал, евреев своих»...

Известная немецкоязычная поэтесса Роза Ауслендер писала: «Почему я слагаю стихи? Может быть, потому что появилась на свет в Черновцах, потому что свет пришел ко мне в Черновцах. Тот неповторимый пейзаж. Особенно люди. Легенды и мифы витали в воздухе, ими просто дышали. Четырехъязычные Черновцы были городом муз, который давал пристанище многим художникам, поэтам, любителям искусств, литературы и философии. Черновцы были второй отчизной прекрасного еврейского поэта-баснописца Элиезера Штейнбарга. Они родили известнейшего еврейского лирика Ицика Мангера и два поколения немецкоязычных поэтов. Младшим и самым значительным был Пауль Целан, старшим – Альфред Маргул-Шпербер». К старшему поколению относится и сама Роза Ауслендер.

Здесь и мы были счастливы.

Бог дал...

И Шолом-Алейхем ещё вернётся в Черновцы. И к знаменитой конференции 1908 года.

Журналистке, директору еврейского музея в Черновцах Наталье Шевченко историю о Шолом-Алейхеме рассказал некий немецкий пастор. Он был настолько влюблён в творчество Шолом-Алейхема, что выучил идиш и перевёл одну из книг писателя на немецкий язык. Шолом-Алейхем приезжал в Черновцы, фактически скрываясь от кредиторов (1891 г.). Полиция его тут же вычислила и арестовала. Два дня он просидел в тюрьме. Наверно это его сильно огорчило. Ну, не мог нравиться ему город, на который он смотрел через окно, закрытое решёткой…

БЕРДИЧЕВСКАЯ УЛИЦА

В поезде едет раввин. Рядом молодой человек.

– Который час? – спрашивает он у раввина.

Тот без слов отворачивается к стене и засыпает. Утром, когда поезд приближался к Бердичеву, раввин сказал:

– Вчера вы спрашивали, который час, так вот сейчас восемь.

– А почему вы не ответили вчера?

– Если бы я вам ответил, вы бы меня спросили, куда я еду. Я бы ответил, что в Бердичев. Вы бы сказали, что тоже едете в Бердичев и что у Вас там, к сожалению, никого нет. Я, как добрый человек, предложил бы Вам остановиться у меня. Вы бы наверняка вскружили голову моей Хассе, и мне бы пришлось выдать её за Вас. А зачем мне зять, у которого нет часов?

Бердичев – столица еврейского населения Малороссии!

Уникальное явление еврейской истории! Бердичев или на языке Шолом-Алейхема – Касриловка. Сюда стекались евреи из маленьких местечек-касриловок – восемьдесят процентов, к концу девятнадцатого века 46617 человек маленьких и больших евреев, тех, кто жил в каменных домах (богачи!) и «избушках на курьих ножках»: седельники, башмачники, жестянщики, резники, каменщики, маляры, водовозы – все невероятные бедняки, «…но бедняки весёлые, – как писал о них Шолом-Алейхем, – …большие остряки, мастера на всякие шутки». А ещё жили в Бердичеве восемнадцать процентов поляков и два процента русских. Когда евреи кого-нибудь «доставали», им вдогонку неслись слова:

– Убирайтесь в свой Бердичев!

Видимо те самые восемьдесят процентов евреев так и оказались в Бердичеве. Как его назвал Шолом-Алейхем – в «Еврейском Париже», а в постсоветские времена – «город с пятым пунктом».

Как пришли неизвестно откуда, так ушли в никуда – музыканты, портные, сапожники, врачи – 38366 евреев… – всех уничтожили фашисты.

Осталась крепость-монастырь Ордена босых кармелитов и костёл Святой Варвары (Фарный костёл). В нём великий Оноре де-Бальзак венчался с отравившей ему жизнь польской пани графиней Эвелиной Ганской…

В списке известных людей, связанных с Бердичевым – Шолом-Алейхем не числится, (ох, эти Википедии, всей еврейской раздражительности не хватит на них!)… Ну, не родился он здесь (это родина английского писателя Джозефа Конрада и Василия Гроссмана), не учился, хотя еврейские дети были в ста хедерах и двадцати еврейских училищах (1910 г.). И разойдясь, спокойно молились в 80-ти синагогах!

Шолом-Алейхем здесь и не умер, разве что вместе с теми, кого сбросили во рвы эсесовцы…

Один из ведущих центров еврейской культуры. Центр просвещения и книгопечатания на Украине и в России. Еврейский театр (построенный на деньги еврейского врача и предпринимателя Давида Шеренциса) два общества: музыкально-драматическое и любителей древнееврейской литературы. Театр…

Бердичев – один из центров хасидизма. До сих пор на старинном Бердичевском кладбище стоит пантеон, возведенный над могилой раввина Леви-Ицхока из Бердичева.

Братья Шолом-Алейхема, жившие в Бердичеве, просили дорогого отца, Нохума Рабиновича со всей семьей переехать из Переяслава в Бердичев. Отец согласился. Братья сняли квартиру. Приехал Шолом-Алейхем и провел «инспекторскую» проверку. Квартира понравилась. Что делать, надо переезжать, можно переезжать! Переехали. Нохум Рабинович, человек деятельный, открыл винный магазин. Владельцы других магазинов тут же состряпали донос в полицию. О его якобы незаконной торговле. Полиция явилась, всё перевернула вверх дном, ничего противозаконного не нашла.

– Чтоб их скрутило! – возмущался Нохум Рабинович, вспоминая обидчиков. Жить в таком городе он не будет…

А Шолом-Алейхем вслушивался в Бердичевскую речь и непременно улыбался…

«Бердичевская улица – самая большая улица в нашем городе. Начинается она около Крепости и тянется вплоть до Жёлтой молельни, до того самого места, где располагается базар, как раз напротив Лейбци, сына реб Арна, купившего домик у Фейги Беришевой за сорок пять рублей, хотя за него можно было смело дать и все шестьдесят, так как всего лишь восемь лет тому назад Бериш, мир его праху, перекрыл дом черепицей и подпер двумя новыми жердями. Одним словом, Бердичевская улица необычайно длинная, и, только измерив её, можно получить истинное представление о её величине. Но измерить нашу улицу невозможно, так как она пересечена горами и долинами, большими ямами и маленькими ямками. Да и дома тоже стоят как-то неровно, друг над другом, чуть ли не под одной крышей, без дворов, без садов, так что вся улица напоминает собою один огромный двор, настоящий, с позволения сказать, дворец!..

Вот почему мы все так близки друг другу, не чуждаемся, упаси боже, один другого и знаем всё, что делается у каждого из нас. Вы можете спросить на улице любого, и он вам подробно расскажет, где я живу, сколько плачу за квартиру, сколько зарабатываю в неделю, как мы теперь ладим с женой и какое приданое я намерен дать за моей дочерью! У нас на Бердичевской улице так уж заведено, что если господь бог посылает кому-нибудь радость, радуемся также и все мы, если же, не дай бог, кого-нибудь постигнет несчастье, то и все мы, от мала до велика, тоже тут как тут! Когда красавица Переле – да минёт всех евреев подобная беда! – удрала со своим грамотеем, мы не спали три ночи подряд и даже маковой росинки во рту не имели! Младенцы в колыбельках и те лишились тогда сна и покоя. Уж что и толковать, это был настоящий судный день, да и только…

В нашем городе имеются и другие улицы, где живут евреи, но мы с ними мало общаемся. Мы имеем свою отдельную молельню, свою синагогу, свою, не будь рядом помянута, баню, свою богадельню, своих резников и своих раввинов…»

Главное на этой улице – борьба двух партий: Бердичевской и Житомирской.

«Боже, сколько доносов было, богачей разорилось, сколько людей отдали богу душу из-за раздора, бушевавшего между бердичевцами и житомирцами! Ещё и сегодня можно увидеть на двери нашей старой синагоги кусок пергамента с огромной надписью на древнееврейском языке:

«Тот, кто разговаривает с житомирцем, подобен человеку, вкушающему средь бела дня свинину»

Нечто подобное вы можете также увидеть в нашей молельне, но в несколько иной формулировке: «Тот, кто смотрит на бердичевца, должен потом совершать омовение, чтобы очиститься от скверны».

Но бердичевцы совсем не так просты, как может показаться читателю.

Вот, скажем, разорился галантерейщик Йосл. Йосл Цирелес. Почему «Цирелес»? Потому что жену его зовут Циреле. А если женщину, утверждает автор «Бердичевской улицы», величают уменьшительным именем – Циреле, Миреле, Переле, Шереле, – «значит, она ведьма, язва, змея, истязательница мужа, с поджатыми губами».

Так вот, галантерейщик Йосл, в общем, человек тихий, безобидный, честный объявил себя банкротом. И вся улицу объял ужас. Плачи, крики, вопли неслись со всех сторон: «Кровопийцы! Пьявки! Банкроты!» Один из кредиторов влупил Йослу несколько пощёчин и заклеймил портняжеским пожеланием: «Чтоб смерть пришила всех галантерейщиков».

Пожаловались адвокату.

Подписали исковое письмо, не читая: «Так ему и надо! Пусть не сосёт еврейской крови!»

И Йосла повели в острог.

И Циреле, видя такую несправедливость, бросилась приставу в ноги. Она так рыдала, так жалобно молила, так бросала вещи свои в толпу: «Нате, нате, нате…» Подавитесь, дескать, а я с детьми голодать буду, по миру пойду…

И толпа растрогалась:

– Что за произвол?

– Куда ведут нашего Йосла?

– Каменные сердца!

– Разбойники!

– Ироды!

Адвокат кричит, дескать, вы же собственной рукой подписали этот донос…

– Что подписали?

– О чём речь?

– Враньё, неправда, выдумки. Мы ничего не знаем! Враки…

В общем, сняли шапку, собрали начальству «на лапу».

Освободили Йосла…

И как радовалась улица свободе Йосла. И как все были поистине счастливы, и как безгранично была счастлива улица!

А с восемнадцатью процентами поляков и двумя процентами русских – евреи жили отменно. До революции в Бердичеве никогда не было погромов.

И благословен ты, Господи, что не оставляешь свой народ на произвол судьбы и посылаешь ему «курносую Параску», которая обслуживает по субботам твоих евреев в изгнании, дабы они, упаси боже, не нарушили святой субботы!

Здесь, в Бердичеве жил легендарный маэстро скрипач Стемпеню. И Берл Бас. И другие музыканты…

Вспоминая историю создания романа «Стемпеню» Шолом-Алейхем писал: «Я поехал в Бердичев, вступил в переписку и в личные отношения с клезмерами, которые отчасти раскрыли передо мной душу этого человека, остальное же досоздала моя творческая фантазия».

В старейшей еврейской типографии (1798) печатал Шолом-Алейхем два тома своей «Библиотеки». Здесь он встречался с «Дедушкой» еврейской литературы Менделем Мойхер-Сфоримом, который жил в Бердичеве с 1858 года, больше десяти лет. И написал свои первые произведения…

«Боже мой, что за богатство для нашего брата маляра город Бердичев! – писал Шолом-Алейхем С.М.Дубнову, – Жаль, что дела (проклятые дела) не позволяют мне подольше оставаться в этом еврейском Париже. Но я буду его навещать от времени до времени» (2.09.1888)

Брат Шолом-Алейхема Вевик Рабинович пишет:

«С какой жадностью Шолом-Алейхем изучал Бердичев. Он всё хотел видеть, всё хотел знать. За несколько дней он осмотрел все улицы и переулки, все заброшенные уголки. Могу поклясться, что Бердичев он знал, как свои пять пальцев. Однажды, гуляя с Шолом-Алейхемом по улицам города, я спросил его: «Ты собираешься открыть Бердичев?» Шолом-Алейхем рассмеялся. «Открыть, говоришь? Да, открыть…» И он поделился со мной своей задумкой описать Бердичев так, чтобы весь мир о нём узнал.

«Видишь ли, – начал он, – писатели многих народов описывают свой родной город и дарят миру, скажем, Петербург, Париж, Лондон. Иногда даже маленький хуторок благодаря писателю становится известным всему миру. Надо только быть подлинным писателем, как Гоголь, например. Так почему же мне, еврейскому писателю, не описать Бердичев? Разве о Бердичеве нечего писать? Мне думается, что если бы Гнилопятовка была из чернил, то и их не хватило бы для описания Бердичева. – Он задумался и продолжил: – Наш Менделе знал, какой город надо выбирать. Но нигде не сказано, что ему можно, а мне нельзя… Город – это достояние всех. Никому не дана монополия на Бердичев. Бердичев – это большой мир. И если бы я жил с Менделе в этом мире одновременно, то и тогда бы мы не подрались. Он взял бы своё, а я своё».

Из Бердичева Шолом-Алейхем уезжал очень довольный. Он был полон впечатлениями, историями, типами, темами, сюжетами…»

Было это давно, в одну из поездок в Бердичев, где городские пейзажи напоминают картинки прошлых веков… Местный еврей согласился проводить меня на старое еврейское кладбище. Дело было к вечеру. Мы остановились у ворот, рядом с которыми стоял старик – смотритель кладбища. В свете фар микроавтобуса мы пробирались вглубь старинного погоста, проходя мимо могил с надписями на иврите, к старому кирпичному зданию. Когда смотритель открыл дверь, мы увидели, что внутри находится могила раввина Леви-Ицхака из Бердичева, известного заступника еврейства, благодаря молитвам, в которых регулярно просил Бога не гневаться на еврейский народ.

Гробница раввина Леви-Ицхака – очень необычный архитектурный памятник для еврейских городков Украины. Поскольку кладбище было выжжено, но сам огель (склеп) почти не пострадал, кажется, что это одиноко стоящее помещение особенно хорошо для обращения к Всевышнему.

Был ли здесь Шолом-Алейхем?

О чём думал? Чем мучился?

О том жутком, невообразимо страшном, что случилось на Украине с евреями, писал Василий Гроссман, когда ещё под гром пушек и разрывы гранат, советские солдаты входили в сёла левобережной Украины. Над хатами кружили домашние гуси. И писатель видел что-то жуткое в этом тяжелом полёте домашней птицы, тревожном и горьком крике её, как бы зовущим красноармейцев взглянуть на скорбные, страшные картины жизни…

Безмолвие. Тишина. Народ злодейски убит…

Во всех книгах наших писателей, рисующих жизнь Украины, – в произведениях Гоголя, Чехова, Короленко, Горького, где говорится о временах печальных и страшных или же о тихих и мирных, в «Тарасе Бульбу» Гоголя, в «Степи» Чехова, в удивительных и чистых рассказах Короленко – всюду упоминаются евреи. Да иначе и быть не могло! Все родившиеся и выросшие в Украине, впитали картины жизни еврейского народа в её городах и сёлах (…) Здесь пролито столько еврейского пота и слёз, что, пожалуй, никому не придёт в голову считать еврея гостем на чужой земле. Гроссман писал:

«…Я изъездил и исходил эту землю от Северного Донца до Днепра, от Ворошиловграда в Донбассе до Чернигова на Десне. Я спускался к Днепру и смотрел на Киев. За всё время, я встретил лишь одного еврея… Больше, я не встречал евреев на Украине. Знакомые рассказывали мне, что они видели евреев в Харькове и в Курске. Писатель Эренбург сообщил мне, что встретил еврейскую девушку-партизанку, в одном из районов северной Украины. И это всё».

И вот приезжие гости спрашивают: где мезуза?

Теперь я думаю: напрасно спрашивать местный народ: «Где мезуза?»

Народ не виноват.

Народ этот отчасти погиб от страшного Голодомора в Украине. Потом в годы сталинских репрессий. Потом эту местность выжигали фашисты…

Потом был снова голод, уже послевоенный, который моё поколение хорошо помнит…

Сама же внучка Шолом-Алейхема, знаменитая писательница Бел Кауфман, рассказывала:

«Не только евреи чтят Шолом-Алейхема. Недавно дом, где он умер, сносили. Мне позвонил человек, который сказал, что он – строитель – нееврей и, узнав, что это квартира Шолом-Алейхема, снял «мезузу» с двери; не хочу ли я взять её? Старая порыжевшая маленькая «мезуза» теперь хранится в моей шкатулке».

 

 

Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #5-6(175)май-июнь 2014 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=175

Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Zametki/Nomer5-6/Finkel1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru